Путешествие в Закудыкино Стамм Аякко
Я сидел онемевший, расслабленный как вчерашний кисель, как кот Васька, наевшийся сметаны и разомлевший на жарко протопленной печи, и слушал. Удивительно и странно, но гнев мой по мере развития его монолога постепенно куда-то улетучивался, растворялся в его ненавязчивой, как бы от меня отстранённой, меня лично не касающейся логике. Как кусок белоснежного рафинада в стакане горячего чая. Мой первый мужской опыт отчего-то уже перестал мне казаться уникальным, единственным, неизменно остывая и оставаясь только первым, начальным, предварительно-пробным. А предательское сознание, словно на печатной машинке, набивало уже строку другого Великого русского гения: «И опыт – сын ошибок трудных…». Сколько ещё предстоит мне в жизни ошибок? А сколько опыта! Я как кролик на удава смотрел в водительский затылок, дрожащий и расплывчатый в ярком ореоле огромного слепящего лунного диска, и готов уж был сам посмеяться над своей впечатлительностью и горячностью. Как вдруг взгляд мой сам переместился на большое панорамное зеркало заднего вида на лобовом стекле и отчего-то задержался, остановился на нём, слепым отстранённым зрением созерцая то, что в нём отражалось.
– Ты ведь не собираешься жениться на ней? А, Робинзон? – вопросом закончил свой монолог таксист и наверняка подмигнул мне лукаво искрящимся в лунном сиянии глазом. Но я этого не увидел.
В зеркальном отражении на пустом водительском кресле вообще никого и ничего не было. Стремительным, просто бешеным движением нашего автомобиля управляла пустота.
Вдруг неожиданно диван подо мной подпрыгнул, подбросив нас с Настей вверх и вперёд. Водительское кресло напротив, стремительно отскочило назад от места своего крепления и, встретившись с моим всё ещё расслабленным, ватным телом, пребольно ударило мне в голову. Всё произошло так быстро, что я не успел ничего сообразить и сориентироваться в ситуации, как оказался вместе с Настей на полу машины.
– Ты что, танкист, охренел совсем?! Педали путаешь?! Права купил, а ездить научиться забыл?! Не дрова везёшь, живых людей всё-таки! Уснул что ли?! Карту купи, лапоть! – ворчали мы с Настей, без какого-либо сдерживания своего раздражения и негодования, пытаясь в поперепутованном клубке конечностей отыскать каждый свои и вернуть наши потерпевшие тела в исходное, нормальное положение на диване.
Не сразу, но в конце концов нам это удалось, и выплеснув первую, самую слепую и пристрастную волну гнева, поднимаясь с пола и усаживаясь на свои места, мы стали оценивать обстановку. Машина, слава Богу, целая и невредимая стояла, не двигаясь, посреди дороги, разделяющей напополам огромный заливной луг. Наш водитель сидел молча и неподвижно на своём месте, держа руки на руле и смотря прямо перед собой. Впереди, метрах в десяти от нас, загораживая собой яркий свет полной, хотя и вовсе не в полнеба, но естественных размеров луны, чернели силуэты трёх конных всадников. Словно три былинных богатыря сошли с полотна Васнецова – огромные, могучие, головами своими царапающие редкие облака на чёрном ночном небе. За их спинами метрах в ста уже виднелись крыши домов большого уснувшего села. С полминуты длилась тяжёлая, немая и глухая, неподвижная как фотоснимок пауза. Казалось, что это не богатыри сошли с картины, а мы самовольно и вероломно вторглись в охраняемые ими пределы. И замерли на стыке реальностей, подчиняясь непреложному закону жанра, позволяющему в недвижности открывать динамику, в полной тишине зазвучать голосу повести временнЫх лет, в мёртвой ткани холста и красок отыскать хитрые переплетения жизни, и смерти, и бессмертия.
Наконец картинка ожила. Опытный и могущественный киномеханик, отключив «стоп-кадр», запустил ленту жизни вперёд. И она побежала, потекла быстрой бурной рекой вниз по камушкам, огибая преграды и возвышенности, затопляя ямы и впадины, сливаясь с другими такими же неуёмными реками, на пути к огромному безбрежному океану, с которого начинается и к которому стремится всё и всегда, который одновременно и альфа и омега, и начало и конец.
От группы всадников отделился один и медленным шагом, как бы нехотя, направился в нашу сторону, исполняя давно кем-то заведённое обыденное, но обязательное правило. Остальные двое, оставаясь там, где были, внимательно и цепко наблюдали за происходящим, готовые, казалось, в любую секунду сорваться с места и исполнить отработанный, отшлифованный годами службы механический ритуал. Когда всадник приблизился к машине со стороны водителя и, не слезая с коня, наклонился к открытому окошку, чтобы внимательно рассмотреть нас, мы увидели вместо закованного в кольчугу былинного Ильи Муромца лет сорока пяти бородача в казачьей форме, с шашкой на боку и калашниковым наготове.
– Кто такие? – спросил он, не представившись. – Куда путь держите? За какой надобностью? Выйдите все из машины и предъявите документы.
– Петрович, ты что, своих не узнаёшь? – бодро и даже воодушевлённо, радуясь встрече со знакомыми, проговорила Настя. Она выскочила из автомобиля и побежала вприпрыжку к казаку, на ходу обращаясь к нам, приглашая последовать её примеру и выйти из машины. – Ребята, это свои, наши, закудыкинские!
Мы не стали ждать третьего приглашения и повиновались.
– А, Настёна! Привет, стрекоза, – всадник выпрямился в седле, улыбаясь в густую бороду, и подал знак остальным двум, что всё в порядке. – Ты как тут оказалась? Оттуда? На каникулы прилетела? Санько, ты погляди, кого встречаем! Невеста твоя! А как похорошела-то за год – ни дать, ни взять, Марья-царевна! Смотри, Санько, как обещал, сватать невесту меня чтоб позвал!
Двое спешно подъехали к машине и соскочили с коней. Один из них, совсем ещё молодой, безбородый юноша, держал теперь своего скакуна за узду, гладил его густую длинную гриву, то и дело бросая в сторону Насти недвусмысленные счастливые взгляды.
– Вот ещё… Скажешь тоже… – засмеялась девушка. – Ты, Петрович, всё торопишься, всё меня с рук сбыть норовишь. Привет, Санько, рада тебя видеть. Учти, Петрович, проторгуешься, вот выйду замуж, тебя на свадьбу не позову.
– Ха-ха-ха! Вот стрекоза! – засмеялся в голос казак. – Так без меня же ни одной свадьбы, ни одних крестин не проходит, я ж почитай у половины села в посажённых да в крёстных отцах числюсь. И ты вот моя крестница – мне тебя и замуж выдавать. Нет, стрекоза, никак тебе меня не обойти, – и, слезая с коня, снова засмеялся по-доброму, по-отечески.
Мы с водителем стояли отдельно, чуть поодаль и наблюдали, как Петрович с Настей по-свойски троекратно поцеловались, затем она поздоровалась за руку с Саньком, как со старым, проверенным другом детства. А тот лепетал что-то невнятное, путая слова, и, непрестанно смущаясь, буквально поедал её глазами, никак не мог наглядеться. Настя казалась безразличной к его взглядам, но всё же за деланным равнодушием не смогла скрыть того, что ей такое внимание было приятно. Что ж, она женщина, и этим всё сказано.
Сцена радостного сретения длилась недолго, всего минут пять, может семь, но за это время о нас, казалось бы, совершенно забыли.
– А это кто ж такие? – наконец-то вспомнил о незваных гостях Петрович и посмотрел в нашу сторону.
– Это? А-а-а, ЭТО… – проговорила она со значением, будто собиралась представить им самого Государя Императора. Настя подбежала ко мне, взяла под руку, прижалась крепко и, склонив головку на моё плечо, заявила многозначительно. – А это мой жених! Прошу любить и жаловать! Вот привезла с родителями познакомить… – она подняла голову и посмотрела мне в глаза счастливым искрящимся взором, – … а может и свадьбу тут сыграем, а? Как ты, дорогой, не против? Раз уж Петрович в посажённые отцы просится. Как, Петрович, не передумал ещё?
Сообщение это повергло всех если не в ступор, то в замешательство по крайней мере. Улыбки как-то вдруг покинули лица казаков, Петрович замялся, зашёлся внезапным приступом кашля и, откашлявшись, медленно перевёл растерянный взгляд от нас на Санька и обратно.
– А я … штож … я не отказываюсь … я завсегда, коли так, – проговорил он, почёсывая затылок, но было видно, что затея эта его не особенно радует.
Что касается Санька, то он стоял, понурив голову и держа за узду своего скакуна, не зная видимо, что ему сделать, то ли прикинуться безразличным или даже радостным за свою школьную подругу, то ли расплакаться, не в силах сдерживать больше юношеское горе, то ли вообще провалиться сквозь землю. Третий казак за всё время не проронил ни слова, будто и не было его вовсе. Наконец незадачливый воздыхатель поднял глаза от земли и посмотрел прямо на меня, прямо вглубь, внутрь, отчего мне вдруг стало не по себе.
– Ты что это?… Чего вдруг выдумала?… Какой я тебе жених? – впервые за всё это время заговорил я, стараясь быть правильно понятым всеми. И этими вооружёнными людьми – мол шутка это, мол пошутила Настя, она ведь такая непредсказуемая … ну вы же сами знаете; и самой Настей – мол чего так сразу-то? … куда торопиться?… только вчера и познакомились-то … погуляем, дескать, приглядимся друг к другу…
Настя отпустила мою руку, не отводя взгляда, отступила на пару шагов назад, глаза её вдруг потеряли блеск и подёрнулись едва заметной почти прозрачной поволокой, а по щеке покатилась, сверкая, лунная искорка слезинки.
– Настя, ты что? Обиделась? – не зная, что сказать, не имея нужного, необходимого в таких случаях запаса слов, но не давая воли говорить сердцу, залепетал я. – Ну подумай сама, куда нам торопиться? Разве я не прав? Разве нам и так не было хорошо?
– Да. Было, – еле слышно ответила она, потом повернулась и медленно пошла прочь.
Вдруг она как-то вся встрепенулась, стрелой метнулась в сторону Санька, как заправский джигит вскочила в седло его скакуна, поставила того свечой так, чтобы и сам Санько, и Петрович отпрянули в стороны и не смогли её удержать. Затем, гарцуя на малом пятачке возле машины, распаляя коня и в то же время сдерживая его на грани стремительного рывка, посмотрела последний раз в мои растерянные, безумные глаза.
– Да. Ты прав, Робинзон, – заговорила она быстро и громко, стараясь в короткий миг, пока растерявшиеся казаки не остановили её, сказать как можно больше, самое главное. – Да. Нам было хорошо. Очень хорошо. Но ты так и не понял, что женщина выбирает не того мужчину, с которым хорошо, а того, без которого НЕВОЗМОЖНО ни дня, ни часа, ни секунды! Который и в разлуке – рядом, а не рядом с которым разлука.
Она вонзила тонкие острые как спицы каблуки-шпильки в бока коню и тот, оторвавшись от земли, умчал её прочь в сторону села, исчезая, тая в ночи будто навсегда.
– Та-а-ак. Ну дела, – проговорил Петрович после продолжительной немой паузы, державшей всех нас в оцепенении. – Ну девка! Ну стрекоза! Так, Санько, бери моего коня, а я с этими. А вас, господа-товарищи, прошу в машину на заднее сидение. Вы задержаны для выяснения личностей. Ключики пожалуйте.
Я повернулся к таксисту и почувствовал на себе его строгий, вдумчивый, пытливый взгляд. Мне показалось, что он осуждает меня и как-то даже разочарован, ищет, старательно ищет объясняющие всё причины моего поступка, и не может найти.
«Что же ты наделал, безумный? – как бы говорили его немигающие глаза. – Неужели всё зря, и годы ожидания, и это наше путешествие, и эта ночь, и вообще вся жизнь?»
