Самарская вольница. Степан Разин Буртовой Владимир
— Убери саблю, стрелец! — миролюбиво ответил воевода, щуря глаза от свечей в горнице, вставленных в дивный серебряный подсвечник с шестью золотыми чашечками… Такой красоты воевода никогда еще в своем доме не имел, а тут вдруг — у какого-то шурыги-стрельца[97] на столе! Не обмишулился дотошный Афонька со своими ярыжками, все доподлинно выглядели…
— Пошто с рейтарами, как тати, ввалились в ночь, воевода? — не убрав саблю, ответил Никита. — Коль за мной вина какая, то кличь пред очи вместе с сотником Хомутовым, чтоб было кому и за меня слово правды молвить, а не только донос облыжный!
Алфимов, оставив рейтар у двери, прошел к столу, где перепуганные детишки жались к ногам побледневшей Парани.
— Отведи, женка, ребятишек спать, — повернулся он к Паране, опершись левой рукой о стол, отчего край накинутого на плечи мокрого плаща приподнялся и стала видна железная рубаха поверх воеводского полукафтана. — И не полошись попусту, у нас со стрельцом полюбовный разговор пойдет, — и белые зубы в улыбке обнажил под русыми, влажными от дождя усами.
— Куда как полюбовный! — огрызнулся Никита. — Ровно вражья рать в горницу ввалились, с ружьями и в латах! Аль мыслили здесь полк крымских татар застать?
Воевода смиренно засмеялся, сел на лавку.
— В твоих хоромах и десятерым татарам не укрыться, не то что полку!.. Поспрошать тебя хотел, стрелец… покудова без ката и без подьячих в пытошной избе. И поспрошать о том, о чем и твой воровской сотник Хомутов несведущ.
— О чем же? — насторожился Никита и подумал, что ждать хорошего не придется, если и самого сотника воевода причисляет к ворам! Он отступил в угол, под иконы, откуда Параня по его знаку увела детишек в спальную комнату и закрыла за собой дверь.
Воевода скинул мокрый плащ, в кольчуге с перевязью и с саблей присел снова на лавку, взял подсвечник и, прикидывая вес серебра, передвинул его на середину столешницы. «Хороша вещица! И весом довольно знатная, а главное, выделана искусно! Дивной работы и не русским мастером делано, по рисунку видно. Унесена из знатного дома разбойными казаками. Вона и тиснение на подставочке кизылбашское, дивные драконы с разинутыми пастями. И минареты с полумесяцами, а не православные кресты над соборами…» — Решение к воеводе пришло окончательное, и он строго сказал, глядя серыми сурово насупленными глазами на стрельца:
— О твоем воровстве на Хвалынском море вкупе с разбойным атаманом Стенькой Разиным, вот о чем, — внешне спокойно проговорил воевода. — О страшном душегубстве, которое висит над тобой!
От показного спокойствия — знал же, как невзлюбил их самарский воевода! — у Никиты засосало под сердцем: не даст теперь ему покоя лихой воевода, доймет придирками за вынужденное хождение на разинских стругах, хоть сызнова из дому беги… Вона, уже и душегубство какое-то в вину ставит, по наговору и в пытошную башню близ Фроловой в Московском Кремле могут свезти… А оттуда еще никто своими ногами не выходил!
— Видит Бог, воевода, нет за мной никакого душегубства! Разве что в бою с кизылбашцами кого посек, так на то и сражение…
— Ну, стрелец, не торопись с отпирательством, — широко улыбнулся воевода, любуясь игрой света на золотых чашечках подсвечника. — Порасскажи мне доподлинно, ровно на исповеди, что и как у тебя там случилось?
Никита, уперев конец сабли в пол, сел в углу горницы и, поглядывая на рейтар, которые, привалившись к косякам двери, стояли, роняя с себя дождевую воду на пол, и с интересом слушали, чем же кончится этот разговор, принялся подробно рассказывать, когда и что с ним приключилось. Начал с Уварова учуга и вплоть до возвращения в Астрахань. Воевода слушал, улыбался чему-то, косился то на Никиту, то на подсвечник, по окончании исповеди, хмыкнув, спросил:
— И это все истинная правда, а не воровская сказка, стрелец? — Иван Назарович загадочно улыбнулся, вновь прищурил серые, с припухшими веками глаза. Задумался, поправил на голове завитой парик, в хищно-ласковой ухмылке снова показал ровные белые зубы. — А почему я должен тебе верить? И где те трое твоих сотоварищей со струга? Может, ты извел их, чтобы завладеть стругом да и сбежать на нем к донским разбойникам? Кого выставишь себе в послухи?[98] Ведь воровского сотника Хомутова с тобой там не было!
Никита, теряя над собой власть, вскочил на ноги, головой почти под иконостас с медной лампадкой на цепочках, и, чувствуя, как кровью набухает шрам на левой скуле, прерывистым голосом крикнул:
— Как можешь ты такое мыслить… воевода Иван Назарыч!? Неужто некрещеный я? Неужто на своего брата-стрельца руку поднял бы?
— Ха! — прихлопнул воевода Алфимов ладонью о столешницу, потом дунул на нее, словно на пушинку, показывая, что слова Никиты такие же невесомые. — Не стрельцы ли своровали в Яицком городке да своего голову посадили в воду? Аль тамошний стрелец Ивашка Чикмаз, срубивший более ста голов, был без тельного креста? Не отговор это, стрелец! Троих нет, а ты жив и у разбойных казаков в ватаге объявился — вот это истина! Как отпишу в Москву со здешних пыток, тому и поверят в Разбойном приказе!
Никита, стиснув зубы и со вздутыми желваками на скулах, молча опустился на лавку, положил бесполезную саблю на стол: одному всех воеводских рейтар не одолеть! Да и негоже бой в доме зачинать, детишек пугать до смерти…
— Тогда пусть сам Бог будет моим послухом, более некого мне поставить, — выговорил через силу и откинулся спиной к стене. Рейтары переглядывались между собой, но от разговора воздерживались, страшась воеводского гнева.
Воевода Алфимов медленно огладил усы, бородку, прикрыл пальцами глаза, которые, словно у сонного, не мигая уставились в дальний угол, где стояла кадь с водой и с подвешенным за ручку ковшом. Его продолговатое лицо с крупным носом было желто-розовым в отсветах от золотых чашечек подсвечника. Вдруг поднял руку и кистью дал знак рейтарам: ступайте, дескать, прочь из избы! Литвины послушно, бренча оружием, вышли в сенцы, потом на крыльцо. Воевода своим липучим взглядом приклеился к бледному от волнения лицу Никиты, понял, что стрелец пребывает в изрядном смятении.
— Донесли мне твои же стрельцы-сотоварищи, — соврал Иван Назарович, — что вынес ты этот дорогой подсвечник со двора астраханского митрополита Иосифа, когда тот отлучился по делам божиим в собор. Так ли? Говори, как на исповеди! — и снова ладонью прихлопнул для строгости. — Я теперь для тебя здесь и царь и патриарх! И ты в моей полной власти!
У Никиты брови полезли на лоб. Будто яркая молния в ночной кромешной тьме сверкнула простая по своей истине догадка: не по его душу явился злопакостный воевода с рейтарами-литвинами, а за этим шахским подсвечником! Надо же! Как в воду глядел еще там, в Астрахани, сотник Хомутов, советуя продать свой дуван. Но Никита решил потешить сердце Парани роскошной вещицей… Потешил, да только алчное око и сердце самарского воеводы! И как это вынюхал о подсвечнике воевода со своими ярыжками? Неужто и в самом деле кто из товарищей проговорился?
— Подсвечник сей не с митрополичьего двора, воевода Иван Назарыч, а достался по дувану, когда взяли боем кизылбашский город Фарабад, — понемногу успокаивался Никита. Он повернулся к воеводе, выдавив поджатыми губами глубокие морщинки у рта, молча снял и потушил пальцами пять свечей, шестую, капнув на стол воску, прикрепил на угол, ближе к иконостасу. Потом встал, сдернул со шкафа расшитую петухами рушницу, завернул в нее подсвечник и протянул воеводе.
— Возьми, Иван Назарыч, сию безделушку. И то верно — не в стрелецкой избе такому убранству стоять, а тебе пущай это будет памятный гостинец от всех нас, — и, сделав лицо возможно смиренным, поклонился воеводе поясно. И усмехнулся про себя, вспомнив, как призывал дьяк Брылев «кланяться» новому воеводе, а бесшабашный Митька Самара отшутился — нечем, дескать, кланяться… Сгодился подсвечник для «поклона» дотошному воеводе, сгодился! Чуть было головы не потерял из-за него!
