Джентльмены и игроки Харрис Джоанн
— Отдых? — Я начал раздражаться. — Да, я вижу, очень удобно убрать меня на несколько недель. Чтобы все понемногу улеглось. И вы смогли пригладить взъерошенные перья. А может, вымостить дорожку для новых начинаний мистера Страннинга.
Я был прав, и это его рассердило. Он ничего не ответил, хотя ему было что сказать, и красное лицо побагровело еще больше.
— Вы начинаете отставать, Рой. Откройте глаза, вы же стали забывчивы. И вы не так молоды, как раньше.
— А кто у нас молод?
Он нахмурился.
— Говорили о вашем временном отстранении от работы.
— В самом деле? — Это мог быть Страннинг или Дивайн, положивший глаз на пятьдесят девятую, последний аванпост моей маленькой империи. — Вы, конечно, сказали им, что случится? Если меня отстранят от занятий без формального уведомления? — Я не имею дел с профсоюзом, но Зелен-Виноград имеет, Главный тоже. — Кто по правилам живет, того они и погубят. И они знают это.
Пэт снова отвел глаза.
— Я надеялся, что не придется вам это говорить. Но вы не оставили мне выбора.
— О чем говорить? — спросил я, уже зная ответ.
— Уведомление составлено.
— Кто составил?
Как будто я не знаю. Страннинг, конечно. Человек, который свел на нет мою кафедру, урезал мое расписание и теперь надеется отправить меня на заслуженный отдых, предоставив Костюмам и Бородам завоевывать мир.
Слоун вздохнул.
— Послушайте, Рой, неприятности ведь не только у вас.
— Не сомневаюсь, — сказал я. — Однако некоторым из нас…
Однако некоторым из нас платят больше, чем другим, чтобы с ними разбираться. Хотя верно, что мы редко задумываемся о личной жизни наших коллег. Дети, возлюбленные, жилища. Мальчики всегда удивляются, увидев нас за пределами «Сент-Освальда» — в супермаркете, у парикмахера, в пабе. Удивляются и слегка восхищаются, как будто встретили на улице знаменитость. «Я видел вас в субботу в городе, сэр!» Словно они думают, будто с вечера пятницы и до утра понедельника мы висим в классе за дверью, как снятые мантии.
По правде говоря, я и сам в этом виноват. Но сегодня, увидев Слоуна — именно увидев: мышцы регбиста, наполовину заплывшие жиром, несмотря на ежедневные пробежки, искаженное лицо человека, который не понимает, куда улетучились четырнадцать лет и откуда взялись пятьдесят, — я неожиданно ему посочувствовал.
— Послушайте, Пэт. Я знаю, что вы…
Но Слоун уже отвернулся и тяжело зашагал по Верхнему коридору, засунув руки в карманы и слегка наклонив широкие плечи. Так он горбился, когда наша команда проигрывала в регби команде «Сент-Генри»; но я знаю Слоуна слишком хорошо — эти горестно поникшие плечи не более чем поза. Нет, он был зол. Возможно, на себя — он ведь хороший человек, хоть и человек Главного, — но больше всего на то, что я не пожелал сотрудничать, поддержать дух Школы и вникнуть в трудность его положения.
Да, я сочувствовал ему, но в таком месте, как «Сент-Освальд», первый зам то и дело сталкивается с проблемами. Он знает, что Главный только рад сделать из меня козла отпущения — в конце концов, карьера мне не светит, денег платят много, и я на пороге пенсионного возраста.
Если меня заменят, многие вздохнут с облегчением — придет молодой парень, корпоративный Костюм, изучавший компьютерные технологии, закончивший многочисленные курсы, обтекаемый для быстрого продвижения наверх. Мое небольшое недомогание обнадежило их. Наконец-то повод избавиться от старого Честли без особого шума. Достойный уход на пенсию по состоянию здоровья, серебряный значок, запечатанный конверт, льстивое перечисление заслуг на торжестве в общей преподавательской.
Что касается Коньмана и прочих — ну что ж! Ведь проще всего возложить вину — без всяких хлопот — на бывшего коллегу? Это случилось еще до вас; представитель старой школы, ну, знаете, отличнейший мужик, но вечно гнул свою линию, не играл в команде. Не наш человек.
Ну так вы ошиблись, директор. Я не намерен вежливо слинять на пенсию. И что касается вашего письменного уведомления, pone ubi sol non lucet[41]. Я добьюсь своей «сотни» или умру, пытаясь попасть на Доску почета.
В тот вечер я пришел домой в воинственном настроении, и невидимый палец мягко, но настойчиво толкал меня в грудь. Я принял таблетки из тех, что выписал Бивенс, и запил их глотком лечебного хереса перед тем, как сесть за проверку тетрадей пятого класса. Я закончил, когда уже стемнело. В семь я встал, чтобы задернуть занавески, и тут мое внимание привлекло какое-то движение в саду. Я наклонился ближе к окну.
У меня длинный и узкий сад, видимо, пережиток полосного земледелия, с одной стороны живая изгородь, с другой стена, между ними растут, как придется, кустарник и разные овощи. В дальнем конце — большой конский каштан, нависающий над Дог-лейн, которую отделяет заборчик. Под деревом — лоскут мшистой травы, на котором я люблю сидеть летом (или любил, пока подниматься было не слишком обременительно), и маленький ветхий сарайчик, в котором я кое-что держу.
Меня никогда не грабили. Украсть у меня нечего, если не считать книг, которые преступное братство считает объектами, не представляющими интереса. Но про Дог-лейн известно следующее: там на углу есть шумный паб, от которого исходит шум, лавчонка, торгующая жареной рыбой с картошкой, от которой исходит мусор, и, конечно, средняя школа «Солнечный берег», от которой исходит почти все, что можно представить, включая шум, мусор и топот, — дважды в день мимо моего дома проносятся такие дикие орды, что устыдились бы самые отпетые «оccи». Я стараюсь это терпеть. Закрываю глаза даже на случайного нарушителя границ, который прыгает через мой забор во время созревания каштанов. Конский каштан в октябре принадлежит всем, в том числе и «солнышкам».