Мы сели в машину, Петрович запустил двигатель и стал настраивать под себя кресло, а потом большое панорамное зеркало заднего вида на лобовом стекле. На мгновение, на самое короткое, но достаточное для того чтобы понять всё мгновение в зеркальном отражении мелькнули мы рядом с моим попутчиком, а затем установился казак. Меня словно током ударило, ведь ещё недавно, во время движения, в зеркале я не смог увидеть таксиста, но лишь пустое водительское сиденье.
Я понял, какую ошибку только что совершил. В памяти, как «Отче наш», всплыли наставления Прохожего: «Он отныне постоянно будет с тобой, хоть и не явно. Чуть усомнишься, знай, это он дует тебе в уши свою философию, чуть остановишься, разнежишься, это он разжижает твою кровь своим коньяком, чуть закружит голову успех, это прижились и поднимаются в твоей душе льстивые ростки искуса. Будь осторожен и внимателен».
Эту схватку я проиграл и потерял Настю. Но решающий бой, от которого зависит исход всей битвы, ожидал меня впереди.
XLIV. Принимающий того, кого я пошлю, меня принимает
Чёрная мгла накрыла своим величием и безраздельной властью огромный мёртвый город. Холодное сияние ночного светила, царящего в этот час, но не способного хоть как-то разбавить мрак над мегаполисом, освещало только верхушки башен и уродливых стеклянных билдингов, не доставая своим бледным свечением подножия каменного кумира. Там внизу, разгоняя прочь крупицы тёплого света, нечаянно позабытые здесь бесследно канувшим в Лету солнечным вчера, по ночным улицам и переулкам не спеша, опускаясь всё ниже и ниже к самому дну, бродила тьма, постепенно овладевая всем огромным, расплывшимся от нагулянного жира в разные стороны от Кремля телом стареющей царицы блудниц.
У ярко освещённого серебряным светом окна одного из древних зданий, чудом всё ещё сохранившихся от очумелых блудливых ручек московского градоначальника, стоял человек, грозный профиль которого чётко вырисовывался на фоне старых башен сонного, уставшего от призрачной жизни Кремля. Человек ещё не ложился в эту ночь, впрочем, как и в многие-многие другие ночи, отчего черты его некогда красивого, но высохшего от времени и забот лица выражали нечеловеческую муку и скорбь. Он ждал. Ждал давно и уже, казалось, безнадежно. Но, веря в непреложность обетования, терпеливо и покорно. Наконец, человек отошёл от окна и проследовал вглубь помещения к кухне, отгороженной от остального пространства огромной комнаты стойкой, выцветшей и потрескавшейся от времени. Он нажал кнопку на панели старой кофеварочной машины. Та натужно и как бы недовольно заурчала, загудела, затряслась мелкой лихорадочной дрожью и выплеснула из своего чрева ароматный чёрный напиток в подставленную заранее пол-литровую керамическую кружку с нацарапанной на видавшем виды боку надписью «NESCAFE». Человек взял кружку, сделал, обжигаясь, несколько больших шумных глотков и, покинув кухню, удобно расположился в одиноко стоящем посреди комнаты лицом к окну большом мягком кожаном кресле.
От дальней тёмной стены отделилась такая же тёмная тень и неуверенно, то делая два больших шага вперёд, будто переступая невидимые лужи, то останавливаясь и переминаясь в нерешительности, то отступая назад и, неожиданно, снова два больших шага вперёд, проследовала к освещённому центру залы, где стояло кресло. По мере приближения к свету тень обратилась в большого лохматого пса неизвестной породы. Подойдя к хозяину, зверь игриво завилял хвостом, жалобно заскулил и, уткнув лохматую морду в колени человеку, поднял на него грустные, добрые, полные собачьей преданности глаза.
– Малюта, – проговорил человек, гладя его по голове тяжёлой, сильной рукой и ласково теребя за холку, – тоже не спится тебе? Нельзя нам спать, потому проспим то малое, что осталось. Ну, ступай, ступай себе.
Человек сделал ещё большой шумный глоток из кружки и, откинувшись на спинку древнего, изрядно потёртого от долгой службы и старчески скрипящего кресла, блаженно закрыл глаза, предаваясь сладкой дрёме, обволакивающей мягкой ватой всё его исстрадавшееся тело. Верный пёс, убрав морду с колен хозяина, примостился тут же, у его ног и, положа голову на лохматые лапы, терпеливо ждал, внимательно, одними глазами следя за каждым движением хозяина, в полной готовности предвосхитить любое его желание.
Вдруг он вскочил, как ошпаренный и, весело заскулив, заметался по комнате, стараясь привлечь внимание человека, поминутно озираясь в сторону ярко освещённого лунным светом окна.
Человек в кресле открыл глаза.
– Это ты, Прохожий? – обратился он к тёмному силуэту с высоким посохом в деснице, возникшему между ним и окном. – Снова ты появился так внезапно, старче, и снова в нужный момент, когда я ожидал тебя. Рассказывай, что случилось? Иначе бы ты не пришёл.
– Не случилось покуда, – ответил старик, выходя на освещённое пространство рядом с креслом. – Но вот-вот случится. Надобно тебе со мной идти, иначе не миновать беды.
– Кофе хочешь? – спросил человек после продолжительной паузы и встал с кресла.
– Я не пью кофе, ты знаешь, – ответил Прохожий, присаживаясь на стоящий рядом и так же старчески скрипящий стул.
– А я выпью ещё кружечку, – сказал человек, подходя к кофеварочной машине и приводя её в действие. – Напрасно отказываешься, кофе хороший, очень хороший, натуральный бразильский, из старых, ещё советских запасов. Нынче такого нет.
– Ты знаешь, я не пью кофе, – повторил ещё раз старик.
– Ну, так и ты, старче, знаешь, – человек закурил сигарету и, приняв от машины новую пол-литровую порцию кофе, вернулся в кресло. – Ты тоже знаешь, Прохожий, что не могу я идти с тобой. Я вообще ничего не могу, пока не позовут меня, пока не узрят надобности во мне пусть не разумом, так сердцем. А покуда я – просто Рассказчик и могу только рассказывать. Но повесть моя тому, кто хочет слушать. А говорить в пустоту, как ты понимаешь, трудно. Не Малюте же рассказывать, он пёс хоть и добрый, но, как и я, поделать, изменить ничего не может. А больше меня никто не слушает.
– А ты пойди, поведай, может и послушают, – не меняя своего положения, сказал старик. – Речешь не вслух, не пеняй, что он глух. Чтобы быть услышанным, надобно говорить. А нынче многим твоё слово нужно, потому просыпается народ, дела жаждет, а указать, научить его пути верному некому. Оттого много лжеучителей и лжепредводителей повылазило, рвут народ на части каждый в свою сторону.
Рассказчик отпил из кружки ещё несколько больших глотков обжигающего ароматного напитка, затянулся полсигаретой и, выпустив в серебристый луч густое облако табачного дыма, откинулся на спинку кресла.
– Им послан человек от меня, ежели его оттолкнут, то и меня не примут, – сказал он тихо, почти обречённо. Но в глазах влажных от слёз всё-таки искрилась, жила надежда. – Истинно, истинно говорю вам: принимающий того, кого Я пошлю, Меня принимает; а принимающий Меня, принимает Пославшего Меня.[111] Иначе нельзя, старче. Да ты и сам всё знаешь.
Луна на небосводе как будто усилила свой блеск, словно невидимая рука ввернула в её круглое тело миллиарды новых неоновых лампочек. Её холодные лучи рисовали над очумевшей от неостывающего даже ночью летнего зноя Москвой призрачный пейзаж из причудливых форм тёмно-серых облаков, оттенённый иссиня-чёрным небом и усеянный рябью холодных, колючих звёздочек. Лучи те подсвечивали сизое марево табачного дыма, что наполняло собой всё пространство большой полупустой комнаты. Пол-литровая кружка с нацарапанной на боку надписью «NESCAFE» стояла уже на полу в окружении армии скорчившихся трупов сигаретных окурков. Последний из них плавал в холодеющем остатке недопитого кофе внутри кружки. Рядом заскулил пёс, прикрывая лапой лохматую морду, а за стеной оголтелый телевизор предавал популярное в народе ток-шоу об уроках прошлого, традиционно бурно обсуждаемых в настоящем и, неизменно, повторяемых в будущем. В центре комнаты друг напротив друга всё ещё сидели двое. Сидели давно и молча.
– Да. Трудно поверить сейчас, что когда-то это был Великий народ, – произнёс после долгого молчания Прохожий.
– Был, – коротко и ёмко ответил Рассказчик. – И грядёт, – добавил он после непродолжительной паузы.
– У тебя вино есть? – спросил Прохожий.
– Всегда, ты же знаешь, – ответил Рассказчик.
– Я бы сейчас выпил.
– Не вопрос.
Человек встал с кресла, прошёл в тёмный угол комнаты, где томился в ожидании своего часа древний раскладной диван, приподнял сидение и достал из его недр старую, покрытую плесенью и паутиной бутылку, откупорил её и наполнил до краёв рубиново-красной тягучей жидкостью два высоких бокала.
– Держи, брат, – протянул он один бокал старику, возвращаясь на своё место и усаживаясь в кресло. – Давай за него, не чокаясь. Помянем безвременно почивших рабов Божьих. Аминь.
– Хорошее вино, – удовлетворённо заметил старик, рассматривая на свет искрящуюся рубиновую влагу. – То ещё. И как тебе удалось его сохранить?
– Я многое сохранил, не только вино, – ответил Рассказчик, залпом выпив весь бокал до дна. – Всё сохранил, а иначе, что бы я мог рассказать?
Он перевернул стеклянный сосуд вверх дном, убеждаясь, что последний действительно пуст, снова встал и, достав из дивана точно такую же бутылку, опять наполнил её содержимым свой бокал.
– Ну а раз сохранил, то иди отдай людям. То что мы помним, то что мы знаем, то что мы видим, должно работать на спасение человеков, на благо Отечества и во славу Божью. Посланнику твоему ты сейчас очень нужен. В опасности он.
Старик встал со стула и направился к окну, через которое с чёрного бездонного неба изливала своё призрачное сияние луна. Вдруг он остановился на полпути и обернулся к Рассказчику.
– Вот, Я посылаю вас, как овец среди волков … у вас же и волосы на голове все сочтены[112], – сказал он, помолчал немного и добавил от себя. – Мы в ответе за всех, кого посылаем, – и растворился в лунном свечении.
Луна в эту самую короткую ночь в году разыгралась не на шутку. В зимние длинные ночи, бОльшую часть суток безраздельно царствуя на небе, она как бы нехотя, лениво и сонно одаривала землю сиянием. И даже не одаривала, а скупо и размеренно делила себя на все утомительно бесконечные часы своего владычества. Словно ожиревший барин, разнеженный в преизбытке благоденствия, отяжелевшей от нестерпимой скуки рукой раздаёт от щедрот своих милостыню бесконечным неблагодарным просителям. Нынче же, когда её власть над миром настолько кратковременна и зыбка, она, не жалея свечей, постаралась обрушить на иссушённую зноем землю неиссякаемый поток лучистой энергии, будто силясь запомниться этим жалким земным букашкам своей щедростью и пусть временным, кратким, но изобилием.
