Самарская вольница. Степан Разин Буртовой Владимир
Окруженные со всех сторон, лишившись духовного предводителя, кизылбашцы, числом уменьшившись едва ли не наполовину, побросали оружие и взмолили о пощаде. Разобрав пленных по рукам, кому кто с бою достался, казаки стали приводить себя в порядок, собираясь на берегу: а ну как еще какой тюфянчей или абдалла соберет отряд кизылбашцев да вновь попытает счастье пожечь казацкие струги? Тут же, у разведенных костров, бережно укладывали побитых до смерти в этой сече казаков, пораненных относили или провожали на струги.
— Эко, брат, и тебя задело? — вырвалось невольно у Никиты, когда приметил, что усатый детина в голубом кафтане сидит у костра полураздетый, а товарищ бережно перевязывает ему левую руку у самого плеча. Обнаженная сабля лежала у казака на коленях, словно бой с кизылбашцами не окончен. Хотя так оно и было — у крепости все еще гремели пищали и густо вихрились, сливаясь воедино, крики отчаяния и торжества близкой победы…
— Треклятый тюфянчей малость промахнулся, стрельнув из пистоля, — с кривой усмешкой от боли ответил усатый казак. — Метил прямо в лоб, да мне своего лба жаль стало, плечо пришлось подставить, — и назвался: — Меня нарекли Ромашкой Тимофеевым, у атамана Степана Тимофеевича в есаулах. А ты кто и откель здесь объявился? Видел я, как ты встречь нам из-под дерева скакнул, скинув кизылбашский халат. Аль в плену был?
— Я самарский стрелец сотни Михаила Хомутова, — назвался Никита и коротко поведал о своих злоключениях в землях персидского шаха вплоть до этой вот последней ночи и своего освобождения…
— Ромашка-а! Еса-у-ул! Тебя к атаману кличу-ут! — раздалось с одного из стругов, севернее того места, где Никита устроился у жаркого костра.
— Идуу-у! — с поспешностью прогудел детина во всю ширь груди, накинул, не вдевая в рукава, переливчатый кафтан, отыскал взглядом отошедшего в сторону Никиту и упредил нового товарища: — Сиди здеся, должно, скоро и тебя к атаману покличут по моему сказу. — И ушел, широко шагая по крупной шуршащей под ногами гальке.
И только теперь уставший от бессонной ночи Никита заметил, что малиновое солнце, как-то разом выскочив из-за восточного морского окоема, довольно высоко уже приподнялось над Хвалынском морем и высветило горящий черным дымом в нескольких местах город, его высокие узорчатые минареты, и здешние перепуганные муллы и абдаллы сидят по домам, и муэдзины не созывают мусульман к утреннему намазу.
По наклонным улицам, кто со скарбом, а кто и с полоном в придачу, возвращались к стругам казаки, штурмовавшие город, разноликие, разноодетые — и в казацких кафтанах, и в стрелецком одеянии, и в мужицких сермяжных однорядках… А один с двумя тяжелыми узлами за спиной, тот и вовсе в нагольном тулупчике нараспашку, под которым видна домотканая грязно-серая рубаха с веревочной опояской. Рядом с ним безусый казачок тянет за собой повязанного перса в желтых просторных шароварах и в нательной рубахе, а малиновый, с зелеными цветами бархатный халат с перса уже снят и перекинут через плечо удачливого казачка. Казачок тащит перса, а тот, в белой витой чалме и в зеленых чедыгах, тащит на себе за спиной увесистый узел со скарбом.
«Должно, укрыться мнил где-то сей перс да пересидеть лихой час, а тут глазастый куркуль[49] и схитил его! — усмехнулся Никита, видя, как охрипший от воплей богатый перс трясет черной бородой и хамкает воздух широко раскрытым ртом. — Ништо-о, клятые кизылбашцы! Любите урусов в полон хватать и к каторжным работам под плети сажать! Теперь сам такого же лиха отведаешь, чтоб впредь сердобольнее были сами и ваши детишки!»
— Эге-гей! Самаренин Никита-а! — прокричали с ближнего струга, а крик, слышно было, передали издали. — Атаман тебя кличе-ет! Поспешай жива-а!
Екнуло у Никиты сердце, непонятное беспокойство запало в душу: умом сознавал, что он вольный, атаману неподвластный человек, и в то же время отлично понимал свою полную зависимость от незнакомого пока человека. Он проворно подхватился на ноги, оставил своего пленника у костра на попечение казаков и по влажным от ночной росы мелким камням побежал к стругу, на который поднялся незадолго до этого новый знакомец Ромашка.
Ромашка и встретил его у широкой сходни. Рядом с ним стоял широкоплечий, крепкий, словно каменная серая глыба, казак в желто-красном персидском халате поверх белой рубахи. На одном глазу у него бельмо, зато вторым смотрит так, что не отвертеться, ежели какое зло умыслил супротив атамана.
— Тот самый? — коротко спросил Серега Кривой.
— Этот, Серега, — подтвердил Ромашка и к Никите с приветливой улыбкой: — Ну, стрелец, идем к атаману, ему о себе сам скажешь.
Степан Тимофеевич Разин сидел на персидском ковре с причудливым орнаментом. Одет в белый атласный кафтан, туго стянутый на поясе голубым кушаком. На голове лихо заломлена к правому уху красная шапка с оторочкой из белого меха, на ногах мягкие зеленые сапоги. Когда к нему подошли, он перестал трапезничать и отставил миску с холодным мясом, сделал большой глоток из кубка, утер губы и усы белоснежным рушником. Никита хорошо разглядел смугловатое от степного загара лицо атамана, слегка вытянутое, обветренное на скулах. Черные кудри выбивались из-под шапки, ниспадали на высокий лоб. Чуть приподняв широкие брови, атаман устремил на стрельца взгляд быстрых темно-карих глаз. Степан Тимофеевич сунул в короткую волнистую бороду пятерню, как бы в раздумии поскреб подбородок, легкая улыбка тронула жесткие губы сомкнутого рта. Потом с усмешкой перевел взгляд с Никиты на Ромашку, словно бы не веря тому, что ему говорили недавно о стрельце.
— Этот, што ли, прибег к нам? — спросил Степан Тимофеевич, а в голосе Никита уловил все то же недоверие: стоит перед ним, атаманом, ободранный мужик, в лохмотьях каких-то, только и доблести, что чужая, видно, сабля в ножнах у веревочной опояски.
— О нем я тебе говорил, Степан Тимофеевич, — подтвердил Ромашка, двинул пальцами по жестким усищам и со смехом подтолкнул оробевшего от атаманового неверия Никиту поближе к Разину. — Будто нечистый в ночи перекинулся через стену и завопил недуром, чтоб береглись мы, дескать, кизылбашцы сторожко к стругам подбираются! Ну, славно и то, что на нашем языке завопил, разом подхватились казаки, успели фальконеты повернуть да пищали изготовить. И гребцы, которые в трюмах повалились после ночной гребли замертво, за оружие вовремя ухватились. А то б, Степан Тимофеевич, быть беде, ей-бог же! Ежели и отбились бы от кизылбашцев, то большой кровью…
Атаман внимательно и, как увидел Никита, теперь с интересом оглядел его с ног до головы, ласковая улыбка тронула не только его жесткие под усами губы, но и строгие глаза.
— Да-а, видок у тебя, самаренин… Оно и понятно, не из московских палат с боярскими дарами вылез, а из неволи… Стрельцу поклон от всего казацкого войска, а вам, есаулы, впредь наука — всякий раз заботиться о дальних дозорах! Негоже о супротивнике думать, будто у того заместо головы приделана пареная репа! — сурово выговорил атаман. Сказал тихо, но Никита видел, что соратники Разина крепко мотают на ус ратную науку.