— Да ты что! Возможно ли? — Воевода Алфимов руками даже замахал, делая пристойный вид, будто крайне огорошен таким оборотом разговора. — А ежели и в самом деле со двора митрополита? И по мне сыск учинят… — Воевода отговаривался, но Никита хорошо видел, что смекалистая уступчивость с его стороны весьма приятна воеводе. Вона как глаза посветлели и брови разошлись по своим привычным местам!
— А ты позри, воевода Иван Назарыч, вота на донышке вещицы клеймо стоит с ненашенскими буквицами, а на персидском либо арабском писании. Не иначе, из шахского дворца в Фарабаде казаками снесена в общий дуван… Бери со спокойной совестью, воевода, — настаивал Никита, а про себя усомнился, что хоть маковая кроха совести осталась у этого царского стольника.
— Ну, ежели там и вправду персидское клеймо… Давай, дома через толстое стекло разгляжу, у тебя вона какой мрак в горнице… Ежели не со двора митрополита, то и оглашать дело не стану и в Разбойный приказ отписывать не будет нужды. Подай плащ, вот так… Проводи на крыльцо, рейтары меня ждут под дождем, — хохотнул нарочито воевода, сунул подсвечник под мышку и пошел вон.
Когда Никита воротился, перепуганная Параня с тихим плачем повисла у него на шее. Всхлипывая, спросила, заглядывая в глаза:
— Снес изверг вещицу?
— Вещицу снес… да не сносить ему головы, видит Бог, при таком правлении в городе! Пущай под тем подсвечником молит Господа, чтоб не грянула на Самару по нынешнему смутному времени какая ратная сила с Дону альбо еще откуда. Ужо тогда…
Параня испугалась лица собственного мужа и молча перекрестилась на икону Божьей Матери.
Глава 5
Набег
1
По-волчьи затосковал воевода Иван Назарович, сидя у мутного, залитого затяжными осенними дождями окна, на котором прилипло три ярко-красных кленовых листа — накануне над Самарой, со стороны северной дубравы, промчался лихой ветер, изрядно подрал на деревьях остатки летнего украшения…
Тосковал воевода по тихой и многотерпеливой супруге Наталье Кирилловне, по озорной дочке Ириннице — невеста уже, пора и о женихе подумать для нее. Да куда везти семью? В этот тесный домишко, где он да верный холоп Афонька едва разместились? Повелел городничему Федьке Пастухову просторный дом рубить и печку класть в самарском кремле, за соборной церковью, где близ губной избы оставался небольшой пустырь. Бревен навезли, кирпич добыли, а ненастье грянуло, и все работы полетели коту под хвост! Теперь, покудова не закружат по небу безмолвные мухи, из-под крыши не вылезть. Вот и сидят все, под стать мышам в норах. Ан нет! Кому-то понадобилось — того ненастье и замки не удержали! Будто семеро нечистых через потолок и крышу вынесли!
Воевода вспомнил, и от негодования и досады выдавились на нижних скулах желваки: неделю тому назад, в такое же дождливое утро, прибежал десятник Митька Самара, чьи стрельцы несли службу при губной избе, и с порога брякнул, что смутьян и разбойник Игнашка Говорухин, сбив колодки и разобрав потолок, через чердак и крышу ушел из пытошной, оставив на память о себе погнутый лом да иззубренную отсечку.[99]
— Не иначе, воевода Иван Назарыч, нечистая сила Волкодаву содействовала! — уверял стрелецкий десятник, а бывшие в карауле стрельцы Еремка Потапов, Гришка Суханов да Ивашка Беляй клялись, что с крыльца губной избы не сходили всю ночь, и за частыми раскатами грома и воем ветра никакого стука в пытошной не слышали. И кто пронес туда тяжкий лом и отсечку, того не ведают, потому как, окромя ката Ефимки да подьячего съезжей избы Ивашки Чижова с водой и краюхой хлеба колоднику, в губную избу по вечеру перед сдачей под караул никто не входил. И ключи, воеводе то ведомо было, только у губного старосты…
А по Самаре скрыто и неотвратимо, будто весенние подснежные ручьи, потекли слухи, что лютый на воеводу Волкодав недалеко ушел, грозится выкрасть со своими разбойными людишками какой-нибудь темной ночью самарского воеводу и по примеру донских гулевых казаков посадить в воду. И в подтверждение слухов в один из непроглядных вечеров со стены кремля бабахнул пищальный выстрел, пуля разбила оконное стекло, отщепила кусок столешницы и влепилась в стену над воеводской кроватью. По сполоху кинулись искать головника, да только видели, как сиганул тот со стены на городскую сторону да и был таков! Поди сыщи его, когда во тьме и слякоти далее пищального ствола ничего не приметить!
Чтобы не выказывать страха перед ворами, воевода рейтарскую стражу у своего дома не поставил, но вооружился для встречи налетчиков хорошенько. Иван Назарович тронул руками пистоли, сунутые за кушак, поправил накинутый на кольчугу теплый опашень[100] из красного бархата, подаренного самарским городничим вместе со скатертью: кольчугу он теперь и ночью не снимал ради пущего бережения. Прислушался, как внизу, принимая поднос с мисками от нанятой стряпухи, ворчал на бабу холоп Афонька: и у него на первом этаже всегда под рукой пара пистолей и сабля в укромном, но легкодоступном месте.
«Вот кабы все холопы были такими, каков сей пес Афонька! — мечтательно вздохнул воевода, понимая, насколько это несбыточно. — И никаких тебе заворуйств в России, никаких тебе побегов на Дон аль в Запороги… Много ли холопу надобно? Избенку да бабу под бок, чтоб по весне не бесился, племенному быку подобно… И работать его заставляй, не давай времени на зряшние разговоры. От пустых разговоров и лезут в голову всякие воровские помыслы».
Внизу гулко хлопнула тяжелая входная дверь, воевода вскинулся на ноги, отошел от мутного окна, лапнул пистоль — мало ли кто может влезть нахрапом! Гость о чем-то переговорил с Афонькой, снова хлопнула набухшая от сырости дверь — ушли. Через стекло в бегущих потоках воевода разглядел человека в плаще, проворно уходившего, скользя ногами по грязи, прочь от воеводского флигеля.
Поднялся Афонька с завтраком на серебряном подносе, поставил на стол со следом от воровской пули под скатертью. Не дожидаясь спроса, сказал воеводе, подсевшему к яствам:
— Прибегал подьячий приказной избы Ивашка Чижов да просил уведомить тебя, батюшка Иван Назарыч, что приказные ярыжки, излазив весь город и посад, однако никаких следов сбежавшего Волкодава не вынюхали. А сотник Мишка Хомутов ярыжек со своего крыльца сбил, облаял всячески и грозил им головы продырявить пулями, ежели еще раз осмелятся налезть на его подворье.
Воевода, выслушав принесенные вести, побагровел от нескрываемой досады на явно брошенный ему вызов, закусил губы, сдерживая желание тут же кликнуть немца Циттеля с рейтарами и грянуть на подворье к строптивому сверх всякой меры сотнику.
«Глядишь, в сутолоке кто-нибудь и пообрушил бы того сотника саблей, мне во избавление от… — недодумал, перекрестился. — Ох, воевода, надобно вовсе дырявую голову иметь, чтоб не догадаться, что воровские стрельцы того сотника Хомутова вмиг сбегутся на сполошный выстрел Мишки, возьмут рейтар в кулаки… А то и бердышами изрубят. А там и до всеобщего бунта недалече, сотворят, как в Яицком городке злопамятном. У сбежавшего Волкодава в Самаре немало „волчат“ затаилось, только и ждут сподручного часа… Стало быть, надо править городом с умом, чтоб вожжи из рук не выдернули всякие смутьяны. Хорошо бы из Москвы выпросить поскорее стрелецкого голову с несколькими сотнями московских стрельцов…»
Обдумав все это и успокоившись, воевода решил:
— За подворьем Мишки Хомутова надобно усилить особенный надзор. Ярыжкам приказной избы повелю наикрепче нюхать, бездельникам! За новгородками норовят каждый божий день прибегать, а воров выискивают не так проворно! — проворчал воевода, повернулся к подносу, вдыхая аромат жаренного с луком гуся.