Настежь раскрытое окно приглашало, манило в душное помещение хоть немножечко, хоть самую чуточку ночной прохлады. Вместе с тем оно служило сейчас порталом для беспрепятственного проникновения в сонный мрак человеческого жилища серебряного, мистического сияния ночного светила, которое рисовало всё внутреннее убранство людского обиталища одним единственным, скупым на краски, но преизбыточным разнообразием полутонов и оттенков колором. Само помещение, расцвеченное таким причудливым образом, приобретало вид странный, чужой, лишённый жизненной силы в отличие от дневного, привычного глазу, тёплого свечения. Наполненное силой иного рода, силой неведомой, для тонкой и ранимой человеческой психики даже жуткой таковое ночное освещение приводило в дрожь и трепет податливое и восприимчивое человеческое воображение. Не удивительно, что добропорядочные миряне об эту пору спят и видят привычные глазу и милые сердцу цветные сны. Оберегая тем самым ранимую душу от ненужных, не имеющих под собою никакой действительности оборотней, безраздельно царствующих на земле в этот час и своим бытием опровергающих не только все человеческие представления о мире, но и о самой реальности вообще.
А реальность такова, что просторная, по-деловому и с некоторым даже вкусом обставленная комната, недавно ещё казавшаяся резиденцией большого казачьего чина, в лунном сиянии выглядела как заурядный кабацкий притон для устроения оргий с продолжением. Пропали куда-то и дневной, сияющий на солнце лоск, и правильный, даже казавшийся в обличающем свете излишним порядок, и мобилизующая строгость, и по-военному неприхотливая достаточность обстановки. Опрокинутый штоф чудом балансировал на краю стола готовый вот-вот рухнуть вниз от малейшего дуновения сквозняка. Он испускал последние, редкие слёзы-капельки на полуобглоданный остов поросёнка, который валялся на полу возле стола в окружении домашних солений и прочей снеди. Всё это могло бы ещё хрустеть, пахнуть и вызывать слюноотделение у видавших виды гурманов, но ныне стало пригодным лишь на харч бродячим псам. Статные кресла, привыкшие согревать пятые точки героев по серьёзным державообразующим поводам, довольствовались теперь незавидным и даже весьма постыдным положением ножками вверх. Цветные полотнища, украшавшие собою титульную стену комнаты, будучи сорванными со своих древков валялись теперь на полу словно юбки лихой танцовщицы, сбросившей с себя одежды в безумном неистовстве танца. Огромная барская кровать в дальнем тёмном углу комнаты взъерошилась, вздыбилась покрывалами, перинами и подушками, как водная стихия, застигнутая волшебной кистью Ивана Айвазовского в миг кульминации бушующего шторма. На кровати, щедро разбросав конечности вдоль и поперёк, распласталось обнажённое, если не считать правого, самого пахучего носка, тело его высокопревосходительства, мнимого диктатора всея Великия, Малыя и Белыя России господина казачьего полковника.
Можно было подумать, что совсем недавно здесь прошёл бой – неслыханная по своей беспощадности рукопашная схватка не на жизнь, а не смерть в лучших традициях индийского кино. Если бы не присутствие ещё одного обстоятельства, которое всё объясняло и ставило все точки над «i». Обстоятельство это возлежало на той же кровати рядом с полковником, но не спало вовсе, а бесстрастным немигающим взглядом смотрело в потолок. Неизвестно какие думы жили и вершили свою страшную работу в его голове, но встреча с этим взглядом накоротке не только в ночном мраке, но и в живом свете солнечного дня не сулила бы никакой, даже самой стойкой психике ничего кроме содрогания и лёгкого помешательства. Наконец обстоятельство это поднялось с кровати и направилось к настежь раскрытому окну, сквозь которое в комнату неудержимым, стремительным потоком лился лунный свет. По мере выхода из тени оно постепенно обретало тонкие черты и мягкие округлые формы прекрасно сложенной и магнетически устроенной черноволосой женщины, той самой юной певуньи, что так неожиданно и вместе с тем так закономерно прервала своим, с позволения сказать, искусством обед полковника с есаулом. Подойдя к окну, она какое-то время молча всматривалась немигающим взором в серебряный диск ночной владычицы, потом оглянулась к кровати, прислушалась к мирному, безмятежному храпу и, убедившись в крепости цепких объятий Морфея, овладевших полковником, взобралась на окно, вспорхнула птицей и растворилась в неоновом сиянии.
Поднявшись над землёй, голая ведьма облетела несколько раз село, убедилась в том, что ничей посторонний глаз не стал невольным свидетелем её полёта. Затем она полюбовалась огнями пылающих костров возле реки, посмотрела на игры сельской молодёжи, азартно празднующей самую короткую и самую вожделенную ночь в году, и утвердилась, наконец, в мысли, что всё идёт как надо. Жадно глотая встречный поток воздуха, ведьма устремилась к круглому как блюдце озеру с белоснежным кремлём-кораблём в самом центре, светящимся в ночном мраке мягким тёплым свечением. Впрочем, ни к кремлю, ни даже над самим озером она пролететь не смогла, а покружив немного вдоль правильно очерченного круга береговой линии, опустилась на просторную поляну близ воды, с трёх сторон окружённую густым чёрным лесом.
Мягко ступая по влажной от ночной росы траве стройными точёными как у античной статуи ногами, черноволосая голая ведьма прошла в самый центр поляны, где в ярком лунном свете возвышался помост, сколоченный из плотно подогнанных друг к другу досок. На этом возвышении, на тяжёлом массивном троне из дорогого чёрного дерева неизвестной породы, запрокинув голову на высокую спинку и подставив бесстрастное с чётко очерченным профилем лицо под ласкающий лунный светопад, закрыв в блаженной неге глаза, сидел тот, кто был, по всей видимости, целью её полёта. Тяжёлый длинный плащ из чёрного бархата ниспадал с его плеч за спинку трона и неслышно колыхался мягкими волнами в потоке лунного ветра. Чёрное же атласное трико с красным мистическим знаком в полгруди плотно обтягивало расслабленное худое тело. Правая рука с массивными золотыми перстнями на длинных тонких пальцах вальяжно и царственно покоилась на резном подлокотнике. Левая же, как бы сама по себе, механически тасовала толстую колоду карт, то раскрывая её веером, то перемешивая ловкими искусными перстами, то выкладывая правильной дорожкой вдоль локтя, то снова собирая ровной стопочкой, но неизменно так, чтобы сверху оказывался пиковый туз. Правая нога, непринуждённо закинутая на левую в элегантном высоком сапоге мягкой кожи и с финкой за голенищем, оканчивалась тяжёлым чёрным копытом с играющей лунными зайчиками серебряной подковой. Правый сапог лежал рядом. Огромная медведеподобная бабища с будёновскими усами под массивным носом, стоя на коленях перед троном, изящной алмазной пилочкой в сосисочных пальцах трепетно и аккуратно, словно заправская педикюрша обрабатывала копыто, придавая ему изысканную, высокохудожественную, гламурную форму.
Голая летунья, неслышно ступая босыми ногами, поднялась по лестнице на помост и сделала шаг к его центру, в котором располагался трон. Вдруг бабища-медведица вскочила на ноги, показав невиданную при её комплекции прыть, и издав поистине звериное рычание, набросилась на черноволосую блудницу. Всё произошло настолько быстро и настолько неожиданно, что ведьма даже не успела отступить назад от этого натиска, иначе неизбежно свалилась бы с возвышения и сломала себе шею. Впрочем, такая перспектива представлялась ей куда более привлекательной, нежели оказаться в огромных лапах разъярённой бабищи-медведицы, которая неминуемо разорвала бы её на части в мгновение ока. Если бы не спасительная команда «фу», долетевшая от трона за миг до трагедии.
– Едросса, дорогая, – произнёс сидящий в кресле, не меняя позы и не открывая глаз, – Оставь ты эту свою чрезвычайную обороноспособность, она таки не понадобится. Не надо брать штурмом крепость, тем более что она таки наша.
Бабища-медведица послушно обмякла, кротко, как смиренная овечка вернулась на место и продолжила своё занятие, как ни в чём не бывало.
– Зачем ты явилась? – обратился сидящий на троне уже к черноволосой ведьме. – Разве я звал тебя? Или я не говорил тебе, чтобы ты не искала меня? Хочешь всё дело испортить?
– Прости, господин, – виновато произнесла голая женщина, слегка поклонившись. И в этот миг смирения и кротости она была настолько мила и прекрасна, что ни один смертный не устоял бы сейчас против её очарования. Но сидящий не был ни только простым, но даже смертным. – Я хотела только доложить тебе, что твоё поручение я выполнила, как обещала. Полковник мой и сделает всё, что я пожелаю. В этом можешь быть уверен.
Она подняла взор, гордо выпрямила точёную спину, лёгким и быстрым движением очаровательной головки закинула за спину густую гриву длинных и чёрных как смоль волос. И вот уже перед троном стояла не покорная рабыня, но властная царица.
– И если ты считаешь, что моя безупречная служба тебе на протяжении почти пяти веков недостаточна для малого вознаграждения, которого жду и которого жажду столько времени, то я немедленно улечу назад и продолжу покорно ждать. Но помни, что я женщина, и ждать мне нестерпимо трудно.
Она повернулась и собралась уж ступить на верхнюю ступень лестницы, но тот остановил её.
– Ладно, ладно, – сказал он, слегка раздражённо, – ох уж мне эти женщины, никакой выдержки, никакого самообладания, одни капризы. Пятьсот лет… Я тысячи лет жду, выжидаю терпеливо каждого момента, каждого удачного случая … чтобы подставить ножку. И не упускаю такие случаи, даже самые незначительные, самые крохотные. Из них я сплетаю ткань моей победы, моего торжества, не надеясь, не рассчитывая не только на вознаграждение, ибо награждать меня некому, – сидящий на троне неуловимо быстрым движением зыркнул одним глазом не блудницу, как бы убеждаясь в эффективности своего монолога, – но даже на простую благодарность от тех, кому даю почёт, деньги, славу, власть – всё, о чём они не могли бы даже мечтать, не будь меня. А в ответ только нытьё и ненасытное, жадное ДАЙ. Как я устал! Свиньи, неблагодарные свиньи…
Он оторвал от спинки кресла голову с тщательно и гламурно зализанными назад редкими бесцветными волосами, нехотя и лениво поднял от подлокотника правую руку и театрально положил высокий умный лоб на тонкие пальцы. Затем снова на мгновение скосил глаз на женщину и вернулся в страдальческую позу.
– Ты жалуешься на свою горькую судьбу, господин? – продолжила диалог черноволосая. – Ты!? Князь и властелин мира!? Которому предана земля, которому подвластно всё и вся, цель которого – больше чем всё! А что мы? Просто жалкие ничтожные людишки с такими же жалкими ничтожными желаниями, которые даже себя обслужить не могут без помощи свыше. Ты хозяйничаешь над миром, над его живой и неживой природой, повелеваешь его стихиями и страстями. Но тебе мало княжеского титула, тебе нужен Царский скипетр, твоя цель – Человек, всё человечество, принимающее тебя и поклоняющееся тебе добровольно, признающее за тобой поистине царскую власть – власть миловать и одаривать. А он, ничтожный, не признаёт за тобой царства. Он, жалкий, не поклоняется, даже если служит тебе и принимает твои дары.
– Врёшь, баба, – не отнимая головы от руки, проговорил сидящий на троне, и хотя он старался оставаться спокойным, лёгкое подрагивание голоса и копыта выдавали в нём раздражение словами блудницы – человек мал и ничтожен, слаб и немощен – тут ты права – послушен и предан своим страстям, а значит мне, повелителю страстей и похотей. Умелая игра на его слабостях, щедрая подпитка и потакание им даёт мне неоспоримую власть над человеком. Я тысячи лет подкармливаю его этим снадобьем, и он, как не сопротивляется, постепенно всё более и более подпадает под моё господство. Он уже сам бежит ко мне, взахлёб предлагая себя в качестве слуги, хоть и не всегда даёт себе отчёт в этом. Лишь бы получить те мелкие и ничтожные подачки, которые делают его жизнь чуть лучше, чуть интереснее, чуть богаче и разнообразнее. Но это ещё не всё, этого мало. Кроме того, что человек слаб и ничтожен, он ещё и глуп как пробка. Ища свободы, он сам запирает себя в клетку, ища богатства, продаёт за цветные фантики нечто гораздо более дорогое, самое дорогое, единственно действительно ценное что у него есть, ища власти, попадает в такую рабскую зависимость, что танцующий на задних лапках пёсик в цирке – вольный ветер по сравнению с ним. И заметь, всё это добровольно – сам жаждет и сам платит. Я только подсказываю ему, где что лежит. И это уже повсеместно, весь мир у моих ног облизывает алмазной пилочкой мои копыта. Вот как Едросса, например.