— Чикмаз! — громко позвал кого-то атаман. — Налей стрельцу кубок! Да ты, самаренин, присядь! В ногах не много правды, о том еще наши деды не раз говаривали. Покудова робята мои полон да добычу в общий котел снесут да раздуванят, пообскажи о себе. Чикмаз, аль уснул за кувшином?!
Зыркнув на Никиту злым и недоверчивым — волчьим взором исподлобья, один из ближних атамана Ивашка Чикмаз, человек, как потом узнал Никита, с дико-кровавым недалеким прошлым, налил Никите вино в легкий серебряный кубок, подал с непонятными пока словами, адресуясь к стрельцу:
— Пей атаманово угощение! Не дрожи рукой! Аль наслышался в Астрахани про Ивашку Чикмаза? Так знай наперед и другим стрельцам передай по случаю: по-разному потчуем мы вашего брата — кому топором по шее, а тебя атамановой чаркой.
Никита принял кубок, а что рука дрогнула, так от волнения и от радости, что после стольких мытарств он снова среди своих. Встал и поклонился Степану Тимофеевичу до палубных досок, Чикмазу не ответил, потому как о его кровавой работе доброхотным палачом в Яицком городке он еще не знал.
— Благодарствую, атаман Степан Тимофеевич, за избавление от кизылбашской неволи, а то бы вовек мне отсель ни живым ни мертвым не выскочить! — Выпил, опустился на край ковра. — Сам я из самарских стрельцов. Прошлым летом, как сошел ты со своей ватагой на Волгу, были мы посланы на стругах в Астрахань, чтоб тебя, атаман, с твоими казаками ловить…
— Ан ловцы-то криворукие оказались… — весело хохотнул Степан Тимофеевич, обнажив в усмешке крепкие, малость кривые спереди зубы. — Умыслила курица лису в курятник заманить, чтоб исклевать до смерти, да и по сей день никак ту курицу не сыщут!
— Не сыскали и мы тебя, атаман, — согласился Никита, чувствуя на себе все тот же недоверчивый взгляд Чикмаза. — К нашему приходу ты с казаками уже покинул Волгу и ушел на Яик, — Никита рассказывал под пристальным взглядом не только атаманова палача, но и Сережки Кривого, словно и тот пытался уличить Никиту в чем-то дурном. «Оно и понятно, опасение у них есть — не подослан ли я от московских бояр извести как ни то атамана», — подумал Никита без обиды. Он рассказал о буре на Хвалынском море, о Реште и о тезике Али, о Дербене, о том, как, выпущенный добрым приятелем из сарая, пробрался к берегу, ткнулся ненароком в кизылбашский отряд во главе с абдаллой, а потом, во время боя, и срубил того абдаллу саблей.
— Околь того абдаллы ихний тюфянчей всегда шел… Тот тюфянчей и стрелил меня, Стяпан Тимофеевич, из пистоля, плечо пробил насквозь, — добавил Ромашка таким голосом, будто ребенок винился перед родителем за промашку в уличной драке, придя к дому без переднего зуба… — Никита себя молодцом в сече выказал.
Степан Тимофеевич молча улыбнулся, поочередно глянул на хмурого Чикмаза, на Сережку Кривого, которому в каждом новопришлом человеке чудится боярский подлазчик с целью извести казацкого атамана, согнал с лица улыбку. Знал Степан Тимофеевич, что смелый в бою Чикмаз, сам из бывших стрельцов, теперь вздрагивает по ночам от кошмарных видений, причиной которых послужила кровавая плаха в Яицком городке. Вздохнул, сожалея о содеянном, — взыгралось лютой яростью сердце на жестокий отпор, учиненный стрельцами из каменной башни, многих добрых казаков побили, хотя знали, что и самим в таком разе живыми не быть вовсе… «Кабы сложили оружие, то отпустил бы с миром, — вздохнул еще раз атаман. — А так я лишь укрепил своим действием их собственный себе приговор… А Ивашка теперь от каждого стрельца ждет справедливого удара ножом в спину… И, похоже, тако же смирился с собственным приговором», — Степан Тимофеевич отогнал тревожные думы, снова посмотрел на притихших есаула и стрельца, даже шепотком между собой не переговариваются, ждут атаманова решения.
— Отдай его мне, Степан, — вдруг выговорил стиснутым от волнения горлом Ивашка Чикмаз. — Пущай при мне покудова походит, себя покажет…
У Никиты сердце едва не оборвалось — недоброе почувствовало, глаза Ивашки напомнили глаза голодного волка, который затаился под кустом, видя перед собой желанную добычу. Но сказать что-то поперек не осмелился.
Словно почувствовав состояние стрельца, вперед выступил Ромашка Тимофеев, с поклоном попросил:
— Отпусти, Стяпан Тимофеевич, стрельца Никиту в мой курень. Лег он мне на сердце, возьму под свою руку и под присмотр, ежели у кого какое сомнение в нем есть.
Степан Тимофеевич, опустив глаза на ковер, помолчал с минуту, видно, и сам не совсем еще избавившись от внутренних колебаний, потом поднял лицо, глянул Никите в самое нутро.
— Казацкое войско не без добрых молодцев, но каждая сабля никогда и нигде не была в помешку. Так что, робята, коль есаул Ромашка хвалит нам стрельца Никиту, знать, он и в самом деле кругом удал, добрый казак будет! — проговорил атаман с теплой улыбкой. Сверкнув перстнями, погладил короткую, с ранней сединой черную бородку. — Что в награду за услугу войску себе просишь из дуванной доли? Часть дувана? Велю и тебя наравне с иными в число дуванщиков поставить. — И озорно подмигнул своим есаулам: — На Москве, ведают о том мои казаки, знамо как добычу делят: попу — куницу, дьякону — лисицу, пономарю-горюну — серого зайку, а просвирне-хлопуше[50] — заячьи уши! Да у нас не так, а по чести!
Никита вскинул брови, выказав крайнее удивление словам атамана, руками отмахнулся. Неужто он о дуване думал, когда полошил казаков отчаянным криком?
— Помилуй Бог, атаман Степан Тимофеевич! О какой награде речешь? Это я в долгу перед казаками до скончания века, а не ты передо мной! Коль доведется случаю быть, и жизнь отдам за тебя!
Сережка Кривой крякнул в кулак. Другой есаул, тако же один из давних атамановых дружков Лазарка Тимофеев, лет сорока, кривоплечий — левое плечо вздернуто, и есаул — Никита успел это уже приметить — всегда шел левым боком вперед, словно задиристый кочет, — зыркнул на стрельца небольшими круглыми глазами, поджал губы: не возгордился бы новичок пред атаманом сверх всякой меры! Смел больно в речах, не знает, что атаман, коль учует какую лжу в словах, враз может окоротить так, что и света божьего больше не увидишь и щи хлебать разучишься!
Но Степан Тимофеевич улыбнулся, сердцем чувствуя, должно быть, правду, что стрелец не кривит душой.
— Ну тогда, Никита, служи казацкому войску и впредь тако же верно, и я тебя своей милостью не оставлю. А в число дуванщиков, Серега, все же поставь стрельца. Сами же сказывали, коль не его сполох, то многим бы дувана вообще не видать… Ромашка, бери его к себе в курень, коль судьба свела вас в одном сражении. Лазарка, возьми с собой Мишку Ярославца да проследите, чтоб запастись на стругах харчами и водой. Не лето же нам под Дербенем стоять! Мыслю теперь, что шах персидский заждался нас, изрядную куржумную[51] деньгу за своих единоверцев нам приготовил!