— Ух, забористо! — воевода с удовольствием потер ладони, засмеялся, вспомнив такую же привычку дьяка Брылева, налил вина в серебряную чашу, сделал несколько емких глотков, крякнул и принялся за еду. Холоп Афонька смиренно стоял у края стола, готовый по движению бровей выполнить любое повеление своего хозяина.
— Что нового на Самаре слышно? — полюбопытствовал Иван Назарович, хорошо зная, как умело собирает для него всякие слухи верный Афонька, для чего имеет от него деньги для наема нужных людишек. — Нет ли каких шептунов — не приведи Господь — с Дона?
Дон по-прежнему волновал не только самарского воеводу Алфимова. Угомонится ли голутвенная вольница разудалым походом на Хвалынское море? А что если по весне нахлынет к волжским городам еще большей толпой, потому как слухи о несметных богатствах, привезенных разинскими казаками, кружили головы алчным хмелем не только казакам, но и посадским мелким людишкам, купцам малой руки, и особенно утесненным службой и работой стрельцам.
— Семка Ершов, кабацкий откупщик, сей клоп въедливый, вчерась тайком известил меня, что покудова донских шептунов не слышно. А ежели таковые явятся на Самару, так он пошлет с известием кабацкого доверенного ярыгу Петрушку Рябого.
Насытившись, Иван Назарович отодвинул поднос.
— Доешь гуся, Афонька, и вино возьми. Я вздремну часок. Ежели утихнет непогода, то и к бумагам в приказную избу сойду… А ты пистоли сунь себе под полу кафтана и саблю держи при себе ради всякого бережения… Ну и времена пошли на земле русской…
Дни шли за днями в мелких житейских заботах, в разбирательстве челобитных и частных свар между горожанами или посадскими, в досмотре за работой питейных домов, чтобы не было утайки государевых напойных денег, в сидении при губной избе, где губной староста добывал истину, — кто у кого пришиб собаку альбо не в меру задиристого петуха, кто сволок из капкана чужого зверя или кто по извету притащен приказными ярыжками, чтобы снять спрос о татьбе, поджоге или побоях. Но общая забота у поволжских воевод была одна — что зреет в зиму там, на неспокойном Дону? Уже известился стольник Алфимов, что, воротясь на Дон, атаман Стенька Разин не распустил голутвенного войска по станицам, а обустроил себе Кагальницкий городок на донском острове, перевел туда женку и братца Фрола, что к удачливому атаману стекаются голутвенные из донских и хоперских городков. Есть там немалое число гулящих да беглых людишек с Волги, и вроде бы из Самары объявилось несколько шатучих мужиков…
О гулящих людишках прознал Иван Назарович из отписки царицынского воеводы. Тот писал, что донесли ему ярыжки с посада, будто в двух малых стругах прибегали из-под Синбирска да из-под Самары лихие молодцы, причаливали тайно близ Царицына, струги кинули и спешно бежали степными буераками к Дону, под сильную руку новоявленного донского атамана. И еще уведомлял воевода, что у Разина, по словам доглядчиков, к декабрю собралось всякой голытьбы до трех тысяч человек и что войсковой атаман Корнила Яковлев со старшинами пребывают в сильной тревоге: на какое дело кинет эту силу Стенька Разин?
Еще больше тревога эта усилилась в день приезда с Понизовья самарского пятидесятника Аникея Хомуцкого. В считанные минуты около приказной избы, уминая валенками ночью выпавший снеговой покров, собрались не только стрельцы, но и многие горожане и посадские, впущенные стражей в город. Всем знать хотелось, каково было волеизлияние великого государя и царя Алексея Михайловича выборной казачьей станице, а стало быть, и всему войску голутвенных? И что думают делать на Москве по тревожным слухам, которые с юга ползут по Руси, под стать саранче неуемной, набирая силу с каждой неделей.
— Эй, стрельцы-молодцы! — кричали из толпы тем, кто с бердышами у ног нес службу у приказной избы. — Присуньтесь ухом к двери, что слышно там, а?
Розовощекий от крепкого морозца стрелец рад случаю скоротать нудное время службы, отбалагурился:
— Не един раз уже прикладывал ухо, да слышно только, как клопы в щелях возятся! А более ни гу-гу!
— Так допусти клопов до дьяков и подьячих с ярыжками!
— Жаль приказных — заедят до смерти! При ком мне тогда службу править? Сгонит воевода за ненадобностью!
— Клоп — что за беда! — прокричал дородный и рыжий торговый муж с посада. — Вот ежели воровские людишки набегут на Самару! — И поежился, словно теплую шубу с него потянули, оставляя на морозе в одной исподней рубахе.
— Набегут, так и что? — отозвался задиристо веселый голос молодого гулящего, на зиму застрявшего в Самаре на мелких приработках. — Худое уже видели, увидим и хорошее! — а сам зубы скалит, озорно мигает собравшимся вокруг посадским. — Чай, ждешь не дождешься гостей с Дона, купчишка?
— Типун тебе под язык! — взвился от воровских слов рыжий купец. — Это тебе разбойные казаки любезные сотоварищи! Вот уж воистину беден бес, что у него Бога нет!
— Отчего же так всполошился? — ехидничал зубоскал. — Ведомо тебе, что ловит волк токмо роковую овцу, а не всех подряд!
— Сам ты роковой баран! — под дружный хохот собравшихся пустился в словесную брань рыжий. — Известны мне таковые богомольцы: в устах «помилуй, Господи!», а за поясом кистень всунут!
— Э-э, борода лопатою, пузо шилом! Совет тебе, милый: Бога зови, а от черта не открещивайся! Как знать, кто из них ближе случится! Беды, как репьев, не оберешься…
— Гляди-ка, напугал! Знавал и я таких-то воевод: однорылый, а жрет за троих… особливо на поминках, где все задарма!
С крыльца шумнул стрелец:
— А ну, тише вы! В приказной избе стекла тренькают от вашего хохота! Вот выйдет батюшка-воевода, так-то шуганет вас отсюда!
— Не стращай нас воеводою, стрелец! — выкрикнули из толпы. — Ходил единожды черт тучу гнать, да из нее-то как стрельнуло!
— И чего они там засиделись? Добро бы за пирогами поминальными! Хоть в дверь кулаком стучи…
— Погоди малость, кума! Еще будут на Самаре поминальные пироги… с Дону навезенные! Ха-ха!
— Не всякой глотке будет тот пирог впору! — подхватили шутку. — Иной и закашляет до колик.
— Эй, посадский! Поостерегись языком-то сковородку лизать — с нее только что блин скинули!
— И то! Вона воеводские ярыги ушами прядут, ровно псы сторожевые… Ой, бежим, братцы!
— Не заботься, Митроха, о ярыгах! Достанется счастья и свинье на небо взглянуть, как на сук потянут!
— А ну, кто такой хоробрый объявился? Давай потягаемся через тот сук! — В толпу, озлясь на угрозы, полезли ярыги, кликнув себе в подмогу рейтар-литвинов. Острословы замешались в народе, и говор снова пошел в догадках, о чем речь в приказной избе…
По зову воеводы к нему собрались стрелецкие сотники. Все трое сидели рядышком, настороженные, словно страшась известий о новом выходе донских казаков к южным приволжским городам. Чуть сбоку на той же лавке примостился городничий, седовласый и щекастый Федор Пастухов, рядом с ним чем-то напуганный рябой таможенный голова Демид Семенов сын, по прозвищу Дзюба.[101] А напуган таможенный голова якобы напрасным оговором, что берет он своевольно таможенные пошлины с рыб от яицких и иргизских промышленников сверх десятой доли! И будто те деньги ссыпает в свой кошель. По тому оговору поутру рано зван был таможенный голова пред очи воеводы к строгому сыску… Хорошо, что не с пустыми руками явился, а то бы и кнутов в губной избе отведал на правеже!
Поодаль в углу спесиво сощурил бесцветные, словно вылинявшие, глаза маэр Циттель в железном шлеме, из-под которого торчали прямые, как выгоревшая под солнцем солома, волосы. За столом пообок с воеводой вольготно расселся дьяк Брылев, невесть чему радуясь и потирая под столом руки. В самом углу, близ небольшой конторки, примостился подьячий Ивашка Волков, широколицый, с постоянной угодливой на губах улыбкой. Голова в русых завитушках, нос тонок и длинен. Шутили над Ивашкой еще сызмальства, будто при крещении, окуная в купель, батюшка держал его не под ручонки, а за кончик носа…
С края стола сидел, сцепив крепкие пальцы, пятидесятник Аникей Хомуцкий, хмурый, из-под густых бровей поглядывал на самарских командиров словно бы укоризненным взглядом: зачем, дескать, сами сошли из Астрахани, а его отослали в Москву…
— Сказывай, Аника, что в столице было? И что на Дону слыхать нового? — поторопил воевода, в нетерпении постучал ладошкой о столешницу, чтоб братья Пастуховы перестали шептаться.