Но сейчас — что-то другое. К тому же занятия давно закончились. Темно и довольно холодно, и движение было каким-то неприятно-вороватым.
Прижавшись лицом к стеклу, я увидел две или три тени в дальнем конце сада, по размеру явно не взрослые. Ну, значит, мальчишки. Тут я смутно сквозь стекло различил их голоса.
Странно. Обычно охотники за каштанами действуют быстро и ненавязчиво. Большинство живущих поблизости на Дог-лейн знают, кто я по профессии, и уважают меня, а те «солнышки», которым я делал замечания насчет мусора, редко, если вообще когда-либо, повторяли свой проступок.
Я громко постучал по стеклу. Теперь-то убегут, подумал я, но вместо этого они притихли, а несколько секунд спустя из-под каштана раздался отчетливый гогот.
Ну, хорошо же. В два прыжка я оказался у двери.
— Эй! — гаркнул я в своей лучшей учительской манере. — Какого черта вы здесь делаете?
Смех только усилился. Двое побежали — я заметил их силуэты в неоновом освещении, когда они лезли через забор. Еще двое остались, укрытые темнотой и отделенные от меня длинной узкой тропинкой.
— Я спросил, что вы тут делаете!
Впервые за долгие годы мальчик — хотя бы и «солнышко» — открыто мне не повиновался. Во мне закипела ярость, а невидимый палец снова ткнул в грудь.
— Сейчас же подойдите сюда!
— А то что? — Голос был молодой и нахальный. — Думаешь, поймаешь меня, жирный ублюдок?
— Ни черта он не поймает, старый хрыч.
Ярость придала сил, и я помчался по тропинке как бизон, но было темно и мокро, я в своих кожаных шлепанцах поскользнулся и потерял равновесие.
Я не упал только чудом, но повредил колено. Когда я обернулся, те двое с хохотом лезли через забор, как две уродливые птицы, собирающиеся взлететь.
8
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Четверг, 14 октября
Всего лишь пустяк. Он лишь вызвал легкое раздражение. Ничего страшного. Но все же… Было время, когда я поймал бы этих ребят любой ценой и надрал бы им уши. Не теперь, конечно. «Солнышки» знают свои права. Но так или иначе, давненько моему авторитету не бросали столь явный вызов. Мальчишки чуют слабость. Они все такие. И я совершил ошибку, что вот так побежал, в темноте, особенно после слов Бивенса. Глупый, недостойный порыв. Ошибка учителя-практиканта. Надо было прокрасться на Дог-лейн и схватить их, когда они полезут обратно. Это же просто мальчишки тринадцати-четырнадцати лет, судя по голосам. С каких это пор Рой Честли позволяет каким-то пацанам не слушаться?
Я размышлял об этом дольше, чем оно того стоило. Поэтому так плохо спал, а может, из-за хереса, а может, разговор со Слоуном все еще не давал покоя. Так или иначе, но проснулся я усталым, умылся, оделся, зажарил тост и выпил кружку чаю в ожидании почтальона. В семь тридцать звякнул почтовый ящик, и там, ясное дело, лежал отпечатанный сент-освальдский листок, подписанный Э. Грэем, директором, бакалавром искусств (красный диплом), и доктором Б.-Д. Пули, председателем правления, копия сего письма (как было указано) будет храниться в моем личном деле 12 (двенадцать) месяцев, после чего подлежит удалению при условии, что жалоба(ы) в дальнейшем не повторится, по усмотрению Попечительского совета, и прочие трали-вали, черт бы их побрал.
В другой день это меня не затронуло бы нисколько. Однако от усталости я стал ранимым и потому без всякого энтузиазма — к тому же после вечернего злоключения колено все еще болело — направил свои стопы в «Сент-Освальд». Не знаю почему, но я сделал небольшой крюк к Дог-лейн, может быть, проверить, не осталось ли следов нарушителей.
И вот тогда я увидел это. Трудно было не заметить: свастика, нарисованная на заборе красным маркером, ниже — слово «ГИТЛЕР» жирными буквами. Надписи свежие, наверняка работа вчерашних «солнышек» — если они, конечно, «солнышки». Но я не забыл карикатуру, пришпиленную к классной доске объявлений: я в виде маленького толстого нациста в академической шапочке — и мою тогдашнюю уверенность, что это дело рук Коньмана.
Мог ли Коньман узнать, где я живу? Это несложно: мой адрес есть в школьном справочнике, и десятки мальчиков видели, как я иду домой. И все же не верилось, что Коньман — именно Коньман! — посмел бы совершить нечто подобное.
В преподавании, конечно, есть доля блефа, но нужен игрок получше, чем Коньман, чтобы поставить мне шах. Нет, это просто совпадение. Какой-нибудь счастливый обладатель маркера из «Солнечного берега», направляясь домой, к своей рыбе с картошкой, увидел мой чистый забор и испоганил его девственную поверхность.
В выходные отшлифую его песком и покрашу блестящей краской. В любом случае это придется сделать: каждый учитель знает, что где одно граффити, там и другое. Но по дороге к «Сент-Освальду» я не мог отделаться от ощущения, что все неприятности последних дней: «Дуббсова эпопея», кампания «Икземинера», вчерашнее вторжение, этот идиотский арахис Андертон-Пуллита, даже чопорное письмишко Главного — каким-то образом, темным, нелогичным, нарочитым образом связаны друг с другом.
Школы, подобно кораблям, пронизаны суевериями, а особенно «Сент-Освальд». Быть может, призраки или же ритуалы и традиции заставляют скрипеть старые колеса. Но этот триместр не принес нам ничего, кроме неудач. У нас на борту Иона. Знать бы, кто он!
Когда я вошел в общую преподавательскую, там воцарилась подозрительная тишина. Видимо, известие о моем уведомлении разнеслось по всей округе, поскольку все разговоры затихали, стоило мне войти в комнату, и глаз Зелен-Винограда поблескивал, не суля кое-кому ничего хорошего.
