Джентльмены и игроки Харрис Джоанн
Дуббс тоже покупает мороженое. Это бывает утром, после начала уроков. Он обходит двор по часовой стрелке, минуя таким образом окно общей преподавательской. Иногда у него с собой пластиковый пакет, не тяжелый, но вместительный, который он оставляет под стойкой. Иногда он возвращается с рожком, иногда нет.
За пятнадцать лет поменялось много школьных ключей. Этого следовало ожидать — «Сент-Освальд» всегда представлял большой интерес, и о безопасности здесь не забывали, но Привратницкая смотрителя, в числе прочих, была исключением. В конце концов, кому придет в голову вламываться в Привратницкую? Ведь кроме старого кресла, газовой печки, чайника, телефона и запрятанных под стойку журналов с девочками, там ничего нет. Правда, есть и другой тайник, похитрее, за панелью, скрывающей вентиляцию, и этот секрет заботливо передается от одного смотрителя к другому. Тайник небольшой, но мой отец сообразил, что он легко вмещает две упаковки с шестью банками пива, и сказал мне, что начальству не обязательно знать все.
Сегодня по пути домой я чувствую себя прекрасно. Лето почти закончилось, проступает желтизна, и свет становится как будто зернистый, напоминая телешоу времен моего отрочества. По ночам уже холодно, и в квартире, которую я снимаю в шести милях от центра, придется скоро включать газ для обогрева. Жилище не слишком привлекательное — одна комната, крохотная кухня и ванная, — но самое дешевое из того, что удалось найти, и, конечно, долго я здесь задерживаться не собираюсь.
Квартира фактически без мебели. У меня есть диван, стол, лампа, компьютер с модемом. Когда я съеду, то, вероятно, оставлю все это здесь. Компьютер чистенький — или станет таким, когда я сотру с жесткого диска компрометирующую информацию. Автомобиль взят напрокат и тоже будет вычищен к тому моменту, когда полиция нападет на мой след.
Моя немолодая хозяйка — сплетница. Она не может понять, почему я, с такой хорошей профессией, с такой любовью к чистоте и порядку, предпочитаю жить в дешевом многоквартирном доме, где полно наркоманов, бывших заключенных и людей, живущих на пособие. Пришлось сказать ей, что я работаю менеджером по продажам в большой международной фирме, выпускающей программное обеспечение; фирма готова была предоставить мне дом, да подрядчики подвели. Хозяйка покачала головой, сетуя на вечную необязательность строителей, и выразила надежду, что уж к Рождеству я переберусь в свой новый дом.
— Ведь так плохо без своего жилья, правда, солнышко? Особенно на Рождество…
Она расчувствовалась, и ее близорукие глаза затуманились. Можно было бы сказать ей, что большинство стариков умирает зимой, что три четверти потенциальных самоубийц решаются на крайний шаг во время праздников. Но пока нельзя сбрасывать маску, и я отвечаю на ее вопросы крайне осторожно, слушаю ее воспоминания, веду себя безупречно. В благодарность хозяйка украсила мою комнату ситцевыми занавесками и вазой с пыльными бумажными цветами.
— Считайте, что, кроме вашего дома, у вас есть еще этот маленький уголок, — сообщила она. — И если вам что-нибудь понадобится, я всегда тут.
7
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Четверг, 23 сентября
Неприятности начались в понедельник, и когда я увидел машины на парковке, то понял — что-то случилось. Слоун, как всегда, припарковал свою «вольво» первым, он даже остается на ночь в кабинете, когда много работы, но увидеть машину Боба Страннинга до восьми часов — это неслыханно. И директорский «ауди», и капелланов «ягуар», и с полдюжины других, в том числе черно-белый полицейский автомобиль, — все расположились на служебной стоянке около Привратницкой.
Сам я предпочитаю автобус. Когда пробки на дороге, так быстрее, и в любом случае далеко я не езжу, лишь несколько миль до работы или в магазин. Кроме того, мне уже положен проездной билет, и, хотя все время кажется, что здесь какая-то ошибка (шестьдесят четыре года — как мне может быть шестьдесят четыре, ради всего святого?), это все-таки экономия.
Я шел по длинной подъездной аллее к «Сент-Освальду». Липы, позолоченные близкой осенью, меняли свой облик, от росистой травы поднимались крошечные столбики белого пара. По дороге я заглянул в Привратницкую. Дуббса там не оказалось.
Никто в комнате отдыха не знал, что именно происходит. Страннинг и Слоун вместе с доктором Тайдом и сержантом полиции Эллисом, прикрепленным к школе, находились в кабинете Главного. Только Дуббс так и не появился.
Может, кто-то к нам вломился? Иногда такое случается, но Дуббс обычно начеку и должным образом следит за территорией. Правда, слишком угодлив перед начальством и, конечно, годами живет за чужой счет. По мелочи — мешок угля там, пачка печенья тут, да еще скромный рэкет — по фунту за отпирание шкафчиков, но все-таки он предан школе, и, если учесть, что ему платят десятую часть оклада младшего учителя, можно закрыть на все это глаза. Я надеялся, что текущие события не имеют отношения к Дуббсу.
Как всегда, первыми узнали мальчики. В то утро слухи разносились со скоростью света: у Дуббса сердечный приступ, Дуббс угрожал директору, Дуббс отстранен от должности. Но Сатклифф, Макнэйр и Аллен-Джонс отыскали меня на перемене и с веселым и плутоватым видом, который появляется у них при вести о чьих-то неприятностях, спросили, правда ли, что Дуббс арестован.