– Ой ли? – ехидно сощурив один глаз, возразила ведьма. – Тогда что ты тут делаешь? За какой надобностью застрял в этой дыре? Почему не почиваешь на лаврах?
Князь наконец-то открыл глаза, резко повернул голову в сторону женщины и устремил на неё страшный обжигающий взгляд. Было видно, что последние её слова изрядно задели его за живое, но твёрдая как скала воля взяла верх над неподобающим его значению раздражением.
– Молчи, ведьма, или забыла, что ты-то уж точно целиком в моей власти!
– Власть твоя велика, господин, – сказала женщина, вроде бы, мягче и покорнее. – Что я такое? Пыль. Что для тебя мои ничтожные желания и моя цель – маленький человечек, не свободный от своих страстей и похотей, которые, как ты говоришь, целиком в твоей власти? Вот уже почти полтысячелетия я жду от тебя одного лишь, чтобы эта пустяковина, эта букашечка в твоих руках принадлежала только мне, также добровольно поклоняясь мне одной, признавая за мной власть любить и одаривать. Сколько человеков привела я к тебе, по твоей прихоти легко меняя обличия, места, времена? Сколько сотен тысяч раз я одной лишь своей п… предавала их в твою безраздельную власть? Но всякий раз, в каждой постели, с каждой новой твоей жертвой, закрывая глаза, я видела его, отдавалась ему, мысленно дарила свою жаркую, алчущую его любви, его нежности, его владычества плоть, да всю себя лишь ему одному. Лишь поэтому моё оружие в твоих руках никогда не давало осечки, всегда било в цель с неизменным успехом, покоряя тебе всё новые и новые души. Один лишь раз оно не сработало, не поразило цель, даже не ранило. Но было это давно, в такую же тёмную летнюю ночь, на зелёном берегу Москвы-реки. Значит, не безгранична твоя власть, хоть и велика. Значит, есть власть сильнее и могущественнее твоей, и она в руках Человека. Ты говоришь, мы свиньи? Нет, мы просто люди. А я просто баба и хочу оставаться ею.
– Ну ладно, ладно… – смягчился сидящий на троне. – Пришёл и твой час. Тот, кого ты жаждешь, здесь. Долго я вёл его хитрыми жизненными путями, оберегал, наставлял, подсказывал, готовил к этому часу, к этой ночи. Теперь он в моих руках, но пока не в моей власти.
«Ой ли? Ужели ТЫ его вёл? Ужели ТЫ оберегал?» – про себя подумала женщина, а вслух сказала.
– Отдай его мне, господин, молю тебя. Уж я-то постараюсь, уж я-то привлеку все свои женские чары и приведу его к тебе, как приводила тысячи тысяч других до сих пор.
– Смотри, не промахнись, как тогда. И полковника не упусти. Насколько я понимаю, оба-два они не договорятся друг с другом. Упустишь, не сносить тебе головы.
«Не пугай. Велика твоя власть, но теперь я точно знаю, есть власть превыше твоей. А я пока что ещё человек. Грешный, но человек», – снова возразила она про себя, а уста произнесли.
– Не упущу, господин, на этот раз не упущу. Полковника тебе всего с потрохами отдам. А моё оставь мне, я ведь всё одно твоя.
Сидящий на троне на мгновение задумался.
– Принимающий того, кого я пошлю, меня принимает, – проговорил он еле слышно, и снова откинувшись на высокую спинку, закрыл глаза, подставляя бледное лицо лунному ветру. – Ладно, бери. Он пока у меня в кутузке, но скоро его выпустят. На реке людишки Ивана Купалу[113] празднуют – там найдёшь его.
XLV. Суеверие. Ночь на Ивана Купалу
Нас отпустили быстро, почти сразу, как только мы въехали в село и подкатили к центральной избе, где располагалась, по всей видимости, местная власть. Какой-то главный чин, даже не расспросив нас о цели нашего приезда, не взглянув на нас даже, отдал соответствующее распоряжение, и недоумевающий Петрович был вынужден вернуть нам ключи от машины, повелев убираться на все четыре стороны, пока начальство не передумало. И слава Богу, потому что я всё равно не раскрыл бы причины, по которой нас занесло в это затерянное таёжное место. Не смог бы раскрыть, так как сам тогда не вполне понимал её. Я только искал, пытался уяснить, зачем седой древний старец послал меня сюда, ничего не объясняя, только загадывая загадки, отгадывать которые мне предстоит здесь. Хотя многое из сокрытого стало уже проясняться для меня, впрочем, не очевидно, не давая ответов, а ставя всё новые и новые вопросы. Я решил не педалировать события, предоставляя провидению самому направить стопы мои к разрешению тайны, которая – я чувствовал это – вот-вот должна была осветиться если не знанием, то по крайней мере предощущением. И ещё мне казалось, что это каким-то образом связано с Настей, которая исчезла с моего горизонта так же стремительно, как и появилась всего несколько часов назад. А может, мне просто хотелось так думать. Во всяком случае, я был просто убеждён в необходимости её найти. Это, пожалуй, единственное в чём я нисколько не сомневался на тот момент. Потому, вероятно, что жаждал этого с огромным, внезапно нахлынувшим на меня нетерпением. И к кому мне было обратиться за помощью? Где искать её в совершенно незнакомом мне месте да ещё среди ночи? Чьим советом я мог бы воспользоваться, как не Петровича – единственного во всём селе человека, на которого я мог бы рассчитывать сейчас? Он, конечно же, без восторга воспринял мою просьбу, а пробурчав только: «Да иди ты…» – отвернулся и пошёл прочь в темноту. Но тут же вернулся и остановился вплотную лицом к лицу, глядя мне глаза в глаза.
– Ты это… вот что… я Настёну-то вот с таких знаю, Крестил её, какашки ей вот этими руками подмывал, когда она ещё под стол пешком не ходила… И это… она мне заместо дочки, своих-то Бог не дал. Обидишь её – смотри у меня, – сказал он тихо, но настолько убедительно, что слова эти, пройдя сквозь мозг, осели в сердце святой отеческой заповедью. – Люди у нас разные живут, всяк со своей моралью. А молодёжь, она и вовсе сама по себе. Эту ночь они на речке гуляют, Ивана Купалу празднуют. Срамно это, ну да пускай тешатся, старики хоть и ворчат, но не в обиде. Молодые ещё, успеют и настрадаться, и навоеваться. Думаю, там она. Хотя… эта стрекоза особая, – он замолчал на минуту, почесал затылок, как бы обдумывая слово своё, и заключил строго. – Так вот, мил человек, если с добром ты – сердцем найдёшь, а если нет… лучше не ищи, садитесь вон в ваш тарантас и езжайте по добру, по здорову от греха подальше. Вот тебе мой сказ.
Поблагодарив Петровича, я побежал на берег, пылающий кострами народного гуляния. Река в этом месте делала крутой поворот и подходила довольно близко к селу. До неё было не более километра, а огни костров, отчётливо видные из села, служили мне хорошим ориентиром. Водитель остался с машиной.
Ночь на Ивана Купалу – время наивысшего расцвета природы. Земля-Матушка, окончательно проснувшись и напитавшись весенними соками и ранними росами, расцветает буйным цветом, наряжается пышными нарядами разнотравья, украшается венками и букетами всяческими, словно горящая желанием и отягощённая целомудрием невеста, готовая принять над собой, на себя и в себя силу Ярилы – языческого бога Солнца – для зарода новой жизни и богатого плодородия. Солнце в эти июньские дни особенно близко к земле, особенно нежно и ласково с ней, как жених, что набрал силу и готов одаривать молодую невесту накопленным день за днём, час за часом богатством, несущий себя к великому таинству брака. Это время единения двух сил, двух стихий – огня и воды, двух начал – мужского и женского! Потому июнь – магическая пора, всегда почитаемая народом за расцвет природы, пора древних праздников, уходящих корнями в ветхость предания: Ярилы-Солнца, Русалии и, конечно, Купалы – самую короткую и самую таинственную ночь в году, которая обещает ищущим сокрытые до времени богатые златом и самоцветами клады.
По преданию Купала, которого ещё в раннем детстве от сестры Костромы унесла птица Сирин, поднял из реки венок сестры, проплывая мимо на лодке. По обычаю они должны были пожениться. Кострома не признала родного брата. И только после свадьбы жених и невеста поняли, что они брат и сестра. Тогда молодые решили покончить с собой и утопились в Ра-реке. Кострома превратилась в русалку (мавку), а над Купалой сжалился бог неба Вышень и превратил его в цветок Купала-да-Мавка, позднее получивший название Иван-да-Марья. В народе есть много вариантов легенды о том, как влюбленные Иван да Марья, не найдя счастья в земной жизни, нашли себя в мире растительном. Подобные легенды есть и у других народов: в греческой мифологии, например, Купала – это Апполон, брат Афродиты (Костромы). Они дети богини Лето, что несомненно созвучно славянской Ладе. Купала – праздник росы и огня: и тем и другим люди очищаются, и тому и другому нужно дань отдать. Роса купальской ночи обладает магической силой, даёт жизненную энергию и способствует зачатию и рождению здорового потомства. В эту ночь девушки сбрасывают с себя одежды и, нисколько не стесняясь наготы, катаются по росе, собирают её на рубахи и сарафаны, отжимают и умываются ею. Потому необходимо отдать должное русалкам – покровительницам рос…
Праздник Купалы считался великим днём очищения огнём и водой, и вместе с тем это день летнего солнцестояния, поворота-коловорота, когда природа действует с особенною всеоживляющею и всевозбуждающею силою.
Так гласит древнее народное поверие, о котором я много слышал, читал когда-то ещё юношей, затаив дыхание от мистического приобщения и проникновения в таинство седой древности – в дела давно минувших дней, преданье старины глубокой. Но присутствовать на этом празднике лично мне, как городскому жителю, никогда не доводилось. Честно говоря, я всегда считал это действо давно ушедшим в историю, растворившимся в степенных водах Леты и вообще не более как сказанием, легендой, мистической сказкой, если и имеющей реальную почву под собой, то давно оставленной и густо обросшей небывальщиной. Наилучшим подтверждением этому моему сомнению служило то поверие, что только в эту ночь цветёт папоротник, расцветает нежным девственным цветом на краткое время, всего на несколько минут и именно в полночь на Ивана Купалу. Это, как утверждает легенда, таинственный цветок любви, кто найдёт его – тот и клад найдет. Каким образом цветок любви связан с кладоискательством? Как великая тайна души, её полёт, воспарение к апогею божественного проявления сорганизуется с меркантильной жаждой сиюминутного обогащения? Я не понимал. Как не ведал иного, отличного от материального значения слова клад. Но также, как сверкающий бликами на солнце металл влечёт неугомонного кладокопателя в темноту ночи, в мистическую обстановку, при которой земля раскрывает вожделенному страждущему сокрытые в ней тайны и сокровища былых времён, также и меня тянуло теперь на берег реки непонятное, неосознанное предчувствие того, что именно там кроется от глаз моих влекущая меня тайна, моё сокровище, мой «клад». А то и больше – раскрытие загадки вопроса, зачем я здесь.