— В Москве-то? — переспросил Аникей, как бы беря разгон для тяжкого сказа. — До Москвы довел я казачью выборную станицу из шести казаков справно, без дурных происшествий. А старшие средь казаков атаман Лазарка Тимофеев да есаул Мишка Ярославцев держали себя послушно и пристойно. Более о своем атамане Разине заботы у них было в разговорах: что он да как он там, в Астрахани. Отпустит ли его тамошний воевода на Дон? А может, заупрямится, силой похочет удержать, покудова из Москвы не будет от великого государя и царя указа по рассмотрению их тяжкой вины? На Москве мы стояли с казаками на донской станице. Едва с дороги отбанились, велено вести казаков пред очи высоких государевых бояр, имен я их не знаю. Только спрос был с казаков суров: зачем они, забыв страх Божий и великого государя крестное целование, пошли с Дона на воровство и на разбой? И где такая воровская мысль зародилась и кто у тех казаков главным в заводе был?
Перед высокими боярами ответ держал атаман Лазарка Тимофеев. Он, перекрестясь, как на исповеди, ответствовал, что на Дону у них из-за находа множества бывших ратных людей с Украины и беглых крестьян учинилось голодное напастие и скудность большая. Помыслили было казаки кинуться на крымцев да пометить им за многие грабежные набеги, однако татары у Азова Дон крепостями закрыли. Потому, собравшись многолюдством ради своего прокормления, пошли они на Волгу, с Волги на Яик, а потом и на Хвалынское море. А старшим у них был Степан Разин. И на море они, казаки, сошли без соизволения войскового атамана Корнилы Яковлева. От всего бывшего в походе воинства и приносим, дескать, свои вины великому государю и царю Алексею Михайловичу.
Выслушали суровые бояре донских казаков да и ушли государю-батюшке слово в слово пересказать о принесенных винах донскими казаками…
— И долго ли вы ждали государева великого слова? — уточнил Михаил Хомутов. Почувствовав на себе взгляд, он покосился на красный угол, где под образами восседал Алфимов, разопревший в дорогом кафтане синего бархата, — любимый кафтан воеводы, он в нем выходил только в собор да в приказную избу по важнейшим делам. Воевода поспешно перевел глаза на пятидесятника Хомуцкого. Михаил с неприязнью подумал: «Ишь, зыркает бирюком голодным! Не все хватай, воевода, что мимо плывет, можно и в капкан рылом всунуться!»
— Не так и долго, — пояснил Аникей Хомуцкий, сморщил лоб, густые брови сошлись к переносью. — Думается мне, у великого государя указ был уже готов, потому как зачитали казакам их вины и объявили, что по такому рассмотрению прибывших станицею казаков помиловать, вместо смерти велено даровать им всем живот и послать в Астрахань к воеводе Прозоровскому стрельцами в службу. И тех казаков, которых вы, сотники, взяли в плен на Кулалинском острове, тако же всех помиловали от смерти и сослали в Колмогоры в стрелецкую службу!
— Вона-а как! — неожиданно воскликнул сотник Михаил Пастухов, и на его смуглом лице мелькнула гримаса, будто от короткой, но нестерпимой боли в сердце. — Вышло-то прескверно как! Астраханский воевода показал свою волчью пасть — показнил столько казаков своей волей, превысив кару, каковой наказал казаков сам великий государь и царь Алексей Михайлович! Вот так милосердный воевода сказался в Астрахани…
При словах «милосердный воевода» у Аникея Хомуцкого темные глаза, показалось Михаилу Хомутову, даже побелели от вспыхнувшей в них ярости. Пятидесятник хотел было что-то сказать злое, но воевода перебил его, подняв на маэра Циттеля пытливый взгляд, — маэр поджал тонкие губы и, поигрывая пальцами на эфесе длинной шпаги, уставился в лицо Хомуцкому, будто не верил ни одному его слову. Иван Назарович многозначительно поскреб ногтем горбинку носа.
— Помиловав выборную станицу, великий государь, стало быть, простил и вора Стеньку Разина? — спросил он таким тоном, что не понять было, утверждает ли он высказанное, или сомневается. — И, стало быть, бояре не пошлют московских стрельцов разорять разбойный Кагальницкий городок? — И сам себе ответил теми словами, которые томили его душу вот уже всю зиму. — Ну, и быть большой беде, потому как до лета воровской клоповник изрядно разбухнет разбойной силой… И ты, Аника, сопровождал помилованных казаков до Астрахани? — Иван Назарович снова повернул лобастую голову к Хомуцкому.
— Спроводил, да не совсем… Вышли мы из Москвы без промедления, шли по саратовской дороге. И прошли город Пензу, а затем, будучи уже за рекою Медведицею в пяти или шести верстах, негаданно встретились с московскими стрелецкими полками, кои шли к себе домой из Астрахани за своей ненадобностью больше в тех краях. Довелось нам пристать к стану стрельцов для обеда, перекинулись недолгим разговором. От стрельцов и оповестились мы, что Стенька Разин, не сдав бывшие при нем двадцать пушек и прочее оружие, ушел на Дон и теперь там обретается…
Аникей Хомуцкий вдруг умолк, всунул в бороду пальцы, потеребил ее, как бы в раздумии, все ли говорить при воеводе, а может, что и в себе затаить от греха подальше. Но после недолгого молчания решился и повел неторопливый, но напряженный для него рассказ далее, и только пальцы попеременно сжимались в тугие кулаки и медленно разжимались…
— Поднялись московские стрельцы и пошагали своей дорогой, и мы расселись по подводам, каждый при своем поднадзорном с немудреным скарбом и харчами… А как стало темнеть и впереди объявилось какое-то сельцо альбо деревня, где я кумекал ночлег попросить, и случилось такое… чего мне и в голову прийти не могло! Атаман Лазарка Тимофеев нечаянным ударом локтем в подбородок опрокинул меня на подводу, выхватил ружье и ствол в грудь упер, грозясь стрельнуть, ежели я надумаю махать руками. По крикам на иных подводах уразумел я, что и стрельцы тако же изменным умыслом обезоружены:
— Фу-у, какой большой рот разевайт! — пренебрежительно фыркнул маэр Циттель и скривил тонкие губы в презрении. — Какой шлехт зольдатен, зер шлехт![102] Палкам бить по… спинам крепко надам!
Аникей Хомуцкий, быть может, и сам в душе сознавая, что допустил тогда изрядную беспечность, с трудом стерпел укол маэра и продолжил так же неспешно, будто маэр и не встревал со своей злоехидной репликой:
— Стоит Лазарка надо мною под стать року суровому и говорит: «Таперича мы вас под караулом повезем, а вы, стрельцы, трохи отдохните от тяжелых ружьев!» — и смеется. А я ему на то ответил, что мы везли их свободными, а они нам руки вяжут за спину, что по теперешней погоде, когда на дворе объявился Спиридон-солнцеворот[103] и, по приметам охотников, медведь на другой бок переворачивается, довольно свежо. — «Замерзнуть не дадим, — уверил меня Лазарка Тимофеев. — Только и то в ум возьми, Аникей, какой нам резон таперича в Астрахань к лютому воеводе ехать? Он нас за старые страхи живьем в землю зароет! Жаль бывает батьки, да везешь его на погост! Жаль астраханского воеводу, да надобно нам на Дон, к женкам, ребятишкам да к атаману Стеньке Разину». — «Так вы же государеву присягу во второй раз рушите!» — высказал я Лазарке укор, а он в ответ только зубы скалит да отговаривается: «Охота смертная, брат Аникей, пожить еще вольно хотя бы и десяток-другой годков, даже ежели от государя и участь горькая будет… И не оскудеет Астрахань ратной силой перед кизылбашцами, ежели мы малость подзадержимся на вольном Дону!» — «По бедному Захару всякая щепа бьет, Лазарка, — говорю я, — а по мне-то за что? За какую провинность?» В ответ на мои сетования казаки только посмеялись, а есаул Мишка Ярославец с присказкой к томной душе моей лезет: «Дядя едет из Серпухова, бороду гладит, а денег нет! Так что ли? Воротитесь в Астрахань без казацкой станицы, не миновать вам кандальных цепей за упущения по службе! Так что, братцы, одна вам теперь дорога — с нами и на вольный Дон! Правда, и на Дону один из ваших мест прескверный человечишка близ атамана Корнилы Яковлева отирается в старшинах. Может статься, опознаете его, а то вдруг и родственником каким скажется!» — «Это кто же?» — полюбопытствовал я, потому как слухи эти и до нашего города уже доходили. «Да Михайла Самаренин![104] Правая рука Корнилы, и атаману Степану Разину из первейших врагов». Я сказал ему, что в Самаре всяких Мишек полно было и есть, а кто из них тот старшина, — бог весть. Может статься, и тот старшина мне знакомец, однако надобно и то понимать, что клевала ворона хлеб в осень, да зимой и сама попала головой в осил.[105] Загоревал я, видя, что казаки в Астрахань ни за что не поедут. Они уже свернули со столбовой дороги и ехали степью, вдоль Медведицы.