— Кто вам сказал? — поинтересовался я с нарочито двусмысленной улыбкой.
— Да я просто слышал.
В любой школе секреты — это валюта, и я не ожидал от Макнэйра, что он раскроет своего информанта; но, очевидно, некоторые источники надежнее других. По его лицу я понял, что эта информация исходила почти с самой вершины пирамиды.
— Отодрали панели обшивки в Привратницкой, — сказал Сатклифф, — и нашли там кучу всякой всячины.
— Например?
Аллен-Джонс пожал плечами:
— Кто его знает?
— Может быть, сигареты?
Мальчики переглянулись. Сатклифф слегка покраснел. Аллен-Джонс чуть улыбнулся.
— Может быть.
Позже все всплыло. Дуббс привозил из дешевых туров во Францию контрабандные сигареты, которые продавал школьникам через приятеля-мороженщика.
Прибыль была исключительно высока — за одну сигарету брали до фунта, в зависимости от возраста покупателя, но ученики «Сент-Освальда» богаты, и, кроме того, нарушить запрет под носом у первого зама — непреодолимое искушение. План работал долгие месяцы, а может, и годы; полиция обнаружила около четырех дюжин коробок, спрятанных за панелью в Привратницкой, и много сотен в гараже, громоздящихся от пола до потолка за книжными шкафами, которыми уже не пользовались.
И Дуббс, и мороженщик сознались в истории с сигаретами. Но насчет других вещей, найденных в Привратницкой, Дуббс пребывал в абсолютном неведении, хотя не мог объяснить их появление. Коньман узнал свою ручку, подаренную к бар-мицве; затем, с некоторой неохотой, и я признал свой зеленый «Паркер». Слава богу, никто из моих мальчиков не брал ручки; но, с другой стороны, это еще один гвоздь в гроб Джона Дуббса, который разом потерял и дом, и работу, и, весьма возможно, свободу.
Я так и не узнал, кто сдал его властям. Ходили слухи про анонимное письмо; в любом случае никто не сознался. Явно кто-то из своих, утверждает Робби Роуч (курильщик и в былые времена хороший приятель Дуббса), какой-нибудь мелкий доносчик, любитель устраивать пакости. Вероятно, так оно и есть, хотя мне неприятна мысль, что это кто-то из моих коллег.
Может, один из учеников? В некотором отношении это еще хуже: подумать только, мальчик в одиночку ухитрился причинить столько вреда.
Кто-нибудь вроде Коньмана? Это лишь предположение, но Коньман был так непривычно самодоволен, так многозначительно смотрел, и мне это не нравится еще больше, чем его обычная угрюмость. Коньман… Нет оснований так думать. И все же в глубине души я думаю именно так, и это главное. Назовите это предубеждением, интуицией. Мальчик что-то знает.
Тем временем скандальчик идет своим ходом. Таможенная и акцизная службы проведут расследование; и хотя вряд ли Школе предъявят официальное обвинение — сама мысль о дурной славе убивает Главного наповал, — миссис Коньман пока отказывается отозвать жалобу. Придется сообщить членам Попечительского совета, возникнут вопросы, касающиеся роли смотрителя, его назначения (доктор Тайд уже занял оборонительную позицию и требует полицейского заключения о каждом сотруднике техперсонала) и возможной замены. Короче говоря, инцидент с Дуббсом погнал волну по всей школе, от казначейства до комнаты отдыха.
Мальчики это прекрасно чувствуют и буйствуют как никогда, словно испытывая на прочность дисциплинарные границы. Работник Школы опозорился — пусть всего лишь смотритель, — и сразу повеяло бунтом. Во вторник, после урока пятиклассников в компьютерном классе, Тишенс появился бледный и дрожащий, разъяренный Макдоноу выгонял с уроков налево и направо, Робби Роуча подкосила неведомая болезнь, и вся кафедра, вынужденная заменять его на уроках, остервенела. Боб Страннинг раздал свои уроки другим учителям под предлогом, будто он слишком занят «другими вещами», а Главный созвал сегодня чрезвычайное собрание, на котором объявил (все изрядно повеселились, хотя и молча), что в этих злобных слухах о мистере Дуббсе нет ни капли правды и что любой ученик, эти слухи распространяющий, будет сурово наказан.
Но больше всех этой, по выражению Аллен-Джонса, «Дуббсовой эпопеей» был потрясен Пэт Слоун, первый зам. Отчасти потому, что такого рода вещи абсолютно вне его понимания: Пэт хранит верность «Сент-Освальду» более тридцати лет, и, несмотря на прочие недостатки, он скрупулезно честен. Вся его философия (уж какая есть, ведь наш Пэт не философ) основана на предположении, что люди изначально добры и в душе желают творить добро, даже когда их сбивают с пути истинного. Эта способность видеть хорошее в каждом — главное в его отношениях с мальчиками и дает прекрасные результаты: слабаки и негодники пристыжены его добротой и строгостью, и даже персонал благоговеет перед ним.
Но из-за Дуббса Пэт в некотором роде сломался. Во-первых, потому, что его одурачили, — он винит себя в том, что не заметил происходящего, а во-вторых, из-за неуважения, которое заключалось в этом обмане. Его повергло в совершенное смятение, что Дуббс — с которым Пэт всегда был вежлив и приветлив — оказался настолько гнусен и отплатил ему такой монетой. Он вспоминает случившееся с Джоном Стразом и спрашивает себя, нет ли его вины теперь. Ничего такого он не говорит, но я заметил, что он стал реже улыбаться, днем отсиживается у себя в кабинете, по утрам пробегает еще больше кругов и часто работает допоздна.