Лига Наций меня избегала, у Грахфогеля был какой-то вороватый вид, Скунс отстранился до предела, и даже Грушинг, обычно такой веселый, был не похож на себя. Китти казалась очень занятой — она едва ответила на мое приветствие, когда я вошел, и это меня насторожило: мы с Китти приятельствовали, и я надеялся, что ничего не случилось такого, что могло бы нас поссорить. Я и считал, что ничего такого не произошло — мелкие неприятности прошлой недели не коснулись ее, — но что-то промелькнуло в ее лице, когда она увидела меня. Я присел около нее с чаем (исчезнувшую юбилейную кружку пришлось заменить обычной коричневой, взятой из дома), но она ушла с головой в свои книги и не обмолвилась ни словом.
Обед состоял из скорбного набора овощей — благодаря мстительному Бивенсу, — после которого я выпил чаю без сахара. Чашку я взял с собой в пятьдесят девятую, хотя никого из мальчиков там не было, кроме Андертон-Пуллита, поглощенного книгой по аэронавтике, а также Уотерса, Пинка и Лемона, спокойно игравших в углу в карты.
Минут десять я проверял тетради, затем поднял глаза и увидел Тишенса-кролика, стоящего у окна с розовым бланком в руке. На бородатом лице смешивались уважение и ненависть.
— Я получил эту бумагу сегодня утром, сэр. — Он протянул листок.
Он так и не простил ни моего вторжения на его урок, ни того, что я оказался свидетелем его унижения перед мальчиками. В результате он обращался ко мне «сэр», как ученик, и его голос был монотонным и безжизненным, как у Коньмана.
— Что это?
— Аттестационная ведомость.
— О господи. Совсем забыл.
Конечно же, на носу аттестация. Не дай бог вы не заполнили необходимые бумажки до министерской декабрьской инспекции. Меня тоже это ждет. Новый Главный просто обожает внутришкольные аттестации, которые ввел Боб Страннинг, а ему еще подавай курсы повышения квалификации, ежегодные семинары по управлению и сдельную зарплату. Сам я этого не понимаю: учитель хорош настолько, насколько хороши его ученики, — но у Боба не остается времени на класс, а это главное.
Общий принцип аттестации прост: за работой в классе каждого младшего учителя наблюдает кто-то из старших учителей, который его и аттестует; работа заведующих оценивается начальником курса, каждого начальника курса аттестует заместитель, то есть Пэт Слоун или Боб Страннинг. Заместители аттестуются самим Главным (хотя что касается Страннинга, то он настолько мало времени проводит в классе, что непонятно, зачем ему беспокоиться). Сам Главный, будучи географом, почти не преподает, зато проводит массу времени на курсах по подготовке к сдаче экзаменов на школьного учителя, читая лекции по «Расовым вопросам» или «Наркотики: будь бдителен».
— Тут говорится, что сегодня днем вы будете наблюдателем у меня на уроке, — сказал Тишенс. Он явно был от этого не в восторге. — Третий класс, информатика.
— Спасибо, мистер Тишенс.
Интересно, какой шутник решил запустить меня на информатику. Впрочем, как будто я не знаю. Да вдобавок еще к Тишенсу. Эх, подумал я, накрылось мое окно.
Бывают в жизни учителя дни, когда все идет наперекосяк. Мне ли не знать; у самого случалось такое, когда единственный разумный выход — пойти домой и лечь в постель. Сегодня не везет, бредовая череда неудач и неурядиц, мусора и пропавших книг, мелких потасовок и непрошеных заданий начальства, и дополнительных обязанностей, и сомнительных объяснений в коридоре.
Стычка с Эриком Скунсом из-за Сатклиффа, учинившего какое-то безобразие; мой журнал (так и не нашедшийся, что очень беспокоит Марлин); ветер (что всегда неприятно); протечка в туалете для учеников и потоп в Среднем коридоре; Коньман (чрезвычайно самодоволен); доктор Дивайн (то же самое); тягостная смена классных комнат в связи с протечкой, организованная (о боги!) по электронной почте, в результате чего я опоздал на двадцать минут на утреннюю замену — вести английский язык вместо Роуча.
Звание старшего учителя дает массу преимуществ. Например, заслужив репутацию приверженца строгой дисциплины, напоминать об этом приходится не часто. Повсюду слышится: «Не связывайся с Честли» — и спокойная жизнь обеспечена. Но не сегодня. Такое изредка случается, и в любой другой день я бы так не сердился. Но тут мне досталась большая группа из тридцати пяти человек — третий класс нижней ступени, и среди них ни одного, изучающего латынь. Они знали меня только понаслышке, и вряд ли последняя статья в местной газете была мне на пользу.
Я опоздал на десять минут, и класс уже бушевал. Никакого задания им не дали, и, когда я вошел, ожидая, что мальчишки притихнут и встанут, они просто взглянули на меня и продолжили заниматься своими делами. Карты, болтовня, громкая свара с опрокидыванием стульев на задних партах и вонь жевательной резинки.
Такое поведение не должно меня злить. Хороший учитель знает, что есть притворное негодование и настоящее, и притворство здесь — честная игра, вид учительского оружия, та пушка, на которую он берет учеников; но истинное негодование надо прятать любой ценой, чтобы не позволить им, умелым манипуляторам, выиграть очко.
Но я устал. День начался плохо, мальчики меня не знали, и я все еще находился под гнетом вчерашнего происшествия в саду. Эти визгливые мальчишеские голоса: «Ни черта он не может, старый хрыч!» — звучали слишком знакомо и настойчиво, чтобы можно было от них отмахнуться. Один мальчик, взглянув на меня, повернулся к соседу. Мне послышалось: «Вот вам на орехи, сэр!» — и взрыв мерзкого хохота.
И вот я — как новичок, как практикант — поддался на древний хрестоматийный трюк. Я сорвался.
— Молчать, джентльмены!
Обычно это действовало. Но сейчас — нет. Мальчики на задних партах открыто потешались над моей потрепанной мантией, которую я забыл снять после дежурства во время утреннего перерыва. «Вот вам на орехи, сэр!» — услышал я (или мне показалось), и шум только усилился.
— Я сказал, молчать! — рыкнул я.