Есаулы посмеялись — рады, что погромили невольничий город, где набеглые кизылбашцы сбывали взятых в полон русских людей для каторжных и галерных работ. Рады, что, кроме стрельца Никиты, высвободили из неволи еще около двухсот своих единоверцев и захваченных приволжских ногайцев, которые тут же влились в войско атамана. Рады, что в отместку персам побрали немалое число пленных, в основном тезиков да шахских сербазов, за которых можно будет выменять русских невольников и в других приморских городах Ирана.
— Идем, Никита, — Ромашка Тимофеев тронул нового сотоварища за плечо. — Мой струг вона там, почти крайний к северу.
— Я только своего полонянника заберу, — попросил Никита, поклоном простился со Степаном Тимофеевичем, который подозвал уже к себе Сережку Кривого и что-то негромко им начал обсуждать. — Сказывали мне казаки, да я и сам то же самое слыхивал в Астрахани, что за полоненного с бою от кизылбашских тезиков можно взять выкуп.
— Да и мы обычно продаем свой полон ихним тезикам, — пояснил Ромашка, проворно сбегая по сходням с атаманского струга на береговую гальку. — А те купчишки, воротясь к себе домой, сами уже, и не без выгоды, конечно, возвращают выкупленных ихним родичам. Тако же и наши купцы иной раз поступают, ежели случай представится быть с торгом в здешних городах. Потому у казаков полон с бою считается делом святым.
— А мне и подавно! — живо подхватил Никита. — Перед самым походом подворье в прах погорело, только скотину кое-какую спасли… Так что лишняя деньга не в помеху будет.
— Бери, я подожду, — сказал Ромашка, остановившись у сходни. — Глядишь, и по дувану что-нибудь ценное достанется для продажи в Астрахани.
Никита поспешил к костру за своей живой добычей, а когда проходил мимо толпы пленных кизылбашцев, его вдруг окликнули:
— Никита-а, салям алейком!
Никита Кузнецов вздрогнул, обернулся на знакомый голос — так и есть! Среди повязанных сербазов на голых серых камнях сидел его недавний освободитель из кандалов Ибрагим!
— Ах ты, Господи! — вырвалось невольно у Никиты. — Попался в капкан? — Что Ибрагима надо как-то выручать, это решение пришло в голову тут же, но как это сделать? Он шагнул к караульным казакам, спросил у старшего годами:
— За кем, братец, сей кизылбашец?
— Это который? — переспросил казак, оглядываясь на пленников.
— Да вон тот, крайний к нам. Вон, рукой себя в грудь тычет, — пояснил Никита, видя, что Ибрагим, догадавшись, о ком зашла речь, делает пояснительные знаки.
— О-о! — с немалым восхищением вырвалось у старого казака. — Этот сербаз за самим атаманом! Батька его под каменной крепостью обезоружил и повелел связать. Бился с нами, под стать бесу опьяненному, право слово… А он тебе к чему? — полюбопытствовал казак и насторожился — стрелец все же, не свой брат-казак допытывается.
Подошел есаул Ромашка Тимофеев, спросил, в чем задержка. Никита пояснил, что вон этот кизылбашец Ибрагим и есть тот самый, кто спустил его из железных кандалов и кинжал дал. Теперь долг за Никитой добром ему отплатить.
Старый казак, выслушав эти пояснения, с сомнением покачал полуседой головой, мудро изрек:
— Како среди чертей не встречалось допрежь шерстью белого, тако же и средь кизылбашцев не доводилось еще сыскать сердцем к казаку ласкового… Ежели только этот сербаз истинный кизылбашец, — добавил уже с долей сомнения казак, оглядываясь на Ибрагима. Тот издали кивнул ему головой. — Ишь, нехристь, кумекает, что про него гутарим.
— Посади на его место своего кизылбашца, а с этим идем к атаману, — сказал Ромашка. — Как порешит Стяпан Тимофеевич, так оно и будет, брат Никита.
— Вот бы уговорить нам атамана, — с надеждой выговорил Никита и побежал к костру, где оставил свой полон. Привел, сдал старому казаку под стражу, а Ибрагима — на поруку есаула Ромашки — взял.
— Надо же! — дивился старый казак, — будто цыган на ярмарке коней поменял! Ну, счастлив твой аллах, кизылбашец, о том тебе батька Разин скажет…
Через десять минут они снова были на атаманском струге. — Ого-о! — удивился Степан Тимофеевич, признав Ибрагима. Даже атласную шапку пальцем двинул со лба на затылок. — Неужто сбег из-под стражи? Так секите его ко псам, неуемного! А дозорному казаку за ротозейство десять плетей по заднице, чтоб неделю сесть не мог!
Ромашка выступил вперед и за Никиту Кузнецова пояснил дело.
— Вона-а что, — в раздумии проговорил Степан Тимофеевич и, прищурив подозрительно потемневшие глаза, строго спросил Никиту: — Ежели он, как ты гутаришь, добр к нашему брату, христианину, отчего так лихо дрался супротив? Меня, чертяка, едва не посек. Ладно, Мишка Ярославец его арканом, словно паук муху, спеленал!
— Степан Тимофеевич, чать он на службе и себя от полона до крайности оборонял! — осмелился заступиться за Ибрагима Никита, отлично понимая, что если в сердце атаману западет черное подозрение, то и ему роковой сабли не миновать! — А за что меня спустил из кандалов, так вот какое допрежь того дело было… — И Никита вкратце поведал о том, как кровники пытались свести с Ибрагимом давние счеты, а он, Никита, подмогнул своему стражу. — Вот потому он да его братец Давид благоволили мне все это время и за веслом ни разу плетью не ударили… А как выпал случай надежный, и возможность уйти к вам, — и Никита поклонился атаману рукой до пола, прося войти в милость к человеку иной веры.
— Ты сего черного куркуля спустить хочешь? — уточнил Степан Разин и брови нахмурил. — А ну как он сызнова прилепится к шаху да в ином месте учинит с нами сечу? Такой зверюга не одного казака в драке посечь может до смерти!
У Никиты на миг закралось в душу такое же опасение, и он готов был согласиться с атаманом, потом, обернувшись к Ибрагиму, который со связанными руками стоял в пяти шагах около мачты, как мог, мешая слова, поделился опасениями казацкого предводителя.
— Нет, Никита! Нет! — замотал Ибрагим головой. — Мой шахам больше не хочу! Мой с Никитам хочу! Иншалла, иншалла! — и вдруг, к общему удивлению, словно прорвало бывшего стражника: — Шах Аббас — пэдэ сэг! Шах Сулейман — пэдэр сэг! Никита — карош урус!
Казаки, бывшие при атамане в ту минуту — а пуще всех кривоплечий Лазарка, — расхохотались так, что Ибрагим смутился, побледнел, решив, что за такое оскорбление наместника аллаха на земле ему тут же снесут голову или предадут лютой казни — живьем кинут в клетку с гепардами, которые, он знал, содержатся в здешнем шахском дворце.
— Ух, леший горбоносый, распотешил! — утишив смех, выговорил Степан Тимофеевич. И к Никите, уже серьезно: — Дело мое такое, стрелец: коль раз поверил, то верь до конца! Коль не хочет более служить сукиному сыну Аббасу или его Сулейману, как слух прошел о смерти старого шаха, пущай остается. Пристрой его, Ромашка, на весла, но без обиды чтоб, пущай с нами по своему Кюльзум-морю поплавает! Авось и с шахом еще повстречается альбо с воеводами его. Да все же, стрелец Никита-а, — со смехом передразнил Ибрагима атаман, — глаз с него не спущай! Ведомо мне, коль бог попущает, то и свинья гуся споймает… Ежели какая поруха войску от сего кизылбашца случится умышленно — лучше сам сигай в море и пеши добирайся до своей Самары, не жди, когда мои казаки тебя спроводят… за борт. Уразумел?