Что касается кафедры языков, то она пострадала меньше всех. Отчасти благодаря Грушингу, чей природный цинизм приятно контрастирует с отчужденностью Страннинга или бурной деятельностью, которую с перепугу развил Главный. На уроках Джерри Грахфогеля стало шумнее, но не настолько, чтобы требовалось мое вмешательство. Джефф и Пенни Нэйшн опечалены, но не удивляются, а лишь покачивают головами, сожалея о свинстве человеческом. Доктор Дивайн устрашает беднягу Джимми казусом с Дуббсом. Эрик Скунс раздражителен, но не намного больше обычного. Кин, творческая натура, и Диана Дерзи следят за происходящим с изумлением.
— Все это похоже на усложненную мыльную оперу, — сказала мне она сегодня утром в общей преподавательской. — Никогда не угадаешь, что произойдет в следующий миг.
Я признал, что иногда на этой милой сердцу старинной сцене случаются зрелищные события.
— Так вы поэтому задержались? То есть я хочу сказать…
Она запнулась, возможно осознав нелестный для меня скрытый смысл.
— Я задержался, как вы изволили выразиться, потому, что в силу своей старомодности считаю — мальчики могут извлечь из моих уроков некоторую пользу, а главное, потому что это действует на нервы мистеру Страннингу.
— Простите.
— Не надо. Вам это не идет.
Трудно объяснить такое явление, как «Сент-Освальд»; еще труднее — с расстояния в сорок с лишним лет. Мисс Дерзи молода, привлекательна, умна; однажды она влюбится, может, родит детей. У нее появится дом — настоящий дом, а не пристройка к библиотеке; она будет уезжать в отпуск куда-нибудь далеко-далеко. Во всяком случае, я на это надеюсь, ведь альтернатива — пополнить ряды рабов на галере и оставаться прикованным, пока кто-нибудь не вышвырнет вас за борт.
— Я не хотела обидеть вас, сэр.
— А вы и не обидели.
Может быть, на старости лет я размяк или история с Дуббсом встревожила меня сильнее, чем казалось.
— Просто сегодня утром у меня какое-то кафкианское настроение. И в этом виноват доктор Дивайн.
Мисс Дерзи рассмеялась, и это понятно. И все же что-то осталось в ее лице. Она хорошо вписалась в сент-Освальдскую жизнь; я вижу, как она идет на урок со своим портфелем и книгами под мышкой; я слышу, как она разговаривает с мальчиками бодрым и веселым голосом профессиональной медсестры. Подобно Кину, у нее есть самообладание, и оно служит ей хорошую службу здесь, где каждый вынужден бороться за свой угол и где просить о помощи — признак слабости. Она умеет притвориться рассерженной или скрыть гнев, когда нужно, зная, что учитель должен быть прежде всего актером, держать публику в руках и заправлять на сцене. Нечасто встретишь эти качества в такой юной учительнице. Я знаю, что и мисс Дерзи, и Кину дано это от природы, а бедняге Тишенсу — нет.
— Вы, конечно, появились здесь в интересное время, — сказал я. — Инспекции, перестройки, измена и заговор. Самая суть «Сент-Освальда». Если вы сможете все это вынести…
— Мои родители были учителями. Я знаю, чего можно ждать.
Это многое объясняет. Мог бы и раньше догадаться. Я взял кружку (не свою — моя так и не нашлась) с полочки у раковины.
— Чаю?
— Учительский кокаин, — улыбнулась она.
Я проверил содержимое чайника и налил нам обоим. За долгие годы я привык пить чай самым примитивным образом. И все же коричневая муть в моей чашке показалась отравой. Я пожал плечами и добавил молока и сахару. «То, что меня не убивает, делает меня сильнее». Пожалуй, подходящий девиз для такого места, как «Сент-Освальд», где все происходит на грани трагедии и фарса.
Я окинул взглядом коллег, собравшихся в нашей старой общей преподавательской, и неожиданно расчувствовался. Макдоноу читал «Миррор» в своем углу; Монумент сидел боком ко мне с «Телеграфом»; Грушинг обсуждал с Китти Чаймилк французские порнографические издания девятнадцатого века; Изабель Тапи пробовала губную помаду; Лига Наций делила пополам скромный банан. Старые приятели, уютные соратники.
Я говорил, трудно объяснить, что такое «Сент-Освальд»: его утреннее звучание, глухое эхо топота детских ног по каменным ступеням, запах горячих тостов из столовой, особенный скользящий звук набитых спортивных сумок, когда их волокут по свеженатертому полу. Доска почета с позолоченными именами, восходящими к временам моего прапрадеда, военный мемориал, фотографии спортивных команд: порывистые юные лица, которые время окрасило сепией. Метафора вечности.
О боги, я становлюсь сентиментальным. Это все возраст: минуту назад я проклинал свой жребий, и вдруг пелена слез на глазах. Должно быть, погода. И однако, как говорит Камю, мы должны представить себе Сизифа счастливым. Несчастен ли я? Ясно одно — что-то потрясло нас, потрясло до самого основания. В воздухе носится дыхание бунта, и каким-то образом я знаю, что все глубже, чем дело Дуббса. Что бы это ни было, еще не конец. А ведь на дворе только сентябрь.