Я прибежал в самый разгар праздника. Простоволосые девки, обрядившись в лёгкие длиннополые неопоясанные рубахи – ведь это одежды для русалочек, жительниц Незванки – наплели венков из трав и, водрузив те венки на головы, сами как бы обернулись русалками чтобы повеселиться, позабавиться над парнями. А потом проводить с почётом и песнями главную русалку к реке – до дому. Ну, а как проведут – тут уж помчатся со всего духу к живой силе огня чтобы, перепрыгнув через него и кувыркнувшись через голову, сбросить русалочьи маски и прижаться к парням уже по-девичьи, ища тепла и защиты. Теперь можно в реке купаться, росой умываться – мавки не обидят.
Парни, те живой огонь добывают. В одном берёзовом бревне (как известно береза олицетворяет девичью суть) вырезали углубление, а другую палку, заостренную на конце и установленную в углублении том, с силой раскручивать начали, извлекая трением жар пламени. Было не сложно догадаться, какую символику они изображают, какой огонь и каким трением разжигают в стройном теле берёзки-девицы. Разгорелся живой жар в теле дерева – разыгралась страсть и в телах людских. Пришло время в общий круг становиться и передавать чарку по кругу, наполненную хмельным напитком, чтобы каждый слово доброе сказал над этой чаркой и подтвердил слова свои, пригубив из неё. Праздник кипит, заходится от избытка возбуждения в разогретых не то огнём, не то чаркой хмельной, не то ещё чем молодых, полных жажды жизни телах. Тут и игры поцелуйные, и хороводы, и кадрили – каждый свою Любовь ищет, а кто нашел, тот веселится от души в плясках и забавах. Для обрядовой части праздника изготовили куклы-чучела Купалы и Костромы, или Ярилы и Марены. Куклы сделали из травы и палок, причем у Костромы палка внизу раздваивается, а у Ярилы непременно торчит сук, как символ мужского достоинства неимоверных размеров, к которому молодые лимоны подвешены. Оно и понятно – ведь там вся сила и ярость мужская сосредоточена. Впрочем, сила эта проявится, а после пойдёт на убыль к зиме – потому Ярилу хоронят на ритуальном костре. Парни несут чучело и живой огонь для костра, а девки ревут и причитают, прощаясь с ним. Да всё норовят к его достоинствам припасть в поцелуе, а лучше того, лимоны стащить символические, должно быть, на удачу в любовных делах. Попричитали-поплакали, тут и шутки пошли, дескать, нечего девкам реветь по чучелу, лучше пусть с парнями пляшут – ведь вся сила ярая к ним перешла! И снова песни, пляски, хоровод закрутился…. Пока парни соревновались в красноречии, выдумывая шутки поострее, девки пошли к чучелу Костромы, ведь её будто свою девичью честь защищать надо. Парни, узнав про это, распоясались, да ещё и порты поскидавали, для пущего устрашения. Шумят, девок пугают. А те сжались вкруг Костромы, крапивой вооружились, стоят, трясутся – и страшно, и весело. Парни будто слились в одно целое, и такой силой от них веет, такой ярой весёлостью, что дух захватывает. Несутся навстречу – один раз набегут и отступят, второй, третий…, наконец, будто волной сносят девок, растаскивают, отбирают Костромушку и топят в реке, довольные победой и тем, что девушек потискали. Веселье!
Потом большой костёр зажгли, будто Солнце на землю спустилось. Раскрутили его хороводом:
А в нас седня Купала Не девка огонь клала Сам Бог огонь раскладал…
Завели вокруг игры, пляски – кто песни поёт, кто на гуслях, на рожках играет, а кто-то… уже цвет папоротника ищет…. Как огонь поутих немного, тут уж главное развлечение праздника – прыжки через костёр. Верят, что если прыгнуть половчее, то будет хорошее здоровье; если удачно перепрыгнут через пламя влюблённые, то они скоро обручатся. Чего только молодежь не вытворяла! И по трое, и по четверо прыгали, и гребёнкой, и кувырком! И даже по углям ходили! Потом огненное колесо в воду спустили, как символ поворота солнца на зиму. Свечи по реке поплыли, объединяя стихии огня и воды.
Я бродил среди праздничного веселья, напряжённо всматриваясь в лица разгорячённых дев, и ища в них знакомые, милые сердцу черты. Девушки на моё повышенное к ним внимание реагировали по-разному: кто стыдливо опускал глаза, покрываясь краской смущения, будто застигнутая в прибрежной тени плакучих ив одинокая купальщица; кто наоборот, взрываясь негодованием, отстранялся и убегал прочь от навязчивых глаз чужого. Но основная масса «русалочек», ничуть не смущаясь присутствием постороннего, да к тому же одетого не по-Купальному, набрасывалась на меня и настойчиво, но впрочем, дружелюбно пыталась вовлечь в общее веселье. Я не особо сопротивлялся, понимая, что став для них своим, смогу быстрее и легче отыскать Настю. Постепенно я втянулся в атмосферу праздника. Позволял кропить себя свежей прохладной росой, прыгал вместе со всеми через костёр, даже несколько раз не отказался от предложенной мне чарки молодой хмельной бражки, веселящей сердце и пьянящей разум. Но ни на секунду не отвлекался от своей основной цели.
Насти нигде не было видно, то ли из-за многолюдности и общей кутерьмы праздника, то ли её вообще здесь не было. А может, она следила за мной со стороны, специально не попадаясь на глаза, оставаясь для меня всё время в тени и радуясь своей победе, своему значению, которое она неожиданно приобрела. Что было очевидно, раз я так настойчиво ищу её. Во всяком случае, мне очень хотелось так думать, потому что это существенно увеличивало шансы вновь обрести её. О Женщина! Коварство – имя твоё! Коварство и Любовь!
Но скоро усилия мои всё-таки увенчались успехом, и я нашёл её. По крайней мере, мне так казалось тогда. Девушки выбрали из своей среды самую красивую и самую молодую русалку-невесту и, выведя её в центр поляны, стали водить вокруг неё хоровод, плотно взявшись за руки и не пуская парней внутрь круга. Над лесом, над рекой поднялась и поплыла во все стороны, нехотя раскачиваясь в мареве предрассветного тумана, унылая и протяжная, щемящая сердце звучным многоголосием девичья песня о том, как сбирали, провожали и отдавали молоду на чужую сторону. И хотя каждой из девушек мечталось оказаться в центре круга – не раз длинными тёмными ночами снилось, как её молодую, невинную обряжают в белоснежные брачные одежды и ведут под белы рученьки в милую, желанную, долгожданную неволю, принося её самость в жертву общности, её молодость и цветение – на службу великому таинству продолжения и укрепления рода. Песня певучая и печальная традиционно подчёркивала неизменную жертвенность женской природы, призванной подобно земле-матушке отдавать себя без остатка для зарода новой жизни. В этой самой русалочке-невесте я и узнал Настю. И хотя черт её на большом расстоянии и сквозь плотность многолюдия разглядеть было невозможно, но по каким-то неуловимым признакам, заставившим учащённо биться сердце, я почувствовал, что это она. Кроме того густой «парик» из длинных речных трав и цветов, надетый ей на голову под большущий венок цветов земных, скрывал её лицо и фигуру до самых колен, скрывал от всех, но только не от меня. Я замер не в силах пошевелиться и, не отрываясь, смотрел, любовался моей русалочкой и тем представлением, которое разыгрывалось у меня на глазах.
Она стояла недвижно, смиренно опустив голову, а девушки медленно и плавно кружили вокруг, как бы окольцовывая магическим кругом верности служение её будущей жизни, её женскому предназначению. Парни, играючи, как бы пытались прорвать девичью оборону, то набегая, наскакивая, воинственно хорохорясь, как деревенские петухи на колхозный курятник, то отбитые непреступной стеной девичьей чести, плакали, сокрушаясь, как дети, лишённые сладкого, то внезапно вновь наскакивая, и опять неудачно. Так продолжалось несколько минут, пока девушки не сдались, наконец, пожалев уязвлённое мужское самолюбие, и не согласились выдать свою русалочку…. Но только одному из парней, самому ловкому, самому быстрому, самому настойчивому…, кого она сама выберет. Остальным же огорчаться тоже не след, девчонок-невест для всех хватит, только и за них потрудиться придётся. Девичий круг с сокровищем-невестой посередине медленно, как бы нехотя покатился к реке. Песня полилась ещё протяжнее, ещё печальнее, ещё слёзнее, по мере приближения к береговой черте постепенно превращаясь в плач жертвоприношения. Девушки зашли в воду по пояс и, сняв с голов венки, попричитав над ними, пустили их по течению, как некогда давным-давно сестра-невеста Кострома отпускала по воде свой венок на поиски брата-жениха.
Что тут началось! Парни, сорвавшись с мест, как воины-соколы бросились в воду, но не на девушек, а за отпущенными ими венками, каждый, вылавливая из водной стихии свой, любовно сплетённый нежной рукой его давно наречённой суженой. Как я потом узнал, пары создавались задолго до праздника, часто уже заранее сговариваясь и даже обручаясь, а в Купальную ночь только обыгрывался народный, языческий обряд венчания для разрешения главной цели – вожделённого поиска чудесного цветка папоротника. Впрочем, случалось, что обряд выходил за очерченные заранее рамки, и двое, а то и трое парней схватывались в нешуточной борьбе за один венок. Тогда обладателем его становился действительно более сильный, настойчивый, мужественный, что в свою очередь в результате естественного отбора гарантировало здоровое потомство. Выходило, что и предварительное обручение теряло свою силу, и невеста шла в совершенно другой дом, совсем не в тот, где уже накрывались пиршественные свадебные столы. Сила Купальной русалочьей свадьбы признавалась более авторитетной и приоритетной перед человеческим сговором. Хотя сама невеста ещё могла всё восстановить-исправить, если ей удавалось запутать неожиданного, нежеланного кандидата в женихи и не дать ему отыскать в ночном лесу девственно нежный цветок папоротника, который, как известно, лишь один мог открыть заветный клад.
Поддавшись общему азарту, я метнулся в реку, но в охоте за ЕДИНСТВЕННЫМ венком – самым большим, самым ярким, заметно отличавшимся от других на фоне чёрной воды, слегка посеребрённой сиянием огромной луны. Неотрывно следя за ним с того самого момента, когда он был любовно отпущен трепетной рукой главной русалки-невесты, я помчался в погоню за довольно сильным течением реки, разбивая в брызги прохладную плоть воды и не замечая её сопротивления. Не прошло и минуты, как я настиг его и водрузил себе на голову, словно царский венец, будто золотой лавровый венок древнего олимпийца в ознаменование победы. Казалось, само провидение, устроившее нашу с Настей встречу на автовокзале, сблизившее нас в полночь на том берегу, сейчас окончательно вручало мне свой главный приз – результат признания моих заслуг, оправдание моих усилий. Но не тут-то было.
«Русалочки», выбравшись на берег, одна за другой бросались со всех ног в чёрную чащу леса, по мере того как их венки становились достоянием парней. Ведь коронованные таким образом мужчины являлись теперь как бы правообладателями их девственности, оберегать и охранять которую, пусть даже бегством, предписывали законы девичьей чести. Чтобы назвать девушку своей невестой, отвоевать у реки её венок оказалось ещё недостаточным. Нужно было, отыскав, нагнав свою избранную в ночном лесу, обрести вместе с ней чудесный, таинственный цветок папоротника.
И вновь преодолевая сопротивление воды, к тому же изрядно усиленное течением, я метнулся на сушу в погоне за тающей в темноте ночи фигурой моей русалки, моей Насти.