— Уразумел, батюшка атаман, — весь напрягшись от этого нервного разговора, ответил Никита, снова поклонился. За ним, вздыбив над спиной связанные руки, низко, головой едва не до колен, поклонился высокий и гибкий Ибрагим, смекнув, что продавать его в рабство не будут. И радостная улыбка осветила его смуглое лицо.
— Ну, ступайте, — махнул рукой казацкий вожак. — Мне надобно побыть одному для роздыха. — Он снял шапку, пригладил вьющиеся, падающие на высокий лоб волосы.
Казак, да как и всякий русский человек, суровый и яростный в сече, отходчив и доброжелателен в мирные часы. Встретили Ибрагима веселыми шутками, а когда прознали от своего есаула о немалой его заслуге в удачливой сече здесь, на берегу, принялись угощать кизылбашца остатками горячей пшенной каши, отрезали добрый ломоть черствого уже, правда, хлеба.
— Ешь, ешь, кунак![52] — приговаривали казаки, кружком обсев улыбающегося Ибрагима. — Ночь-то вона какая лихая выдалась и тебе, и всем нам, — и кивали на дымящийся в нескольких местах город. — Порушен изрядно невольничий Дербень! Сколь зла здесь сотворено христианам! Сколь слез здесь пролито! И сколь косточек российских в здешних землях закопано по-собачьи, без соборования, без святого креста над могилой! Помстились за всех своих братков, так и на душе легче стало…
А после обеда с атаманского струга донеслась, передаваемая из уст в уста, команда:
— Вздымай якоря-я! Отчаливай в море! На веслах не дремать! Аль зря вас атаман жирной кашей кормит!
Никита Кузнецов и Ибрагим, вдвоем ухватившись за одно большое весло, под команду старшого смены начали работать, стараясь выдерживать заданный ритм. Длинные весла с чмоканьем врезались в пологие волны, гнулись, преодолевая сопротивление воды, потом взлетали вверх, как взлетает из родной стихии разыгравшаяся рыбица, сверкая серебряными боками на солнце. Ибрагим, стараясь грести изо всех сил, все дивился и цокал языком — отчего это у казаков на веслах они сами, а не закованные в цепи невольники?
— Да потому, что, случись быть на море какому сражению, те невольники невесть куда погребут, — со смехом отозвался за спиной Никиты кто-то из казаков.
Никита, радуясь счастливому избавлению от неволи, усмехнулся, слушая острые, иногда и едкие шутки сидящих рядом казаков, изредка, когда струг поднимался на волне, сквозь прорезь в правом борту видел удаляющийся дымный Дербень. И думал, а скоро ли судьба приведет его вновь в родимую Самару, к родному, недостроенному подворью.
«Теперь уже и неприбранные головешки за лето и новую весну бурьяном заросли, — с горечью думал Никита, не переставая работать веслом, то и дело касаясь плеча своего нового побратима. — А я вновь не к родному дому несусь, а от России вдаль… И не с торговым делом, а с ратным промыслом. Пошли забубённые казацкие головушки шарпать персидские города, зипуны себе добывать, и я поневоле с ними увязался… Не мочно отбиваться от крепкого стада, вмиг новые волки на мою душу объявятся… Как знать, может, нас и в Решт судьба занесет? Не худо бы Лушу в Россию забрать, а с тезиком Али крепким словечком, а то и зуботычиной перекинуться за его подлое предательство. А там и домой как ни то…»
Домой! Домой рвалось его истосковавшееся по семье сердце, а струг уносил его от дома, от России. От России, где и с уходом ватаги Степана Разина не утихал мятеж казацкой голытьбы и мужицкой вольницы, как долго не утихают на водной глади широкие круги, если ухнул с кручи огромный камень.
Глава 2
Восстание на Яике
1
Есаул Максим Бешеный натянул повод, сдерживая утомленный бег вороного коня, и конь послушно перешел на шаг, перестав отбрасывать копытами, словно ошметки,[53] комья земли, влажной от недавнего дождя.
— Поспускай гашники,[54] браты казаки! — зычно подал команду есаул. — Да торбы приседельные сымай! Нам обед приспел, а коням роздых потребен, вона как бока потом покрылись у лошадок!
Тринадцать казаков из Верхнего Яицкого городка гнали коней, вот уже который день поспешая попасть в Нижний Яицкий городок[55] с важными вестями: собираются верховые казаки немалым числом, чтоб пристать к ватаге атамана Разина и купно двинуться за зипунами в Хвалынское море.
— Эко, треклятый дождик все измочил, сухого места для задницы присесть и то не сыщется! — проворчал бывалый, с седыми на висках лохмами казак Ивашка Константинов. Он тяжело слез с каурого жеребца, разнуздал его, хлопнул по влажному боку, словно молодому рекруту приказал: — Марш к Яику на водопой!
Отпустил следом своего воронка и Максим Бешеный, встряхнул полупорожнюю приседельную сумку — изрядно уже приелись за минувшие дни гона вдоль Яика! — покосил продолговатыми черными глазами на шумных спутников. Облюбовав поваленное половодьем дерево, они под стать весенним грачам облепили ствол и толстые ветки. Сплюнув на мокрую траву сквозь передние выбитые зубы, Максим тронул Ивашку за крепкий локоть, подтолкнул легонько.
— Идем к ним. Вона как ловко надумали на дереве угнездиться!
Изъяли из чистых тряпиц вяленую говядину, круглые луковицы, ржаной хлеб. Ивашка Константинов с остервенением встряхнул пустую фляжку, сожалея, что еще вчера за ужином не удержался и допил последний глоток домашнего вина!
— Дядько Иван! Давай я до Яика сгоняю да хоть водицы черпану! Все булькать будет и сердцу полегчает! — озорно крикнул молодой безусый казачина. Да еще, бесенок, и ногами забултыхал по воздуху, словно уже бежал к реке, до берега которой было сажени три.
Казаки заржали, зная, как страдает «дядько Иван», ежели привычная к руке фляжка теряла свой вес до самой низкой отметки и бывала сухой более одной ночи.
— Э-э, жеребцы необъезженные, — незлобиво отмахнулся от насмешки Ивашка Константинов. — Вам только и заботушки, что рыготать до икотки да за девками пыль сапогами взбивать… А ну, кто супротив меня станет кушак тянуть? Кто перетянет — отдам месячное жалованье! Выходи, хоть и по двое, коль у одного кишка тонка! Ага?!
Казаки дружно занекали.
— Как же! Жди, когда черт помрет, а он еще и не хворал! — скоморошничал здоровый молодой казачина, который предлагал Ивашке сбегать к Яику за водой. — Тако и с тобой, дядько Иван, за кушак тягаться безнадежно!
— Разве тебя, бурлака самарского, сдерешь с земли! — добавил казак лет тридцати с вьющимися рыжими кудрями, прозванный за этот огненный цвет волос Петушком. — Ты, поди и без подмоги один груженый паузок[56] встречь воды тянешь… Особливо ежели на спор, а?
— Ну-у, один не утяну, — добродушно отозвался Ивашка поразмыслив, почесал бороду, с хитринкой в глазах подмигнул есаулу. — А вот ежели Максимка плечом подсобит — утянем!