В обычных обстоятельствах звук моего голоса пробирает, но я забыл о рекомендациях Бивенса ничего не принимать близко к сердцу. Невидимый палец ткнул меня в грудину посреди рыка. Мальчишки на галерке хихикали, и у меня мелькнула шальная мысль, что именно они приходили вчера вечером. «Думаешь, поймаешь меня, жирный ублюдок?»
Да, в таких ситуациях без жертв не обходится. На этот раз я оставил восьмерых на обеденный перерыв, что, конечно, перебор, но у каждого учителя свои дисциплинарные меры, и нечего было Страннингу вмешиваться. Однако он вмешался: проходя мимо класса в самое неподходящее время, он услышал мой голос и посмотрел через стекло как раз в тот миг, когда я дернул одного из веселящихся юнцов за рукав блейзера.
— Мистер Честли!
Ну да, в наше время попробуй тронуть ученика хоть пальцем.
Наступила тишина. Рукав у мальчика оказался порван под мышкой.
— Вы видели, сэр? Он ударил меня!
Все знали, что это неправда. Даже Страннинг знал, хотя и не подавал виду. Меня снова ткнул невидимый палец. Мальчик — его звали Пули — выставил свой блейзер на всеобщее обозрение.
— Он был совсем новый!
Снова неправда, это каждому было видно. На ткани блестели протертые места, а рукав был коротковат. Прошлогодний блейзер, который уже пора менять. Но все равно я перегнул палку, и сейчас это было очевидно.
— Расскажите мистеру Страннингу, как все произошло, — предложил я, повернувшись к притихшему классу.
Второй зам смотрел на меня взглядом рептилии.
— А когда вы закончите с мистером Пули, — добавил я, — пришлите его, пожалуйста, обратно, чтобы я по всей форме оставил его после уроков.
Страннингу ничего не оставалось, кроме как уйти, прихватив Пули с собой. Вряд ли ему понравилось, что его выставил коллега, но нечего было вмешиваться, верно? И все же я чувствовал, что он этого так не оставит. Слишком хорошая возможность, к тому же я вспомнил (хотя и поздновато), что юный Пули — старший сын доктора Б.-Д. Пули, председателя Попечительского совета, чье имя я совсем недавно видел на одном официальном уведомлении.
Что ж, все это выбило меня из колеи, я зашел не в ту комнату, где должен был проводить аттестацию Тишенса, а в результате опоздал к нему на двадцать минут. Все посмотрели на меня, кроме Тишенса, бледное лицо которого одеревенело от возмущения.
Я сел сзади, кто-то подвинул мне стул, на котором лежала розовая ведомость. Я просмотрел этот листок. Обычные графы: планирование работы, подача материала, стимулирование, энтузиазм, владение дисциплиной. Оценки по пятибалльной шкале плюс место для комментария — все как в гостиничной анкете.
Я размышлял, какое мнение от меня ожидается, класс вел себя тихо, кроме двоих на задней парте, которые пихались локтями, Тишенс объяснял уверенно и доходчиво, компьютеры вели себя хорошо, на экране рождались головокружительные картинки, которые, очевидно, и являлись объектом изучения. В целом вполне удовлетворительно, решил я, ободряюще улыбнулся злополучному Тишенсу и ушел пораньше в надежде быстренько выпить чашку чая до начала следующего урока; розовую бумажку я сунул в ячейку второго зама.
И тут я заметил что-то на полу у своих ног. Это была маленькая записная книжка в красном переплете. Открыв ее, я увидел, что она наполовину исписана тонким почерком; на форзаце я прочел имя: «К. КИН».
Ах, Кин. Я оглядел комнату, однако нового преподавателя английского там не оказалось. А потому я положил книжку в карман, чтобы потом вернуть ее владельцу. И зря, как выяснилось впоследствии. Но вы же знаете, что говорится о подслушивании у двери.
У всех учителей есть такое — записи об учениках, списки и дежурства, претензии, большие и малые. О каждом коллеге по записной книжке можно сказать почти столько же, сколько по кружке. У Грахфогеля — аккуратный, с разноцветными закладками призыв к порядку; у Китти — деловой карманный ежедневник; у Дивайна — солидный черный талмуд, почти пустой. Скунс пишет в зеленой бухгалтерской книге аж с 1961 года; у Нации — блокноты благотворительного общества «Христианская помощь»; Грушинг пользуется тем, что подвернется под руку, самоклейками и старыми конвертами.
Я не смог удержаться и заглянул в записную книжку молодого Кина, а когда понял, что делать этого не следовало, я уже попался на удочку.
Конечно, я знал, что Кин писатель. У него и вид такой — благодушного случайного наблюдателя, который любуется происходящим, потому что знает, что долго здесь не задержится. Но я не догадывался, сколько всего он уже видел: ссоры, соперничество, маленькие секреты жизни общей преподавательской. Целые страницы, исписанные очень мелким, почти нечитаемым почерком; персонажи, сценки, высказывания, сплетни, прошлое, новости.
Я пробегал по страницам, напрягая глаза, чтобы разобрать мельчайшие строчки. Здесь упоминалась и «Дуббсова эпопея», и арахис, и любимчики. Было кое-что из истории Школы: я видел имена Страза, Пиритса и Митчелла вместе с газетной вырезкой о тех печальных событиях многолетней давности. Рядом — ксерокс фрагмента фотографии Школы, цветной снимок спортивного праздника в другой школе: мальчики и девочки, сидящие на траве, скрестив ноги, и скверный портрет Джона Страза, похожего на преступника, как большинство мужчин на первой полосе газет.
Несколько страниц отданы веселым зарисовкам, по большей части карикатурам. Главный, суровый и непоколебимый, Дон-Кихот в пару к Слоуну-Санчо. Боб Страннинг в виде получеловеческого гибрида, подключенного к своему компьютеру. Мой Андертон-Пуллит в защитных очках и летном шлеме; ученическая влюбленность Коньмана в нового преподавателя изображена самым безжалостным образом; мисс Дерзи предстала в образе очкастой сельской учительницы в чулках, а рядом — рычащий Скунс-ротвейлер. Даже я там есть — горбатый, весь в черном, свисаю с Колокольной башни с пухленькой Китти-Эсмеральдой под мышкой.