— И сколь ден они вас с собой тащили? — спросил воевода, с прищуром разглядывая медлительного на слово пятидесятника. Ивану Назаровичу настойчиво лезла в голову подозрительная мысль: отчего у стрельцов сотника Хомутова извечно одна и та же поруха в службе? В Царицыне сошел какой-то казачий атаман из-под стражи, в Самаре сошел невесть как наиважнейший здесь государев изменщик Игнашка Говорухин, а теперь вот и пятидесятник спустил целую казачью станицу на Дон!.. Ежели и случилось это в самом деле по роковой случайности, но больно много их набирается этих случайностей! Не в сговоре ли с воровскими казаками Аникей и его стрельцы? Не сами ли спустили, получив щедрые гостинцы? Но тут же отмахнулся — не в гостинцах причина! Какие гостинцы были при поднадзорных? Не с посулами и не с почетом шла казацкая станица к великому государю от атамана, а несла свои головы на плаху… Да и в Астрахань были ссылаемы не с большой казной. Казна на прокорм дается весьма скудная, это и ему, воеводе, хорошо ведомо… Тогда почему же так все выходит?
— Одни сутки держал нас Лазарка Тимофеев под караулом, потом оставил нам на всю команду три лошади. Сами сели на семь подвод и поехали далее вдоль реки на Дон. Мы же, воротясь на Саратовскую дорогу, едва отогрелись в деревеньке. Отселя отправил я одного стрельца на Саратов с грамотой от великого государя и царя к тамошнему воеводе, а сам с превеликим трудом добрался до Пензы. Из Пензы на верховой лошади прибыл в Саранск к стольнику князю и воеводе Никите Приимкову-Ростовскому. Поведав ему о наших злосчастьях, просил выслать подводы встречь моим стрельцам, которые по зимнему тракту пеши шли от самой Пензы по причине забратия у них казенных подвод. Был уже двадцать третий день декабря, и все наши злоключения длились более десяти ден.
— Да-а, невеселая история, — задумчиво обронил Иван Назарович, поглядывая на стрелецких командиров, словно хотел угадать, надежны ли они, не отдадут ли свои ружья разбойным казакам, доведись быть какому набегу под стены города.
— Когда мои стрельцы приехали на посланных встречь им подводах, из Саранска воевода князь Никита Приимков-Ростовский отправил нас в Москву. И там в Разбойном приказе учинили каждому в отдельности крепкий спрос. — Пятидесятник Аникей Хомуцкий, при воспоминании о невеселом времени, помимо воли передернулся всем телом, из горла вырвалось непроизвольное: «Бр-р-р!» — Дознавались докучливые московские дьяки, не было ли у нас с теми казаками какого тайного сговора. Убедившись, что мои стрельцы не путаются в своих ответах на спрос, без батогов и дыбы отпустили вновь на Астрахань… к треклятому…
Аникей, вдруг побелев, умолк на последнем слове, как бы налетев головой с разбега на низкую перекладину в воротах… Воевода поджался, готовый поймать пятидесятника на хулительной фразе в сторону государева посланца князя Прозоровского, и даже маэр Циттель вскинул белесые брови, почуяв, что у Аникея Хомуцкого готово слететь с языка роковое проклятие в чей-то высокий и титулованный адрес.
Побарабанив пальцами о столешницу, нахмурившись, поджав губы, Хомуцкий откинулся спиной к стене. Все молчали выжидательно, и только маэр Циттель вновь начал возить сапогами по дощатому полу, явно скучая от выслушивания безразличной ему судьбы стрелецкого пятидесятника.
— Да-а, братцы, — выдохнул с каким-то свистом в груди и докончил оборванный разговор Аникей. — Думал, отпустят меня в Самару, а очутился снова на берегу треклятого Хвалынского моря! — Звериным чутьем Аникей почувствовал опасность и вместо ненавистного имени астраханского воеводы назвал безобидное Хвалынское море, только мелкое подергивание века выказывало кипевшее в его душе волнение.
— Ну и каково теперь в Астрахани? После ухода из города казаков Разина? — спросил Михаил Хомутов, радуясь, что друг не обмолвился резкой и опасной фразой. — Должно, ликует князь Иван Семенович, душой отдыхает опосля такой передряги?
И лучше бы не упоминал этого имени!
— Иван Семенович? — у побледневшего Аникея Хомуцкого при одном упоминании этого имени даже губы задергались от внезапно вскипевшей злости, и он, не сдержав все это в себе, выкрикнул так, что, пожалуй, и подьячие с писарями в соседней горнице разобрали его слова. — В Астрахани воевода Прозоровский заковал и бросил меня в пытошную в железах! На те же крючья вздыбил, вспомнив мое жалостливое отношение к атаману Максимке Бешеному! Пытал с пристрастием о сговоре с казаками станицы. Кричал, ногами топал о каменный пол: «Ты сам вор и разбойник! Максимку твоего воры в Царицыне спустили к Стеньке, а ты и сам станицу спустил!» Не довольствуясь усердием ката, сам плетью по голове стегал! — Аникей скинул шапку, рукой поднял со лба густые темные волосы, обнажив два рубца с синеватыми, едва поджившими корочками. — Обещал до пят содрать кожу, сожалел, что с Москвы меня спустили, не поломав костей на дыбе! Вот какова вышла благостная награда за ратную службу… вовек не забуду!
Стрелецкие сотники растерянно переглянулись: ну и ну! Вот так новости! Вот так князь воевода Иван Семенович! Ох как скор на зряшную расправу! Яицких казаков показнил, не дождавшись государевого приговора, а теперь стрелецкого командира безвинного на дыбу вздернул!
«Воеводы наши рубят сук, на котором сами же сидят! — с неожиданным страхом подумал Михаил Хомутов. — Не повиснуть бы им опосля на пенечках тех же суковин, ежели сук долу свалится!»
— И… как же ты сошел с той пытки? — Алфимов завозился на лавке: будет ему морока с этим пятидесятником, ежели самовольно бежал из-под караула! Надобно срочно написать отписки в Разбойный приказ и все доподлинно узнать, и в Астрахань к князю Прозоровскому.
— Как сошел? — переспросил Хомуцкий и настороженно кинул взор на воеводу. — Должно, по стариковской мудрости: разбойник скачет с лихом, да Господь идет с милостью. — Аникей, нахмурив густые брови, филином глянул на дьяка Брылева, который шумно зевнул и перекрестил себе рот. — Пронес Бог грозную воеводскую тучу мимо моей головы, потому как через две недели из Москвы примчал нарочный из Стрелецкого приказа, где и о нас было малость писано, в оправдание, и в укор сошедшим на Дон казакам, которые выказали свое воровское, дескать, намерение и далее перечить во всем великого государя указам.