— Да кабы знать к тому же, что на паузке том добрая бочка водки выставлена спорщику! — добавил Петушок, подстраивая свой звонкий голос под хриплый говор Константинова.
Давясь едой, казаки снова захохотали, видя, как Ивашка посуровел выгоревшими русыми бровями: на больную мозоль давят, бесенята безбородые. Осерчать бы на них за такое бессердечие, да любил их старый казак, давно лишившийся своего дома и семьи и нашедший себе в этих зубоскалах беспечных покой и утешение сердцу.
Максим Бешеный встал с ветхого, давно подмытого половодьем дерева, затянул приседельную сумку и вскинул взгляд к небу: белые кучевые облака медленно уходили в сторону трухменских земель.
— Пора, робятки мои молодые, отлипайте от дерева. Надобно нам завтра еще засветло добраться до Гурьев-городка. Иначе не пустят в ворота, коль к заходу солнца не поспеем. — И подумал вслух: — Интересно мне, кого атаман Разин оставит в городе за старшого по отплытии в море? Сказывали понизовые казаки, что списывался он с Федькою Сукниным… То добрый казак и разумный есаул, знаю. Должно, он и сядет теперь заместо воеводы.
— Федьку Сукнина и я знаю, — проговорил Ивашка Константинов, тяжело поднимаясь в седло. Вот уже пятый год как, бросив бурлачить на Волге, ушел он из Самары к яицким казакам, а поноровка в теле все та же, бурлацкая, неторопливая и кряжистая. — Башковитый казак, и воевода аль походный атаман из Федьки добрый будет. И женка, робята вы мои полусопливые, у него мастерица крепкие наливки варить! Ужо по приезду угостимся на славу…
Эх, знать бы наперед, какое угощение ждало казаков в Гурьев-городке, так, не мешкая, поворотили бы они коней, погнали бы их по Яику-Горынычу встречь течению, к родным куреням бить сполох… Но ни спокойный ход воды в реке, ни ласковое летнее солнышко — а оно по началу августа грело еще не скупясь на тепло, — ни птичье щебетание в тальниковых зарослях — ничто не предвещало грозы. А гроза-то была уже совсем рядышком, за густыми левобережными ивняками и за раскидистыми ветлами, где скрывались дальние дозоры стрелецкого головы Богдана Сакмашова, крепко засевшего в Гурьевской каменной твердыне с наказом запереть Яик крепко, чтоб верховым казакам не сойти вслед за разинцами в Хвалынское море…
Не ведали в яицких верховых куренях, что по весне, едва явилась возможность войску идти степью, астраханский воевода князь Иван Андреевич Хилков, уже оповещенный, что на замену ему от великого государя и царя Алексея Михайловича послан новый воевода князь Иван Семенович Прозоровский, застрявший по зимнему времени в Саратове, рискнул промыслить над воровскими казаками Разина, укрывшимися в зиму в Гурьев-городке. Для побития голытьбы и поимки мятежного атамана из Астрахани вышло сильное войско под началом полкового воеводы Якова Безобразова.
Промысел этот, увы, оказался для астраханского воеводы неудачным — полковой воевода Безобразов потерял в бою с казаками более полусотни стрельцов и солдат, многие служивые переметнулись к атаману. Степан Разин, не вступая в решительное сражение — у него был иной замысел на грядущее лето, — счастливо выскочил из капкана и ушел в Хвалынское море, а там искать его струги столь же безнадежное дело, как и ловить в Яике голыми руками соскочившего с крючка верткого налима…
Оставив в Гурьев-городке стрелецкого голову Богдана Сакмашова, а ему в подмогу собрав из ближних яицких поселений годовальников,[57] походный воевода Безобразов возвратился в Астрахань, где и сдал стрельцов новому полковому воеводе Михаилу Прозоровскому, брату астраханского воеводы. Потому-то и ждал в Яицком городке Максима Бешеного не походный атаман Федор Сукнин, а стрелецкий голова Богдан Сакмашов со своими ратными людьми.
Но прежде чем маленький отряд есаула Бешеного приблизится к городу, развернем старинный государев указ и прочтем следующее:
«От царя-государя и великого князя всея Русии Михаила Федоровича на Яик-реку строителю купчине Михаилу Гурьеву и работным людям всем.
На реке на Яике устроить город каменной мерою четырехсот сажен,[58] кроме башен. Четырехугольный, чтоб всякая сторона была по сту сажен в пряслах[59] между башнями. По углам сделать четыре башни, да в стенах меж башен поровну — по пятьдесят сажен. Да в двух башнях быть двоим воротам, сделати тот каменный город и в ширину и в толщину с зубцами, как Астраханский каменный город. Стену городовую сделать в толщину полторы сажени, а в вышину и с зубцами четырех сажен, а зубцы по стене делать в одну сажень, чтоб из тех башен в приход воинских людей можно было очищать на все стороны.
А ров сделать около того города — копати новый и со всех сторон от Яика-реки; по Яик-реке сделать надолбы крепкие, а где был плетень заплетен у старого города, там сделать обруб — против того, как[60] сделан в Астрахани. А на той проезжей башне Яика-города сделать церковь Шатрову во имя Спаса нерукотворного да в верхних приделах апостолов Петра и Павла, а башни наугольные сделать круглые…»
Городские башни имели пушки подошвенного и головного боя, били вдоль земли по близкому противнику и с высоты на более значительное расстояние. Казаки есаула Максима Бешеного приблизились к каменной тверди Яицкого городка после полудня. У закрытого проезда сквозь надолбы перед рвом увидели стрельцов Головленкова приказа — в малиновых кафтанах, с ружьями и при саблях, в руках длинные бердыши. Им бы, казакам, насторожиться, но Максим знал, что у Степана Разина в войске едва ли не каждый третий из переметнувшихся стрельцов, и потому на окрик сторожа:
— Кто такие и к кому правите? — Максим Бешеный, не задумываясь, ответил:
— Казаки Верхнего Яицкого городка с добрыми вестями к батюшке атаману Степану Тимофеевичу. А станется, что батьки уже нет, то к тутошнему походному атаману.
Стрелец от надолбных ворот по мосту через ров прошел к башне, стукнул кулаком в небольшое окно. Показалось чье-то бородатое лицо, переговорили между собой. Казаки, подъехав вплотную к надолбам, через раскрытые городские ворота увидели, что от башни в центр города наметом погнал коня еще один стрелец.
— Ты чего это, борода мочальная, мешкаешь? — прокричал с хрипотцой изнывающий от жары и нетерпеливый до кабака Ивашка Константинов. А кричал он караульному у надолбов, который не спешил отойти от окошка в башне, где располагался старшой над воротной стражей. И вороной конь есаула уперся грудью в заостренные верхи толстых столбов, вкопанных в двадцати саженях от рва, — не враз-то подскочишь к каменной тверди, многие полягут, пока будут перелезать через это препятствие перед рвом.
— Чего ж мне не мешкать! — отозвался от башни молодой и щекастый стрелец с коротенькой окладистой бородкой. — Не блох ловить поставлен, а к службе. Да и ты, казак, в город едешь не родильную ложку с солью да с перцем есть![61] Скажет начальство впустить вас — отопру надолбу, не скажет — не отопру…
— Да как ты смеешь не пускать казаков к атаману, ежели мы к нему от верхового войска посланы! — звонко, возмутившись, выкрикнул задиристый Петушок и плетью погрозил недосягаемому стрельцу. — Вот только дай войти в город, перескубу твои волосишки в бороде!