En passant
En passant — на проходе[31] (фр.); шахматный термин.
1
Понедельник, 27 сентября
Несмотря на все усилия директора, Дуббс таки попал в газеты. Правда, не в «Ньюс оф зэ уорлд», это было бы слишком, а в наш местный «Икземинер», что не хуже. Традиционная разобщенность Школы и Города приводила к тому, что дурные вести из «Сент-Освальда» достигали города быстро и принимались с жестокой и злобной радостью. Статья о последнем событии была и торжествующей, и резкой. Дуббса изобразили одновременно ветераном Школы, уволенным (бесцеремонно и без участия представителя профсоюза) за недоказанное преступление, и симпатичным пройдохой, который в отместку годами надувал систему, состоящую из самоуверенных богатых идиотов, безликой бюрократии и неприкасаемых ученых мужей.
Ситуацию преподнесли как противостояние Давида и Голиафа, где Дуббс был символом рабочего класса, борющегося с чудовищными махинами богатства и привилегий. Автор заметки, подписавшийся просто «Крот», создавал также впечатление, что в «Сент-Освальде» сплошь мошенничество и мелкая коррупция, что методы преподавания там безнадежно устаревшие, что там курят (а может, и употребляют наркотики), а сами здания настолько нуждаются в ремонте, что, того и гляди, рухнут. Редакционная статья, озаглавленная «Частные школы — нужны ли они?», примыкала к материалу Крота и приглашала читателей поделиться своими мыслями и жалобами на «Сент-Освальд» и на Содружество выпускников, выступившее в его защиту.
Меня все это радует. Этот материал они опубликовали, почти не редактируя, и получили от меня обещание держать их в курсе дальнейших событий. Мое электронное послание внушало им мысль, что я являюсь источником, близким к Школе, — ее выпускником, учеником, членом правления, возможно, даже преподавателем — без уточнений (может быть, потом придется что-то изменить).
У меня есть несколько бесплатных адресов, и на этот раз в ход пошел [email protected] — чтобы меня не смогли вычислить. Вряд ли кто-то из «Икземинера» займется этим — они больше привыкли к собачьим шоу и местной политике, чем к журналистским расследованиям, — но никогда не знаешь, чем такие истории могут кончиться. Я тоже этого не знаю, и от этого история еще интереснее.
Тем утром по дороге в школу меня застал дождь. Движение замедлилось, и с трудом удавалось не раздражаться, пока машина ползла по городу. Одна из причин, по которым местная публика негодует на «Сент-Освальд», — из-за него в час пик случаются пробки: каждое утро на дорогах выстраиваются сотни начищенных, блестящих «ягуаров» и солидных «вольво», внедорожников и многоместных автомобилей, загруженных чистенькими, сияющими мальчиками в блейзерах и кепках.
Некоторые ездят на машине, даже если им до школы меньше мили. Не дай бог этому чистенькому, сияющему мальчику придется перепрыгнуть через лужу, или вдохнуть загрязненный воздух, или (хуже того) встретиться с тупыми грязными школьниками из близлежащего «Берега», с этими крикливыми и разболтанными мальчишками в нейлоновых куртках и потертых кроссовках, с этими визгливыми девицами в коротких юбках и с крашеными волосами. В их возрасте у меня тоже были дешевые ботинки и грязные носки, и мне тоже надо было ходить в эту гнусную школу, и порой, когда я еду на работу в арендованном автомобиле, во мне поднимается злоба, страшная злоба на существо, бывшее когда-то мною, и на тех, кем страстно хотелось стать.
В тот год, поздним летом, произошел один случай. Леон скучал; занятий в школе не было, и мы околачивались на городской детской площадке (помню карусель, краска на которой стерлась до металла поколениями детских рук), покуривая «Кэмел» (Леон курил, а потому и я) и глядя на проходивших мимо «солнышек».
— Варвары. Сброд. Чернь.
Его длинные тонкие пальцы были все в чернилах и никотине. К нам приближались несколько школьников, они волокли свои ранцы, орали, пылили ногами по жаре. Никаких угроз в наш адрес, хотя бывало, что приходилось удирать от какой-нибудь местной банды. Однажды, когда меня не оказалось рядом, они подстерегли Леона у мусорных контейнеров на задах школы и избили его. Моя ненависть стала еще сильнее, куда Леону до меня — ведь, в конце концов, это были мои сородичи. Но сейчас шли просто девчонки — четверо вместе и поодаль еще одна с моего потока, — хриплые, жующие жвачку, юбки открывают замызганные ноги; визжа и хихикая, они спускались по дорожке.
Та, что поодаль, — Пегги Джонсен, толстуха из группы мистера Груба, и я тут же отворачиваюсь, однако Леон успевает поймать мой взгляд и подмигивает.
— Ну?
Этот взгляд мне знаком. Знаком по нашим набегам в город, кражам в магазине пластинок, маленьким мятежным выходкам. Его лицо светится озорством, блестящие глаза прикованы к Пегги, которая почти бегом пытается догнать остальных.
— Что «ну»?
Четверо ушли далеко вперед. Пегги, с потным лицом и беспокойным взглядом, внезапно оказалась одна.
— Не надо, — говорю я. По правде, я ничего не имею против Пегги, этой безвредной медлительной девахи, почти умственно отсталой.
Леон насмешливо смотрит на меня.
— Что, Пиритс, твоя подружка? А ну!
И с диким воплем бросается вперед, огибая площадку. Пришлось бежать за ним. А что мне оставалось делать, думаю я.