— Выходит с твоих слов, что по тем разъяснениям тебя и выпустили из пытошной? — высказался в раздумии Иван Назарович. И трудно было понять по выражению его отрешенных в эту минуту глаз, рад он возвращению в Самару пятидесятника или сожалеет. Похоже было, ему жилось куда как спокойнее, ежели бы в Самаре поменьше обреталось стрельцов, нахватавшихся, как он догадывался, всяких мыслишек от донских разгульных казаков. И без того, что ни день, услужливые шиши[106] несут ему в уши тайные доносы, что стрелец Никитка Кузнецов, а вкупе с ним и десятник Митька Самара уже в который раз собирают вокруг себя стрельцов, горожан или посадских простолюдинов и баснословят о морском походе вора Стеньки Разина, всяческими восхвалительными словами описывают великое богатство, добытое казаками в удачливом походе. А посадский человек Пронька Никитин сын Говорухин, родной братец сбежавшего от сыска и дыбы Игнашки Говорухина, не устрашился молвить принародно, что ежели по нынешней весне вновь на Волге объявятся донские казаки Степана Разина, так и из Самары многие к нему на низ подадутся. Ему же поддакивали посадские Ромашка Волкопятов да Ивашка Мухин, а иные там бывшие стрельцы с Ивашкой Балакой в знак согласия головами мотали, под стать безмозглым подсолнухам на ветру…
Невеселые воеводовы раздумья резко-визгливой репликой прервал маэр Циттель. Пристукнув ножнами шпаги о пол, он бестактно громко прокричал:
— Князю и фоефоде Ифану Семенофичу у Астрахань-города нада было хорошо браль фороф за руки-ноги и фсех раздефать! Ружья, сабля отбираль, с голым-м… спина нах хауз — домой пускаль! Теперь фор Стенька красофаться как… как из сказка красифый рыцарь на богатый коне фер-хом! Да!
Михаил Хомутов, не сдержавшись, захохотал, сотник Пастухов подергал длинными, отвислыми, с густей сединой усами, не без издевки поучил прыткого Карла Циттеля:
— Не торопись, маэр, в герои, коль ворог от тебя за тысячу верст! Моли своего лютеранского бога, чтоб тех фороф с Дона да под наши берега не нанесло буйными ветрами!
— Напугаль до умиральки! — фыркнул гололицый маэр и презрительно скривил тонкие губы. Его светлые глаза глядели на сотников с наглым вызовом, особенно на все еще улыбающегося Михаила Хомутова. — Фороф-казакоф бить нада, а не любофалься ими!
— Тебя, Карла, учить словами все едино что с бороной по лесу ездить! — безнадежно махнул рукой Пастухов. — Есть на грешной земле такие вот упрямцы, коих сразу и не похоронишь…
— Меня захотель хоронить, да? — вскинулся на длинные ноги Карл Циттель. — Я на честный государя служьба пришель, а не ла-ла про донских разбойникоф говориль! Я шпагам буду махаль, а не языком!
— Вот голова неразумная, — невозмутимо пожал плечами Михаил Пастухов. — Муж впрягать, а жена лягать, так и сладу в доме нет! Ему говорят, что донские казаки не пустозвонные бахвалы, они от рождения ратному делу учатся! А ты, Карла, со своей шпажонкой прыгаешь. Иной казак тебя адамашкой без большого труда раздвоит от головы до того места, на коем за столом сидишь! Вместе с железками, в которые ты рядишься больше для близиру, чем по нужде!
— Да я тфой казака…
— Ну-ну, свару не затевайте, не к часу! — Воевода резко, даже сурово утишил готовую было вспыхнуть ругань среди командиров, когда и до оскорбления уже недалеко. — Все мы люди служивые, храбрые, присягу и крестное целование великому государю и царю Алексею Михайловичу исполним до последнего смертного часу… Теперь к делам, стрелецкие командиры. Вчера мною велено вот городничему Федьке Пастухову навозить срубовых бревен, так чтобы стрельцы от починки надолбов, сторожевых башен и ворот не отлынивали и не пеняли на крепкие морозы… А то за этими морозами скоро придут весенние пахотные работы, да рыбный промысел, да дичь полетит всякая. Чтоб в те горячие деньки зазря стрельцов от хозяйства без нужды не отрывать. Ступайте, командиры, мне к иным делам еще приступать… И еще вот что, сотники! — неожиданно сурово, с каменным лицом добавил воевода. — Следите, чтоб стрельцы не баламутили посадских смутьянскими разговорами! Это я о твоих стрельцах говорю, сотник Хомутов! Красноречив не в меру твой дружок Никитка Кузнецов всякие сказки баить, хотя я самолично его упреждал!
«Это когда ты с рейтарами к Никитке за подсвечником ввалился средь ночи?» — чуть не слетело с языка язвительное примечание у Михаила, да враз смекнул, что тогда Никите на воле не быть и дня! Ответил коротко, но с потаенным смыслом — намеком воеводе:
— Никита, надо думать, помнит и поныне о том разговоре, воевода. Упрежу еще разок, более о своих странствиях в кизылбашских землях говорить не будет.
С тем и оставили стрелецкие командиры жарко натопленную приказную избу.
С шумом и треском, торчком вздымая полуаршинной толщины льдины, бурля и напирая на берега, освобождалась от тяжких зимних оков Волга и ее младшая сестра Самара. И этот несмолкаемый многодневный гул покрывал порою колокола, которые сзывали благочестивых горожан и посадских к церковной службе.
— Антип-половод[107] пришел к часу! — кричали ликующие посадские.
— Антип воды распустил, не припоздал! Быть нынешнему лету добрым и щедрым для пахаря!
Бурлила Волга, кипела кровь в венах полного сил и страсти воеводы! И не было уже, казалось, никаких сил сдерживать себя! Будь его соперником человек попроще, давно бы верные ярыжки отправили его в долгую дорогу к водяному, но сотник Хомутов, словно хитрый лис чуя за собой слежку, стерегся, один по ночам не ходил, двери держал на запоре, под подушкой — пистоль и добрая сабля на стене рядышком…
Вот и в эту ночь Иван Назарович до того распалил себя безумными видениями, что начал грезить, и, стиснув в полусне руки на груди, вдруг отчетливо ощутил около себя горячее и гибкое тело молодой сотниковой женки… С тоской и с надеждой на уступчивость заглядывает он в ее янтарно-сияющие глаза, но вместо страстного, желанием приглушенного шепота слышит суровое, как отповедь, слово:
— Не ходи за мной, воевода! Не срамись сам и не срами замужнюю бабу!
И свои собственные слова, отраженные от чутких стен пустого храма, доносятся опять до воеводы:
— А нешто знает собака пятницу? Как проголодается, все подряд ест; и постное и скоромное… Все едино тебе от моих рук не отвертеться, хотя бы и сотника потерять мне пришлось!
— Отойди, бес постылый! — в ненависти и в гневе вскрикивает Анница, в руке у нее вдруг сверкает острый нож…
Воевода вскидывается с измятой постели, долго приходит в себя, мнет лицо влажными, дрожащими пальцами. Успокоившись, встал с кровати, толчком распахнул окно и с жадностью вдохнул прохладный, особенный весенний воздух, в котором слились воедино запахи воды, земли, сырого песка и влажного дерева. Стоял, глядел на темную волжскую воду, и на проплывающих вдали редких льдинах ему опять же чудилась босоногая Анница Хомутова с длинными, как у русалки, расплетенными волосами, в просторной белой сорочке… Иван Назарович молил скорее взойти солнце, но и день не давал ему облегчения. Противу собственной воли он каждый день вновь и вновь занимал место в соборе так, чтобы хорошо видеть молящуюся Анницу. И ежели она иной раз меняла привычное место — слева от амвона, то воевода, стараясь войти в собор после Хомутовых, непременно протискивался ближе и, вгоняя молодую стрельчиху в краску стыда и гнева, горячими неотрывными глазами ласкал ее шею, щеки и губы…
Спустя неделю после ледохода на Волге взволнованная Анница, накрывая стол пришедшему со службы в дальнем разъезде супругу, не сдержалась и сказала с нескрываемым раздражением:
— Ныне вновь воевода мне дорогу конем загородил, как шли мы с матушкой и с Параней Кузнецовой от обедни.
Михаил медленно отстранил ложку ото рта, перестал хлебать щи, легкая бледность легла на чистое, только что бывшее румяным лицо.
— Неймется долгоносому кобелю, стало быть… Молвил что?
Анница присела рядышком, ответила, что слов никаких воевода Алфимов ей не сказал, только постоял малое время, не пропуская, потом недобро усмехнулся и поехал далее, к приказной избе. С ним был и его холоп Афонька, будто петух разодетый, в ярких синих шароварах и в малиновой шапке.
— К чему бы та его усмешка, Миша? — тревожилась Анница, головой прилегая на плечо мужа. — Чует мое сердце, какую-то пакость мыслит учинить над нами этот змей-горыныч!