Стрелец был не робкого десятка, сверкнул глазами, словно бы для того, чтобы получше разглядеть грозильщика, прокричал в ответ не менее сурово:
— А что ж, рыжий, давай сойдемся! Токмо я твои петушиные перья считать не буду, а почну драть пучками — и с головы и с хвоста!
Казаки у надолбы, в том числе и Максим Бешеный, засмеялись, ибо ответ стрельца пришелся и им по нраву, да и Петушок был поражен острым словцом караульщика.
— Ну-у, ирод ненашенский, берегись! — вновь принялся стращать Петушок и в седле привстал, чтобы казаться грознее. — У меня костяшки на кулаках неделю свербят, о твои зубы почесаться не против!
— Полай, рыжий кобелина! Полай да оближись! — не уступал стрелец, невозмутимо и сам подобно надолбе торчал у противоположного края мостика через ров, облокотясь обеими руками на ратовище[62] бердыша. — А коль шустрый, под стать блохе прыгучей, скакни сюда…
Максим Бешеный прервал перебранку:
— Оставь его, Петушок! — громко проговорил он, всматриваясь в город через узкие ворота. Да не много увидишь издали — кусок улицы, плетни да углы амбаров… — Испуган зверь далече бежит! Как бы и твой переговорщик со страху от башни не сбежал, службу кинув!
Конный стрелец воротился к башне, крикнул старшому внутрь:
— Велено впустить и проводить гостей жданных!
Из башни через окошечко высунулась сытая краснощекая голова, с бородой и в малиновой шапке, сверкая непонятной улыбкой, прокричала караульщику у надолбы:
— Афонька! Отопри калитку, пущай въезжают, баня протоплена, венички нагреты… Позрим, сами ли не из пугливых? Дураку и в алтаре спуску нет, коль что ляпнет непотребное! А тут, я вижу, чертова дюжина дураков вваливается! — и недобро захохотал, потом исчез из окошка, словно суслик в норку юркнул проворно.
Караульный стрелец неспешно перешел по мостику над рвом, приблизился к надолбе и, не глядя на казаков, прогремел замком и железными запорами, отворил тяжелую калитку. Так же молча пропустил всадников, пропотевших и пыльных, снова закрыл калитку и следом за казаками пошел к воротной башне.
— Где батюшка атаман проживает? — спросил Максим Бешеный у караульного стрельца на башне. Тот, заломив шапку, ухмыльнулся и ответил двусмысленно:
— Батюшка атаман давно уже в Хвалынском море гуляет, душу свою удалую тешит. А вот вы, казаки, поздновато к нему собрались с поклонами да с гостинцами… Не обессудьте за таковую свою оплошку!
— И то, — в раздумии согласился Ивашка Константинов, помял наполовину седую бороду. — Соколу на воле гулять, не в каменной клетке боярских сокольничих дожидаться… А кто атаманит за него?
— Езжайте прямехонько на площадь, к войсковой избе, — и рукой махнул в глубь города. — Тамо вас по нашему уведомлению уже дожидаются, — и снова с загадочной усмешкой прокричал сверху: — Не тужите, казаки, по своему съехавшему атаману! И на погосте бывают гости, которые ночуют да горя не чуют! Эх ма-а! — и как-то сожалеючи о чем-то в душе, продолжал смотреть на ехавших мимо казаков.
На стене между зубцами, ближе к воротной башне, появилось более десятка стрельцов с пищалями. И в самой башне стало многолюднее в бойницах. И тут до сознания Максима Бешеного дошло вдруг только что сказанное стрельцом: «Не тужите, казаки, по своему съехавшему атаману!» За все время стражники ни разу не произнесли с уважением имени атамана, не выказали к нему сердечного расположения, а говорили с какими-то недомолвками. Тяжело забухало сердце, к голове прилила кровь. И не за себя встревожился, за молодых казаков…
— Кажись, влипли, Иван, — стараясь взять себя в руки, негромко сказал Максим Бешеный товарищу. — Не атаманово в городе войско!
— Теперь и я тако же думаю, Миша, — отозвался Ивашка Константинов. — Вишь, ход назад нам перекрыли… Тяни, бурлак, лямку, покудова не выкопают тебе ямку! Так и у нас получается. Что делать станем, есаул?
— Делать нечего, брат. Едем к войсковой избе. В городе, должно быть, есть и наши годовальники, из верхнего городка… Ежели с нами что пакостное сотворят, они весть дадут атаману Леско. — И повернулся к притихшим казакам: вид затаившегося чужого города и на них повлиял удручающе. — Смелее, робята! Экая духота в здешнем каменном амбаре! За неделю из человека сушеная вобла получится, воеводе на гостинец.
А от раскаленных стен, башен, от крыш домов и от пыльной дороги пыхало на них таким жаром, что горели, казалось, конские копыта. И близость Яика и моря не спасала от этой изнуряющей жары: через высокие стены легкое дуновение с Хвалынского моря не освежало ни стен, ни людей.
— Диво, как люди терпят адово пекло, — чертыхнулся один из казаков за спиной Максима Бешеного. — Попервой я в низовом городке оказался, и не приведи Господь служить здесь годовальником! Тоньше тростничка домой воротишься. Сморщенного такого женка и в постель к себе под бок не пустит!
Приметив у открытой калитки пожилую женщину в черном траурном платке — знать, кого-то потеряла недавно, — Петушок склонился к ней с седла и без обычных шуток спросил:
— Нет ли у тебя, баушка, отмогильного зелья?
Старуха торопливо закрестилась, оглянулась на просторное подворье, где стояли кони под седлами. Максим Бешеный по голосам из открытых окон догадался, что там на постое проживают астраханские стрельцы. Посмотрев на рыжего Петушка, словно стараясь увериться, что казак над нею не потешается, старуха ответила:
— Кабы был-то у меня отмогильный камень альбо зелье, то и своего соколика Фролушку нешто не уберегла бы… Дай Бог тебе, соколик, ежели умереть, то дай Бог и покаяться!
— Э-э, баушка, — засмеялся молодой казак, проезжая мимо Петушка и старухи. — Казаки на бой попа с собой не возят. Да и рановато нам умирать, молодцам!
— Не годы мрут, сынок, люди! — Старуха посторонилась в глубь двора — за казаками улицей ползла седая пыль, взбитая конскими копытами. Петушок подъехал поближе к есаулу, со вздохом сказал:
— Не-ет, братцы, скорее либо в море к Степану Тимофеевичу, либо домой, к бабам своим, альбо к чужим, без разницы… — и захохотал, беспечно откинувшись в седле.
— Погодь, Петушок, залезать к курочке под крылышко, потому как угодили мы к дьяволу в когти, — негромко прервал казака Ивашка Константинов, взглядом указывая вперед, где тесная улочка упиралась в городскую площадь. — Позри, у войсковой избы с полста стрельцов нас с почетом встречают!
Казаки, въехав на площадь к двухэтажному рубленому дому с новой тесовой крышей и с тремя окнами на передней стене, остановили коней, их окружили хмурые, недовольные стрельцы в малиновых кафтанах, а на крыльце с четырьмя резными круглыми столбиками со свитой степенных сотников в новеньком кафтане с петлицами поперек груди стоял сам голова Богдан Сакмашов, телом тучноватый, с высокомерным лицом, с бородкой и бакенбардами, а глаза с прищуром, настороженные: понимал голова, что не сваты приехали, взамен тыквы можно и пулю от них получить! И все же не сдержал себя, сразу перешел на брань:
— Ну, рвань воровская, вались с коней! Да не вздумайте за пистоли и ружья хвататься — тут вам тогда и быть в куски изрубленными! Ишь, к разбойному атаману они снарядились! Слазь!
