Вперёд в прошлое Арканов Аркадий
– Блондиночка.
– Она, – мрачно произнес Тургенев. – Вот скотина!
– Ну, туда-сюда, – продолжал Байрон. – Гёте насосался и начал танцевать с телками, а я, значит, переводчицу стал утешать этим самым «Мозельским», черт бы его побрал, и так наутешался, что, веришь, не помню, как отрубился. Очнулся в ванне, весь мокрый. Выхожу – уже утро. Державин в сосиску. Я на балкон, а там почему-то лошадь стоит. Хотел оседлать, в стремя не попал, и – с балкона... Хорошо, хоть второй этаж был... А все с «Мозельского»!
– Да-а, – сочувственно сказал Тургенев, – мешать – дело последнее.
– Выбрали, мальчики? – спросила подошедшая официантка Люба.
– Значит, так, Любаня, – весело потирая руки, начал Тургенев. – Маслица... И триста водочки.
– И еще бутылочку, чтоб потом недозаказывать, – уточнил Байрон.
– Жора, – неуверенно сказал Тургенев и положил Байрону руку на плечо.
– Спокуха! – сказал Байрон. – Я ставлю. Сегодня аванс получил за «Чайльд-Гарольда».
Байрон царским движением опустил руку в смокинг где-то в районе сердца, но денег при этом не показал.
В этот момент в ресторане появился высокий худой человек с большой черной бородой. Его опытный охотничий взгляд заскользил по столикам и зафиксировался на Байроне. Быстро прикинув что-то в уме, бородатый прицельной походкой направился к роялю.
– Здорово, мужики! – бодро крикнул он.
Тургенев молча кивнул, а Байрон почему-то полез в карман и достал газету. Бородатый некоторое время постоял возле столика и обратился к Байрону:
– Жора! Ты не можешь одолжить пятьсот рублей на полгода?
– Откуда у поэта такие деньги? – ответил Байрон, делая вид, что читает газету.
– А рубль до завтра? – спросил бородатый.
– Меня сегодня Ваня кормит, – сказал Байрон и многозначительно подмигнул Тургеневу.
– Мне вообще-то пятерку Герцен должен, – без особой уверенности промямлил бородатый, – но он в Лондоне...
– Взыщи с Огарева, – посоветовал Байрон.
– Неудобно, – сказал бородатый. – Он с бабой сидит.
– Возьми у Алябьева, – предложил Байрон. – У композиторов до хрена денег... Представляешь, Ваня, он с одного только «Соловья» по восемьсот в месяц стрижет!..
– Пожалуй, и вправду возьму у Алябьева, – сказал бородатый, но с места не сдвинулся, а почему-то сел рядом.
– Познакомься, Ваня, – с тревогой взглянув на бутылку, произнес Байрон. – Это Аксаков. Прозаик.
– Выпьете с нами? – осторожно спросил Тургенев, ища глазами чистую рюмку.
– Можно отсюда, – сказал Аксаков, пододвигая Тургеневу фужер.
Когда фжер наполнился до краев водкой, Аксаков сказал:
– Хватит.
Байрон заказал еще двести пятьдесят, и в этот момент в зале появился Гоголь. На нем не было лица.
– Коля! – закричал Аксаков. – Коля! Давай сюда!
Гоголь подошел и мрачно взглянул на сидевших.
– Садись, Коля! – кричал Аксаков. – Это мои друзья! Тургенев и Байрон.
Гоголь сел.
– Ваши «Записки охотника» – сплошное паскудство! – закричал он на Тургенева. – Помещик не имеет права знать народную душу!
– А вы мое «Накануне» читали? – аккуратно спросил Тургенев.
– А я не читатель! – рявкнул Гоголь. – Я писатель! Понял?!
– Чего ты, Коля, завелся? – стал успокаивать Гоголя Аксаков. – Свои ребята. Ваня из Спасского-Лутовинова, Жора из Англии...
– А это ты видел? – заорал Гоголь и ударил кулаком по столу.
Он поспешно достал из портфеля и положил на стол вчетверо сложенный лист бумаги. Аксаков развернул лист и прочитал:
– «Письмо Белинского Гоголю»? Григорьич?.. На тебя бочку катит?!
В это время от соседнего столика к ним подошел аккуратно одетый Добролюбов.
– Безобразие! – произнес он поставленным голосом. – Не дом, а конюшня! Весь день работаешь, устаешь, приходишь отдохнуть, а вместо этого мат, как на вокзале!
– А что ты такого написал, что уже устал? – отрезал Аксаков.
Добролюбов пожал плечами и пошел жаловаться дежурному администратору – княгине Эстерхазе.
Подсеменил совершенно бухой Гнедич и сел мимо стула. Встал и снова сел мимо стула. Наконец сел на стул. И упал.
– Сочинил эпиграмму на Гоголя! Хотите? – затараторил Гнедич и, не дав никому опомниться, выпалил:
- До середины Днепра
- Долетит редкий птиц.
- Любит Моголь с утра
- Гоголь из двух яиц!
Подошла официантка Люба и зашептала на ухо Байрону:
– От столика у окна вам, Жорж Гордонович, просили послать две бутылки шампанского. Не велели говорить, от кого, но я скажу: там Руставели гуляет...
– Могу примазать, – затараторил Гнедич. – Если послать Руставели две бутылки, он в ответ четыре пришлет. Мы ему – четыре, он нам – восемь. Можем нажиться!
– А если он не пришлет, кто платить будет? Пушкин? – мрачно спросил Тургенев.
– А вот есть эпиграмма на Руставели, – пискнул Гнедич. – Хотите?
- Господа! Не удивитесь!
- Есть в Тбилиси речка Кура.
- Ах ты, витязь! Ах ты, витязь!
- Ах ты, витязь! Ах ты, шкура!
– Парни! – сказал Тургенев. – Предлагаю выпить за Байрона – талантливого поэта и моего друга!
– Ваня, я – пас, – сказал Байрон. – Мне надо позвонить...
И Байрон тяжело поднялся из-за стола.
– Бабки оставь! – строго произнес Тургенев.
– Старик, что за шутки? – обиделся Байрон.
– Оставь деньги! – строго повторил Тургенев.
– Ваня! – Байрон положил Тургеневу руку на плечо. – Мне надо бабе позвонить...
– Виардо? – мрачно спросил Тургенев.
– Иван! – укоризненно сказал Байрон и направился к выходу.
Криво усмехаясь, Тургенев проводил Байрона взглядом до самого выхода и, когда тот пропал из виду, процедил:
– Графоман! Тварь английская!
Гоголь уснул, уткнувшись носом в сациви, а Тургенев, Аксаков и неизвестно откуда взявшийся Бенкендорф читали вслух письмо Белинского.
Оставив Гоголя на попечение Аксакова, Тургенев пошел одеваться. Возле буфетной стойки рвало братьев Гримм.
«Почему сюда пускают не членов Союза?» – подумал Тургенев.
У столика администратора княгиня Эстерхазе говорила в телефонную трубку:
– Софья Андреевна, миленькая, забирайте своего... Граф опять плох... Шумит...
Граф Толстой стоял в раздевалке, широко расставив босые ноги, и абсолютно стеклянными глазами оглядывал одевающихся.
Заметив Тургенева, граф что-то смекнул, ожил и, подойдя к нему, ни с того ни с сего двинул его в ухо.
– Стилист сраный! – гаркнул Толстой.
Тут же на нем буквально повисли гардеробщик Сеня и Достоевский.
– Успокойтесь, Лев Николаевич! – бурчал Достоевский. – Вы же – зеркало...
– Я зеркало не разбивал! – пытался вырваться граф.
– Безобразие! Позор-то какой! – урезонивал гардеробщик Сеня, беря свободной рукой двугривенный от Мельникова-Печерского. – Неужели и через сто пятьдесят лет писатели так себя вести будут?
* * *
Шестидесятые годы оставили в моей памяти много нестираемых следов.
5 марта 1963 года исполнилось десять лет со дня смерти вождя – Иосифа Виссарионовича Сталина. Вечером 4 марта мне позвонил Вася Аксенов и сказал, что ему звонил кто-то от старых большевиков и попросил прийти в шесть часов вечера следующего дня на Красную площадь, где в это время намечался митинг с участием оставшихся в живых жертв сталинских репрессий. Этот «кто-то» уточнил, что выступать на митинге необязательно, но сам факт присутствия на Красной площади Василия Аксенова с его единомышленниками был бы очень желателен.
«Сходим, Арканыч?» – спросил Вася. «Давай, – согласился я. – А почему нет?»
И мы договорились без четверти шесть 5 марта встретиться на площади Революции возле Музея В.И. Ленина. Вася сказал, что позвонит «Гладиле» (Анатолию Гладилину), Юнне Мориц, кому-то еще...
Без четверти шесть в назначенном месте нас собралось девять человек – все молодые писатели и поэты. Неожиданно у здания Исторического музея остановился «Москвич», и из него вышел Евгений Евтушенко. Мы его увидели. Он нас не заметил. Евтушенко внимательно и сосредоточенно всматривался в толпу людей, следовавших на Красную площадь. Через три минуты он сел в машину и уехал. Мы переглянулись.
«Не решился», – сказал Аксенов. «Имеет право», – сказал Гладилин...
Без пяти шесть мы уже были возле Мавзолея Ленина. Шел мокрый мартовский снег. На площади собралось довольно приличное количество разного возраста людей. Никаким митингом не пахло. Зато обратили мы внимание на большое число фотографов, которые, не стесняясь, вплотную подходили к разным людям, в том числе и к нам, и в упор «щелкали», ослепляя вспышками. Ровно в шесть часов произошла торжественная смена караула у входа в Мавзолей. Еще минут пятнадцать мы ждали митинга. Митинга так и не было. И мы решили расходиться. С нами была поэтесса из Риги. Она попросила, чтобы мы проводили ее до ГУМа, где она хотела купить что-нибудь для своего ребенка. И мы медленно по трое направились к ГУМу. Толя Гладилин, Юнна Мориц и я шли позади остальных метрах в пятнадцати. Когда мы подошли ко входу напротив станции метро, нас окружили три молодых человека и, показав серьезные удостоверения, строго предложили пройти в ближайшее отделение милиции. Нас ввели в комнату, где уже находился Вася Аксенов с пятью нашими приятелями. Короче говоря, вся наша девятка была задержана. Никаких объяснений. Никаких ответов на вопросы. Минут через сорок каждого в отдельности, называя фамилию, стали выводить на улицу. Меня вызвали последним и подвели к стоявшей у отделения милиции черной «Волге». Признаюсь, я почувствовал себя, мягко говоря, не очень комфортно. Открылась задняя дверца, и меня усадили рядом с сурового вида человеком. «Волга» тронулась. Куда меня везли? Не имел представления. Вспомнились рассказы старших товарищей об арестах в те «знаменитые» времена, и стало совсем не по себе. Немного согревала надежда на еще продолжавшуюся политическую оттепель... Я вытащил из кармана пачку «Дуката». «Не положено!» – жестко произнес сопровождающий. Машина остановилась напротив ресторана «Арагви» у большого здания. Между мной и «Арагви» величественно восседал на коне Юрий Долгорукий. И через несколько минут я был препровожден в большое помещение на последнем этаже, где уже находились остальные задержанные. В дверях стояла охрана. И снова – никаких объяснений, никаких ответов на вопросы. Юнна Мориц попросилась в туалет. «Ждите!» – сказал охранник. Через пять минут в помещение вошла вооруженная женщина в милицейской форме и повела Юнну в туалет. Я не помню, о чем мы говорили, было ли нам страшно. Скорее всего, превалировал молодежный интерес – чем все это кончится? Пытались шутить... Около десяти часов вечера опять стали вызывать по фамилиям и куда-то уводить. И опять моя очередь оказалась последней. Доставили меня в маленькую комнатку, где уже находились восемь моих друзей. За столом перед нами сидел русоволосый мужчина лет тридцати пяти, типичного вида комсомольский работник. Оглядев каждого из нас, он официальным тоном сказал: «Так. Вы стали жертвой готовившейся провокации. Желая предохранить вас от неприятных последствий, мы вынуждены были превентивно задержать вас. Возможно, это было нашей ошибкой. Но даже если это была ошибка, то это была СВЯТАЯ ошибка. Вы свободны. Извините».
В ушах до сих пор стоит выделенное им слово «СВЯТАЯ». Незабываемое словосочетание – «это была СВЯТАЯ ошибка».
Несмотря на извинение, уже через два дня в Секретариат Союза советских писателей пришло официальное письмо из соответствующих органов. В письме было сказано, что группа молодых советских писателей (поименно) клюнула на антисоветскую провокацию. Всех вызывали в Секретариат и песочили по полной программе. Кроме меня, потому что я еще не был членом Союза... Но с этого момента меня вычеркивали из состава любой туристической поездки в зарубежные страны. Одна моя знакомая девушка состояла в то время в любовных отношениях с серьезным полковником КГБ. Она и шепнула мне, что на меня есть досье с «галочкой». Забегая вперед, скажу, что «галочка» эта окончательно «улетела» лишь в 1989 году...
В 1964 году в Советский Союз приехал великий американский писатель Джон Стейнбек. Он критически относился к военным действиям США во Вьетнаме, был в добрых отношениях с Борисом Николаевичем Полевым и лоялен к нашей стране. Борис Полевой уговорил его встретиться с молодыми писателями и работниками прогрессивного журнала «Юность»
Встреча проходила в небольшом конференц-зале журнала. Мы все встали, когда вошли Борис Полевой и Джон Стейнбек. Стейнбек недавно перенес операцию на глазах и прикрывался руками от направленных на него софитов.
Борис представил гостя как знаменитого писателя и своего друга Джона, сказав, что его с Джоном сближают два фактора: «Ни Джон, ни я не любим две профессии – профессию учителя и профессию полицейского. Мы не любим никого поучать и никого наказывать. Джон ответит на любые вопросы, но постарайтесь уложиться в полтора часа».
После этого слово было предоставлено Джону Стейнбеку. Он сказал: «Я старый волк. Готов ответить на ваши самые серьезные и каверзные вопросы. Набрасывайтесь на меня, молодые волчата».
И «волчата» стали набрасываться, но как-то уж очень ласково и осторожно. Вопросы были общего порядка. Кто-то высказал «острую» мысль, что литература подобна коню, а писатель – наезднику и что задача писателя – либо нахлестывать коня, чтобы он скакал побыстрее, либо – сдерживать его, натягивая поводья, чтобы конь не сбросил самого наездника. Стейнбек молча кивнул головой в знак согласия. Кто-то попросил Стейнбека рассказать о своих встречах с Эрнестом Хемингуэем, что вызвало у него некоторое неудовольствие (у Стейнбека с Хемингуэем были непростые взаимоотношения). И он нехотя, глядя в окно, произнес: «С Хемингуэем мы встречались дважды, и, если память мне не изменяет, обе наши встречи заканчивались спором, кому платить за очередной стакан виски».
Кто-то спросил, должны ли вернуть человеку его права, если он их нарушил.
Стейнбек уточнил: «Водительские права?» Ему ответили, что не только водительские права. Стейнбек снова кивнул головой. Эти наскоки «волчат» продолжались минут двадцать, и вдруг Стейнбек сказал: «Друзья мои! У меня есть молодой друг. Ему двадцать один год. Он даже моложе вас. Он живет в Лос-Анджелесе, а я – в Нью-Йорке. Мы частенько перезваниваемся. Однажды он позвонил мне и спросил: «Джон, это ты?» – «Да, – сказал я, – это я. А это ты, Майкл?» – «Да, – сказал он. – Это я...» Наступило молчание, после которого последовала с его стороны великолепная фраза: «Ты знаешь, Джон, самая лучшая часть диалога – это молчание. Но позволить себе молчать за столь высокую телефонную плату я не имею права. Пока, Джон».
Мы зааплодировали, и Джон Стейнбек произнес: «Мои молодые друзья! Наш почти двадцатиминутный диалог больше напоминает молчание. А позволить себе и дальше молчать за столь высокую плату, какой для меня являются время и возраст, не имею права. Гуд бай!»...
На этом наша встреча с Джоном Стейнбеком закончилась. Мы потом долго сокрушались по поводу того, что не задали ему многих по-настоящему интересных вопросов – размахивали кулаками после драки. Но поздно...
В конце 1966 года судьба предоставила мне еще один, как говорят шахматисты, острейший вариант, которым я не преминул воспользоваться. Вариант этот, как выяснилось впоследствии, мог сопровождаться и жертвами...
Борис Николаевич Полевой пригласил меня в свой кабинет и, к моему полнейшему изумлению, сказал: «Доктор! От Союза писателей готовится представительная поездка во Вьетнам. Не хотите ли поехать с великими в качестве корреспондента журнала «Юность»?»
Я, конечно же, ответил, что поеду с радостью, если меня выпустят. И рассказал ему историю со святой ошибкой, после которой надо мной кружит «галочка» невыездного.
Полевой задумался ненадолго и сказал, что постарается эту проблему решить. Во Вьетнаме уже разгоралась очередная эскалация знаменитой войны. Во Вьетнам оформляли, как в капиталистическую страну, поскольку он находился в прямом конфликтном соприкосновении с США – «оплотом мирового империализма». В связи с этим процесс оформления документов был длительным и скрупулезным.
Вьетнам в то время испытывал идеологический пресс со стороны Китайской Народной Республики. Нерушимая советско-китайская дружба дала серьезную трещину. Китайские руководители называли советских руководителей «предателями и ревизионистами». Поэтому поездка в сражающуюся социалистическую страну имела и политический подтекст. СССР оказывал «братскому вьетнамскому народу» огромную экономическую и военную помощь в его борьбе с «американскими империалистами» – помощь значительно более существенную, чем помощь «китайских братьев».
Большое количество кавычек в предыдущих предложениях объясняется просто: именно такими определениями пестрели советские средства массовой информации.
Делегация виднейших советских писателей, среди которых были секретари Союза и лауреаты всякого рода правительственных премий, планировала отправиться во Вьетнам в середине июля 1967 года сроком на одну неделю.
Таким образом, Советский Союз подчеркивал свою солидарность со сражающимся народом Вьетнама. Кроме того, были подготовлены подарки вьетнамским детям общим весом около пятисот килограммов.
Эскалация войны стала носить угрожающий характер. Передовые статьи центральных газет выходили под заголовками типа «Руки прочь от Вьетнама!» и содержали недвусмысленные угрозы в адрес американских агрессоров. Все это создавало довольно нервозную атмосферу. И по мере приближения даты вылета делегации ее члены один за другим стали выпадать по разным объективным причинам – состояние здоровья, творческие планы и т.п. Короче говоря, за две недели до вылета из двадцати четырех представителей остались только двое – заведующий отделом Юго-Восточной Азии в Иностранной комиссии Союза писателей Мариан Ткачев как переводчик и я – неизвестно кто, не член Союза Аркадий Арканов как корреспондент журнала «Юность»... Поездка явно срывалась, все мое оформление (меня таки утвердили) становилось бессмысленным. И тут Мариан Ткачев сообщил мне, что ему стало известно о позиции ЦК КПСС по этому вопросу. А позиция, со слов Ткачева, была такова: срыв поездки явится плевком в лицо нашим «вьетнамским братьям» и дополнительным пропагандистским козырем для китайцев. А раз так, то делегация должна будет отправиться в любом составе...
И вот в начале июля 1967 года нас вызывали на Старую площадь в отдел Юго-Восточной Азии при ЦК КПСС. Я все-таки был уверен, что нас завернут. К тому же только что была знаменитая Шестидневная война «израильской военщины» против «свободолюбивого египетского народа», и мне казалось, что мое происхождение не обеспечит мне режим наибольшего благоприятствования ни вообще, ни тем более в дни «израильской агрессии».
Встречу эту трудно было назвать собеседованием – нормальная идеологическая накачка...
В кабинете нас принял заведующий отделом, и состоялся сорокаминутный многодумный монолог высокопоставленного работника ЦК.
Говорил он, глядя в приоткрытое окно, словно рассуждая вслух сам с собой.
Говорил о международном положении, о состоянии культуры в нашей стране, об аполитичных, с его точки зрения, высказываниях абсолютно русского поэта Владимира Солоухина. Время от времени бросал взгляды то на меня, то на Ткачева, словно проверяя, согласны мы с ним или нет.
На столе, как бы случайно, лежала недавно вышедшая книжка «Четверо под одной обложкой». Разговор о ней не возник. Она будто давала мне понять, что все под контролем, чтоб я в этом не сомневался...
И вдруг ни с того ни с сего, по-прежнему глядя в окно, он спросил, ни к кому не обращаясь: «Даяна знаете?» Здесь следует напомнить, что Моше Даян был во время Шестидневной войны главным военачальником израильских вооруженных сил. Я после некоторой паузы ответил, что знаю, кто такой Даян, но, естественно, лично с ним не знаком. И тут он опять меня оглоушил: «А я знаком. Мишка Даян... Полковник... Нашу академию окончил... И вон как арабов расколошматил...» Мы с Ткачевым переглянулись, не зная, как реагировать на этот невероятный и неожиданный пассаж. И я спросил с осторожностью: «А нельзя ли этот факт использовать для установления приличных отношений с Израилем?» Он вздохнул и сказал: «Поздно...» Еще некоторое время смотрел в окно и, наконец, произнес столь желанную и радостную для меня фразу: «Мы не имеем права отменять поездку во Вьетнам. Вы поедете».
Когда мы выходили из кабинета, он то ли в шутку, то ли всерьез, приказал мне: «Вы назначаетесь главой делегации!» – «Нас всего двое, – сказал я. – Можно мы будем главами делегации поочередно?» Он слегка улыбнулся: «Это ваше право, но помните, что на вас возлагается серьезная ответственность»...
Все необходимые выездные документы мы получили без всяких осложнений и вылетели во Владивосток. Почему во Владивосток? Потому что Китай отказал двум «ревизионистам» в получении транзитной визы, и нам предстояло плыть во Вьетнам морским путем.
В течение двух недель мы жили во Владивостоке, ожидая, пока сухогрузное судно «Магнитогорск», на котором мы должны были плыть, загрузится мукой. Может быть, кроме муки «Магнитогорск» вез и еще кое-что... Но чего не знаю, того не знаю...
И вот 27 июля грузовое судно «Магнитогорск» отшвартовалось и взяло курс на вьетнамский порт Хайфон. «Магнитогорск» был построен аж в 1932 году и двигался с максимальной скоростью в одиннадцать узлов.
Капитанил на «Магнитогорске» Марк Алексеевич Мельников. Ему не было еще и пятидесяти. В течение почти двенадцати суток плавания он вместе со штурманами каждое утро изучал английский язык. Самому младшему штурману было двадцать четыре года. Самому старшему – тридцать четыре. Экипаж судна отличался молодостью. Почти все моряки шли во Вьетнам впервые. К моему удивлению, кое-кто из матросов интересовался личностью Бориса Пастернака.
Для палубной вахты предназначались двенадцать касок, которые необходимо было надевать по тревоге и в которых мы вместе с экипажем фотографировались. В Тонкинском заливе нас стали облетать черные, похожие на дельфинов, американские «фантомы». Пролетали на уровне бортов нашего судна. Один летел по нашему курсу, другой – в противоположном направлении. Страха, честно признаться, не было. Все заглушало любопытство. «Фантомы» пролетали на расстоянии каких-нибудь пяти метров от борта, и американские пилоты весело помахивали нам руками. В их задачи входило определить, не везут ли советские суда под мешками с мукой оружие и боеприпасы. И, не обнаружив ничего подозрительного, летчики желали кораблю семь футов под килем.
Во Владивостоке я купил книгу о тайфунах. Она очень заинтересовала капитана, и он не выпускал ее из рук. На восьмой день плавания нас обогнало шедшее параллельным курсом судно под флагом Либерии. Судно это шло со скоростью около восемнадцати узлов, и стоявшие на палубе разноцветные моряки весело улюлюкали, подшучивая над нашей не самой большой скоростью. Вышедший на палубу наш капитан сказал, когда судно скрылось за горизонтом: «Впереди тайфун. С такой скоростью они попадут ему прямо в «глаз». Тогда-то я и узнал, что у тайфуна есть центр («глаз») и крылья.
.
Судно, попадавшее в «глаз», практически не имело никаких шансов на спасение... Через сутки наш радист стал получать сигналы SOS, исходившие от того самого либерийского судна. Еще через несколько часов сигналы о спасении прекратились... Капитан Мельников с грустной улыбкой сказал: «Как хорошо, что мы еле двигаемся...»
Несмотря на полувоенную дисциплину (судно-то все-таки было гражданским), мы позволяли себе мелкие радости... Среди экипажа была единственная особа женского пола – медицинская сестра весьма симпатичного вида. Мне показалось, что мы приглянулись друг другу. И однажды ночью, когда мы выпивали со старшим помощником в его каюте, я изъявил желание навестить сестричку в ее кабинетике. «Дело хорошее, – благословил меня старпом. – Желаю успеха!» И я направился на свиданку, надеясь, что все получится. К тому времени мы уже находились в крыле тайфуна, и бросало нас изрядно. Я уже спускался по ступенькам к кабинету медсестры, и в этот момент нас сильно кинуло, и я долбанулся лбом о металлическую переборку... С рассеченным лбом, окровавленный, я вошел в кабинет. Лида оказала мне первую помощь и круто забинтовала мою голову.
Мне, естественно, ничего не оставалось, как вернуться в каюту старпома.
Когда я вошел с обмотанной бинтами головой, он взглянул на меня и весело спросил: «Чем это она тебя так е...нула?» И мы продолжили...
Днем жара была страшная. Скрыться некуда. В машинном отделении под вентилятором было +56 по Цельсию. Тогда я еще не представлял, что во Вьетнаме окажется значительно жарче и в прямом, и в переносном смысле слова.
6 августа мы сошли на берег сражающегося Вьетнама, где вместо предполагавшейся недели провели больше месяца... Забегая вперед, скажу, когда я вернулся, мне долго казалось, что я стал лет на десять старше и значительно мудрее моих сверстников.
В Ханое нас поселили в одной из лучших гостиниц. Гостиница была полна корреспондентов из многих стран: французы, немцы, голландцы, финны, даже один американец... Пять-шесть раз в день объявлялась воздушная тревога, и начинались бомбежки. Все корреспонденты тут же разъезжались, чтобы все видеть своими глазами и объективно комментировать. Все, кроме нас с Марианом Ткачевым. В течение недели возле нашего номера стоял вооруженный солдат и по тревоге в приказном порядке провожал нас в бомбоубежище... Нелепица этого акта была очевидной – для чего мы приехали? Для того, чтобы бегать несколько раз в день в укрытие, а потом расспрашивать иностранных корреспондентов, что и как было? Ткачев позвонил в наше посольство. Ответили, что ничем не могут помочь, так как сами находятся в положении заблокированных. Но Мариан был уважаемой фигурой во Вьетнаме. Он знал вьетнамский язык лучше любого коренного вьетнамца, он переводил на русский язык произведения лучших вьетнамских писателей, в его активе были переводы стихов самого Хо Ши Мина (!)... И он в жесткой форме настоял на встрече с секретарем Коммунистической партии по вопросам идеологии То Хыу. Тот принял нас и страшно удивился факту нашего почти домашнего ареста. Он улыбнулся, сказал, что это – явное недоразумение, вызвал своего помощника, что-то ему шепнул, и через десять минут помощник вручил нам «ксиву», которая в нашем понимании означала, что нам разрешено ВСЕ и ВСЮДУ! На следующий день у гостиницы нас ждала небольшая военная машина типа газика. Рядом с водителем сидел вооруженный пистолетом сотрудник. Ткачев сказал, что это охранник с функциями переводчика. Я поинтересовался, зачем нам еще один переводчик? Мариан ответил, что это даже хорошо. «Он, – сказал Ткачев, – будет говорить нам то, чо ему велено, а я буду делать вид, что ничего не понимаю. Таким образом, у нас будет представление обо всем, что мы увидим».
Мы взяли кое-какие необходимые вещички, подарки для детей, загрузили их в газик и отправились. Но сначала заехали в наше посольство. Посол, узнав о наших «привилегиях», настоятельно попросил записывать все, что мы увидим, до мельчайших деталей. «Мы в осаде как ревизионисты. Мы фактически ничего не знаем об истинном положении дел во Вьетнаме. В нашем распоряжении только официальная, идеологически процеженная информация»...
Через месяц мы ознакомили посла с нашими записями и впечатлениями. А по возвращении в Советский Союз написали на девяноста двух страницах отчет о нашей поездке, который отдали в ЦК партии (так было положено). Изложили все, что видели и поняли. Честно и откровенно... Как стало известно позже, наш отчет в ЦК не понравился. Не то они хотели от нас получить, и «невыездная галочка» снова запорхала над моей головой... По сей день та наша поездка в мир войны (извините за парадокс) кажется мне нереальной, но у меня сохранились записные книжки, соломенная шляпа, предохранявшая от осколков, фрагмент обломка сбитого американского «фантома» и десяток потрясающих народных лубков на рисовой бумаге, купленных в Ханое на рынке за тридцать минут до того, как туда угодила ракета... Бог нас спас!
Очерк об этой поездке был опубликован в начале 1968 года в журнале «Юность». Разумеется, он был скорректирован руководством журнала и назывался «Вьетнам в огне». Начинался он так...
«Могло ли тебя там убить?»
Люди моего возраста в девяноста процентах случаев задают мне этот вопрос.
Люди моложе меня задают тот же вопрос.
Люди старшего поколения этот вопрос не задают – они знают, что такое война.
Каждую минуту вода на рисовых полях может стать грязновато-кровавой.
Каждую минуту черепная коробка может треснуть, как переспевший гранат.
Каждую минуту человеческое тело может оказаться расчлененным.
Каждую минуту...
Я никогда не вел дневников, но во Вьетнаме не записывать не мог. Уж слишком сильны были мои впечатления, а фотографии в памяти с годами могли выцвести. Вот некоторые отрывки из моих записей:
«Ханой. Сезон дождей. Влажность – 90 процентов. Одно резкое движение – и ты мокрый. Одна рюмка водки – и ты пьяный...
В цилиндрических индивидуальных убежищах не так жарко. Метра полтора в глубину, сантиметров восемьдесят в диаметре. И рядом крышка.
Убежища вырыты в тротуарах, вдоль домов. И улица похожа на форменный китель с двумя рядами пуговиц.
Старик и мальчик двух-трех лет задвигаются крышкой, оставляя лишь маленькую щель, чтобы можно было дышать.
А когда четырехэтажный каменный дом обрушивается на это убежище, дышать становится невозможно, и старик с мальчиком гибнут, не получив ни единой царапины, ни единого ранения «шариком»...
16 часов 30 минут. Девушка по имени Доан Тхи Динь несла домой воду. Когда ее доставили в больницу, она была без сознания. Когда она пришла в себя, она уже была без ноги. Я разговаривал с ней в больнице неподалеку от озера Хоан Кием. Ей девятнадцать лет. Она не замужем. Она несла воду...
...В результате налета на мост через Красную реку разрушено 97 домов, 332 человека остались без крова, 6 американских самолетов больше не сядут на авианосец, три матери в Америке возблагодарят Бога за то, что их дети хотя бы попали в плен, а три матери в Америке проклянут сатану (или правительство), потому что их детей больше нет. Один из них лежит в рисовом поле на оторванном крыле. Лежит со вздувшимся лицом и выпученными глазами, глядя туда, откуда свалился. Его нельзя фотографировать в таком положении. Вьетнамский офицер не разрешает: «Он враг! Он должен смотреть в землю!»...
Не хочется философствовать на избитую военную тему. Жестокая логика войны говорит исключительно об одном: «Ты против меня – ты мой враг. Я против тебя – я твой враг. Ты убил моего друга – я убью тебя или твоего друга. Я убил тебя – твой друг убьет меня или моего друга»...
Нам организовали несколько встреч с пленными американскими летчиками. Вьетнамцы пленных делили на две половины – «раскаявшиеся» и «убежденные». Первые брали на себя всю ответственность за разрушенные дома, пагоды, больницы, школы, за то, что лишили жизни многих мирных жителей, обвиняли свое правительство. Вторые продолжали стоять на своем: «Мы – военные и выполняли приказы. Мы ничего не имеем против вьетнамского народа. Мы не знаем, какое правительство виновато – наше или ваше».
Я беседовал с одним из «убежденных» пленных летчиков. Он был в чине полковника. На мой вопрос, знает ли он, что его управляемая ракета попала в здание больницы, в результате чего убиты врач и медбрат, он ответил: «Если моя эскадрилья летит на задание и зенитный снаряд попадает в самолет моего друга, то, возвращаясь с задания, я постараюсь уничтожить эту огневую точку, которую засек. Во-первых, мы не имеем права садиться на авианосец с неизрасходованным ракетным запасом, а во-вторых, я хочу отомстить за смерть моего друга. Я не виноват, что зенитное орудие было установлено на здании больницы. Можно было найти другое место. Мне сверху не видно».
Вот вам военная логика...
За тот месяц я пришел к твердому выводу: ВОЙНА – ДЕЯНИЕ САТАНЫ. В РЕЗУЛЬТАТЕ ВОЙНЫ ПРОИГРЫВАЮТ ОБЕ СТОРОНЫ – И ПОБЕДИТЕЛИ, И ПОБЕЖДЕННЫЕ.
...По главной дороге № 1 мы поехали с севера на юг. Кто-то сравнил Южный и Северный Вьетнам с двумя корзинами риса на коромысле. А роль коромысла выполняла центральная часть, узкая, прижатая горами к морю. Так что ползли мы именно по этому коромыслу. Впрочем, надо обладать большой фантазией, чтобы назвать дорогу № 1 и дополнительные объездные дороги дорогами в нормальном понимании этого слова. Американцы аккуратно и безжалостно бомбили все дороги, мосты и переправы, по которым в Южный Вьетнам двигались войска, перевозились оружие, горючее и боеприпасы. Таким образом Америка пыталась наложить жгут на артерии, по которым поступала помощь Северного Вьетнама южновьетнамским партизанам...
Собственно говоря, официальной войны между Демократической Республикой Вьетнам и Соединенными Штатами Америки не было. Выражаясь дипломатическим языком, США применяли к ДРВ необходимые военные санкции. Дело в том, что, когда в Южном Вьетнаме началась настоящая гражданская война, Северный Вьетнам немедленно неофициально стал оказывать военную и экономическую помощь южным братьям, которые выступали за свержение буржуазного, проамерикански настроенного правительства и за воссоединение с северными братьями, поклонявшимися коммунистическому режиму Хо Ши Мина. Америка и южно-вьетнамское правительство были связаны договором, по которому обе стороны обязаны были оказывать друг другу помощь в случае необходимости. И сначала по просьбе правительства Южного Вьетнама американцы ввели в страну военный контингент, вступивший в войну с партизанами, а затем предъявили северянам ультиматум, согласно которому, в случае непрекращения помощи южанам Америка прибегнет к необходимым военным санкциям. Помощь не прекратилась, и начались санкции. Американские солдаты не переходили границу с Северным Вьетнамом, и санкции осуществлялись регулярными массированными налетами американской авиации на все главные и второстепенные магистрали, мосты и переправы. Естественно, что близлежащие города и селения страшно страдали от этих бомбежек...
Трудно передать словами, что это была за езда по изувеченным вьетнамским дорогам. Если и можно с чем-то сравнить, то, пожалуй, надо представить, что вы ехали по ребру огромной шестеренки.
Американцы видели, что дороги шли среди рисовых полей, болот и озер. Они прекрасно понимали, что организовать объезд в этих условиях крайне трудно.
Поэтому они бомбили дороги по протяжению.
Движение по этим дорогам разрешалось только ночью, до наступления рассвета – с рассветом начинались бомбежки. Ночью тоже бомбили, но значительно меньше. И в светлое время суток мы проводили встречи, дарили детишкам подарки, которые уместились в багажнике, посещали школы, больницы, позиции противовоздушной обороны, а с наступлением ночи ехали дальше, совершая немыслимые объезды, трясясь и ударяясь о переборки нашего «газика», галлюцинируя от бессонницы и усталости. Ползли в полной тьме – включать фары было строго запрещено, чтобы не привлекать внимание «фантомов». Курил я по той же причине «в рукав». Лишь в переднюю ось была вмонтирована лампочка от карманного фонарика, которая слабенько освещала полметра дороги, чтобы мы не угодили в какую-нибудь воронку. Помню, я задремал и очнулся от сильного удара снизу – да так, что головой ударился о металлическую переборку. На мой вопрос, что это было, охранник-переводчик без всяких эмоций ответил: «Мы переехали большого удава».
.
, ...
Кстати, о змеях. Мы ожидали наступления ночи в одном маленьком селении в джунглях. Сидели и курили возле бамбуковой хижины. Вдруг раздался привычный шум, и над селением пролетели два «фантома». На всякий случай местный «председатель» всполошился и стал умолять нас спрятаться в укрытии. Укрытие представляло собой яму, заполненную грязной водой (сезон дождей), а сверху были навалены бамбуковые ветки. Мы вежливо отказались и продолжали курить. И в этот момент в укрытие нырнула красноватого цвета змея. «Ядовитая?» – спросил Ткачев у водителя. «Да, – спокойно ответил водитель, – ее укус смертелен». Но это так, к слову...
Однажды в районе двух часов ночи мы подъехали к переправе. Переправу обслуживал один паром. Он забирал две машины, переправлял их, забирал на противоположном берегу две машины и доставлял их на нашу сторону. Перед нами скопилось машин сто пятьдесят с топливом и боеприпасами. За нами пристроились еще машин пятьдесят. Движение в два ряда – к реке и от реки. Справа болота, слева болота. Паром работал до шести часов утра. В шесть часов утра его заводили под берег и укрывали от «посторонних» глаз американских летчиков. До войны здесь стоял мост...
Машины, которые не успевали переправиться, разъезжались, как могли, и прятались в течение дня в джунглях... Мы сидели, курили «в рукава», дожидаясь своей очереди... И вдруг километрах в двух от нас раздались страшные взрывы, и небо осветилось гигантскими вспышками – мечта фотографа. Но нам было не до красот. Стало ясно, что американцы накрыли переправу, подобную нашей... Шансов на спасение в случае, если бы накрыли нас, не было. И этот вариант моей жизни мог оказаться последним. Но у меня на тот момент и на много лет вперед выработалось философское понятие пассивности – «от меня ничего не зависит – как будет, так и будет». А нервы, если все обойдется, пригодятся в будущем...
Поездка во Вьетнам еще один раз могла повести меня по побочному варианту, который тоже мог стать последним. Мы уже были на юге, в непосредственной близости от пограничной параллели. Водитель выбрал какую-то объездную дорогу, пролегавшую между болотами. Светало. Надо было торопиться, чтобы добраться до какого-нибудь селения. И в этот момент над нами возник «фантом». Снизился, стал кружить. Водитель и охранник выскочили из машины и бросились куда-то бежать. «Фантом» покружил и, видимо, не найдя в нашей машине ничего интересного, удалился. Я сидел на переднем сиденье, утомленный Ткачев спал на заднем – мертвым сном. Вдруг справа и слева, словно призраки, стали появляться вьетнамцы явно партизанского вида. Кто с автоматом, кто с карабином, кто с дубиной... Они начали окружать машину, с недобрыми улыбками поглядывая на меня. На мне была защитного цвета рубаха, на глазах – сомнительные темные очки, на голове – пилотка. Лицо окаймляла умеренной величины бородка – во Вьетнаме было не до бритья. Почему-то мне стало не по себе. Я попытался разбудить Мариана Ткачева, чтобы он спросил у вьетнамцев, что им надо, – бесполезно. Он что-то пробурчал и продолжал спать. Партизаны начали передергивать затворы... И тут появились вымоченные в болотной жиже водитель и охранник. Они что-то стали кричать на родном языке, жестикулировать и оттеснять партизан от машины. Те опустили ружья, дубины, разулыбались, стали приветливо махать руками... И мы поехали.
«Кто эти люди?» – спросил я у охранника. «Партизаны, – ответил он легко и просто. – Они приняли вас за пленного американца. Партизаны очень часто не регистрируют его как пленного, а расстреливают. При этом начинают с промежности – если американец выживет, то чтобы от него никогда больше не было детей. Хорошо, что мы подоспели».
Я мысленно представил себе этот сюжетик из модного боевика, и мне стало совсем нехорошо – от друзей получить пулю во Вьетнаме, куда мечтал попасть, оставить сиротой шестимесячного Васю! Бр-ррр!..
Когда мы добрались до селения, я выпил две бутылки вьетнамской водки и, наплевав на все предрассудки, съел даже блюдо из собачки, обсосав на десерт лягушачью ножку...
На окраине полностью разрушенного города Фу-ли мы посетили батарею зенитных орудий, вернее, то, что осталось от батареи. Американские летчики уничтожили ее полностью. На обломке одного орудия я увидел штамп, говорящий о том, что орудие это – советского производства. И я спросил у охранника: «Это советские зенитки?» Он мгновенно заученно отчеканил: «Это помощь наших китайских братьев». Я указал ему на штамп. Он повторил: «Это помощь наших китайских братьев». Я понял, что дальнейшие поиски правды бессмысленны...
Город Фу-ли произвел на меня гнетущее впечатление. При свете мертвенно-белой луны стояли мертвенно-белые стены. Они стояли среди черных развалин. Казалось, что жизнь здесь была много веков назад. Казалось, что какие-то инопланетные пришельцы явились сюда, уничтожили жизнь и ушли. Но это не инопланетные существа. Это наша цивилизованная Земля. Это была борьба за право стать победителем...
Жабы и цикады, которые в мирных условиях создают даже подобие какого-то уюта возле человеческого жилья, теперь, оставшись в одиночестве, усиливали ощущение безжизненности и небытия...
...Многие сегодня проводят свое отпускное время на фоне сказочно прекрасной вьетнамской природы, не интересуясь историей этой многострадальной страны... А страна выжила, и неправдоподобная, декоративная, стереоскопичная природа тоже выжила. Облака нарочиты и причудливы. Голоса лягушек не уступают паровозным гудкам. А комары кусают через записную книжку в заднем кармане брюк...
Я возвращался домой тем же морским путем на современном в ту пору банановозе. Я дышал легко и свободно, превозмогая боль, причиной которой были два треснутых ребра – результат действия взрывной волны во время бомбежки. Я испытал прелести одиннадцатибалльного шторма в Японском море...
Я прилетел в Москву, я целыми днями таскал на руках своего Ваську.
Я повесил соломенную шляпу над его кроваткой. Я бодал его головой и с деланой угрозой произносил: «Май бай ми!»
Он хохотал по-младенчески от этого непонятного ему звукосочетания.
Он не знал, что «май бай ми!» по-вьетнамски означает «американский бомбардировщик!»...
Был в моей жизни удивительный семилетний период. Сентиментальный и смешной. Развлекательный и деловой. Наивный и жесткий. Безобидный и опасный. В какой-то степени это был период становления личности с возможным дальнейшим ее распадом.
При всей моей нелюбви к литературным штампам вынужден признать, что нельзя более точно определить этот период, нежели как период «надежд и разочарований». Я становился то «белым, как полотно», то «красным, как рак», «кровь била в моих висках». Суровые «желваки под скулами» сменялись «радостной безмятежной улыбкой». Полнейшее вчерашнее фиаско сегодня переходило в уверенность, что завтра я непременно буду победителем. Речь идет о периоде посещений в славное застойное время заведения, которое в сокращенном варианте скромно называлось ЦМИ – Центральный московский ипподром.
Какие-то эпизоды, извлеченные из морозильного отсека памяти, как я уже говорил, оттаивают, оживают и остаются свежими настолько, будто все это происходило вчеа... Колокол. Затаенно загудел ипподром. Старт-машина отстала. Лошади пошли на первую четверть. Пройден первый поворот. Голос судьи-информатора по радио: «Бег повел номер второй Шаловливый под управлением мастера-наездника Тарабуева». Колоритный мужик с багровым угреватым лицом, размахивая авоськой с пустой бутылкой из-под пива, истошно орет: «Сбейся, тарабуевская морда!» У мужика прозвище Синьор Помидор. Никогда я не замечал, чтобы он на кого-то ставил. Но орал всегда. И если, допустим, при выходе на финишную прямую голос по радио сообщал, что «бег ведет Проблеск под управлением мастера-наездника Кочеткова», Синьор Помидор орал что есть мочи: «Сбейся, кочетковская морда!» Создавалось впечатление, будто Синьор Помидор страстно желал только одного – чтобы сбилась чья-нибудь морда...
До сих пор не могу понять, почему советская власть, предавшая анафеме все виды азартных игр от карт до бильярда, так благостно, сквозь пальцы взирала на Московский ипподром и другие ипподромы городского и областного значения. Ведь первое, что могло прийти в голову любому партийному идеологу, так это оставить сами конные состязания, но запретить людям делать ставки, то есть запретить тотализатор.
Назывались две основные причины. Говорили, что на выручку от ипподрома живет и содержится все коневодческое хозяйство Советского Союза. Но не думаю, что удельный вес лошади в экономике страны был столь велик, чтобы пойти на такие серьезные идеологические уступки. Называли и другую причину – более наивную, но вполне вероятную в авторитарном государстве: лошади были любимым детищем Семена Михайловича Буденного, кавалеристы которого сыграли великую роль в деле разгрома Белой гвардии во время Гражданской войны.
Впрочем, не будем копаться в причинах. Давайте просто смотреть фактам в глаза: в советское время официально существовали заведения, где два-три раза в неделю советские граждане и гражданки могли свободно выигрывать и проигрывать деньги. При этом никто их не укорял, никто за ними не следил, а если следил, то в высшей степени профессионально и искусно. И не было демагогических популистских заявлений хозяев страны с требованием закрыть ипподромы – мол, хватит грабить советский народ!..
В течение семи лет три раза в неделю я ездил на Беговую улицу, где размещался ипподром. Иногда заезжал за мной на своей машине мой друг Саша Ширвиндт. Машина у него была с незапамятных времен. Если про некоторых говорят, что они родились в рубашке, то про Ширвиндта можно было смело сказать: он родился в автомобиле. Мы брали билеты, как правило, на «сороковушку». Так назывался сектор с ценой входных билетов по 40 копеек. Еще был сектор двадцатикопеечный, который заполняли «маргиналы» – сомнительного вида люди с криминальной внешностью. На самом деле это был народ с ограниченным доходом. И был сектор восьмидесятикопеечный, представленный весьма зажиточными людьми, «цеховиками», торговцами и особой категорией, которая именовала себя «профессионалами». В нынешнее время эта ложа называлась бы VIP-ложей.
Мы же не были ни теми, ни другими – «средний класс». На «сороковушке» располагались обычно и актеры, и литераторы, и деятели цирка, и научные работники. «Сороковушка» считалась интеллигентской трибуной. Здесь бывали Михаил Яншин, Михаил Царев, Андрей Старостин, совсем еще молодой Леонид Броневой, многие эстрадные артисты, молодые «шестидесятники» – Толя Гладилин, Вася Аксенов, Жора Садовников, Гриша Горин... Однажды мы завлекли и Андрея Вознесенского, но он испытал такой невероятный азарт, что испугался и вычеркнул ипподром из своей жизни навсегда.
Перед центральным входом стоял опустившийся человек бомжеватого вида, вечно сопливый – в любую погоду, и предлагал купить у него за один рубль размеченную программку сегодняшних рысистых испытаний. В программке в каждом заезде галочкой была помечена лошадь, которая, как утверждал Миша (так звали бомжеватого гражданина), должна была прийти первой. Миша таинственным шепотом убеждал заинтересовавшегося посетителя, что это «секретная» информация, благодаря которой можно обогатиться. Но Мишиной лапше на уши завсегдатаи знали цену и всегда спрашивали его: «Если тебе все известно, почему ты не миллионер?» Он обижался и смущенно отходил в сторону – не прошло, и не надо. Но наивные новички покупались на уловку ясновидца, и свою «пятерочку» в день он имел... По сути дела, Миша являлся предтечей того, что сегодня называется лохотроном.
Что объединяло нас на ипподроме? Что подравнивало столь разных людей – актеров и мелких воришек, писателей и крупных «цеховиков», студентов и заведующих кафедрами, докторов наук и опустившихся на самое дно жизни алкашей? А объединяло нас одно свойство, в большей или меньшей степени присущее, с моей точки зрения, каждому человеку. Имя этому свойству – АЗАРТ. Это великое чувство определяло и определяет интерес к процессу (необязательно игровому), который в конечном итоге должен привести к желаемому результату – к победе с последующим моральным и материальным плюсом. Интерес к азартным играм – одно из проявлений единого понятия АЗАРТ. У меня есть свое собственное отношение к азартным играм, но об этом – позже...
Структура любого казино, любого ипподрома, любой лотереи предопределяет главное – всегда в выигрыше. Иначе они бы давно прекратили свое существование. Подавляющее большинство играющих обречено на проигрыш. Но кто знает, в какую категорию он входит – в подавляющее большинство или в меньшинство счастливчиков? Так почему бы не рискнуть?
И на ипподроме тоже рисковали. Одни любили ставить на фаворитов, играя с меньшим риском, но получая в случае успеха заведомо меньший выигрыш. Другие ловили «темных лошадок», приход которых на первое место маловероятен, но в случае успеха приносит приличный выигрыш. Кому что нравилось. Мы с Сашей ловили «темноту». Анатолий Гладилин играл исключительно фаворитов. Завсегдатаи дали Гладилину естественную кличку – «писатель». Мы слыли «пижонами». Гладилин относился к категории хронических неудачников. Из двух явных фаворитов он умудрялся поставить свой рубль именно на того, кто проигрывал заезд. Поэтому все всегда были уверены: если «писатель» поставил, к примеру, на лошадь под номером 5, то можно смело этого пятого номера выбрасывать из расчетов – пятый номер непременно проиграет, даже если его шансы на выигрыш составляли 90 процентов.
Мы с Ширвиндтом, повторяю, играли «темных лошадок» и просаживали на них все свое «состояние» (в те годы проигрыш 20–30 рублей за один игровой день бил по карману весьма чувствительно)... И вот однажды произошел случай, после которого мы почти год дулись друг на друга. Или делали вид, что дулись. У каждого из нас по этому поводу своя версия, хотя обе версии абсолютно одинаковы. Разница лишь в том, что в моей интерпретации во всем, что произошло, виноват Саша. В его изложении во всем виноват я. Вот моя версия...
В течение двух лет мы ловили полную «неходягу» по кличке Правдивая. Она не выиграла ни одного заезда, и мы просадили на ней кучу денег. Но всякий раз с идиотическим упрямством мы ставили и ставили на нее, полагая, что рано или поздно Правдивая выиграет и мы станем «миллионерами».
В тот злосчастный день к моменту предпоследнего заезда, в котором бежала наша Правдивая, у нас оставалось на двоих всего шесть рублей. И мы решили сыграть ее в парном варианте. Парный вариант означал, что мы делаем ставку на первое место в предыдущем заезде и на первое место в последующем. Ставка стоила один рубль. И я предложил оставшиеся четыре рубля поставить от Правдивой к четырем лошадям последнего заезда. Мы наметили четырех лошадей, и Саша пошел к кассам, чтобы купить четыре билетика. Правдивая была под номером 7. В последнем заезде мы выбрали номера 3, 5, 6 и 9. Ширвиндт вернулся и сказал: «Я к третьему номеру ставить не стал. Полная кляча. Ее никто не играет. Я заменил ее на номер два. У нее хоть какие-то шансы есть». Я в ответ сказал, что судьба такие измены не прощает... Начался предпоследний заезд. Грязь была чудовищная. Фавориты сделали проскачку. Возникла непредсказуемая езда, и Правдивая, к изумлению всего ипподрома, пришла первой... Сердца наши забились в сумасшедшем ритме. Еще бы! От самой темной лошади у нас четыре билета к последнему заезду!.. Можете себе представить, что с нами было, когда последний заезд в тяжелейшей борьбе выиграл жеребец под номером... 3. Тот самый номер, который Ширвиндт произвольно поменял на лошадь под номером 2... По всем признакам вряд ли у кого-нибудь на ипподроме был билет «7–3». А у нас он мог быть!.. Когда же на табло засветилась сумма нашего несостоявшегося выигрыша, мы впали в ступор... 26 000 рублей!!! Можете представить, что это были за деньги в середине семидесятых!..
Мы покинули ипподром подавленными и, не попрощавшись, разошлись...
Но Александр Ширвиндт – личность совершенно неповторимая. Через год он позвонил мне и сказал, что прощает меня за то, что Я в тот злополучный день произвольно поменял ставку... Я расхохотался и предложил: каждый из нас впредь будет иметь право рассказывать СВОЮ версию, что мы добросовестно делаем по сей день, разумеется, оставаясь друзьями...
Обыватель имеет четкое мнение: ипподром – дело жульническое. На ипподроме все – жулики. Поверьте мне, на ипподроме жульничества значительно меньше, чем во всей нашей внеипподромной жизни. Определенная часть заездов, конечно, «делалась». «Сделанный» заезд – это заезд, в котором «убираются» фавориты, и на первое место пропускается лошадь из категории «темных» или «полутемных»... «Делался» заезд за несколько дней до предстоящих испытаний. Иногда – накануне. Определялся он влиятельными личностями мафиозных, как принято говорить, структур. Про «сделанные» заезды можно писать увлекательные детективные романы. Кстати, в мировой литературе и в зарубежном кино на эту тему уже много создано. Наиболее простая схема такова: «убирается» фаворит (небесплатно), «убирают» еще пару-тройку сильных лошадей, а «темная лошадка» получает указание ехать «на удар», то есть – гнать вовсю, чтобы прийти к финишному столбу первой. Все это, естественно, держится в глубокой тайне. В день заезда неосведомленная толпа вдрызг «разбивает» фаворита и сильных лошадей, а «хозяева» заезда в одной из касс втихаря ставят на «нужную» лошадь серьезную сумму...
Если заезд «проходил» (что тоже случалось нечасто, поскольку лошадь не знала, что заплатили ее хозяину), разочарованная толпа, игравшая фаворитов, орала, топала ногами. Народ грозил судейской ложе кулаками. Поднимался дикий свист, и скандировалось одно слово: «ЖУ-ЛИ-КИ!»
Но судейская ложа безмолвствовала, и толпа расшвыривала во все стороны, словно конфетти, билетики несбывшихся надежд...
А сколько мистики! Сколько таинственных «маяков»! Вот наездник на проминке свесил ногу. И тут же кто-нибудь таинственно шепчет: «Козлов ногу свесил! Дает знак своим, что не едет!» (чтобы «свои» не делали на него ставки). Или: «Кочетков хлыст поднял! Едет вовсю!»... А то вдруг раздается по радио голос диктора: «Василькова Ивана Дмитриевича просят срочно пройти в комнату администрации ипподрома». И Анатолий Гладилин (серьезный писатель!) делает многозначительное лицо и говорит нам: «Васильков! Буква «В»! Третья буква алфавита! Выиграет третий номер!»...
Оказывал ипподрому честь своим присутствием и Семен Михайлович Буденный. Его «пасли» в закрытой правительственной ложе.
Маршал позволял себе баловаться ставками по маленькой. Говорили, что дирекция советовала: «Семен Михайлович! В этом заезде, скорее всего, выиграет пятый номер!» А маршал задумчиво произносил: «А мне нравится восьмерочка...» Тут же на конюшню пулей летел курьер... Начинался заезд, и, к изумлению всего ипподрома, бег на первом месте заканчивал восьмой номер. В правительственной ложе подобострастно восклицали: «Ну вы, Семен Михайлович, знаток!» А народ свистел, грозил кулаками и орал:
«ЖУ-ЛИ-КИ!»
Я перестал постоянно посещать ипподром, когда почувствовал, что бегущая лошадка стала увлекать меня больше, чем сексапильная красавица, когда предварительная разметка и анализ программки начали доставлять большее удовольствие, чем написание собственной новеллы. И вскоре я, как говорят, напрочь завязал с ипподромом.
Но меня не покидает ощущение, будто я продолжаю жить на ипподроме. Люди делают ставки, пытаясь словить «темную лошадку» в бизнесе, неся деньги в фуфловые пирамиды и банки, веря в то, что под крышечкой очередной бутылки пива они найдут бесплатный кругосветный круиз на шикарном океанском лайнере. Люди делают ставки, голосуя за кандидатов в депутаты Государственной думы и в президенты. Но вот очередной «заезд» состоялся, и оказывается, что он был «сделан». И ничего не остается, как только разбрасывать по ветру билетики несбывшихся надежд, грозить кому-то кулаками и безнадежно орать: «ЖУ-ЛИ-КИ!»
И так до следующего заезда...
Я коснулся понятия «азарт» и хочу «закрыть» эту тему. Слово «закрыть» я умышленно заключил в кавычки. С моей точки зрения, нет ни одной темы, которую можно было бы закрыть. Закрыть можно двери дома, закрыть можно дверь тюремной камеры, закрыть можно рот... Хотя и эти закрытия относительны...
Однажды в писательском доме творчества «Малеевка» известный советский поэт Сергей Островой, влюбленный в свое творчество, вышел рано утром на природу и убежденно поведал стоявшему рядом с ним коллеге: «Написал сто стихотворений о любви! Закрыл тему!»