— Не посмеет, моя русалочка! — Михаил ласково обнял женку, погладил по волосам, поцеловал в висок. — Вся Самара знает, что он тебе ходу не дает! Стрельцы Митька Самара да Никита Кузнецов давно уже подговариваются пустить ему красного петуха под крышу, да я удерживаю их. Поостерегется на лихое дело воевода — ведь и ему тогда не избежать погибели. Бери ложку, вместе и мне будет веселее хлебать. А в мое отсутствие просил я Митьку Самару со своими стрельцами по ночам за нашим домом досматривать ради бережения. Коль кого изловят, жив не сойдет с подворья. Думаю, о том и воеводские ярыжки ему уже в уши нашептали…
Едва отобедали, как прибежал нарочный из приказной избы с повелением спешно идти к воеводе по весьма важному делу.
— Должно, сызнова будет требовать стрельцов к постройке своих хором, — в сердцах проворчал Михаил Хомутов, одеваясь. — Неужто казны у воеводы нет, чтоб людей нанять и строить? Иное дело, когда товарищи своей волей помогают бескорыстно, а тут…
Анница у порога горячими руками обняла его за шею, а когда он шагнул за порог, торопливо перекрестила мужа в спину и напутствовала:
— Будь осмотрителен, Миша… Не горячись только!
В переулке его приметил сотник Пастухов, попридержал шаг.
— Ведомо тебе, что там стряслось? Я только что воротился из дальних караулов, два дня дома не был, — поинтересовался Хомутов у товарища, лицо которого, всегда выдержанного и невозмутимого, теперь выглядело крайне озабоченным. Сотник вскинул глаза на Хомутова — тот был выше Пастухова на полголовы, — чертыхнулся, поскользнувшись на дороге, мокрой после ночного, первого по весне освежающего дождя, угрюмо отозвался:
— Будто в кремль к воеводе гонец из Саратова въехал, с донскими вестями, так передали мне от Спасской воротной башни стрельцы из караула.
Неприятное предчувствие тяжело легло на сердце, взглядом отыскал купола собора, перекрестился.
— Неужто Стенька Разин сызнова зашевелился? — тихо сказал, вернее, подумал вслух Михаил Хомутов. — Только мне этого теперь и не хватало… Не от того ли загадочная ухмылка у воеводы?
— Ты о чем шепчешь? О старом знакомце Разине? — переспросил Михаил Пастухов. — Да-а, похоже, от него новое беспокойство… Похоже, и этим летом не миновать нового астраханского похода, — проговорил угрюмо Пастухов, широко шагая по сырой улице. — Гляди-ка, вона и Юрко Порецкий вослед прыткому Карле Циттелю по грязи лезет! Военный совет будет при воеводе, не к добру…
Юрко Порецкий издали поприветствовал стрелецких сотников, маэр Циттель, притронувшись двумя пальцами к шапке, молча проследовал впереди всех к крыльцу.
Долго обшаркивали ноги, однако пока уселись по лавкам, полы в приказной избе истоптали изрядно. На этот раз, кроме четырех военачальников, никого не было, только сам воевода и дьяк Брылев, сивоусый, редковолосый. Дьяк умостился в дальнем углу за столом с бумагами; насупленный воевода, повесив шубу в левом углу и оставшись в полукафтане синего цвета и в синих же штанах, вправленных в сапоги, стоял недвижно у стола. Оглядев сотников и рейтарского командира, Алфимов вынул из ящика стола скрученный лист грамоты, молча повертел ее в руках и заговорил хрипловатым, простуженным голосом — умудрился на озерах за Самаркой, охотясь на дичь, провалиться в воду по пояс, едва Афонька выхватил его из студеной тины.
— Да будет ведомо вам, командиры, что в столице Донского казачьего войска Черкасске разбойник и вор Стенька Разин со своими злоумышленниками воровски ухватил государева доверенного жильца[108] Герасима Евдокимова и, крепко бив всенародно, опосля того повелел посадить в воду!
Михаил Пастухов едва не разразился непристойной бранью, вскочил на ноги и выкрикнул:
— Да он что, белены объелся? Ведь это война с Москвой!
Алфимов, вытерев платком залысины, влажные от жары в приказной избе, осуждающе глянул на сотника. Припухшие веки говорили о том, что спалось воеводе в эту ночь плохо.
— Не впервой на разбойном Дону царских посланцев так-то встречают, — вразумил Иван Назарович стрелецких командиров, хотя преотлично сознавал, что не всякий год на вольной реке собирается такая непокорная воинственная рать с отчаянным и славным у черни атаманом. «К этакой бочке пороха да только недоставало искры…» — подумал воевода и сказал вслух: — Но побитие Евдокимова может стать роковой искрой к донской бочке пороха…
— Кто извещает о происшедшем на Дону? — спросил Юрко Порецкий, тяжело поворотил короткой шеей — смотрел то на воеводу, то на маэра Циттеля, который сидел на лавке с полузакрытыми глазами и с блаженной ухмылкой на губах. «Ишь, лютеранин, будто и не в горе ему наши кровавые дела!» — с досадой подумал Порецкий и едва не сплюнул на пол в сторону немца.
— Прислал сие известие третьего дня новый царицынский воевода Тимофей Васильевич Тургенев. Еще уведомляет он нас, да и Саратов тоже, что допрежь того злодейства с государевым жильцом был в Черкасске большой круг, куда со своими казаками явился кагальницкий вор Стенька. Своим многолюдством он вовсе привел войскового атамана Корнилу Яковлева в большой трепет. На кругу есаулы Разина вопрошали казаков, куда им по весне походом двинуться. Сидеть казакам в своих станицах было уже невмоготу, к тому же, будто нарочито это сделано, их стольный град Черкасск в феврале месяце изрядно погорел, даже церковь не уберегли от огня… Потому старшины и домовитые казаки озаботились собственным обустройством, а не перетягиванием голытьбы на свою сторону щедрыми подарками, как это прежде бывало при общих кругах… Напротив того, разбойник Стенька награбленного добра и денег не жалел!
— Отчего же государева казна не помогла войсковому атаману деньгами и харчишками, чтоб приласкать голытьбу и тем отворотить ее от мятежа? Неужто не додумались до такой истины московские бояре? Выходит, атаман Разин во сто раз прозорливее оказался московских думных бояр, — поразмыслил вслух Юрко Порецкий и пожал крутыми плечами. — А теперь во что это обернется?
Воевода прошел вдоль стола, заложив руки за спину, на спрос этот пояснил, как сам это дело разумеет:
— Мыслю, что после недавней войны с поляками и крымцами государева казна под стать худому решету. А брать сызнова стрелецкие деньги, как брали трижды за войну, тако же опасно, могут быть посадские бунты…
— Могли бы бояре да попы с церквей подсобить государю, не все с посадских стричь. Теперь стократ дороже обойдется московским боярам казацкий бунт задавить, — проговорил с тяжким выдохом сотник Михаил Пастухов, словно ему были ведомы скрытые до времени помыслы Разина.
— И что же на круге порешили? — прервав Пастухова, спросил Михаил Хомутов, ответив про себя, что теперь ему понятна причина злорадной ухмылки воеводы: уже знал о событиях на Дону и надеется вскорости услать сотника из Самары. — Куда двинутся войском?
Алфимов быстро глянул на Хомутова, и какие-то радостные искорки на миг осветили изнутри серые и неприветливые глаза, но воевода тут же притушил их, опустил к посланию воеводы Тимофея Тургенева, ответил:
— Было три спроса от есаулов. Идти ли на Азов? На это казаки умолчали. Идти ли на Русь на худых бояр? На это казацкое «любо!» прокричали немногие. Когда же спросили их: идем ли на Волгу? — тут ужо, как пишет воевода Тургенев, весь круг, за малым числом старшин и домовитых казаков, заголосил, что идти им всем на Волгу.
Маэр Циттель, не менявший позы и безучастного выражения лица все это время, неожиданно развеселился, чмокнул губами и выкрикнул:
— Какой драка будет! Кто помираль цум тойфель,[109] который награда от государя батюшка получаль! А по такой награда и дерефеньку с мужиком и бабам мит хаузен[110] даваль! Карашо будет жить маэр! Большой драка для зольдатен — зер гут![111]
— Пошел бы ты со своим зер гутом в большой зад! — взорвался Михаил Пастухов. — Отчего улез в Самару отсиживаться от большой драки с крымцами? Отчего не напросился со своими рейтарами под Вильно или под Белую Церковь? Давно отхватил бы себе в награду аршин российской земельки! Все вы мастера с русским мужиком необученным драться да награды у государя из рук рвать!