Прокричал громко, наливаясь пунцовым цветом от злости, — над собором кружили вспугнутые звонарем горластые галчата и несколько ворон.
— Что делать, Максим? — повернувшись в седле к есаулу, довольно громко спросил Ивашка Константинов. — Убить сию гниду, а?
— Казаков сгубим за одну воеводскую собаку, — ответил с презрением Максим Бешеный, глядя в лицо стрелецкому голове, потом тихо добавил: — Поглядь, за стрельцами к войсковой избе годовальники набежали. А вон, за молодыми, я узнал знакомца, старого бывальщика Гришку Рудакова… Гришка всенепременно известит атамана Леско, что с нами тут сотворилось неладное…
— Чего шепчетесь, разбойники? Долой с коней! Садила баба репу, а вырос порося! Так и у вас получилось, неумехи! Сабли и пистоли кидайте сразу! Гей, стрельцы, цель пищали в изменщиков великому государю и царю!
Стрельцы, выполняя приказ, наставили на казаков заряженные пищали, и Максим Бешеный первым отстегнул пояс и ножны, кинул к ступенькам крыльца. Туда же упал и его пистоль, а ружье принял пожилой стрелец, глянув на есаула глазами, в которых отразилось сострадание и чисто человеческое любопытство: ну, как дальше себя вести будете? Надолго ли хватит выдержка? И Максим Бешеный с усмешкой крикнул с седла:
— Сбереги, стрелецкий голова, мою саблю до той поры, покудова не воротится с моря славный атаман донской вольницы Степан Тимофеевич с богатой добычей и с казной немалой! А ему в подмогу по Яику скоро сойдут сюда казаки всех верховых куреней! Так что подумай, кому ты грозишь. Не накликать бы себе беду на горе, как накликал ее на свою голову Ивашка Яцын!
— Молчать, рвань воровская! — Богдан Сакмашов в злобе ногой притопнул и лапнул саблю, словно намеревался тут же свершить свой приговор. — Вяжите их накрепко! Да в Ильинскую башню в подвал под караул! А как поедем в Астрахань по скорой замене, так и свезем воров на крепкий спрос к воеводе и князю Прозоровскому! Сдается мне, что с дыбы да с пытки враз пояснят, к кому и с каким воровским умыслом шли! И кто еще к воровству прилепиться мыслит! Вязать их!
Не дожидаясь, пока потянут из седла, Максим Бешеный успел и без пыток сказать, адресуясь к яицким годовальникам и астраханским стрельцам:
— А в том нет никакой тайны, робята! Шли мы служить атаману Разину, к тому и вас зовем, славные яицкие казаки, младшие дети Великого войска донского! И вас, стрельцы астраханские и иных волжских городов! Наши братья таперича гуляют по кизылбашским городам и зипуны себе да полон берут с бою…
— Заткните ему собачью пасть! — топая ногами на выскобленных досках крыльца, кричал стрелецкий голова. — Сколь можно слушать воровские речи! Пятидесятник Салтанов, вяжите воров!
— А вы здесь в каменном мешке сидите, своих братьев в темницы пихаете! — не унимался Максим Бешеный и так яростно глянул на подбежавших было к стременам стрельцов, что те в нерешительности остановились, не смея вырвать казака из седла. — Ждете годами, когда царева казна выдаст вам жалованье! Не скоро! Воеводы ох как тяжко расстаются с вашими деньгами, будто с детишками своими ненаглядными… А ну, пошли вон, псы воеводские!
Подскочили два рослых пятидесятника, за ногу сдернули Максима с коня, пытались было крутить руки. Есаул напрягся железными мышцами, отшвырнул одного из ретивых служак, пятидесятника Салтанова, едва не до крыльца, а второй, заглянув в глаза Максима, отпятился.
— Тьфу, черт! Ишь, зыркает, как пес бешеный! Стрельцы, вяжите ему руки!
— Я те повяжу, тумак[63] воеводский! — сквозь выбитые зубы прошипел Максим. — Ярыжника пьяного у кабака тебе вязать, а не удалого казака! — И протянул руки подступившим стрельцам. — Ваши зубы жалею, детки, вам еще редьку грызть да девок целовать!
— А где ж свои потерял, свистишь теперь, как лесной разбойник? — вроде бы в шутку спросил пожилой стрелец, завязывая веревку на запястьях Максима.
— На прежней государевой службе, — ответил Максим Бешеный. — Сотник лихой попался, пришлось и ему пасть кулаком запечатать… Да с тем и сошел к яицким казакам!
Дался без сопротивления и Ивашка Константинов, а за старшими — и все бывшие с ними казаки. Только рыжий Петушок не утерпел и пнул настырного стрельца, когда тот, стращая, замахнулся кулаком.
Их подвели к Ильинской наугольной башне, сохранившей следы прошлогоднего здесь боя стрельцов Ивана Яцына с казаками: разбитые деревянные ворота валялись в бурьяне близ стены, а взамен их желтели свежим деревом новые.
— Казаки! Стрельцы! — успел крикнуть снова Максим, пока отпирали запоры башни. — Аль не страшитесь кары от Степана Тимофеевича, когда по осени возвратится он в город и спрос снимет?
— Иди, иди, громыхало воровское! — приказал хмурый Салтанов, который пытался было перед этим стащить Максима с коня и повязать. — Твоего Стеньку — воровского атамана тако же кровавая плаха ждет! Знаем, более полутора сот наших братьев-стрельцов порубил его палач Чикмаз! Вона там, в двадцати шагах от этой башни, велел атаман выкопать яму… Такое простится ли? Дай курице грядку — изроет весь огород! Дай ворам волю — вздыбят всю Русь!
— Не надо было биться супротив казацкого войска! — ответил на это обвинение Максим Бешеный. — И теперь сызнова боярскую сторону держите. Неужто вас за это злодейство атаман персидскими халатами будет одаривать?
Звякнула, открываясь, железная решетка за деревянными толстыми створками двери, открылся вход в подземелье, темное, без малого даже оконца. Стены выложены из черного камня. Вдоль левой стены длинная лавка — вот и вся мебель. В углу высоко, у самой двери, смоляная коптилка, пламя которой моталось от воздуха, проникающего в щель над дверью.
— Зимуйте, разбойники-воры, тут вам достойные хоромы! — хохотнул в гулкой тишине стрелецкий пятидесятник Салтанов, захлопнув решетку и закрыв ее на замок снаружи. — Глядите тут в оба! — приказал караульным стрельцам. — Ежели кто подойдет к решетке с улицы — гоните прочь и извещайте стрелецкого голову.
— А от нас, Салтанов, передай Сакмашову, чтоб не мешкал и ладил себе домовину! Потому как это о нем сказано: та не овца, что в лес за волком угоном пошла! — И Максим Бешеный расхохотался так, что у стрелецкого командира по коже будто крещенский мороз прошел. Салтанов, перекрестясь, пробурчал чуть слышно и сделал два шага от решетки к створкам двери:
— Ин вправду о таких-то ворах говорят, что годится казак чохом своим на ветер, шкурой на шест, а головой чертям в лапту играть! — и в успокоение дрогнувшего сердца громко ответил казакам: — Так-то ли зубы скалить будете, когда оженит вас воевода не на красной девице, а на березовой вице![64]
— Ах ты, воеводский пес! — прокричал вдогонку Максим Бешеный. — Погоди, ино попадешь и ты ко мне под шерстобитный смычок! Знай, репьем осеешься, не жито и взойдет!