Это вызвало у меня улыбку и в то же время некоторую неловкость. Что тут говорить, я всегда питал слабость к Китти Чаймилк. Все в рамках приличия, как вы понимаете, но я и представить себе не мог, что это так чертовски заметно. Интересно, замечает ли это Китти.
Черт бы его побрал, подумал я. Я ведь с самого начала знал, что Кин молодой да ранний. И все-таки он мне нравился. Да и сейчас нравится, по правде говоря.
Р. Честли. Латынь. Преданный выпускник «Сент-Освальда». За шестьдесят, курит, тучен, сам стрижется. Носит одну и ту же коричневую твидовую куртку с заплатами на локтях (ну, это ты врешь, остряк-самоучка: в День собраний и на похороны я надеваю синий костюм); из увлечений — дразнить начальство и заигрывать с учительницей французского. Мальчики странным образом привязаны к нему (а Колин Коньман — забыл?); камень на шее Б. Страннинга. Безвреден.
Замечательно. Безвреден, как же!
Но могло быть и хуже. Под заголовком «Пенни Нэйшн» я прочел «ядовитая доброхотка», а про Изабель Тапи — «французская прошмандовка». Да уж, в стиле ему не откажешь. Я бы и дальше почитал, но прозвенел звонок на перекличку, и я с некоторой неохотой положил записную книжку в ящик своего стола, надеясь на досуге закончить.
Но сделать это мне не довелось. Вернувшись к столу после занятий, я обнаружил ящик пустым, и книжки там не было. Тогда я подумал, что Кин, как и Диана, изредка проводивший занятия в той же комнате, что и я, нашел ее и забрал. Я так и не спросил его — по очевидным соображениям. И только потом, когда скандалы пошли один за другим, я подумал о связи этой маленькой красной записной книжки и вездесущего Крота, который так хорошо знал Школу и был столь проницателен в том, что касалось наших маленьких безобидных хитростей.
9
Понедельник, 18 октября
Ну вот, и эта неделя прошла удачно. Важно, что обнаружилась записная книжка с изобличающими заметками. Конечно, Честли мог ее прочесть, но вряд ли полностью. Слишком мелко для его старых глаз, и, кроме того, если бы у него возникли некие подозрения, от меня бы это не укрылось. И все же хранить ее — это безрассудство. Пришлось сжечь этот злосчастный документ — не без сожаления, — пока он не стал объектом вражеского внимания. Возможно, я вернусь еще к этому вопросу, но не сегодня. Сегодня у меня другие заботы.
Октябрьские каникулы уже на носу, и я намереваюсь загрузиться делами (речь идет не только о проверке тетрадей). Нет, на этой неделе я собираюсь приезжать в Школу почти каждый день. Пришлось уладить этот вопрос со Слоуном, который тоже согласен, что трудно держаться в стороне, и с мистером Борродсом, заведующим кафедрой информационных технологий, с которым у меня неофициальная договоренность.
Все совершенно невинно — в конце концов, мой интерес к информатике уже ни для кого не новость, и я знаю по опыту, что лучше всего скрываться на открытом месте. Слоун, конечно, всецело одобряет: он мало что понимает в компьютерах, но отечески надзирает за мной, постоянно высовывается из кабинета, чтобы узнать, не нужна ли мне помощь.
Учусь я не блестяще. Несколько простейших faux pas включили меня в разряд старательных, но не слишком способных, и Слоун чувствует свое превосходство, что дает мне дополнительное прикрытие на всякий случай. Сомневаюсь, что он возникнет: если когда-нибудь мое присутствие поставят под вопрос, я смогу рассчитывать на Пэта, который все объяснит моей неопытностью.
У каждого сотрудника «Сент-Освальда» есть личный электронный адрес. Он состоит из двух-трех инициалов и адреса веб-сайта школы. Теоретически каждый сотрудник должен два раза в день проверять почту — на случай срочного распоряжения от Боба Страннинга, но на практике это делают не все. Среди таких — Рой Честли и Эрик Скунс; многие для доступа к почте взяли пароль по умолчанию (ПАРОЛЬ). Даже такие, как Слоун, мнящие себя продвинутыми в компьютерной грамоте, достаточно предсказуемы: Слоун пользуется именем любимого спортсмена, и у самого Страннинга, которому следует знать о таких вещах, набор простейших паролей (девичья фамилия жены, дата рождения и так далее).
Много гадать не пришлось. Дуббс, сидевший за компьютером каждый вечер, хранил список паролей пользователей в записной книжке у себя в Привратницкой вместе с коробкой дисков (с материалами из Интернета), которые никто не потрудился изучить. Пройдя заново его путем (под другим именем), мне удалось проложить весьма убедительный след. Более того, отключив на несколько минут защиту доступа к школьной сети и послав аккуратно состряпанный файл на [email protected] c одного из своих бесплатных адресов, мне также удалось запустить простенький вирус, который будет спокойно спать в системе, а недели через две начнется разрушение.
Не самая приятная деятельность, я понимаю. И все же меня это порадовало. В тот вечер мне захотелось позволить себе небольшой праздник и выпить вечером в «Жаждущем школяре». И напрасно — мне и в голову не приходило, что столько моих коллег (и школьников) посещают это заведение. И вот, не успев допить и первую рюмку, я вижу их небольшую компанию — Джефф Пуст, Джерри Грахфогель и Робби Роуч, длинноволосый географ, с парой семнадцати— или восемнадцатилетних, возможно, сент-освальдских шестиклассников.
Хотя чему тут удивляться — не секрет, что Роуч любит болтаться с мальчишками. Да и Пуст тоже. Грахфогель казался несколько потерянным, но, с другой стороны, он всегда так выглядит, и, по крайней мере, у него хватает ума понять, что (как выражается Честли) тесная дружба с рядовыми ни к чему хорошему не приведет.
Появилось искушение остаться. Робеть тут нечего. Но мысль о том, что придется с ними общаться, быть попроще, как сказал бы этот отвратный Пуст, и дерябнуть разок-другой, определенно неприятна. Слава богу, с моего места у двери можно улизнуть быстро и незаметно.
В переулке возле паба стояла машина Пуста, черный «форд-проуб», и у меня появилась мысль — а не разнести ли боковое стекло? Но на улице могут быть камеры слежения, глупо рисковать из-за дурацкого каприза. Лучше пройтись пешком до самого дома — ночь сегодня теплая — и еще раз взглянуть на забор Роя Честли.
Он уже стер граффити. Ничего странного; хотя из дома надпись не видна, само ее присутствие должно было его раздражать, как и мысль о том, что мальчишки, вторгшиеся в его сад, могут вернуться. Может быть, я это и устрою — просто посмотреть на его физиономию, — но не сегодня. Сегодня мне полагается праздник.
Дома, в моей увешанной ситцем комнате, ждет очередная бутылка шампанского, которую я немедленно открою. Это уже вторая (всего их шесть, и к Рождеству им всем полагается опустеть). Потом разберу небольшую, но важную корреспонденцию, а под конец — спущусь вниз и из телефона-автомата быстренько звякну в местное полицейское отделение, сообщить, что в окрестностях «Жаждущего школяра» едет черный «проуб» (с номером ЛИТ 3), виляя из стороны в сторону.
Такое поведение мой психотерапевт не одобряет. Чрезмерная импульсивность, так она утверждает, и склонность осуждать. Я не всегда считаюсь с чувствами других. Но в данном случае — никакого риска, называть имя я не буду, да и вообще, Пуст это заслужил. Как и мистер Груб, он хвастун, задира, прирожденный нарушитель закона, человек, который искренне верит, что от нескольких кружек в брюхе он только лучше водит. Предсказуем. Все они предсказуемы.
И в этом их, освальдовцев, слабость. Пуст, конечно, благодушный идиот, но даже Честли, умный человек, разделяет то же идиотское благодушие: «Кто посмеет на меня напасть? Напасть на “Сент-Освальд”?»
Что ж, джентльмены. Я посмею.
Шах
1
Лето, когда отец сломался, было самым жарким на нашей памяти. Поначалу он этому радовался, будто вернулись легендарные времена его детства, лучшие дни жизни, как он говорил. Но солнце палило безжалостно, трава на газонах «Сент-Освальда» из желтой превратилась в бурую, и отец скис и начал раздражаться.
Ухаживать за газонами было его обязанностью. Он установил разбрызгиватели, но их не хватало, чтобы поливать такие пространства, так что пришлось ограничиться крикетным полем, а остальные земли лысели под пламенным безбровым взглядом солнца. Но это еще не все беды. Любители граффити снова взялись за работу и на этот раз создали фреску всех цветов радуги площадью в шесть квадратных футов на стене Игрового Павильона.
Два дня отец все это соскребал, еще неделю красил Павильон заново и клялся, что в следующий раз так отделает этого маленького подонка, что тот на всю жизнь запомнит. Но мальчишка так и не попался, хотя аляповатые, но по-своему выразительные картинки появлялись в «Сент-Освальде» еще дважды, обе — карикатуры на учителей. Отец начал дежурить по ночам, лежа за Павильоном с упаковкой из двенадцати банок пива, но виновник был неуловим, и для Джона Страза так и осталось загадкой, каким образом тот умудрился избежать ловушки.
Вдобавок к этому были мыши. В любом большом здании есть свои паразиты — и в «Сент-Освальде» больше, чем во многих других, — но с конца летнего триместра мыши расплодились в невероятном количестве и заполонили коридоры. Даже мне они попадались, особенно вокруг Колокольной башни, и было ясно, что надо прекратить их размножение — разбросать отраву и убрать дохлых грызунов до начала нового триместра, чтобы не дать родителям повода для жалоб.
Отца мыши бесили. Он был уверен, что дети оставляют еду в шкафчиках, обвинял школьных уборщиков в нерадивости, тратил день за днем на то, чтобы открыть, обшарить и снова закрыть каждый шкафчик, распалялся все сильнее, но без малейшего успеха.
И еще эти собаки. Жаркая погода действовала на них, как на отца, — днем они спали, вечером становились агрессивны. К ночи хозяева, которые не гуляли с ними днем из-за жары, выпускали их на пустырь на задах «Сент-Освальда», и псы носились там стаями, лаяли без умолку и портили траву. Они не признавали границ и, несмотря на все старания отца, проникали через ограду на сент-Освальдские игровые поля и гадили на свежеполитой крикетной площадке. Эти собаки словно интуитивно выбирали самое неподходящее место, и по утрам отец таскался по полям с собачьей лопаткой, кляня свою жизнь на чем свет стоит и пыхтя над банкой выдохшегося пива.
Поскольку все мои мысли были заняты Леоном, мне не сразу удалось понять, а тем более забеспокоиться, что Джон Страз сходит с ума. Мы с отцом никогда не были особенно близки, и для меня он всегда оставался закрытой книгой. А теперь на его лице застыла тупая ярость. Однажды мелькнула надежда на что-то большее. Но этот человек думал, что разрешил мои трудности в общении с помощью уроков карате. А в теперешней, куда более сложной ситуации чего мне было от него ждать?
Папа, я люблю мальчика по имени Леон.
Нечего и думать.
Хотя попробовать можно. Ведь был же он когда-то молодым, и влюбленным, и страстным или каким там еще. Надо лишь быть к нему повнимательней — приносить ему пиво из холодильника, заваривать чай, сидеть с ним часами у телевизора и смотреть его любимые передачи в надежде, что глухая стена когда-нибудь рухнет. Но Джон Страз стремительно шел на дно. Депрессия накрыла его безумным лоскутным покрывалом, и в глазах отражался лишь цветной экран. Как и остальные, он меня не видел, его ребенок и дома стал Человеком-Невидимкой.
Еще через две недели этих жарких каникул разразилась двойная буря. Первая — по моей вине: меня угораздило, открывая окно на крышу, задеть сигнализационное устройство. Тут же взвыла сирена. Отец примчался неожиданно быстро и чуть не поймал меня. Мне удалось удрать домой, но положить ключи на место не вышло — отец влетел за мною следом и увидел их у меня в руке.