Ещё не выбравшись на берег, я увидел, как моя невеста удаляется всё дальше и дальше, всё больше и больше растворяясь в ночном мраке. Как она подбежала уже к непроглядной стене леса и вот-вот, через мгновение, сделав один только шаг, скроется с глаз моих словно видение, как исчезает призрак с первым несмелым, но неизменно победным лучом солнца. Я чуть не закричал от отчаяния и боли. Но она вдруг остановилась, оглянулась в мою сторону, будто поджидая, дразня и подбадривая меня для последнего усилия, последнего рывка из сковывающих движение объятий водной стихии. Мне даже почудилось, что она зовёт меня, призывно маня рукой. Тогда, собрав в кулак все силы и волю, я с шумом и фейерверком брызг вырвался на берег. В этот момент она исчезла в чёрной чаще, растворилась среди вековых дерев и густого кустарника, растаяла, как сон от внезапного пробуждения…
Но я точно запомнил место, поглотившее её милую фигуру. Больше того, я был уже рядом и спустя ещё мгновение ворвался в плотную черноту леса, как сумасшедший. Или как влюблённый, что в принципе одно и то же.
Не замедляя темпа, на бегу довольно быстро привыкая к кромешной темноте, я скоро смог уже различать впереди её мерцающий в лунных проблесках образ и ещё более прибавил прыти. Лес временами помогал мне, как бы расступаясь в стороны и предоставляя простор моему стремительному бегу. Но когда я уже, казалось, настигал свою «жертву», был в шаге от неё, он неожиданно сгущался, сплетался спутывающей движение паутиной, больно хлестал по щекам колючими лапами елей, хлёстко стегал плечи и спину голыми упругими ветками сухостоя. Было удивительно, почему эта экзекуция – довольно чувствительная для меня – совершенно, казалось, не беспокоила её, не доставляла страданий и даже просто неудобств такому юному, нежному, к тому же практически обнажённому телу? Тогда я снова отставал, а иногда и вовсе терял Настю из виду. Но стоило мне остановиться, за какой-нибудь крохотный миг до отчаяния, до крика бессильной ярости, как я вновь обретал милый образ, манящий, дразнящий меня, зовущий за собой. И снова гонка, снова расступившиеся как по приказу вековые стволы-великаны, и бегущая в лунном сиянии красавица – почти настигаемая, совсем рядом, вот уж близко-близко, протяни руку и хватай за разгорячённые бегом и страстью точёные плечи….
И вновь хлёсткая колючая пощёчина, от которой трезвящий ток по всему телу. «Русалка», похоже, издевалась надо мной, и природа, казалось, ей в этом помогала.
Наконец, я выбился из сил и рухнул в густую мягкую траву посередине небольшой поляны, ярко освещённой лунным светом и окружённой со всех сторон частоколом неприветливых сосен и елей. Я лежал, уткнувшись лицом в нерукотворный нетканый лесной ковёр, и жадно вдыхал всей грудью дурманящий запах лесных трав, сладковато-пряный аромат диких цветов и ягод. Мне казалось, что я больше никогда не встану, растворюсь в природной стихии, срастусь с ней, и, подобно мифологическому Купале, обрету единство со своей Настей-Мавкой лишь в растительном царстве. Здесь, посреди этого девственного, заповедного леса. Я был не против. Я даже был «за», предпочитая в этот миг холодной, злой суете человеческого мира мир цветов, пусть простых, не ярких, не подкупающих придирчиво-эгоистичный вкус оранжерейной породистостью, но таких чистых и искренних, как сама Любовь.
– Ты устал, умаялся, бедный? – услышал я над собой тихий и нежный, знакомый, но почему-то вовсе не родной голос.
Оторвав лицо от земли, я посмотрел вверх. У моего изголовья в каком-то метре от меня я увидел чудный, завораживающий неземной красотой линий девичий силуэт, за спиной которого огромным серебряным шаром источала лучистую энергию, силу и могущество царица ночи луна. Исчезнувший несколько секунд назад призрак никуда теперь не убегал, не играл со мной в кошки-мышки, не дразнил меня, то появляясь, то вновь исчезая, а был совсем рядом, близко, притягивал и манил, как в начале этой нескончаемо длинной ночи на противоположном берегу реки. Я приподнялся на колени – она опустилась в мягкую свежесть разнотравья. Какое-то время мы так и сидели друг против друга в немом безмолвии притихшего леса, в оживляющем все тайные сказки потоке лунного света. Как некогда, должно быть, Адам и Ева в самом центре мироздания за один единственный миг до вкушения запретного плода. Но они тогда ещё не знали его вкуса, их влекло любопытство, искушённое льстивым посулом стать как боги. Ими двигало дерзостное сомнение в благотворности единственной заповеди Творца. А мы уже знаем, и влечёт нас теперь совсем иное. Они были в полушаге до открытия нового, неведомого ещё земной природой чувства. Мы – во власти этого чувства, готовые довести его до совершенства, изначально, должно быть, задуманного и вложенного в него Создателем, но осквернённого человеческим стремлением утверждать, отрицая, а созидать, разрушая.
– Ты нашёл меня, любимый, иди ко мне, я подарю тебе цветок папоротника, самый чудесный и прекрасный из всех, существующих на земле цветов, – произнесла она страстно и призывно, грациозно, по-кошачьи выгнув спину и протягивая ко мне зовущие руки.
Я невольно затормозился в порыве, влекущем меня к ней, остановился и замер на пороге раскрывшихся настежь передо мной дверей к цели, к которой рвался сломя голову ещё секунду назад. Слова, которые я услышал, не то чтобы оттолкнули меня, или не отвечали моему собственному желанию в этот момент – они просто не могли принадлежать моей Насте и произнесены были хоть и страстным, жаждущим, но совершенно чужим, не её голосом.
– Ну что же ты медлишь, али не мила я тебе? Али красота девичья не радует глаз твой? – она говорила быстро, умоляюще глядя в мои глаза, будто боялась, что кто-то или что-то прервёт её, и она не успеет высказать всё то, что давно лежало на сердце тяжёлым, давящим грузом. – Люб ты мне, князь. Давно уж, много лет образ твой не покидает мыслей моих. Как увидела тебя, так загорелось сердечко пожаром великим, неугасимым. Тогда решила – не я буду, не пощажу ни жизни своей, ни чести, ни самой души, а только никому не отдам тебя. Мне ведь только одного и надо-то – только тебя, сокол мой, яхонтовый мой.
Не отрывая от русалки пристального взгляда, я осторожно протянул руку и сорвал с её головы «парик» из речных трав и цветов. На плечи упали длинные, густые, чёрные как смоль волосы.
– Ты не Настя, – только и смог вымолвить я. – Кто ты? Как ты сюда попала?
– Я та, чей венок ты выловил в реке, – шептала она дрожащим от вожделения голосом, медленно, но неуклонно приближаясь, – та, которую ты преследовал в лесной чаще с неистовством хищного зверя, кого ты жаждал, продираясь сквозь колючие, больно ранящие тело заросли, кого ты покорил своим неуёмным желанием обладать, кого всеми этими действиями ты выбрал себе в невесты. Так не останавливайся же на полпути, сделай её своей женой прямо сейчас, немедленно, сию минуту…
Она набросилась на меня, как хищный морской спрут – опутала, оплела тело вездесущими руками, завладела своим горячим влажным ртом моими губами, буквально впилась в меня, словно желая выпить, высосать из плоти душу всю до капельки. Извергала при этом из гортани такие вздохи и стоны, что мне стало вдруг страшно. По телу побежали, толкая друг друга, толпы мурашек, а лоб покрылся тяжёлыми и холодными каплями пота. Я с силой, которой никогда раньше не ожидал от себя, способной, казалось, свалить великана, оторвал её руки и оттолкнул бестию прочь, спасаясь от неминуемей гибели. Затем я вскочил на ноги и приготовился к новой атаке. Но она и не думала нападать, а свернувшись в густой траве маленьким беззащитным комочком, горько заплакала навзрыд, содрогаясь всем телом. Мне вдруг стало совестно за себя и жаль её, как бывает когда, не рассчитав силы, причиняешь боль разыгравшемуся котёнку, случайно оставившему на твоей руке тоненькие кровоточащие царапины. Я нагнулся к ней и попытался успокоить, объяснить насколько хватит слов, что произошла ошибка, что я перепутал её с другой девушкой. Но стоило мне коснуться плеча русалки, как она вскочила с земли и, стоя передо мной на коленях, стала целовать мне руки, обливая их горючими слезами.
– Не гони, милый, молю тебя, не гони! Что мне жизнь без тебя, сокол мой? Лучше смерть. Милый, желанный, любимый мой, – не переставая целовать, твердила она как в беспамятстве, – я так долго ждала тебя, столько претерпела за тебя, столько заплатила собой за то чтобы однажды обрести тебя, отдать тебе всю нерастраченную любовь свою, которую копила и берегла для тебя все эти долгие годы. Не отвергай меня. Хочешь, я буду твоей рабыней, беспрекословно исполняющей любое твоё желание, любую твою прихоть, даже самую безумную. Я многое могу, очень многое. Никто, ни одна женщина в мире не сможет дать тебе того, что дам я. Я дам тебе силу, богатство, значение, власть, огромную власть над людьми, о которой ты и помыслить не мечтаешь. И всё это только за твою любовь, за твою ласку, за право всегда быть рядом с тобой, принадлежать тебе, жадно ловить взгляд твой, дыхание твоих уст, нежность твоих рук, теплоту твоего горячего сердца. Ну ведь не уродина же я, посмотри на меня, неужели я недостаточно мила и красива для тебя? Столько мужчин за столько лет тщетно пытались овладеть хоть малой толикой того, что я сама готова отдать тебе, тебе одному, отдать всё без остатка. Возьми же меня, приласкай меня, назови меня своею, и ты будешь самым любимым, самым сильным, самым могущественным и великим из смертных. Ну что ты молчишь?
– Встань, – сказал я твёрдо, поднимая женщину с колен. Затем снял с себя рубашку и набросил ей на плечи. – Прикрой себя и послушай меня. Ты и впрямь красива, очень красива и можешь составить счастье любому, самому привередливому мужчине. Не надо мне от тебя ни власти, ни богатства. Рядом с тобой любой, даже самый ничтожный изгой[114] будет чувствовать себя богатейшим властелином, обладая лишь тобой. И я, конечно, тоже мог бы полюбить тебя и полюбил бы наверняка, но…
Я замолчал, не зная, не имея нужных, убедительных слов, способных объяснить ей это моё «но». Да и бывают ли вообще на свете слова, могущие утешить, успокоить женщину, которая чего-либо хочет с жаждой, присущей лишь этому, на первый взгляд, слабому, но непобедимому в своих желаниях существу? А уж тем более преисполненную любви и желания.
– Что «но»? – защебетала она, ободренная, видимо, моими неверно истолкованными ею словами. – Для меня не существует никаких «но». Скажи только, что тебя смущает, что ты хочешь, и я с радостью исполню всё, что бы ты не пожелал.
– Ты не Настя, – только и смог сказать я, потому что для меня этот довод был достаточен в преизбытке.
– Настя? Какая ещё Настя?! Как ты смеешь сравнивать меня с какой-то девчонкой, с крестьянкой?! – она вдруг изменилась, превратилась в один миг из несчастной, преисполненной неиссякаемой, но безответной любви женщины в гордую, полную ненависти и презрения ко всему, что виделось ей второсортным, не достойным единого её взгляда. – Я Царица! Мне подвластны не только тела и сердца, но стихии и страсти! Я могу одарить, возвысить, осчастливить, кого хочу, но могу и уничтожить, развеять в пыль и прах того, кто мне мешает! – она приблизилась вплотную, касаясь меня твёрдыми сосками высокой девичьей груди, и немного понизила голос. – Я одна могу дать тебе то, чего никогда не смогут и тысячи этих Насть. Я могу подарить тебе Царь-Цветок этой ночи – единственный, способный открыть клад простому смертному. Цветок, вкусив сладостный аромат которого, он не возжелает более во всю свою жизнь никаких иных сокровищ.
Она вновь преобразилась, снова стала слабой, ищущей поддержки и покровительства женщиной, и казалось, что такие перевоплощения для неё также легки и естественны, как смена декораций в театре.
– Возьми же его скорее, ибо он налился уже волшебными соками и жаждет быть сорванным тобой. Ну не тяни же, возьми, возьми, время его цветения безумно кратко, а ночь уже на исходе.
Она обмякла будто от внезапно нахлынувшей на неё слабости и, должно быть, упала бы без чувств, если бы я инстинктивно не поддержал её стройную, действительно волшебную фигуру. Горячие руки, ища опоры, обвили мою шею, а тело плотно-плотно прижалось к моему, передавая ему мелкую лихорадочную дрожь и судорожное тяжёлое дыхание. На миг, на один только миг я забылся, потерял самообладание и рассудок – голова закружилась, ноги утратили ощущение твёрдой почвы под собой и словно восковые потекли, поплыли в жарком пламени свечи под тяжестью всё более и более наливающегося бронзой тела.
Я был на грани безумия, но тут неожиданно увидел – или мне это только почудилось – как от непроницаемо чёрной стены леса отделилась светлая девичья фигурка с пышной копной непослушных белокурых волос на знакомой, милой сердцу головке и легко, как предрассветный туман поплыла в нашу сторону. В руках её трепетал слабенький, но живой, как огонёк неугасимой серебряной лампадки, невиданной красоты и нежности цветок, оберегаемый и хранимый ею словно драгоценное сокровище, словно крохотный и ранимый источник большой бесконечной жизни. Она приблизилась, глядя мне прямо в глаза немигающим, полным любви взором, и вложила свой цветок в мою руку. Молочная пелена тумана наплыла, окутала её со всех сторон, подхватила на своих невесомых крыльях и унесла от меня туда, где живёт мечта, где, должно быть, обитает Любовь.
Я очнулся. Не грубо, но решительно отстранил от себя русалку-блудницу и отступил на шаг от исторгающего соблазн тела.
– Ты права, Царица, – начал я, ничуть не заботясь о том, что и как сказать, – тысячи Насть ничего не смогут против тебя, они бессильны в своей многолюдности и потому, должно быть, многолюдны в своём бессилии. Но мне и не нужны тысячи, потому что одна единственная Настя уже сделала то, что тебе не под силу, как бы ты не старалась и какие бы чары не использовала. Этой волшебной ночью она уже подарила мне цветок папоротника, я уже являюсь обладателем клада, с которым не возжелаю более во всю свою жизнь никаких иных сокровищ. Ты опоздала, и тебе придётся смириться с поражением.
С этими словами я повернулся к ней спиной и пошёл прочь, не разбирая дороги, надеясь впрочем, что ноги сами выведут меня к деревне.
– Смириться?! О нет, дорогой, плохо ты меня знаешь! Смириться придётся тебе, потому что ты будешь только моим! Или не будешь вовсе! – раздался за спиной злобный крик смертельно уязвлённой фурии. Но я не слышал его, я шёл верной дорогой навстречу своей судьбе и в правильности её уже не сомневался.
Эта ночь, самая короткая ночь в году, но самая длинная в моей жизни клонилась уже к рассвету. И хотя внизу, у корней вековых деревьев всё ещё в полной мере господствовала тьма, высоко-высоко над головой небо, подсвеченное скользящими лучами нарождающегося из временного небытия светила, уже приобретало устойчивый синий тон. Начинался новый день. Жизнь продолжалась, и мне предстояло её прожить во всей полноте и непредсказуемости.
XLVI. Осуждение
Огромная круглая луна, насладившись вволю своим безраздельным владычеством на небе во время этой самой короткой, но удивительно ёмкой, колдовской ночи, готовилась, уж было, отойти к дневному покою и отдыху, как вдруг остановилась, задержалась на звёздном троне, припомнив неожиданно об ещё одном весьма колоритном, незаслуженно оставленном всеми человеческом существе. Она заглянула в настежь раскрытое окно большой, ладно сложенной избы, неоновым лучиком-щупальцем обшарила внутри просторную комнату и, убедившись в том, что всё как надо, – как было оставлено в кульминационный момент разгула стихии страсти, – совсем уж почти успокоилась. Но напоследок решила пошалить. Отыскав в мареве высокоградусных – хоть закусывай – сивушных паров тело человека, разбросанное по вздыбившейся одеялами и подушками кровати, луна устремила свой самый шаловливый, самый яркий лучик прямо ему в лицо и, умиляясь обиженно-недовольными гримасами спящего, некоторое время забавлялась игрой. Но недолго, потому что всплывающее из-за крутого бока земли солнышко уже поубавило интенсивности свечения маленьких колючих звёздочек, разбросанных повсюду на небе, и собиралось теперь приняться за свою ночную сменщицу. Как известно, Луна и Солнце – не соперницы, но и не подруги вовсе. Поэтому Царица Ночи предпочла не задерживаться на небосклоне и поторопилась восвояси. И вовремя, потому что хорошо известно, каково тонкой, чувствительной душе человеческой, потревоженной внезапностью хмельного пробуждения. А так у неё ещё есть время и возможность понежиться в покойной, хотя и обманчивой иллюзии сна.
Тяжёлый, плотный, густой как настоящая деревенская сметана туман обступил со всех сторон человека, сжал его в тиски, окутал липкими холодными объятиями тело, проник даже внутрь, завладев безраздельно и разумом, и душой, разливая по всему его существу тревогу, страх, безысходность. Даже звуки, обычно наполняющие собой всё пространство вокруг, тонули, растворялись в тягучей белой субстанции, сливаясь в один монотонный, давящий нещадно на уши гул тишины. В таком тумане не то что передвигаться, мыслить трудно. Когда всё разноцветье мира, вся причудливость, уникальность, неповторимость форм составляющих его предметов и творений исчезает, проваливается в тартарары, как бы перестаёт существовать вовсе, обрекая сознание на полное одиночество, на абсолютную оторванность от реальности, от причастности к сущему. Тогда разум – этот трепещущий очаг самости человеческой личности – перестаёт распознавать собственное бытие, обрекая его на полное, глухое небытие. Не получая никаких сигналов от окружающего мира, человек невольно теряет его, а будучи неотъемлемой его частью, его составляющей, он перестаёт осознавать и самого себя. Если, конечно, душа не преисполнена верой. Только она и спасает всегда.
Человек произвольно, не под действием воли, но подвластный лишь врождённому инстинкту самосохранения вытянул вперёд руки, и они растворились в плотной густоте тумана, потонули в его непроницаемом омуте, как сахар в горячем молоке. Он сделал осторожный шаг вперёд… – ничего не произошло. Ещё один шаг… потом ещё… и уже смелее, невольно убыстряя движение в отчаянной попытке вырваться, освободиться из плотных, навязчивых объятий белого плена… – и вдруг неожиданно сначала руками, потом сразу же лбом и, наконец, всем телом пребольно наткнулся на непреодолимую преграду холодной, шершавой стены красного кирпича. Множество вездесущих искрящихся звёздочек брызнули из глаз и поплыли, растворяясь в белом крахмальном киселе тумана, постепенно окрашивая его тёплым жёлто-оранжевым колором. Человек прислонился всем телом к неприветливой, грубой заскорузлости кирпичной кладки, перебирая наспех в изрядно уязвлённом сознании всех знаемых и незнаемых им девиц лёгкого поведения, а также их матерей. Передохнув малость, перевёл дыхание, сбившееся не то внезапностью контакта, не то потоком ругательств, и, сетуя на всю неприглядность своей судьбы, вздохнул тяжко и поплёлся вдоль стены на ощупь, рассчитывая, что этот не вполне определённый ориентир его куда-нибудь да приведёт.
Так шёл он долго, может быть, несколько часов. Впрочем время в такой обстановке однообразия весьма относительно, как и сама обстановка, – минуты вытягиваются в вечность, жизнь, целая человеческая жизнь, обещающая быть полной и насыщенной, вдруг скумокивается в манюхонький скоротечный миг и виснет, как муха в паутине, на невесомой, нехотя раскачивающейся нити случая. Прожить её тогда весьма трудно, но необходимо. Поэтому человек продолжал свой монотонный путь вдоль красной кирпичной стены. Впрочем, окружающая его действительность несколько изменилась и продолжала меняться хоть медленно, едва уловимо, но неуклонно. Молоко тумана, приобретя в момент столкновения едва различимый жёлто-оранжевый оттенок, постепенно набирало густоты и насыщенности красного тона и теперь сияло ярким оранжевым цветом, будто апельсиновая корка. Кроме того, туман с каждой минутой как бы разогревался, теплел и, наконец, из промозгло-зябкой липучей субстанции превращался во всё более лёгкую, ласкающую тело атмосферу. Больше того, туман, кажется, даже начинал постепенно редеть и рассеиваться. Человек прибавил шагу, не отрываясь, впрочем, от путеводной стены.
Так шёл он ещё какое-то время, пока не наткнулся на другого, копошащегося возле кладки, как будто что-то монтирующего в ней. Туман уже достаточно поредел, что возможно было рассмотреть не только самого работника, но и его работу. Это был смуглый бородач, одетый в лёгкий военный френч с большими звёздами внутри обрамлённого дубовыми листиками красно-синего ромба на погонах и такой же военный картуз. Он, насвистывая что-то латиноамериканское, старательно прикручивал массивной отвёрткой к стене большую латунную доску с выгравированными на ней письменами.
– Что вы делаете? – почему-то спросил человек бородача.
– Как что? – неподдельно удивился тот. – Место в колумбарии[115] хочу застолбить.
– Для кого?
– Для себя естественно. Для кого же ещё? Не видишь разве, что написано?
Человек пригляделся к выгравированной на доске надписи и прочитал: «ЗАРЕЗЕРВИРОВАНО ЗА РЕСПУБЛИКОЙ КУБА. ДО ИСПОЛЬЗОВАНИЯ ПО ПРЯМОМУ НАЗНАЧЕНИЮ НЕ ВСКРЫВАТЬ. ОХРАНЯЕТСЯ ГОСУДАРСТВОМ».
– Так вы же ещё живой… – изумился человек.
– Ха! Когда помру, поздно будет. Место-то знатное, фешенебельное, весьма популярное. Сопрут, – бородач кивком головы показал в сторону, куда во всё более и более рассеивающийся туман уходила красная кирпичная стена, – вишь, сколько понаехало тут. Эх, дороговато конечно, половину ВВП отдал – этот бизнес у вас почище нефти и газа будет. Ну да чего там, один раз живём, один раз помрём.
Человек обратил взор в указанном направлении и в изрядно уже поредевшей оранжевой пелене увидел множество людей, облепивших стену и мостивших к ней свои латунные доски. Такое разнообразие фасонов одежды и оттенков кожи можно было встретить разве что на олимпиаде – казалось, со всех, даже из самых отдалённых уголков планеты собрались сюда эти люди. И насколько глаз мог различать уходящую вдаль красную кирпичную громадину, настолько видна была разношёрстная, разноцветная толпа.
«Что ж это за место такое?» – подумалось человеку. И как только вопрос этот созрел и встал вдруг в его сознании, где-то сверху, над самой головой, настырно ударяя в уши, неожиданно забили до боли знакомую мелодию куранты.
Человек инстинктивно поднял вверх голову. В вышине, немного не доставая красной рубиновой звездой до последнего сгустка интенсивно тающего тумана, пела свою вечную песню Спасская Башня Московского Кремля.
«Ёкарный бабай, – пронеслась через мозг шальная догадка, – так это…»
Человек резко развернулся спиной к стене. Перед ним расстилалась древняя почти как сама Москва, неизменно статная и величавая, также неизменно меняющая свой облик в зависимости от текущего исторического момента, но всё же, несмотря ни на какие исторические моменты, олицетворяющая собой сердце России площадь, издревле величаемая Красной. Но как она преобразилась с тех пор, когда человек видел её в последний раз! И дело даже не в толпе богатеньких и знатненьких живых покойников, устроивших себе здесь колумбарий – превращать главную площадь государства в архигиперсуперпуперэлитное кладбище начали гораздо раньше и совсем другие товарищи. Прямо на площади, правильным рядком с Василием Блаженным с рубиновыми звёздами вместо крестов, местами даже затирая обзор его красоты своим присутствием, как монумент гегемонизирующей толерантности, возвышались пока ещё одетые в строительные леса два строения, о существовании которых в этом городе и на этом месте человек от самого своего рождения и подумать не смел – а именно, главная мечеть и главная синагога страны. Хотя может и всего мироздания, если принять во внимание амбиции местных правителей. На строительстве ещё суетливо сновали туда-сюда рабочие, а толпы представительных заказчиков – как в белоснежных, расшитых золотом халатах с одной стороны, так и во всём чёрном, с длиннющими завитыми пейсами из-под широкополых шляп с другой – уже любовались строениями и всячески обсуждали их будущее функционирование. Странно и удивительно было, что именно здесь, в самом центре тысячелетнего государства российского эти воинствующие антагонизмы Ближнего Востока нашли-таки и общий язык, и взаимопонимание, и добрососедство. Русским же москвичам от щедрот своих выделили длинную полоску вдоль кромки площади – весьма удобную и даже комфортную для сбора милостыни у добреньких, щедрых на всякое не особо обременительное благодеяние москвичей пришлых и гостей столицы. Всяк знай своё место.
– Стойте! Остановитесь! Что вы делаете?! – закричал человек, насколько хватило сил его лёгким. – Это же вам не Америка! Это же Москва… Россия… Святая Русь!
– Что ты так кричишь, дорогой? – услышал он за спиной голос бородача. – Ну святая, ну Русь, что из того? На святость-то вашу никто не посягает, хоть ложками её кушайте. Вы же сами нас пригласили?
– Кто?! Кто вас сюда приглашал?! – человек развернулся к вопрошавшему. – Пушкин что ли?!
– А хоть и Пушкин, – бородач, ничтоже сумняшеся, продекламировал с пафосом, – «ВСЕ ФЛАГИ В ГОСТИ БУДУТ К НАМ, И ЗАПИРУЕМ НА ПРОСТОРЕ».[116]
– Так то ж в гости, а вы как к себе домой ломитесь. Понаехали тут, устроили тут, понимаешь, колумбарий! А где ж парад-то на 9-е Мая? На каком основании?! По какому праву, я вас спрашиваю?!
– Известно на каком, нам разрешили.
– Кто?! Кто вам разрешил?!
– Он… – бородач кивком головы указал в самый центр площади. Там в плотном кольце болванов с мигалками на темечках катал туда-сюда по булыжной брусчатке игрушечные танки, бронетранспортёры, передвижные ракетно-пусковые установки и прочую грозную разве что для оловянных солдатиков технику с виду представительный, всерьёз озабоченный внешней безопасностью и внутренним благополучием вверенной ему «песочницы» товарищ Президент некоего странного, до смешного декоративного, сувенирно-суверенного образования с карнавальным названием Эрэфия.
– Этот? – уточнил человек у бородача.
– Угу, – подтвердил с ухмылкой тот.
– Ты что же это делаешь, паршивец?! – на ходу кричал человек, подбегая к президенту-катале.
– Что? – не на шутку встревожился последний, как курица-наседка подбирая под себя игрушечную бронетехнику.
– Ты чего это понапускал сюда кого ни попадя?!
– Чего? – катала никак не врубался в то, что от него хотят. Или делал вид, что не врубался.
– Чего чего? Зачем понапускал, спрашиваю?!
– Чего чего зачем понапускал? – похоже, он и вправду ничего не понимал, зато пресильно перепугался за сохранность своего стратегического арсенала. – На… – в качестве отступного, чтобы его не беспокоили и не пугали так, он протянул человеку игрушечную же новенькую жёлтую Ладу Калина-Спорт, – … бери… насовсем… у меня ещё есть.
– Ты что со страной сделал?! – заорал взбешённый непонятливостью оппонента человек. – Распродал державу инородцам оптом и в розницу, Иуда! Русским в России остаётся только милостыню просить!
Катала наморщил лобик, будто соображая что-то, растопырил в стороны ушки, встрепенулся, видимо вспомнив нечто, и расплылся в искренней довольной улыбке, обрадованный, что не только обороноспособности «песочницы», но и даже её автопрому ничто не угрожает.
– А, ты об этом? – проговорил он со вздохом облегчения, оглядывая площадь и пряча Ладу Калину за пазуху, ближе к сердцу. – А я-то думал…. Так мне ж разрешили…
– Кто???!!!
– Он… – снова посерьёзнев, вкрадчиво сообщил Президент, одними глазами указывая за спину человека.
Тот оглянулся. На трибуне мавзолея, неспешно, с артистизмом раскуривая трубку и подозрительно озирая исподлобья всё происходящее, стоял совершенно живой отец всех народов Иосиф Джугашвили, он же Коба, он же Сталин.
– Не может быть… – опешил от неожиданного поворота человек.
– Он, он… – подтвердил катала.
В два прыжка преодолев расстояние до мавзолея, человек побежал вверх по лестнице на трибуну. Лестница оказалась крутая, ступеньки далеко отстоящими друг от друга, так что подниматься было весьма тяжело. Марш за маршем, пролёт за пролётом, невзирая на усталость и одышку, человек бежал и бежал вверх, обливаясь потом и жадно глотая ртом воздух как рыба на льду. А лестница всё не кончалась и не кончалась, бесконечные ступени всё мелькали и мелькали перед глазами, уплывая из-под ног вниз и возникая из небытия вновь вверху, но вожделённая площадка трибуны с мудрым небожителем на ней ни в какую не приближалась. Словно линия горизонта или светлая заря коммунизма.
Наконец силы иссякли. Очередная ступенька оказалась круче и неприступнее всех остальных. Изрядно притомившийся человек споткнулся об неё и, пребольно раня бока острыми гранями, кубарем покатился вниз. По ходу падения он вспоминал маму с папой, всю остальную родню дальнюю и не очень, отчий дом, огород, сад, улицу, неизменно уходящую за околицу, родное село, речку, необъятный край, называемый тепло и значительно Родиной, в которой ему посчастливилось принять и провести долгую, насыщенную, казавшуюся бесконечной жизнь…
– Ну и угораздило же вас, молодой юноша! Ну, вы и попали, как это у вас нынче говорится! Можно сказать, прямо с седьмого неба свалились, почти что из самого рая! И ведь таки больно же, должно быть, и обидно, да?
Связанный по рукам и ногам, прикованный тяжёлой и гремучей цепью к вкопанному прямо в земляной пол массивному столбу, подпиравшему низкий давящий потолок, я сидел в полутёмном, освещённом лишь малым огарочком оплывшей свечи подземелье. Сквозь маленькое, совсем крохотное оконце под самым потолком нехотя пробивался тускнеющий свет утомлённой уже луны. А заря, ещё не набравшая ни силы, ни власти в поднебесье, только-только лишь обозначила холодным и звонким ультрамарином своё неизменное ежеутреннее возрождение. Странное, мистическое время суточного коловорота. Время безвластия, когда ночь уже не…, а день ещё не…. Время всеобщей забытости и оставленности, когда всё вокруг замирает, или даже умирает, испугавшись само в себе своей чересчур вольной, чересчур разнузданной жажды жизни. Время безвременья, когда вчера окончательно и безоговорочно уже кануло в Лету, а завтра всё никак и никак не настанет. Время зевак, окунувшихся к этому часу с головой на самое дно своих самых глубоких и самых цветных снов, и время воров, прекрасно использующих эту счастливую оказию для исполнения своих самых тайных и самых страшных злодеяний. Совы уже уснули, насытившись, а жаворонки досматривают во снах грядущие, ни разу ещё не звучавшие, вЕдомые покуда только им одним песни. Не случайно человек, ежели он конечно не вор и не разбойник, об эту пору сладко почивает самым глубоким, самым властным сном, пленившим, опоившим чарами сладострастного забытья его тело, и душу, и сознание. Даже влюблённые к этому часу, наигравшись вволю дружка дружкой, преизобилуя и внешне, и внутренне всем самым прекрасным, самым сказочным, самым волшебным, самым сумасшедшим, самым самым, что только может дать Любовь, да только Любовь одна и может дать, даже они, обнявшись тесно и жарко, спят с блаженными улыбками на счастливых лицах, будто нет на земле ни пробуждения, ни разлуки, ни измены. Всё спит.
Я не сплю. А будто во сне вся эта несуразица с моим арестом, с этой темницей и гремучими цепями не менее пуда каждая. Будто кошмар навалился на меня всей тяжестью и терзает, измывается над растерянным сознанием, задавая ещё одну безумную загадку, разгадать которую надо, ну очень хочется…, но нет никакой мочи. А может, это и не сон вовсе, а напротив, я только что очнулся от сказочного забытья, с реальностью не имеющего ничего общего. Только когда же я уснул в таком случае? И сколько длился это сон? Уж не с самого же моего рождения, потому что во всю мою жизнь ничего такого, заслуживающего столь грубого и бесцеремонного обращения со мной, я не совершал.
– Простите великодушно, что нынче не предлагаю вам разделить со мной скромный еврейский ужин…, потому как нечего делить…, всё уже поделено… и без нас. Да и вы не столь воинственны, как давеча. Впрочем, тогда, на автостанции я пригласил вас немножко покушать вовсе не из опасения быть побитым, а чисто из великодушия и человеколюбия. Вы были одиноки, и я одинок, вот мы и сошлись в одной компании за скромной трапезой да за беседой умной и весьма полезной. И сейчас равно из тех же великодушных, человеколюбивых помышлений хочу спросить я вас – а как вы тут оказались в этом нечистом, совершенно не предназначенном для человеческого пребывания помещении?
– Ты кто? Как тут очутился?
Неожиданно проснувшийся от страшного падения с вершины мавзолея казачий полковник сидел среди разбросанных подушек, скрученных в жгут простыней и смятых перин в своей кровати и недоумённо тёр опухшие глаза.
Сновидения. Эта волшебная, неразрешимая загадка забытья. Какие только шутки – порой забавные, порой весьма и весьма неуместные – разыгрывает она с расслабленным, совершенно беззащитным сознанием человека? Особенно если оно, это сознание отягощено изрядной чрезмерностью возлияний туманящими мозг и порабощающими волю напитками. Подумайте сами. Представьте себя совершенно голеньким, размягчённым негой, не готовым противостоять превратностям судьбы, но неожиданно и грубо изъятым из властных и горячих объятий страсти и перенесённым вдруг в абсолютно иную реальность. В которой не вы уж всецело обладаете жарким податливым телом некой Афродиты, а напротив, ваше жалкое, лишённое какой бы то ни было опоры тело вдруг становится игрушкой в руках жестокого, ничем не стеснённого в своей изобретательности рока. А чуть только вы немного освоились в новых для себя условиях, чуть только привели в некоторое соответствие и созвучие друг с другом разобщённые, растерянные и разбросанные повсюду тело, душу и дух, определились с направлением и даже сумели в некоторой степени возлететь, воспарить над сковывающей вас суетой и подобраться почти что вплотную к идеалу, призывно манящему, покоряющему всё и вся блеском непревзойдённого авторитета, как тут же пали настолько низко и настолько больно, что оказались … в собственной постели, совершенно голый, истерзанный коварной, предательской негой, не способный принять и даже осмыслить нежданные, приводящие в крайнюю степень недоумения подарки судьбы. И что же вы видите?
В красном углу комнаты, освещённый мерцающим огоньком лампадки стоял высокий худой человек и молился на Образ. Вопрос и недоумение атамана его совсем не трогали, казалось, он не воспринимал обращённых к себе слов, а только еле слышно шептал что-то одними устами да степенно и размашисто крестился, будто монах-отшельник в своей собственной, одинокой, удалённой от мира келье.