Пятидесятник, не желая оставаться в долгу в словесной перепалке, уже закрывая за собой толстую дверь, со смехом ответил казацкому есаулу, поиздевавшись напоследок:
— Чудны дела твои, Господи! Вот и у нас тако же — сама мышь залезла в кувшин, а теперь кричит «пусти!». — И к караульным с повторным наказом: — Зрите в четыре глаза каждый! Сами видите, каких оборотней ухватили! Такие и вас передушат, чтоб сбечь на волю и лиха натворить. Доглядывайте, чтоб от тутошних казаков ни слова к ворам не просочилось. Иначе такая заваруха может выйти, что и всей воды Яика не хватит пожарища затушить…
И потекли дни, похожие друг на друга, словно серые утицы в приречных камышах, мало различимые между собой…
Изредка казакам приносили скудную еду, ставили на лавку один на всех большой чугун, связку деревянных ложек да каравай хлеба. Ножа хлеб порезать не давали, и Ивашка Константинов, как самый старый из них, своей рукой, стараясь никого не обидеть, делил хлеб, а кашу черпали по очереди. На все попытки заговорить присылаемые с едой стрельцы отмалчивались или делали глазами знак на пятидесятника Салтанова, который неизменно, положа руки на пистоли за поясом, загораживал собой выход из смрадного подвала, куда свежий воздух проникал только при открытой двери.
Прошло не менее недели, и казакам сказали, что через день-два их закуют в кандалы и, кинув в трюм струга, повезут в Астрахань.
— Стало быть, пришло время Сакмашову покидать Яицкий городок, — вздохнул тяжело, словно потеряв последнюю надежду на счастливое освобождение, Ивашка Константинов. — И нас увезут… У воеводы Прозоровского с дыбы не убежать, робята… — И, словно бы молитву к Господу, произнес желанное: — Вот кабы атаман Разин прознал о нашем бедствии и струги по дороге на Астрахань перехватил!
Однако в ночь на одиннадцатое августа свершилось то, чего мало кто в городе ожидал, а тем более казаки в подземелье!
— Выходи, коль невмоготу терпеть! — отозвался караульный стрелец на стук в двери Максима Бешеного — по нужде их выпускали только ночью и по одному. — Да не лезьте гамузом! Один иди!
— А мы и не лезем кучей, чего полошишься без причины? — съязвил Максим и со связанными впереди руками пошел между двумя стрельцами из дверей башни вдоль стены, где был деревянный нужник для караульных и арестантов, близ чьего-то плетня вокруг подворья. Ночь была темная, облачная, молоденький месяц лишь изредка выглядывал в разрывы между облаками, несмело освещая спящий город, темные стены и башни, от которых ложились на город широкие короткие тени. У входов в башни и у городовых ворот горели по два смоляных факела, но они отбрасывали тьму шагов на пятнадцать, не более. Где-то за площадью спросонок брехнула ленивая собака, ей отозвалась другая, чуть ближе к Ильинской башне. Заголосил петух, извещая, что и он не оставил своей службы, будит стрельцов на очередную ночную службу.
— Руки развяжи, — попросил Максим стрельца, остановившись около двери нужника. — Аль сам гашник на мне развязывать да портки держать будешь? Дело ли стрельцу…
— Помалкивай знай, — незлобиво буркнул стрелец. — Теперь спал бы я преспокойно, а тут вота вас води по нужникам… Нешто служба это? И что выслужишь околь нужников да в караулах?
— Кто ж тебя держит, а? — усмехнулся Максим, потирая помятые жесткой веревкой передавленные места, когда стрелец развязал тугой узел. — Ступай к своей бабе под теплый бок. А я и без тебя посижу здесь, на молодой месяц полюбуюсь. И дорогу к башне сам отыщу как ни то, если и товарищ твой уйдет следом…
И шагнул было к расхлябанной двери…
Резкий разбойный посвист разорвал тишину, как рвет ночной мрак яркая вспышка молнии. Из-за нужника через плетень от темных амбаров кинулись чьи-то неясные фигуры. Стрельцы и ахнуть не успели, как их свалили, отняли оружие, заткнули рты ладонями, чтоб не заорали сполоха. Ошеломленный Максим, придерживая развязанные штаны руками, оглядываясь, не враз сообразил, что же происходит вокруг него и близ Ильинской башни.
— Братцы, откель вы? — наконец-то пришел он в себя.
— Да мы с Яику, яицкие осетры, брат Максим! Аль не признал?
Перед ним объявился сутулый от давней кизылбашской пули Григорий Рудаков с саблей и пистолем. Давние знакомцы обнялись.
— Ну по нужде пойдешь? Покараулить тебя заместо повязанных стрельцов, чтоб не сбег назад в башню? — Григорий, усатый, невысокого, из-за сутулости, роста, напоминал сома и хохотнул так дико, что повязанные стрельцы враз утихли, перестали взывать о милости, говоря, что против воли исполняли караульную при казаках службу.
Максим глянул в сторону Ильинской башни с темницей — куда бежали взять караул целой кучей казаки. От воротной башни неожиданно бубухнул пищальный выстрел — не зная причины, караульный, увидев в свете факелов какую-то свалку у дверей Ильинской башни, пальнул в воздух. И как эхо среди скалистых гор, по всему городку захлопали выстрелы: то громкие на улицах, то приглушенные стенами домов и сенцев. В непроглядном густом мраке тут и там вспыхивали скоротечные ночные сабельные сшибки, близ церкви Петра и Павла полыхнул столб огня, на звоннице церкви Спаса нерукотворного заголосил сполошный колокол…
Есаул Максим Бешеный со своими казаками, ведомый Григорием Рудаковым, вместе с восставшими годовальниками и почти всеми астраханскими стрельцами, кинулись ловить сотников, пятидесятников. Кого подняли дома с постели, кого вытянули за исподнюю рубаху из темного чулана с рухлядью, кого встретили вооруженным уже на крыльце.
— Вота-а он! Братцы, наш пятидесятник Лукьян Зверухин! Имайте его живу для спроса-а!
Но Лукьян Зверухин, зная за собой немалые перед стрельцами проступки и щедрые зуботычины, прижался спиной к бревнам амбара, с яростью обреченного встретил набегающих бывших своих подначальных.
— Лучше битому быть, нежели от вас срамную смерть принять! — выкрикнул пятидесятник. Хлопнул, пыхнув огнем, пистоль, ближний стрелец шагах в пяти вскинул правую руку с саблей, с бега остановился, крутнулся, словно норовя увернуться от летящей в него пули, и рухнул на спину.
— Бе-ей! Кроши вражину-у!
Десяток тяжелых бердышей сверкнули зловеще в свете перепуганного месяца, слабо звякнула сталь сабли, раздался отчаянный крик…
Стрелецкого голову Богдана Сакмашова с двумя десятками верных ему стрельцов и стрелецких командиров словили уже за надолбами, близ Яика, — пытались уйти из города в челнах. В отчаянной драке почти все полегли на песке, а четверых стрелецких командиров ухватили живьем, притащили в город к войсковой избе, где под молодым месяцем и при горящих факелах собрались несколько сот человек. На крыльцо взошел, прихрамывая, Григорий Рудаков — попал-таки из пистоля ему в ногу стрелецкий голова, когда Григорий кинулся наперехват, не дав Сакмашову времени добежать до темного Яика и кинуться в воду… Рядом с Григорием встал Максим Бешеный, Ивашка Константинов, бывший бурлак, стащил с головы шапку, ладонью вытер глубокую, со лба и до темени, лысину: набегался до седьмого пота! Повязанные, сидели на ступеньках, головой на грудь, Богдан Сакмашов и его четыре сослуживца. Рудаков вскинул перед собой зажатую в пальцах шапку, взывая к тишине.