Циттель, молча раскрыв рот, начал было наливаться пунцовым соком, готовый взорваться криком, но Михаил Хомутов с такой злостью глянул на него, что маэр сразу понял: еще одно неосторожное его слово, и сотники могут в кулаки взять по своему «варварскому» нраву! Тут, в глуши, у них свои порядки. Ругнувшись на своем языке, маэр Циттель отвернулся в угол и затих.
Воевода покомкал короткую бороду, счел за уместное не отчитывать сотника Пастухова за резкие слова, к тому же и сам в глубине души был согласен, что не дело радоваться возможному кровавому бунту на Руси! Сказал лишь в назидание:
— Вот так, стрелецкие командиры, чтобы нам не проспать воровского набега, надобно усилить ратную службу в городе, да и на дальних подступах, потому как не токмо по реке могут грянуть воровские казаки, но и конно по степи. Уразумели?
— В Москву бы прописать, чтоб стрелецкого голову с московскими стрельцами прислали, — присоветовал Юрко Порецкий. — У нас с рейтарами всего пять сот ратных людей. От многотысячного казацкого войска не отобьемся.
Алфимов в сомнении пожал плечами, медленно высказал свои резоны:
— Ежели пошлют стрельцов из Москвы, то под Царицын да под Воронеж. Те города ближе к Дону… Опасение у меня в душе, как бы и наших стрельцов не побрали в поход… — И распорядился, давая знать, что главные вести уже сказаны: — Идите к ратной службе, сотники, учите стрельцов отменному огненному бою. Только пищалями да пушками можем отбиться от набеглых казаков Разина, на это уповаю. А ворвутся в город — плыть нам по Волге до Астрахани… Альбо на дне лежать, с камнями на шее… Порадейте на государевой службе, стрельцы.
Михаил Хомутов с тяжелым недугом в душе отмолчался, когда маэр и сотники вразнобой стали уверять воеводу, что государевой присяге будут верны. «Меня призываешь к верной службе государю, а сам, безбожник-прелюбодей, смерти моей ищешь, к моей жене ночным татем подкрадываешься в похотливых помыслах! Прохода ей не даешь, срамишь перед всем городом… Не угомонишься — угомоню сам, доведись какой смуте быть в городе!»
И для воеводы не остались неразгаданными мысли Хомутова, уж больно выразительно горели его глаза в ту минуту! Он хотел было выговорить прилюдно, однако, увидев стиснутые зубы и желваки на скулах, счел за благо до поры до времени не злить сотника попусту, не выказывать, что вник в потаенные мысли своего супротивника.
«Ништо-о, мужик-лапотник! Не тебе тягаться с царевым стольником! Мой родитель еще при Богдане Хмельницком от великого государя и царя в посольствах хаживал, а твой и тогда бердыш на горбу таскал! — рассудил про себя Иван Назарович. — Чует мое сердце, не нынче, так завтра вскинется на Дону новая драка, сызнова поплывешь ты под казацкую пулю альбо под лихую саблю! Донским ворам во владении оружием не откажешь, тут сотник Пастухо в стократ прав», — думал воевода, выпроваживая стрелецких командиров из горницы приказной избы.
— Тяк-тя-ак! — подал голос из угла смирно сидевший там Яков Брылев. — Быть, ох и быть большой беде!
— Покажет волчьи зубы Стенька, чтоб ему ершом колючим подавиться! — угрюмо буркнул воевода, быть может, впервые осознав, что, случись большая свара на Руси, так и ему не отсидеться в тиши и покое! Позавидуешь тем, кто на севере, в Архангельске, служит, а не на теплой Волге!
Из Царицына, хотя и с заметной задержкой за изрядным расстоянием, через Саратов приходили известия, одно тревожнее другого. Спустя десять дней после побития государева посланца Герасима Евдокимова голутвенный атаман Разин со своим войском поднялся вверх по Дону к Переволоке. 9 мая 1670 года вошел в Паншинский городок, куда вскоре к нему со многими казаками и бег лыми крестьянами прибыл знаменитый атаман Василий Ус.
Лазутчики царицынского воеводы, проникшие в войско Степана Разина, известили, что 13 мая в Паншинском городке состоялся новый войсковой круг с вопросом: «Любо ли вам всем идти с Дону на Волгу, а с Волги идти в Русь против государевых неприятелей и изменщиков, чтоб нам из Московского государства вывести изменников бояр и думных людей, и в городах воевод и приказных людей извести под корень?»
Читая это известие, дьяк Брылев, не совладавши с нервами, задрожал голосом, в пальцах заплясала отписка царицынского воеводы:
— Что же это он… вор… творит, а? — заикаясь, выговорил дьяк и поднял на сумрачного воеводу испуганные глаза.
— Не дрожи, Яшка, ранее срока, — выговорил ему Иван Назарович и добавил назидательно, словно отроку: — Смерть не близка, так и не страшна покудова… Чти отписку далее, знать надобно…
В отписке переименованы пущие изменники бояре, и первым среди них наречен князь Юрий Долгорукий, повинный в жестокой казни старшего брата Степана Разина, походного атамана Ивана Тимофеевича. Затем числились князь Никита Одоевский, думный дьяк Дементий Башмаков, стрелецкий голова окольничий Артамон Матвеев с иными.
— Не все, батюшка Иван Назарыч, у донских разбойников в злодеях ходят! — поднял удивленно брови Яков Брылев. — Вота, наречены и добрые: князь Иван Воротынский да князь Григорий Черкасский. Разинские воры так изрекли свои пояснения: «Как-де они, донские казаки, бывают на Москве в станицах, и их они, добрые князья, кормят и поят весьма справно…».
— Каким днем помечена отписка? — спросил Иван Назарович, вставая из-за стола: разболелась что-то спина, и ломило так, что в одном сидячем положении долго быть трудно.
— Четырнадцатым маем, — ответил Яков Брылев, глянув на последний лист, и удивился: — Неделя уже минула! Надобно весьма скоро ждать горьких вестей из-под Царицына. Не замешкалась бы Москва с присылкой ратной силы к Волге разбойникам в устрашение.
Иван Назарович в большой тревоге посмотрел на отписку, положенную дьяком на стол, глянул в окно, за которым наступали вечерние сумерки, с беспокойством вслух поразмыслил:
— Сдюжит ли воевода Тургенев воровского приступа? Ему первому на их пути становиться, первому и…
В тревожном ожидании прожили самарские стрельцы три дня, но гром грянул не со стороны понизовых городов, а с севера, из Казани, откуда приплыл голова казанских стрельцов Тимофей Давыдов.
Казанские стрельцы приткнулись на своих стругах у Воскресенской слободы, по сходням сошли на берег, разбили стан в полусотне саженей от сырого песка, ближе к дубраве. На окраине слободы задымили многочисленные костры, в артельных котлах забулькала пшенная каша. И пока начальные люди — голова казанских стрельцов со своими тремя сотниками да самарские командиры сходились к воеводе на совет, стрельцы успели сготовить обед. Верховые служивые с долей усмешки поглядывали на деревянную стену и башни Самары — супротив их могучего каменного кремля эти оборонительные сооружения казались игрушечными.
Прошло три часа, не более, и к берегу, где стояли боевые струги самарских стрельцов, двумя хмуро-расстроенными колоннами вышли из рубленого города здешние стрельцы. Сотники Хомутов и Пастухов пропустили своих людей на суда, распорядились о присылке запасных харчей до Саратова, повелели опробовать снасти, все ли цело и в годности к долгому плаванию. Стрельцы, сгрудившись на палубе, издали махали шапками пришедшим к берегу женкам и детишкам, иных провожали только родители, утирая горестные слезы, — идет чадушко в ратный поход, а ежели сгибнет там, то кто досмотрит их горемычную и скудную старость?
Митька Самара, приметив неподалеку расстроенного дьяка приказной избы, пришедшего проводить в поход своего сына Ондрюшку, неожиданно громко, в толпу, прокричал дразнилку, которая с его острого языка давно уже гуляет по Самаре:
— Тяк-тя-ак, да не тяк, а как дьяк Яков укажет! Дьяк, сигай в наш струг, поплывем к атаману в гости пить дарового вина!
Стрельцы и посадские засмеялись, дьяк издали погрозил пальцем острослову, но Митька не унимался: