Вперёд в прошлое Арканов Аркадий
Внезапно наступает тишина. Такая тишина, что начинает колоть в ушах. И в этой тишине откуда-то из-под купола звучит голос по радио:
– Садитесь, пожалуйста!
– Спасибо большое. Я постою, – говорю я вежливо и прикладываю правую руку к сердцу. При этом я элегантно кланяюсь. Кажется, я угадал. Цирк отвечает мне мощным взрывом хохота и одобрительными выкриками. Стул исчезает где-то под куполом, и на арену выкатываются клоуны, чтобы заполнить неожиданно возникшую паузу.
– Желание смехача – закон для казнача! – звучит из-под купола все тот же холодный голос по радио, и меня подталкивают к плахе.
– Ты можешь последний раз что-нибудь спросить, – говорит затылок.
Снова колющая тишина.
– Скажите, пожалуйста, – спрашиваю я, – какой сегодня день?
– Понедельник, – отвечает затылок.
– Ничего себе начинается неделька, – говорю я и кланяюсь на четыре стороны.
Оглушительный свист заполняет цирк. «Старо! – несется со всех сторон. – Непонятно!.. Бородатый анекдот!»
Мои четверо недовольно морщатся.
Не попал! Капельки пота проступают на лбу, и силы оставляют меня. Я опускаюсь на колени перед плахой. Ее поверхность напоминает мне поверхность тех здоровенных пней, на которых мясники разделывают туши.
– Нельзя ли попросить подушечку? – дрожащим голосом говорю я. – А то здесь очень жестко.
«Подушку просит!.. Подушку просит! – разносится по цирку. – Не может потерпеть минуту!..»
Один из профилей кладет на плаху мою самую любимую в детстве подушечку с вышитым медвежонком.
Другой профиль набрасывает мне на плечи белую простыню и ловко, как в парикмахерской, засовывает ее концы за ворот рубахи.
Мой бывший друг укладывает мою голову правым ухом на подушечку и рекомендует закрыть глаза.
Оркестр ударяется в веселый галоп. Но даже в этом галопе я все же улавливаю левым ухом, как где-то высоко-высоко над куполом бесконечно-одиноко звучит труба Майлса Дэвиса.
– Одну минуточку! – Я приподнимаю голову. – Извините, но я не привык засыпать на правом боку...
Ропот недовольства расползается по цирку. Сопровождающие недоуменно пожимают плечами.
Я ложусь на подушечку левым ухом. Теперь, кажется, все... Вот сейчас затылок начнет заносить над головой невероятных размеров топор, с тем чтобы опустить его с кряканьем в том месте, где у меня стоит ком, мешающий мне дышать. Я с трудом проглатываю слюну...
– Одну минуточку, – хриплю я. – Можно мне сказать последнее слово?
– Какие предложения будут по этому вопросу? – спрашивает мой бывший друг у всего цирка. – Дать или не дать?
– Да-ать! – орет цирк.
– Кто за?.. Единогласно.
Я с трудом поднимаюсь на ноги. Меня шатает из стороны в сторону. Кровь бухает в висках в такт с большим оркестровым барабаном. И, поймав в легкие воздуха, я выкрикиваю из последних сил:
– Эх, каша манная – ночь туманная!
Я с трудом соображаю, что произошло. Восторженный рев валит с ног моих сопровождающих. Топор падает из рук затылка. Все четверо катаются по арене, зажав животы руками... Это длится долго. Это длится очень долго. Потом они встают с арены и, словно пьяные, поддерживают друг друга, стараясь удержать равновесие. От смеха глаза у них вылезли из орбит, и, не в силах произнести слова, они оторопело смотрят друг на друга. Цирк ревет и стонет в восторженных конвульсиях. Затылок поворачивается в мою сторону, мгновенье смотрит на меня, потом произносит, давясь от смеха:
– Каша...
Он икает, и все четверо в новом припадке валятся на арену. Это опять длится очень долго.
И глядя на них, потных, растерзанных, икающих, я понимаю, что у них не осталось никаких физических сил, чтобы казнить меня сегодня...
Меня препровождают домой. Я остаюсь один в своей комнате.
В моем распоряжении только одна короткая ночь. В шесть утра эти четверо снова придут за мной. И мы снова будем идти, идти, идти... Той же дорогой. Среди тех же любопытных людей. К месту моей казни. А в моем распоряжении только одна короткая ночь. Поэтому я хватаю карандаш и бумагу и начинаю лихорадочно придумывать «репертуар» для завтрашнего шествия. Мне жизненно необходимо завтра опять всех смешить. Иначе завтра меня казнят...
* * *
С той «метропольской» поры прошло более трети века. Многих участников альманаха уже нет в живых, в том числе и Василия Аксенова, а мне порой не верится, что я был с ними в одной команде и все мы играли в одну игру... У определенной части сегодняшнего поколения слово «Метрополь» не вызывает никаких ассоциаций – кто, что, какой альманах, какие писатели?.. Фамилии писателей звучат для многих молодых людей монотонно, неинформативно, как «Иванов, Петров, Сидоров». Что поделаешь? Время такое... То ли дело – Дэн Браун!.. Но те, кто помнит альманах, иногда изумленно спрашивают меня: «Как? Вы, Аркадий Михайлович, тоже были участником?» И смотрят на меня уже с особым уважением. И сказать, что мне это только лишь приятно, значит – ничего не сказать...
Что спрашивать с молодых людей? У них свои интересы, свои кумиры, своя музыка, свои заботы. Но когда полное невежество проявляют профессиональные журналисты, это уже «зашкаливает»...
Как-то в паузе во время большого концерта ко мне подошла молоденькая девушка и, представившись штатным корреспондентом «МК», попросила разрешения задать мне несколько вопросов. Я согласился, хотя, честно говоря, не люблю давать интервью на ходу, неизвестно кому.
И, конечно, она начала забрасывать меня «желтыми» вопросами из категории: «Какие женщины вам нравятся?», «Какую пищу вы предпочитаете?», «Правда ли, что сутками просиживаете в казино?» И прочие модные глупости... Я умышленно плел всякую чушь, а в конце она задала мой «любимый» вопрос, от которого меня всегда тошнит: «Какие ваши творческие планы?» Я ответил, что заканчиваю роман. И тут ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ЖУРНАЛИСТКА (!!!) сразила меня окончательно: «Решили попробовать пописать?» С трудом сдерживаясь от хохота и желания послать ее в известном направлении, я ответил: «Да. У меня это уже пятнадцатая книга». Ноль реакции, и контрольный выстрел в голову: «Я это к тому, что сейчас многие артисты пишут книги»...
Опять «артист». Впрочем, не сомневаюсь, что всю звездную поп-плеяду она знает досконально и внешне, и внутренне – и кто с кем спит, и кто с кем развелся, и у кого какая ориентация...
Если бы я был куплетистом, я бы исполнял куплеты с рефреном: «Что поделаешь? Время такое!» Да. Такое время. И ничего не поделаешь. Воспринимать жизнь надо такой, какая она есть... Иногда в подобных случаях вспоминаю советских писателей-«почвенников» – убежденных русофилов и ксенофобов, отрицавших все новое, не вписывающееся в их устоявшиеся понятия, обвинявших современную молодежь в отсутствии патриотизма, в «низкопоклонстве перед Западом», в отсутствии духовности.
И тогда я задаю себе вопрос: «А может быть, я в силу возраста сегодня подобен прошлым партийным «пикейным жилетам»?» Но тут же убеждаю себя, что я не такой, хотя против возраста, как говорится, не попрешь. Я лично определяю свой возраст несколькими последовательными этапами.
На первом этапе ко мне подходили молодые ровесники и восхищенно говорили: «Нам так нравятся ваши рассказы! Можно взять у вас автограф?»
На втором этапе ко мне подходили молодые не ровесники и говорили: «Аркадий Михайлович! Моя мама так любит ваши рассказы! Подпишите для нее вашу книжечку!» На третьем этапе ко мне подходили уже совсем не ровесники и говорили: «Ой! Мой дедушка так любит ваше творчество! Подпишите ему вашу книгу!» А недавно ко мне подошла женщина лет тридцати пяти и сказала: «Моему прадедушке девяносто семь лет. Он вас помнит и обожает... Напишите ему что-нибудь. Он будет так рад!»...
Что касается возраста, горжусь своим афоризмом: Я УЖЕ ДОСТИГ ТАКОГО ВОЗРАСТА, ЧТО ВСЕ ЧАЩЕ И ЧАЩЕ ВСПОМИНАЮ СВОЮ СТАРОСТЬ.
Но не будем о грустном. А тем, кто считает меня артистом, юмористом, писателем-сатириком, хочу сказать, что я не артист, хотя выступаю со сцены, исполняя СВОИ рассказы. Я не юморист, хотя многие мои «творения» отсвечивают юмором. Я не писатель-сатирик, хотя сатирическое начало в большой части моих рассказов присутствует.
Меня передергивает, если меня величают писателем-сатириком. Это определение берет свое начало еще во времена советской власти, когда писатели крупной формы, приверженцы социалистического реализма считали литераторов, писавших в жанре юмора, авторами второго сорта, полагая, что «юморить» в литературе значительно проще, чем создавать густую правдивую прозу. Добавка «сатирик» к слову «писатель» как будто поясняла – он не полноценный писатель, он сатирик... Само же понятие «сатирик» властям было выгодно. Всем было ясно, что в «стране победившего социализма» подлинной сатирой и не пахло, но все, дозволенное для осмеяния (тещи, дворники, пьяницы), все милые басенки, безобидные каламбуры, пародии относились к сатире, чтобы народ понимал, что сатира в нашей стране есть. И не случайно популярной была шутка: «Нам нужны Салтыковы-Щедрины и такие Гоголи, чтобы нас не трогали». Только выдающийся талант Ильи Ильфа и Евгения Петрова, Михаила Зощенко, Михаила Булгакова мог пробивать кремлевскую стену запрета. Впрочем, Зощенко, в конце концов, был подвержен остракизму, а Булгаков так и не увидел опубликованными многие гениальные произведения...
Но язык у меня не повернется назвать этих великих писателей «писателями-сатириками». Мы же не делим писателей на «писателей-лириков», «писателей-пейзажистов», «писателей-историков»... Есть ПИСАТЕЛЬ. Он преломляет в своих произведениях жизнь через вложенную в него Природой призму. У одного эта призма – призма истории, у другого – призма природы, у третьего – призма иронии, сатиры, юмора...
А для того чтобы считаться юмористом, сатириком, писателем быть совсем не обязательно. Остроумных, остроязычных, ироничных людей много среди представителей любых профессий, но им и в голову не придет называться писателями...
Если бы рядом со мной жил человек, который бесконечно, в любой ситуации, по любому поводу острил и шутил, мне он очень скоро стал бы неинтересен, чтобы не сказать больше.
Попробуем войти в положение семьи клоуна, который, вернувшись домой после вечернего представления, не снимает свой нелепый наряд, продолжает делать «глупости» и говорит дурным голосом. С ума можно сойти!
Вот почему я не люблю рассказы и монологи, в которых нет ничего, кроме «чистого» юмора. Вот почему я не люблю актеров-комиков, которые хотят рассмешить публику во что бы то ни стало. В лучшем случае это ремесло, а не искусство. И сегодня таких «смехачей» много... Взял анекдот, услышал байку, выучил, и готово – выходи на сцену, публикуй в «желтой» прессе и смеши, да еще выдавая это за СВОЕ... Правда, эффект этот схож с тем, какой производят макаки на посетителей зоопарка: «Смотри, смотри! Эта-то чего выкаблучивает!.. Ну, умора, в натуре!.. А тот-то! Ну, не могу!.. Во дает, честное слово!»... Однако у клетки со львом про макак все забывают. Лев – это что-то другое, настоящее...
В жизни все перемешано. Чистое, так сказать, рафинированное почти не встречается. Ничто живое не может существовать без витаминов. А для меня юмор – это и есть витамины. Но в то же время питаться только витаминами, часто получаемыми искусственным путем, нельзя – можно погибнуть от гипервитаминоза, то есть – просмеять свою жизнь, не заметив смертельной опасности над головой.
Смешное и грустное всегда рядом. Ситуация, допустим, «А» со знаком «+» комична, но та же ситуация со знаком «–» уже трагична. Поэтому, наверное, человек порой плачет от смеха, а порой смеется сквозь слезы...
Есть юмористические витамины, которые усваиваются одним народом и совершенно не воспринимаются другим. Усвояемость определяется языковыми, историческими, социальными причинами.
Среди российских интеллектуалов уже давно существовало мнение, будто российский юмор – более умный, более социальный, нежели, допустим, немецкий юмор или американский. До определенного времени с этим можно было соглашаться. С идеологической точки зрения это объяснялось общим превосходством российского (советского) человека над человеком из капиталистического общества. Формулу эту создал Отец и Учитель всего и вся И.В. Сталин. Слова его проливались успокоительным бальзамом на больную душу недоедавшего, униженного, забитого и запуганного народа:
«...последний советский гражданин, свободный от цепей капитала, стоит головой выше любого зарубежного высокопоставленного чинуши, влачащего на плечах ярмо капиталистического рабства...» В эту душеспасительную алгебраическую формулу можно было подставить любое понятие, в том числе и понятие «юмор». Кое-кто и сегодня продолжает эту формулу культивировать...
Гораздо точнее другая материалистическая формулировка: «Бытие определяет сознание».
Средний американец с самого рождения живет в атмосфере достатка, свободы личности и исполнения практически любого желания. Естественно, что одаренность, деньги, стечение обстоятельств играют немалую роль.
Наш средний россиянин и сегодня рождается в обстановке нехватки, необъяснимого порой запрета, коррупции и гарантированного законом беззакония. В таких условиях даже самое нормальное человеческое желание становится заоблачной, несбыточной мечтой. Иными словами, разные социальные условия – разная окраска юмора.
Анекдоты, рассказы, интермедии на тему хамского обслуживания клиента в ресторане легко могут вызвать бурную смеховую реакцию у русских и – полное недоумение у американцев. Американцу не будет смешно. Он искренне задаст естественный вопрос «почему?». Почему официант ведет себя по-хамски? Кто это принял на работу хама? Какие «уважительные» причины оправдывают хамское поведение официанта? У него утром умерла жена? Это не смешно. Это печально. Ему вовремя не выдали зарплату? Это исключено. Новый президент Америки был избран благодаря подтасовке голосов избирателей? Абсурд. Сто тысяч «почему», и все без логического объяснения. И ничего смешного в этом американец не видит.
Зато американец будет умирать от хохота, услышав анекдот на какую-нибудь гомосексуальную тему, потому что для него это одно из обычных, вполне законных жизненных явлений. Русский человек от такого анекдота поморщится, сочтя его пошлятиной и похабщиной, потому что его с детства приучили к тому, что нет более страшного греха, чем гомосексуализм. Это страшнее воровства, убийства, взяточничества... Поэтому – скажи убийце, что он убийца, – рассмеется, а назови его «гомиком» – убьет.
Да, наш юмор лет тридцать тому назад хоть как-то, хоть через фигу в кармане, но пытался укусить чудище социального неравенства. Беда заключается в том, что ныне, в условиях так называемой свободы слова и вседозволенности, наш народ по-прежнему в социальном понятии живет на несколько порядков хуже, чем народ американский. А по уровню юмора мы с ними сравнялись...
Мы все существуем в мире условностей. Мы сами выдумываем для себя условия, по которым будем играть. Расскажите американцу анекдот с употреблением русского мата. Он ничего не поймет. Он бесконечно будет повторять услышанное нецензурное выражение и спрашивать, что это такое.
Русский мат не вызовет у него никаких неприличных ассоциаций. Его даже можно убедить в том, что выражение «пошел ты к е...ной матери!» есть не что иное, как обыкновенное приветствие. И чем охотнее американец будет употреблять это выражение в обществе, тем больше смеха это вызовет у русского. И американец ни за что не возьмет в толк, почему русский смеется... В обратном варианте та же реакция будет у русского.
У каждого народа есть свои «мальчики для юмористического битья». У англичан это шотландцы, у армян – азербайджанцы, у русских – евреи и чукчи, у американцев – поляки... Однажды американские друзья рассказали мне такой анекдот.
Польский сынишка приходит из школы, где он учится в первом классе, и говорит отцу:
– Папа, мы сегодня решали задачи. Я решил самый первый!
– Это потому, что ты поляк! – гордо отвечает отец.
На следующий день сын возвращается из школы и говорит:
– Папа, мы сегодня писали сочинение. Я сделал меньше всего ошибок!
– Это потому, что ты поляк! – гордо отвечает отец.
На третий день сын приходит из школы и говорит:
– Папа, мы сегодня с мальчиками на уроке физкультуры мерялись пиписьками. У меня самая длинная! Это потому, что я поляк?
– Нет, – отвечает отец. – Это потому, что тебе двадцать четыре года...
В Америке, уж не знаю почему, поляки – «мальчики для битья». Без всяких национальных предрассудков.
В России я рассказываю этот анекдот, заменяя поляка на чукчу или на еврея, и все смеются, и никто не спрашивает: почему именно чукча, почему именно еврей? Так исторически сложилось...
Убийственно смешная интермедия Михаила Жванецкого про раков («Я вчера видел раков по пять рублей. Но больших, но по пять рублей... а сегодня были по три, но маленькие, но по три... но маленькие... зато по три...»), которая доводит до икоты нас, покажется бредом сумасшедшего американцу, потому что он не знает, что такое Одесса. Другие условия игры. И чем больше вы будете пытаться объяснить американцу, что в этой интермедии смешного, тем больше он не будет вас понимать...
У Гриши Горина есть изумительный рассказ, построенный на отсутствии у людей чувства юмора. В рассказе к врачу приходит больной и говорит:
– Доктор, у меня болит голова.
– А почему повязка на ноге? – спрашивает доктор.
– Сползла, – отвечает больной...
Дальнейшее нагнетание абсурда доводит читателей и слушателей до истерического хохота. Полагаю, рассказ этот будет прекрасно понят любым нормальным американцем, немцем, китайцем, потому что рассказ написан по общечеловеческим правилам, а не привязан к конкретным российским, бельгийским или американским условиям. И здесь все зависит от степени человеческого интеллекта, то есть именно того, что американцы называют чувством юмора... А тупых достаточно и в Америке, и в России... И если (не дай бог!) американцы окажутся в условиях развитого социализма, а Россия (дай бог!) заживет, наконец, в нормальных условиях, то американцы тоже будут считать, что их юмор умнее и социальнее, чем российский...
С прекращением «метропольской» вакханалии со всех участников альманаха официальное табу было снято. И сразу же из моей родной «Юности» мне позвонила заведующая отделом прозы Мэри Лазаревна Озерова: «Аркадий! Срочно приносите самое интересное, что у вас есть. А то вдруг ТАМ передумают».
И я предложил для публикации новеллу, которую на тот момент считал для себя лучшей. Через два месяца в редакцию на мое имя пришло письмо от женщины, проживавшей в Кемеровской области. Она писала, что разного рода жизненные обстоятельства ввергли ее в состояние глубокой депрессии и она уже серьезно подумывала о самоубийстве. Но, возвращаясь домой с работы, она зашла в местную читальню и наткнулась на свежий журнал «Юность», в котором прочитала мою новеллу. И эта новелла пробудила в ней какие-то новые чувства и вдохнула оптимизм. Мысли о самоубийстве растворились... И в конце письма она написала: «Спасибо вам, Аркадий! Благодаря вам я буду продолжать жить, чего бы это ни стоило».
Я «взлетел»! Значит, мой рассказ попал точно в душу хотя бы одного-единственного человека, как сказал Хемингуэй... К сожалению, большинство людей не знакомо с основной частью моих сочинений, которые я для себя считаю самыми важными. У меня нет гигантских романов и объемных повестей. В жизни и в творчестве я спринтер, хотя многие мне говорили, что из моих новелл можно сделать полновесные романы. Может быть... Просто одни предпочитают стакан самогона хлопнуть сразу, «закусив рукавом», а другие разбавляют этот стакан большим количеством воды и смакуют, растягивая удовольствие... Результат будет одинаковым...
Та новелла, которую я принес в «Юность», вышла под названием «Девочка выздоровела».
ДЕВОЧКА ВЫЗДОРОВЕЛА
– Итак, – сказал учитель, – шестого июня тысяча семьсот девяносто девятого года родился мальчик, которого вскоре окрестили Александром. Сегодня на Земле нет человека, которому это имя было бы неизвестно. Поднимите руки, кто ни разу не слышал имя Пушкина.
Класс даже захихикал. Передние стали оборачиваться назад, чтобы увидеть, чья же рука потянется вверх.
– Отлично, – сказал учитель. – А кто помнит что-нибудь наизусть из Пушкина?
– ...Жил-был поп, толоконный лоб. Пошел поп по базару...
– ...Румяной зарею покрылся восток, в селе за рекою потух огонек...
– ...Мороз и солнце, день чудесный. Еще ты дремлешь, друг прелестный...
– ...И теперь, душа-девица, на тебе хочу жениться...
– Это Чуковский, – сказал учитель. – «Муха-Цокотуха»...
В среднем ряду из-за третьего стола поднялась девочка и внимательно, глаз в глаз, посмотрела на учителя...
Она часто тайком разглядывала учителя и уже знала его наизусть. У него было шесть рубашек и шесть галстуков. На каждый день недели приходилась новая рубашка и новый галстук. Сегодня был четверг – учитель был в зеленой. Ей очень хотелось знать, в какой рубашке учитель бывает по воскресеньям, но по воскресеньям они не виделись. Девочке было почти четырнадцать, но по тому, как засматривались на нее десятиклассники, она считала, что ей уже все семнадцать. У учителя были широкие плечи и зеленовато-серые глаза. Впрочем, девочка это предполагала, так как глаза учителя всегда были скрыты массивными притемненными очками. Почему-то еще ей казалось, что в свободное время он должен ездить верхом на лошади. С остальными учитель, помимо чисто школьных тем и домашних заданий, мог говорить о чем угодно. С ней – только по делу. Ее это немного задевало, но, с другой стороны, непонятно почему, возвышало над остальными...
Учитель как-то напрягся, когда девочка встала из-за стола и внимательно посмотрела на него. Она явно действовала на него, и даже через очки он не выдержал ее взгляда и уставился в пол. С этим классом учитель работал уже полгода, и каждый день, собираясь в школу, он ловил себя на том, что хочет прежде всего видеть эту девочку в среднем ряду за третьим столом. И всегда, когда вдруг ее не было, что-то щемило у него в груди, хотя в эти дни ему было значительно проще и свободнее. И он даже позволял себе во время урока снимать куртку, за что получал замечания от директрисы, которая, и помимо этого, просила учителя одеваться «попроще» и не забывать, что это школа, а не «вернисаж».
Но учитель имел свою точку зрения, и пока ему удавалось лавировать и не выполнять предписаний. Девочке было почти четырнадцать, но она ему казалась значительно взрослее. Он боялся говорить с ней о чем-либо, кроме как на темы уроков, потому что вопросы, которые он мысленно задавал ей, были абсолютно не детскими и соответственными были ее ответы, которые он мысленно получал. Он очень боялся увидеть в ней все-таки совсем ребенка, но еще больше опасался, что она действительно окажется взрослой. Сегодня учитель отметил еще в начале урока, что девочка очень бледна.
Она встала в среднем ряду из-за третьего стола и внимательно посмотрела на учителя. Он не выдержал взгляда, уставился в пол, потом произнес:
– Ну?
– Я к вам пишу – чего же боле? – сказала девочка. – Что я могу еще сказать...
– Дальше, – глухо сказал учитель.
– Теперь я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать...
– Дальше...
– Но вы, к моей несчастной доле хоть каплю жалости храня...
Она снова замолчала.
– Ну? – повторил учитель.
– Письмо Татьяны, – сказала девочка.
– Верно. – Учитель рискнул взглянуть на нее. – Верно. Письмо Татьяны к Онегину. Роман в стихах «Евгений Онегин». Но это нам еще предстоит.
Она уже как-то совсем пронзающе смотрела на него.
– Мне сесть? – спросила девочка.
– Да.
Урок литературы был последним. Учитель закрыл журнал, попрощался с классом, зашел в учительскую, оставил журнал и вышел из школы.
Дорога к метро вела через парк. Он медленно шел, размахивая прутиком направо и налево, как шашкой рассекая и срубая неосторожно высунувшиеся листья по бокам деревьев.
Девочка поравнялась с ним как раз возле качелей и, будто не замечая его, сразу пошла вперед. На правом ее плече совершенно по-женски раскачивалась синяя джинсовая сумка, а через левую руку свешивалось из такого же материала пальтишко. И совсем не сочеталась с этим школьная форма.
Она подошла к двойным качелям в виде лодочки и остановилась, не оглядываясь. Когда учитель приблизился, девочка сказала, по-прежнему не глядя на него:
– Вы не очень торопитесь?
– Не очень, – ответил он и остановился.
– Вы не согласитесь побыть у меня противовесом? Ужасно хочется покачаться.
– Изволь.
Учитель чуть было не сказал «извольте».
Они сели в лодочку друг против друга и стали молча, не глядя друг на друга, сосредоточенно раскачиваться. Когда учителя подбрасывало вверх, воздух сбивал ее волосы назад, обнажая лоб, абсолютно изменяя выражение лица. И наоборот, когда она оказывалась вверху, волосы спадали на лицо, оставляя видными только рот и подбородок. Ритмично и деловито скрипели качели, подчеркивая напряженность молчания, и учитель улыбнулся.
– Что вы смеетесь? – спросила девочка.
– Смешно.
Он представил себе возмущенное лицо директрисы, если бы она увидела педагога, раскачивавшегося на качелях с ученицей.
– А какую рубашку вы одеваете в воскресенье? – спросила девочка.
– Надеваете, – поправил учитель.
– Ну, надеваете.
– Фиолетовую.
– Всегда?
– Иногда меняю. У меня семь рубашек. Красная, оранжевая, желтая, зеленая, голубая, синяя, фиолетовая.
– Каждый охотник желает знать, где сидит фазан.
– Вот именно, – сказал учитель. – В воскресенье чистой оказывается фиолетовая, а в понедельник идет красная. Зато я не пользуюсь календарем.
– А у моего отца, – наконец улыбнулась девочка, – тридцать четыре рубашки, и все белые.
– Это скучно.
– У него работа такая... И вы их сами стираете? – Вопрос был задан с некоторой осторожностью.
– Отдаю в прачечную.
– Тормозите, – приказала она.
Качели постепенно остановились. Она сдунула волосы с лица, изящно выпрыгнула из лодочки, набросила на плечо сумку, перекинула через руку пальто и спросила:
– Вы еще будете качаться?
– Нет, – сказал учитель и вылез из лодочки. – Мне надо в метро.
– А я у метро живу.
До метро они шли молча. Она – чуть впереди. Возле метро он напомнил ей, что завтра они будут проходить сказки Пушкина и чтобы она кое-что из них за сегодня успела прочитать.
– В школу вы тоже на метро ездите? – спросила она.
– Конечно.
– Во сколько выходите?
– В восемь пятнадцать.
Она уже давно знала, что учитель ездит в школу на метро и что в восемь пятнадцать он выходит из метро и идет дальше через парк, и она сказала, будто удивившись неожиданному совпадению:
– А я в это время из дома выхожу... Вот и моя мать...
Учитель увидел приближающуюся к ним женщину. Женщина выглядела внешне невыразительно, и он не смог найти в ней ничего общего с девочкой. Одета она была совершенно сертификатно. Во всем ее облике ощущалось полное удовлетворение жизнью и отсутствие к этой жизни каких бы то ни было вопросов. Заметив, что девочка не одна, она вопросительно вскинула брови.
– В чем дело? – произнесла она строго. – Ты же знаешь, что тебя ждет доктор.
Учителю показалось, что тональность вопроса направлена не столько девочке, сколько ему.
– Это наш учитель литературы, – сказала девочка.
Учитель представился.
Женщина, бегло, но внимательно осмотрев учителя, заявила девочке:
– Ты же знаешь, что доктор ждать не будет!
А потом учителю:
– Извините, но девочку ждет доктор.
Она взяла девочку за руку и повела за собой. Девочка высвободила руку и пошла независимо, чуть впереди матери, раскачивая в такт ходьбе свою джинсовую сумку.
Учитель подождал, пока они не затерялись среди людей, и вошел в метро...
– Ты запомнила, что сказал доктор? – с назиданием в голосе говорила мать, когда они с девочкой возвратились из поликлиники. – Ты не должна нервничать, тебе надо высыпаться и не нарушать режим питания. И главное, не забывать, что ты становишься девушкой, и теперь мальчики, юноши и даже некоторые мужчины будут смотреть на тебя как на женщину. Ты поняла?
– Поняла, поняла, – говорила девочка, поедая суп и читая «Сказки» Пушкина. – А что значит – как на женщину?
– То и значит, – сказала мать, не в силах найти нужные объяснения. – Ты уже можешь стать матерью...
– И у меня будет ребенок?
– Не говори глупостей! Ты сама еще ребенок.
– Тебя не поймешь.
– Нечего и понимать! А всякие поглаживания по головке, приглашения в кино, на танцы... Все это уже не просто так.
– А как?
У нее перед глазами возник учитель. Она вспомнила качели, вспомнила, как учитель смотрел на нее, и не нашла в этом ничего страшного. Скорее, наоборот.
«Странно, – думала она. – Вчера – девочка, сегодня – женщина...» В синем небе звезды блещут, в синем море волны плещут... Тучка по небу идет...
Учитель поймал себя на том, что очень ждет завтрашнего дня... Бочка по морю плывет...
Уже лежа в кровати, девочка включила ночник и взяла со стола книгу Пушкина... В чешуе, как жар горя, тридцать три богатыря... Все красавцы молодые, великаны удалые...
Все равны, как на подбор.
Учитель готовился к завтрашнему уроку.
С ними дядька Черномор... Встрепенулся, клюнул в темя и взвился...
Девочка повернулась на другой бок и подперла подбородок левой рукой...
«И в то же время, – подчеркнул учитель в книге, – с колесницы пал Додон, охнул раз, и умер он».
– А царица вдруг пропала, – шевелила губами девочка...
– Будто вовсе не бывала, – произнес за ее спиной знакомый голос.
Она сложила прыгалку и посмотрела, кто бы это мог быть. Мальчик лет четырнадцати стоял перед ней, сшибая листья с деревьев тоненькой тросточкой. Он был кудряв, смугл, в фиолетовой рубашке и в очках.
– Откуда вы знаете? – спросила она, заслоняясь от яркого солнца.
Мальчик снял очки, подышал на них, протер стекла тряпочкой и сказал:
– Она была шамаханской царицей и пропала, потому что Додон обманул старичка и хватил его жезлом.
– Вы смотрите на меня как на женщину? – спросила девочка.
Мальчик одел, вернее, надел очки и протянул ей руку.
– Идем со мной. – И он посмотрел в сторону леса, который зеленел далеко у линии горизонта.
– Что там? – насторожилась девочка.
– Таинственная сень... Идем, не бойся...
И они пошли, взявшись за руки, мимо острова Буяна в царство славного Салтана.
– Разве сегодня воскресенье? – спросила девочка.
– Нет. Просто остальные рубашки в прачечной.
Луг внезапно кончился, и перед ними возникло море. Море было настолько гладким и прозрачным, что девочка увидела, как в нем отражается небо со всеми сверкающими звездами, несмотря на то что солнце стояло в зените. Она бросила камешек. Он, булькнув, медленно опустился на дно. А во все стороны разбежались волночки, потом потемнело синее море и бурливо вздулось.
– Плещут – блещут, – прошептала девочка.
– Блещут – плещут, – поправил он.
– Бочка – тучка...
– Тучка – бочка...
Бочку швыряло в море-океане в разные стороны. Было темно и страшно.
Мальчик погладил ее по голове.
– Это не просто так? – Девочка прислонилась к его плечу и закрыла глаза.