Мы вырвали у нее сумки — Леон схватил пакет с физкультурной формой, а я — холщовую сумку с сердечками, нарисованными несмываемым фломастером. И помчались прочь со скоростью, которая Пегги была не под силу, и она завизжала в поднявшейся пыли. Мне просто хотелось побыстрее удрать, чтобы она не узнала, кто я, но меня занесло, мы с ней столкнулись, и она грохнулась на землю.
Леон расхохотался, и я тоже, зная при этом, что в другой жизни именно мне пришлось бы сидеть на дороге, вопить сквозь слезы: «Сволочи, мразь проклятая!» — и мои спортивные тапки со связанными шнурками болтались бы на верхней ветке старого дерева, а страницы моих книг трепетали бы, словно конфетти, на теплом летнем ветру.
«Прости меня, Пегги». Эти слова чуть не вырвались у меня. Ведь она не худшая из всех. Но эта девчонка оказалась там, мерзкая девчонка — со своими жирными волосами и красным злым лицом она вполне могла быть дочерью моего отца. И я топчу ее книги, выворачиваю сумки наизнанку, разбрасываю физкультурную форму (до сих пор вижу в желтой пыли ее темно-синие треники, мешковатые, как мои легендарные Громовые Штаны).
— Осси проклятые!
«Выживают сильнейшие», — хотелось сказать то ли ей, то ли себе, и злость захлестывала меня — злость на нее, злость на себя, но при этом во мне бушевал свирепый восторг, как будто снова удалось выдержать некое испытание, и это еще больше сузило пропасть между мною и «Сент-Освальдом», между моим настоящим и тем будущим, которое наступит непременно.
— Сволочи.
На светофоре зеленый, но впереди слишком много машин, и я могу на него не успеть. Несколько ребят решили улучить момент и перейти на ту сторону — я узнаю Макнэйра, одного из любимцев Честли, Джексона, маленького задиру из того же класса, крабью, бочком, походку Андертон-Пуллита — и в тот же миг машины передо мной трогаются с места. Джексон перебегает дорогу, Макнэйр тоже. Мне остается пятьдесят ярдов, и на хорошей скорости я могу успеть. Если же зеленый погаснет, придется пять минут стоять на перекрестке, пока мимо ползет бесконечный поток машин. Но Андертон-Пуллит и не думает бежать. Грузный малый, в свои тринадцать похожий на взрослого, он переходит дорогу не спеша, не взглянув на меня, даже когда я сигналю, как будто не замечая меня, он отказывает мне в существовании. С портфелем в одной руке и коробкой для ланча в другой он неторопливо огибает лужу, и, когда наконец сходит с моей дороги, светофор переключается и приходится стоять и ждать.
Обычное дело, я знаю. Но здесь такое высокомерие, такое ленивое, чисто сент-освальдское презрение. Интересно, а если поехать прямо на него, что он сделает? Побежит? Или же остановится, самонадеянный, глупый, беззвучно шевеля губами: «Вы не сможете… вы не посмеете…»
К сожалению, и речи не идет о том, чтобы задавить Андертон-Пуллита. Прежде всего, мне нужна машина, а в бюро проката возникнут подозрения, если я верну ее с вмятиной на бампере. Есть ведь и другие способы, и их немало, утешаюсь я, и вообще, уже можно себя кое с чем поздравить. Я улыбаюсь, стоя на застывшем светофоре, и включаю радио.
Первые полчаса обеденного перерыва сижу в пятьдесят девятой. Благодаря Бобу Страннингу Честли нет: то ли он скрывается в читальне, то ли дежурит в коридоре. В комнате полно мальчишек. Некоторые делают домашнюю работу, другие играют в шахматы или болтают, прихлебывая газировку или хрустя чипсами.
Учителя терпеть не могут дождливые дни: ученикам деваться некуда, кроме как торчать в здании, за ними приходится надзирать. Грязно, скользко, в результате — травмы; шум, теснота, пустячные ссоры перерастают в драки. В одну драку — между Джексоном и Брейзноусом (тихим толстяком, который еще не научился пользоваться в драке весовым превосходством) — я вмешиваюсь, приказываю навести порядок, указываю Тэйлеру на орфографическую ошибку в домашней работе, позволяю себе угоститься мятной конфеткой у Пинка и арахисом у Коньмана, несколько минут болтаю с ребятами, обедающими на заднем ряду, и, сделав свое дело, отправляюсь в комнату отдыха — ожидать развития событий за чашкой крепкого чая.
Конечно, мне не дали классного руководства — как и другим новичкам. Поэтому у нас больше свободного времени и возможностей; я могу наблюдать, не переходя границ, знаю, где тонко и когда может порваться, знаю, где в Школе недогляд, знаю, когда наступают жизненно важные минуты — секунды, — в которые, случись за это время беда, брюхо гиганта наиболее уязвимо.
Звонок после обеденного перерыва — один из таких моментов. Дневная перекличка еще не началась, хотя обеденный перерыв официально закончился. Теоретически этот звонок — пятиминутное предупреждение, время похмелья, когда учителя еще сидят в общей преподавательской и только собираются в класс, а дежурные за эти несколько минут успевают до переклички сложить необходимые для урока вещи (а может, и заглянуть в газету).
На деле, однако, эти пять минут — уязвимое место в гладком, по большей части, процессе. Никто не дежурит, учителя — а иногда и ученики — перемещаются из одного класса в другой. Так что неудивительно, что большая часть неприятностей случается именно в это время: драки, кражи, мелкий вандализм, шалости — как бы мимоходом и под прикрытием всплеска активности перед дневными уроками. Вот почему прошло целых пять минут, прежде чем заметили, что Андертон-Пуллиту стало плохо.
Если бы с ним больше общались, это произошло бы скорее. Но его не любили: он сидел в стороне, ел сэндвичи (мармит[32] и сливочный сыр на хлебе, не содержащем пшеницы, — всегда одно и то же), медленно и усердно пережевывал и больше походил на черепаху, чем на тринадцатилетнего парня. Такой найдется в любом классе: развитый не по годам очкастый ипохондрик, держится особняком, даже когда его не дразнят, кажется невосприимчивым к оскорблениям и пренебрежению; речь его размеренна, как у старика, и этим он зарабатывает репутацию умника; вежлив с учителями, а потому становится их любимцем.
Честли считает его забавным, и этого следовало ожидать: в детстве он сам, вероятно, был таким же. Меня же этот мальчик раздражает. В отсутствие Честли он ходит за мной по пятам, когда я дежурю во дворе, и донимает меня нудными россказнями о своих увлечениях (научная фантастика, компьютеры, авиация времен Первой мировой войны) и о реальных и выдуманных болезнях (астма, непереносимость различной пищи, агорафобия, аллергия, бородавки).
И вот сейчас, в комнате отдыха, я развлекаюсь, пытаясь понять по звукам, доносящимся сверху, правда ли, что Андертон-Пуллит заболел по-настоящему.
Никто, кроме меня, ничего не заметил, никто не прислушивается. Робби Роуч, у которого сейчас окно и нет своего класса (слишком много обязанностей вне расписания), роется у себя в шкафчике. От моего взора не укрылась пачка французских сигарет (подарок Дуббса), которую он быстро спрятал за стопкой книг. Изабель Тапи, которая у нас на полставки, а потому тоже не имеет своего класса, пьет «Эвиан» из бутылки и читает любовный роман.
Прозвенел звонок, затем донесся гул; лихая мелодия безнадзорных мальчуганов; что-то упало (стул?). Возбужденные голоса — Джексон и Брейзноус снова дерутся — падает еще один стул, и тишина. Видимо, вошел Честли. Раздался его голос, приглушенный шепот мальчиков, уютный ритм переклички, знакомый, как объявляемый счет субботнего футбольного матча.
— Адамчук?
— Здесь, сэр.
— Алмонд?
— Здесь, сэр.
— Аллен-Джонс?
— Да, сэр.
— Андертон-Пуллит?
Пауза.
— Андертон-Пуллит!
2
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Среда, 29 сентября
Все еще никаких вестей от семейства Андертон-Пуллитов. Я считаю это хорошим знаком: говорят, что мгновенный летальный исход бывает лишь в крайних случаях, но все равно при одной мысли о том, что один из моих мальчиков мог умереть, действительно умереть — в моем классе, в моем присутствии, — сердце начинает колотиться, а ладони покрываются потом.
За годы моего преподавания умерло трое моих учеников. Они каждый день смотрят на меня с классных фотографий в Среднем коридоре: Хьюитт, умерший от менингита во время рождественских каникул в 1972 году; Констебля в 1986 году сбила машина на его собственной улице, когда он побежал за футбольным мячом; и, конечно, Митчелл в 1989 году — этот случай до сих пор не дает мне покоя. Все это произошло вне уроков, однако в каждой смерти (особенно в последней) я чувствую себя виноватым, словно должен был и тогда за ними приглядывать.
Еще есть выпускники. Джеймстоун, рак в 32 года; Дикин, опухоль мозга; Стэнли, автокатастрофа; Паулсон — покончил с собой два года назад по неизвестной причине, оставив жену и восьмилетнюю дочь с синдромом Дауна. До сих пор они — мои мальчики, и, когда я думаю о них, мне пусто и печально, и примешивается это необъяснимое болезненное чувство, что мне надо было быть там.
Сначала я решил, что он притворяется. Все веселились, Джексон с кем-то дрался в углу; я торопился. Возможно, он был без сознания, когда я вошел; драгоценные секунды уходили, пока я утихомиривал класс и искал свою ручку. Это называется анафилактический шок, — бог свидетель, мальчик много наговорил мне об этом, хотя я всегда предполагал, что его болезни скорее придуманы сверхзаботливой мамашей.
Все это я обнаружил в его папке с документами, но слишком поздно. Там же находились присланные матерью бесчисленные рекомендации по его питанию, физическим упражнениям, требованиями к одежде (синтетические ткани вызывают у него сыпь), фобиям, антибиотикам, религиозному воспитанию и вхождению в коллектив. Под заголовком «Аллергия» значилась пшеница (повышенная чувствительность) и, прописными буквами, отмеченное звездочкой и несколькими восклицательными знаками: ОРЕХИ!!!
Конечно, Андертон-Пуллит не ест орехов. Он потребляет лишь ту пищу, которую мать объявила безопасной и которая соответствует его собственным ограниченным представлениям о том, что приемлемо. Каждый день он приносит на обед одно и то же: два сливочных сырка и сэндвичи с мармитом из хлеба, не содержащего пшеничной муки, разрезанные на четыре части, помидор, банан, пакетик леденцов (из которых выбирает только красные и черные) и банка фанты. Весь перерыв он жует, никогда не ходит в кондитерскую лавку и не принимает угощения.