Пришлось пустить в ход всю свою фантазию. Мол, завыла сирена, а отец забыл ключи, и мне хотелось сразу принести их. Он не поверил. Весь день он был на нервах и еще раньше заподозрил, что ключи пропали. Расправа была неминуема. Выбраться из дома можно, лишь проскользнув мимо отца, но было совершенно ясно по его лицу, что не получится.
Конечно, он ударил меня не впервые. Джон Страз мастерски бил наотмашь, его удар попадал в цель три раза из десяти, но уж если попадал, то казалось, что тебя приложили небольшим поленом. Обычно удавалось увернуться и дать деру, а когда он снова видел меня, то успевал протрезветь или забывал, за что тогда взъелся.
Теперь же все было иначе. Во-первых, отец был трезв. Во-вторых, мною совершено ужасное преступление — покушение на «Сент-Освальд», а значит, открытый вызов главному смотрителю. В те минуты в его глазах промелькнула подавленная ярость, тоскливое отчаяние из-за этих собак, граффити и облысевших газонов, дети, что показывали на него пальцем и обзывались, мальчишка-обезьянка, молчаливое презрение к людям вроде казначея и нового директора. Не помню, сколько раз он меня ударил, но под конец из носа у меня текла кровь, лицо саднило, и отец нависал надо мной с безумными глазами, раскинув руки, словно убийца на сцене.
— О господи, господи.
Он говорил сам с собой, меня же больше занимал разбитый нос, который приходилось зажимать руками, боль в животе и сильная тошнота, но ее удалось сдержать. Потом отец долго сидел за столом, обхватив голову руками.
— О господи, прости меня, прости, — повторял он, но непонятно, обращался ли он ко мне или к Всевышнему.
Мне удалось встать, но он даже не обернулся и продолжал бормотать себе в руки. Подходить к нему было опасно — он мог взорваться в любой миг, но тем не менее чувствовалось, будто в нем что-то сломалось.
— Прости меня, — содрогался он от рыданий. — Я не могу больше, детка, я больше не могу.
И тут отца прорвало, и это был последний и самый жуткий удар в тот горестный день. Его рассказ сначала поразил меня до глубины души, потом ужаснул, а тошнило все сильнее, и пришлось выскочить наружу, в солнечный свет, где нескончаемый «Сент-Освальд» шагал по голубому горизонту, и солнце прожигало мне лоб, и опаленная трава пахла «Синнабаром», а глупые птицы все пели и пели, не умолкая.
2
Надо было раньше догадаться. Все дело в матери. Три месяца назад она снова начала писать ему, сначала туманно, потом все подробнее. Отец не рассказывал об этих письмах, но если восстановить события, то выходит, что появились они, когда мы познакомились с Леоном, а отец начал спиваться.
— Я не хотел говорить тебе, детка. Даже думать не хотел. Все казалось, если выкину это из головы, то оно, может, само уйдет. Оставит нас в покое.
— Ты это о чем?
— Прости меня.
— Ты о чем?
И тогда он все рассказал, всхлипывая, под пение этих идиотских птиц. Три месяца он скрывал это от меня, а теперь одним махом выложил все, и враз стали понятны и его ярость, и возобновившееся пьянство, и угрюмость, и необъяснимые, убийственные перепады настроения. Он говорил с трудом, все еще сжимая голову руками, словно она могла лопнуть от напряжения, и мне становилось все страшнее.
Жизнь оказалась благосклоннее к Шарон Страз, чем к остальным членам нашей семьи. Она вышла замуж совсем молодой, родила меня, когда ей не было и семнадцати, а в двадцать пять покинула нас навсегда. Как и отец, она любила клише, и наверняка письма ее были полны страдальческой болтологии на психологические темы вроде того, что «ей надо было разобраться в себе», что да, «виноваты оба», что она «эмоционально не вписывалась», и прочих доводов для оправдания своего бегства.
Но, по ее словам, она изменилась и наконец повзрослела. То есть получалось, что мы с отцом — игрушки, которые она переросла, вроде трехколесного велосипеда, когда-то любимого, а теперь просто смешного. Интересно, мама все еще брызгается «Синнабаром» или она переросла и это?
Так или иначе, она снова вышла замуж, за иностранного студента, с которым познакомилась в лондонском баре, и переехала к нему в Париж. Ксавье — замечательный человек, и нам бы он обязательно понравился. Она так хочет познакомить нас; он преподает английский, любит спорт и обожает детей.
Таким образом, она подобралась к следующему пункту: они с Ксавье очень стараются, но у них не выходит с ребенком. И хотя у Шарон не хватало смелости написать мне, она никогда не забывала своего Гномика, свою ненаглядную радость, и каждый божий день думала обо мне.
Наконец она уговорила Ксавье. У них в квартире столько места, что хватит на троих. Я — такой способный ребенок и запросто выучу французский; но главное, у меня снова будет семья, любящая семья, и деньги, чтобы купить все то, в чем мне столько лет отказывали.
Какой кошмар. Прошло четыре года, и за это время отчаянная тоска по матери превратилась в полное безразличие, и даже хуже. Мысль о том, чтобы снова увидеть ее — пойти на примирение, о котором она явно мечтала, — вызвала у меня какое-то тупое, тошнотворное замешательство. Шарон Страз представилась совсем в другом свете — она со своим дешевым блеском искушенности предлагает мне новую готовую жизнь-дешевку в обмен на годы моих страданий. Только вот мне этого уже не надо.
— Надо, детка, — говорил отец.
Его жестокость сменилась приторной жалостью к себе, не менее отвратительной. Меня не обманешь. Банальная сентиментальность уголовника, с татуировкой МАМА и ПАПА на окровавленных пальцах, негодование бандита по поводу увиденного в новостях педофила, слезы тирана над собачкой, погибшей под машиной.
— Надо, надо. Такая возможность, понимаешь? Не упусти. Я-то? Да я бы принял ее назад хоть завтра. Хоть сегодня.
— Ну а я нет. Мне и здесь хорошо.
— Ну конечно. Хорошо. Да тебе же предлагают такое…
— Какое?
— Ну, Париж, там, деньги. Нормальную жизнь.
— У меня и так есть жизнь.
— И деньги.
— Не нужны мне ее деньги. Нам хватает.
— Ну ладно.
— Я серьезно, папа. Не поддавайся ей. Я хочу остаться здесь. Не надо меня заставлять.
— Я же сказал — ладно.
— Обещаешь?
— Угу.
— Честно?
— Угу.
Но он отводил взгляд. Вечером, когда надо было выносить мусор, в помойном ведре оказалась куча корешков лотерейных билетов — штук двадцать, а то и больше: «Лото», и «Гарпун», и «Победитель получает все!» — сверкающие, будто елочные игрушки, среди спитой заварки и консервных банок.
3
Появление Шарон Страз стало главным ударом того лета. Из ее писем (которые отец раньше прятал, а теперь они лежали передо мной, все больше ужасая) было ясно, что у нее далеко идущие планы. В принципе, Ксавье согласился стать мне приемным отцом, Шарон навела справки в окрестных школах и даже связалась с нашей местной социальной службой, которая снабдила ее информацией о моей посещаемости, успеваемости и отношении к жизни. Что укрепило ее доводы, направленные против отца.
Впрочем, этого уже не нужно: после долгих лет борьбы Джон Страз наконец сдался. Он редко моется, не ходит никуда, кроме лавок с жареной рыбой и китайской едой навынос, тратит большую часть наших денег на лотерейные билеты и спиртное, а за последние две недели еще больше погрузился в себя.
В другое время отцовская депрессия принесла бы мне счастье свободы. Неожиданно он разрешил поздно приходить и не спрашивает, где это я болтаюсь. Можно пойти в кино или в паб. Можно взять свои ключи (после того ужасного случая мне удалось сделать дубликат) и бродить по «Сент-Освальду» сколько угодно. Правда, теперь меня туда не очень тянет. Без друга почти все мои прежние радости померкли, и теперь мы гуляем втроем — я, Леон и Франческа.
Каждой влюбленной парочке нужен кто-то на побегушках. Тот, кто будет стоять на страже, не лишний третий, временный сопровождающий. Противно, конечно, однако во мне нуждаются, и мое израненное сердце успокаивает единственная мысль, что хоть раз, хоть ненадолго я могу пригодиться Леону.
У нас есть хижина (Леон называет ее «клуб») в лесу за сент-освальдскими игровыми полями. Мы построили ее вдали от дороги, из остатков заброшенного логова; уютное местечко в укромном уголке, с бревенчатыми стенами и крышей из толстых сосновых ветвей. Туда-то мы и ходим. Меня оставляют на страже — курить и зажимать уши, чтобы не слышать звуков, доносящихся изнутри.
Дома Леон ничем себя не выдает. Каждое утро я приезжаю к ним на велосипеде, миссис Митчелл собирает нам еду, и мы отправляемся в леса. Все выглядит вполне невинно — из-за моего присутствия, — и никто не догадывается о том, что происходит в эти томные часы под хвойным навесом, как звучит приглушенный смех, доносящийся из лачуги, какие взгляды я бросаю на них обоих, на его загорелую спину цвета ржи и мягкие блики света на его ягодицах в тени.
И так в удачные дни, а в неудачные они с Франческой, смеясь, ускользают в лес, оставляя меня глупо и беспомощно смотреть им вслед. Мы никогда не бываем по-настоящему втроем. Есть Леон-и-Франческа, фантастический гибрид с безумными переменами настроения, с дикой ненасытностью, поразительно жестокий, — и я, бессловесный, обожающий, вечно зависимый паж.
Франческа не слишком радуется мне. Она старше — лет, наверное, пятнадцати. Уже не девственница — из чего можно догадаться, что происходит в католических школах, — и без ума от Леона. Он играет на этом, ласково разговаривает и смешит ее. Но это лишь маска, ведь она ничего о нем не знает. Она не видела, как он забрасывал тапочки Пегги Джонсон на телеграфные провода, крал пластинки из магазина или швырял чернильные бомбы через школьную стену в чистую рубашку какого-нибудь «солнышка». Зато с нею он беседует о том, о чем никогда не говорил со мной: о музыке и Ницше, о любви к астрономии, а я невидимкой бреду сзади с корзиной для пикника и ненавижу обоих, но уйти не в силах.
Само собой, я ненавижу ее. Причем без оснований. Франческа вежлива со мной, а настоящая скверна исходит от Леона. Но я ненавижу их перешептывания, этот смех на двоих, голова к голове, который вытесняет меня и окутывает их непроницаемым ореолом.
И прикосновения. Они все время трогают друг друга. Не просто поцелуи или любовные объятия, а тысячи мельчайших прикосновений: рука на плече, колено к колену, ее волосы на его щеке, будто шелк, приставший к липучке. И все это отзывается во мне, я чувствую обоих, чувствую напряжение в воздухе, это жалит меня, электризует, и я вот-вот загорюсь — только поднеси спичку.
Этот восторг мучительнее любой пытки. После недели в роли сводни хочется выть от тоски, но сердце отчаянно бьется. Я боюсь каждой вылазки, а ночью передо мной всплывают мельчайшие подробности и не дают уснуть. Это как болезнь. Сигареты уходят с чудовищной быстротой, за едой кусок не лезет в горло, ногти изгрызены до крови, лицо покрылось отвратительной сыпью, и каждый мой шаг — словно по битому стеклу.
Хуже всего то, что Леон это знает. Он не мог не заметить этого и играет со мной, будто кот пойманной мышью, с той же беззаботной жестокостью.
Смотрите, смотрите, что я поймал! Смотрите, как я ее!
— Так что ты думаешь?
Краткий миг, когда мы наедине — Франческа где-то сзади, собирает цветы или отошла пописать, не помню точно.
— О чем?
— О Фрэнки, дурак! Ну так что?
Самое начало, когда события еще оглушают меня.
Я краснею.
— Красивая.
— Красивая, — усмехается он.
— Ну да.
— Тебе, небось, тоже хочется, а? Тоже урвал бы, если б мог?
Глаза его сверкают злорадством.