Не спрашивайте, как я умудрился стащить его вниз. Пришлось потрудиться. Мальчики бестолково толпились рядом, кто с интересом, кто в замешательстве, я звал на помощь, но никто не явился, кроме Джерри Грахфогеля, который чуть не упал в обморок и заохал: «О господи, господи!», заламывая свои кроличьи ручки и нервно озираясь.
— Джерри, бегите за помощью, — приказал я, пытаясь удержать Андертон-Пуллита на плече. — Вызовите «скорую». Modo fac.[33]
Грахфогель только разинул рот. За помощью же помчался Аллен-Джонс, перескакивая через две ступени и чуть не сбив с ног поднимавшуюся Изабель Тапи. Макнэйр побежал к кабинету Пэта Слоуна, а Пинк и Тэйлер помогали мне держать мальчика. Когда мы добрались до Нижнего коридора, мне уже казалось, что легкие залиты расплавленным свинцом, и я с истинной благодарностью сдал свою ношу Слоуну, который словно обрадовался физическому упражнению и подхватил Андертон-Пуллита как малого ребенка.
Я смутно сознавал, что где-то за спиной Сатклифф закончил перекличку. Аллен-Джонс звонил в больницу:
— Они говорят, что быстрее будет самим его привезти, сэр!
Грахфогель пытался вернуть на место свой класс, который en mass[34] примчался посмотреть, что происходит, а тут и Новый Главный появился из своего кабинета, ошеломленный, рядом с ним — Слоун, а из-за его плеча выглядывала встревоженная Марлин.
— Мистер Честли!
Даже в таких чрезвычайных обстоятельствах он был странно скован, будто бы сделан из гипса или китового уса, а не из живой плоти.
— Может быть, вы будете так любезны и объясните мне…
Но мир переполнился звуками, среди которых четко слышалось биение моего сердца; вдруг вспомнилось путешествие по джунглям из времен моего детства, где искатели приключений поднимались на вулканы под зловещую какофонию барабанов туземцев.
Я прислонился к стене, потому что ноги вдруг преобразились: вместо костей, вен, сухожилий была какая-то каша. В легких засела боль; где-то у верхней пуговицы жилета была точка, куда кто-то огромный словно тыкал пальцем, что-то подчеркивая для большей убедительности. Я поискал глазами кресло, чтобы присесть, но было слишком поздно: мир опрокинулся, и я начал сползать по стене.
— Мистер Честли!
Если смотреть на Главного снизу вверх, он выглядит еще более зловещим, чем обычно. Усохшая Глава, смутно подумалось мне. Отличная жертва для усмирения бога Вулкана. И, несмотря на боль в груди, я не удержался от смеха.
— Мистер Честли! Мистер Слоун! Кто-нибудь, объясните мне, пожалуйста, что здесь происходит?
Невидимый палец снова ткнул в меня, и я сел на пол. Толковая Марлин отозвалась первой: не раздумывая, она опустилась на колени рядом со мной и расстегнула мне куртку, чтобы послушать сердце. Барабаны били, и теперь я не чувствовал, а только видел и слышал то, что творилось вокруг.
— Держитесь, мистер Честли!
От нее пахло чем-то цветочным, женским; надо бы сострить, но я ничего не мог придумать. Грудь болела, в ушах громыхало, я попытался встать, но не вышло. Я сполз еще ниже, заметил «Крутых девчонок» на носках Аллена-Джонса и рассмеялся.
Последнее, что помню, — как у меня перед глазами появилось лицо Нового Главного и я произнес: «Бвана, туземцы, они не войдут в Запретный Город». И потерял сознание.
Я очнулся в больнице. Мне повезло, сказал доктор, у меня случился, по его словам, «легкий сердечный приступ», вызванный волнением и перенапряжением. Я тотчас же хотел встать, но он не позволил, сказав, что по крайней мере три-четыре дня я должен оставаться под наблюдением.
Потом средних лет медсестра с розовыми волосами и детсадовскими ужимками задала мне ряд вопросов и, записывая ответы, смотрела на меня с такой кроткой укоризной, будто я ребенок, который упорно мочится в постель.
— Теперь скажите, мистер Честли, сколько сигарет мы выкуриваем в неделю?
— Затрудняюсь ответить, мэм. Я не настолько знаком с вашим режимом курения.
Она смешалась.
— А-а, так вы обо мне говорите. Простите, я было подумал, что вы член королевской семьи.
Ее глаза сузились.
— Мистер Честли, у меня работа.
— У меня тоже, — подхватил я. — Латынь, третий класс, вторая группа, пятый урок.
— Я уверена, что они смогут обойтись без вас какое-то время, — сказала сестра. — Незаменимых нет.
Печальная мысль.
— А я думал, вы здесь для того, чтобы мне стало лучше.
— Конечно, для этого, но сначала нужно покончить с небольшими формальностями.
Итак, за тридцать минут Рою Хьюберту Честли (бакалавру искусств) подвели итог в некоем подобии школьного журнала — в клеточках расставили загадочные сокращения и галочки, — и сестра приняла самодовольный вид. Должен сказать, что итог не блестящий: возраст — шестьдесят четыре, работа — сидячая, курит — умеренно, недельное потребление алкоголя — исключительно для бодрости, вес — среднее между допустимой embonpoint[35] и настоящим avoirdupois.[36]
Доктор прочел все это с мрачным удовлетворением. Это предупреждение, сделал он вывод, знак, посланный богами.
— Вам, знаете ли, не двадцать один, — заявил он мне. — Кое-что вам уже просто нельзя.
Старая песня.
— Знаю-знаю. Не курить, не пить, не есть жареную рыбу с картошкой, не делать забегов на сто ярдов, не знакомиться с хорошенькими женщинами, не…
Он прервал меня.
— Я говорил с вашим терапевтом. Доктор Бивенс, так, кажется?
— Бивенс. Я с ним близко знаком. С тысяча девятьсот семьдесят пятого по тысяча девятьсот семьдесят девятый. Блестящий малый. Получил «отлично» по латыни. Изучал медицину в Дареме.
— Верно, — сказал он, вложив в эти два слога бездну неодобрения. — Он говорит, что уже давно беспокоится о вас.
— В самом деле?
— Да.
Черт побери! Вот что получается, когда даешь мальчикам классическое образование. Они обращают его против вас, поросята этакие, и не успеваете вы понять, что к чему, как уже сидите на обезжиренной диете, одеты в тренировочные штаны и подбираете себе богадельню.
— Тогда не томите. Что этот маленький выскочка рекомендует на сей раз? Горячий эль? Магнетизм? Пиявки? Я помню, как он сидел у меня в классе — такой маленький, кругленький, вечно с ним что-то случалось. А теперь он указывает мне, что делать?
— Он вас очень любит, мистер Честли.
Ну вот, начинается, подумал я.
— Ведь вам шестьдесят пять…
— Шестьдесят четыре. У меня день рождения пятого ноября. В Ночь костров.[37]
Он покачал головой, отмахиваясь от Ночи костров.
— И вы полагаете, что можно навсегда сохранить ваш образ жизни…
— А какой у меня выбор? Согласиться на участь прикованного Прометея?
Доктор вздохнул.
— Я уверен, что такой образованный человек воспримет пенсию и как награду, и как стимул. Нашли бы себе хобби…
Хобби! Еще чего!
— Я не собираюсь на пенсию.
— Будьте же благоразумны, мистер Честли…
Моя жизнь уже тридцать лет заключена в «Сент-Освальде». А что еще есть? Я сел на своей кровати-каталке и спустил ноги вниз.
— Я чувствую себя прекрасно.
3
Четверг, 30 сентября
Бедный старый Честли. Знаете, мне захотелось поехать навестить его после уроков, и обнаружилось, что он уже выписался из кардиологического отделения, к неудовольствию врачей. Но его адрес есть в сент-освальдском справочнике, и я отправляюсь к нему, прихватив комнатный цветок в маленьком горшке, купленный в больничном киоске.
Никогда не приходилось видеть его вне школы. Старик, со стариковской белой щетиной под подбородком и старчески костлявыми белыми ногами в стоптанных кожаных шлепанцах. Он почти растрогался, увидев меня.
— Напрасно вы беспокоились, — заявляет он. — Утром я снова буду в школе.
— Правда? Так быстро?
За такое я почти люблю его, но и тревожусь. Мне слишком нравится наша игра, чтобы дать ему из нее выйти из-за каких-то дурацких принципов.
— Может, стоит передохнуть несколько дней?
— Даже не начинайте, — протестует он. — Мне этого с лихвой хватило в больнице. Найдите себе какое-нибудь хобби, сказал доктор, что-нибудь спокойное, чучела или макраме… Боги, да почему сразу не дать чашу с цикутой и не покончить со всем этим?
Мне кажется, он слишком драматизирует, и я так ему об этом и говорю.
— Ну что ж, — корчит он гримасу, — это я отлично умею делать.
У него крошечный двухэтажный домик в десяти минутах ходьбы от «Сент-Освальда». Прихожая доверху завалена книгами — одни на полках, другие на полу, так что определить цвет обоев почти невозможно. Ковры вытерты до основы, везде, кроме гостиной, где притаился призрак коричневого аксминстера[38]. Он пахнет пылью, полиролью и собакой, умершей пять лет назад, большой школьный радиатор в прихожей пышет жаром, пол на кухне выложен мозаичной плиткой, уйма школьных фотографий покрывает каждую пядь голых стен.
Он предлагает мне чаю в сент-освальдской кружке и достает с каминной полки коробку шоколадного печенья весьма сомнительного вида. Я замечаю, что дома он кажется меньше ростом.
— Как там Андертон-Пуллит? — Очевидно, он спрашивал об этом в больнице каждые десять минут, даже когда мальчик был уже вне опасности. — Выяснили, в чем дело?
Я качаю головой.
— Я не сомневаюсь, что никто вас не обвиняет, мистер Честли.
— Это не важно.
Это и правда не важно, о чем говорили фотографии на стенах с двойными рядами юных лиц; и мне подумалось, что там, среди них, мог быть и Леон. И что бы со мной стало, если бы сейчас, в доме Честли, на снимке оказалось его лицо? И рядом с ним — я, в кепке, надвинутой на глаза, и блейзере, застегнутом на все пуговицы, чтобы скрыть рубашку из магазина подержанной одежды?
— Бог троицу любит, — размышляет Честли, потянувшись за печеньем, но раздумав. — Сначала Дуббс, теперь Андертон-Пуллит, — кто следующий?
— Вы никогда не казались мне суеверным, сэр, — улыбаюсь я.
— Суеверным? Здесь станешь. — Он берет наконец печенье и макает в чай. — Разве можно проработать в «Сент-Освальде» так долго и не уверовать в приметы, предзнаменования и…
— Призраков? — не без лукавства предполагаю я.
Он отвечает без улыбки: