Путешествие в Закудыкино Стамм Аякко
– Я говорю, митрополита. Вы, наверное, ошиблись. Святитель Алексий, был в сане Митрополита Московского[33], – пояснил Алексей Михайлович, и добавил на всякий случай, – по-моему.
– Нет, сын мой. Я никогда не ошибаюсь. Алексий II Ридигер был патриархом московским и всея Руси. А дело, за которым я тебя позвал, заключается в следующем: сейчас тебе баньку истопят, пойди, помойся, а то пахнешь ты уж очень … неподобающе для такого случая. Часа ведь тебе хватит? Хватит. Одёжку отдашь брату Гавриилу, он же тебе выдаст новую, подобающую. Ну, а как готов будешь, то есть, значит, через час, приходи в храм. Брат Гавриил проводит. Понял?
– За баньку, конечно, спасибо. Навоз, он, знаете ли, не Шанель номер пять. А вот одежду-то зачем? Мне моя нравится. Простирнуть только и всё.
Алексей Михайлович никак не желал мириться со всё более утверждающейся догадкой, поэтому, чтобы хоть как-то оградиться от неё включил, что называется, дурака. Но собеседник, нимало не заботясь о ранимой психике изобретателя, одним махом разрушил все его наивные надежды на светлое будущее.
– Твоего больше нет ничего. Забудь. Всё в прошлом. Постриг монашеский примешь.
– Постриг? Зачем постриг? Я не хочу в монахи.
– Хочу, не хочу! Ты это оставь, сынок. Это тоже в прошлом. Для инока одно только хочу есть – послушание начальству.
Все эти слова и предложения батюшка произносил спокойно, мягко, по-доброму, даже улыбаясь сквозь густую чёрную бороду. Но в голосе его неизменно присутствовали железные, прямо-таки стальные нотки, от которых трепетная, беззащитная душа изобретателя сжалась в комок и завибрировала высокочастотным резонансом, словно голосовые связки мышонка, попавшего в озорне объятия кота. Голос почти сорвался на крик, но ему не хватило воздуха, поэтому вместо крика получился всё тот же мышиный писк.
– Но я ещё не инок! Я не согласен! Не хочу, не пойду в монахи.
– Не пойдёшь? Ну, тогда навоз грести до конца жизни. Небось, понравилось?
Батюшка ехидно хихикнул в усы и отклонился на спинку своего мягкого кресла. Казалось, его вовсе не интересует мнение собеседника, а то что он говорил – не предложение вовсе, а продуманный и утверждённый уже план. Такая непробиваемость несколько разозлила Пиндюрина и придала его голосу твёрдости и решительности.
– Навоз?! Ну уж нет! Хватит! И вообще, по какому праву вы меня здесь держите? Я свободный человек! Я не изъявлял желание в монастырь идти! Немедленно выпустите меня! Я буду жаловаться! В милицию! Я на вас в суд подам!
– Жалуйся, – как ни в чём не бывало, ответил игумен, будто разговаривал не с гражданином государства, силящегося называться правовым, а с зэком, недовольным условиями содержания в карцере. – Только чего ж в милицию? Дело-то серьёзное, государственное, давай уж прямо в суд.
Видимо, угрозы Алексея Михайловича не шибко его напугали. Он медленно, без суеты и нервозности достал из выдвижного ящика стола картонную папку для бумаг, развязал тесёмки и выложил перед Пиндюриным несколько исписанных листов.
– Вот полюбуйся, – предложил батюшка, будто вчерашний номер какой-то газеты, – это протокол твоего задержания при попытке заложить взрывное устройство под памятник Гоголю. Припоминаешь? Э! Так ты не помнишь ничего? Пьян был? Ну что ж, это отягчающее вину обстоятельство. А вот протокол обыска, при котором у тебя был обнаружен склад оружия и целый килограмм героина. Не гоже, сын мой, не гоже эдакой заразой православных травить. Ай-яй-яй…. Кстати, при задержании ты оказал усиленное сопротивление и ранил пятерых сотрудников ОМОНа, которые сейчас находятся в тяжёлом состоянии в больнице. А вот собственноручные показания свидетелей. Смекаешь? Всего этого достаточно, чтобы потянуло на вышку, сын мой, а так как для террористов предусмотрена теперь смертная казнь, то подумай, может лучше навоз, а? Я ведь о тебе пекусь, сынок, по христианскому милосердию. Ну что, будешь жаловаться?
Сказать, что Алексей Михайлович был подавлен, значит, ничего не сказать. Он сидел просто раздавленный, расщеплённный в брызги, в прах, в грязь, в пепел. Такого оборота его свободолюбивый разум никак не ожидал. Да и что, скажите на милость, мог ожидать человек, всю жизнь проживший, как амёба в своём собственном бульоне, никого не трогая, никому не досаждая, ни от кого не завися, проявляя неуёмную активность в осуществлении каких-то своих безумных проектов и напрочь позабывая о них, когда интерес остывал, терялся навсегда? Что, по-вашему, может чувствовать homo sapiens (безусловно, творческих наклонностей), всегда свободно парящий над жизненной суетой, время от времени спускаемый упрямым социумом на грешную землю для удовлетворения насущных человеческих потребностей и снова взмывающий ввысь неудержимым всплеском живой, пусть и безумной, но всегда ненасытной фантазии? Как тот, о котором сказано: «Прожить, врага не потревожив; прожить, любимых погубив»,[34] должен реагировать на внезапно обрушившуюся на него реальность, всегда воспринимаемую как нечто стороннее, даже постороннее? Так он и реагировал, то и чувствовал. А толстый поп, опытным глазом профессионала узревший психологическую неустойчивость и душевные метания своей жертвы, поспешил закрепить наметившийся успех.
– Да не боись ты, чадо, на чёрных работах у нас только трудники да послушники используются. Тебя это не касается. Мы, монахи – братья во Христе – совсем другое дело. Чистенькие да сытенькие – «в поте лица твоего будешь есть хлеб …»[35] – во как! Братия всегда с книжкой да со словом Божьим о душе своей да о ближнем печётся. А тебе так вообще особое дело предлагается, важное, государственное, требующее твоей смекалки, изобретательности да творческого подхода. Ты уж расстарайся во Славу Божью да во спасение сынов человеческих.
С этими словами батюшка встал, подошёл к стоящему неподалёку холодильнику, достал из него две тут же «вспотевшие» бутылочки пива, открыл их и протянул одну Пиндюрину.
– На вот, сын мой, охладись. Понимаю, не легко тебе. А кому щас легко? Бог терпел и нам велел.
Откушав пива, Алексей Михайлович и впрямь немного успокоился. Нельзя сказать, чтобы он постепенно приходил в своё нормальное, обычное расположение духа. Скорее с этим расположением, как и со своей привычной жизнью, он сейчас прощался навсегда. Его охватила апатия, какая-то безысходная обречённость. Это свойственно творческим натурам, они легко поддаются унынию и депрессии. Но это только внешнее проявление, так называемая, явная, открытая часть их сущности. Чтобы начисто вытравить из их сознания неистребимую веру в то, что всё будет хорошо, что на смену тёмной ночи неизбежно придёт яркое, солнечное утро, необходимо ни много, ни мало, лишить их жизни. Может, поэтому они так легко смиряются, вроде бы сдаются под давлением обстоятельств, что в глубине души, часто сами не отдавая себе в этом отчёт, неистребимо знают – все эти испытания и невзгоды лишь временная проверка на вшивость, которую нужно пережить, переждать, оставаясь при этом самим собой.
– Что вы хотите от меня? Что я должен сделать? – спросил он обречённо, подводя черту под прениями.
Игумен немного насторожился, явно не ожидая такой скорой сдачи крепости почти без боя, но, видя отрешённость и даже обречённость оппонента, успокоился и решил брать быка за рога.
– Ничего особенного, сын мой, ничего такого, чего не понесла бы твоя исстрадавшаяся в мирской суете душа. Покой и только покой в Господе Иисусе и отречение от страстной мирской круговерти. Господь да простит тебе все грехи твои вольные и невольные, ведомые и неведомые. Сейчас в баньку омыться, очиститься от праха мирского, затем на постриг и сразу же на рукоположение в иеромонахи. Чего нам с тобой тянуть-то? Правда? А там глядишь, и до епископа рукой подать…
«Покупает, – думалось Алексею Михайловичу, пока игумен расписывал в радужных красках перспективу его будущей жизни. – А я продаюсь. Продаюсь, как Иуда. Тот за тридцать серебряников, а я и того хуже – за баньку. Правда, мне тут ещё карьеру епископа предлагают, да уж больно она призрачная. Какой из меня епископ? Как из блохи фельдфебель. Вот ведь хрень какая. А что мне делать? Разве есть у меня выбор? … Выбор всегда есть. И что ж мне, переть рогом на рожон? Господи, я даже не знаю, кого предаю … я вообще ничего не знаю … Может, и не нужно будет никого предавать? Может, зря я так всполошился? Да нет, с чего же тогда этому торговать меня? Что я, Джеймс Бонд какой-то? Ничегошеньки не пойму. А, будь что будет. Там посмотрим. Авось, как-нибудь выкручусь».
И он, сложив лапки, поддался на волю провидения, твёрдо, впрочем, веря, что провидение это не заставит его делать что-нибудь подлое и мерзкое, что оно уж как-то вытащит, подаст руку, предоставит возможность выкарабкаться. А уж он-то не упустит. Всё будет хорошо. Главное – выбраться отсюда.
– Вы бы это … оставили бы уже вербовать-то меня. Я уж согласился вроде. Давайте ближе к делу. Для чего я вам понадобился? Ведь не напряжёнка же с епископами заела?
– В корень зришь, чадо. Зело похвально сие. А дело действительно есть. Хотим послать тебя в отдалённую епархию. Прежняя власть, гоня и истребляя церковь нашу, преизрядно там повымела метлой своей поганой. Овцы стада Христова без окормления остались. А в последнее время сект всяко-разных развелось. Вот и порешили мы доверить тебе вернуть заблудших в лоно матери-церкви.
– А чего меня? Чем это я вам так приглянулся? Вроде не праведник, не ревнитель, из всех молитв лишь «Отче наш» знаю, и то с утра только. Что-то темните вы, батюшка.
– А чего мне темнить? Всё как на духу. Где их нынче сыскать-то, ревнителей? А праведники наши – не дураки, всё поближе к Москве кучкуются. Кто ж в эдакую Тмутаракань добровольно поедет? А ты, чего греха таить, у меня на крючке, чуть взбрыкнёшь – я подправлю, подскажу как надо. Да и не требуется там особого мастерства, знай себе, инструкции выполняй, да отписывай в центр, кто чего говорит, чего делает, о чём думает. Тебе ж всяк свою душу на исповеди откроет, а ты знай, не прогляди супостата. Дело не хитрое, работа не пыльная.
Оба собеседника посидели, помолчали ещё чуток. Каждый думал о личном. Игумен о том, как быстро и умело удалось ему завербовать своего человека в чужой огород, на который уже слеталось всё больше и больше прожорливой саранчи. Какой игумен не мечтает об епископской мантии? А Пиндюрин думал о том, как ему теперь жить в этом новом качестве, непривычном, никогда не прогнозируемом даже в самых бредовых фантазиях.
– Один поедешь, без сопровождения. Во, какое к тебе доверие! Цени! А коли не доедешь, я тебя искать не стану, не боись. Господь покарает как отступника и расстригу. Тяжкий это грех перед Господом, так что лучше б и не родиться тебе. А чтоб долго не ждал кары-то Господней, органы соответствующие подсобят, раньше тебя найдут, да прямиком на суд к Богу через муки великие и отправят. Так что поостерегись ослушаться-то.
Что, прям вот так и сказал? Один поедешь, без сопровождения? Ха-ха-ха! И с новой одёжкой надул? Вот блудник-то! Вот шут гороховый! Ха-ха-ха! И эти люди не разрешают нам ковыряться в носу! Ха-ха-ха! Ну, по Сеньке и плаха, сам себе суд уготовил и в сем веке, и в будущем.
За столиком тихого летнего кафе мёртвого города сидели и разговаривали двое. Один слушал да громко, от души смеялся. Другой – монашек в чёрном долгополом подрясничке и в старой заношенной скуфейке на голове – рассказывал, чуть не плача и поминутно вытирая влажные глаза. Огромная телячья отбивная с кровью, хотя наполовину и съеденная, давно уж лежала нетронутой и покрылась толстым слоем застывшего жира. Пиво, впрочем, было выпито полностью, до капельки. Оно ведь доброй беседе не помеха, наоборот, подспорье.
XXVI. Дурдомизмы отечества
Женя ехал домой. Ехал один, без сопровождения. Его почему-то не особо удивило, как легко он был отпущен. Скорее, в эту минуту им владело другое недоумение – более поразительное, казавшееся неправдоподобным обстоятельство, на которое он даже не рассчитывал и мысленно готовился к худшему. Ведь, покинув гостеприимный кров заведения, он не оказался снова в навязчивой атмосфере треклятой «Площади революции», а очутился на обычной московской улице, освещённой оранжевым светом уходящего летнего дня. По асфальтированным магистралям буднично сновали автомобили, на тротуарах суетливо копошились прохожие, в воздухе обыденно висел смог, и плыла какофония звуков, лязгов и визгов. Всё как всегда, будто и не было вовсе страшной фантасмагории прошедшей ночи.
Будто бы не было… Но в то же время ограждавшая здание нескончаемая бетонная стена с орнаментом из колючей проволоки, наглухо закрывшиеся за его спиной серые стальные ворота без какой бы то ни было вывески, и ноющее ощущение тревоги, навеваемое угрозой свидеться, всё упрямо указывало на то, что кошмар, пережитый им минувшей ночью – не сон, не призрак, а нечто такое, что действительно происходило. И наверняка ещё не закончилось. Нужно ли говорить, что в метро Женя спускаться уже не стал. Он залез в первый подкативший троллейбус в сторону центра, уселся на освободившееся место и принялся обдумывать давешние приключения. Мысли путались, переплетаясь в замысловатые узлы и не позволяя сосредоточиться на главном. Да и само оно, ГЛАВНОЕ, всё время как-то ускользало, пряталось, терялось за наслоениями шелухи, не давая точки опоры, от которой можно было бы оттолкнуться и понять.
Что понять? Что он, Женя Резов, должен, обязательно должен был понять? Ведь должен же? Ведь не случайно всё это случилось с ним? Именно с ним. А что же произошло? Когда это началось? Какой эпизод можно считать точкой преломления обычности его жизни, от которой она пошла куда-то в сторону, прочь от проторенного, предсказуемого, привычного пути? С какого события всё пошло не так, не обычно, не буднично? И почему всё-таки именно с ним? Почему судьба выбрала для своего эксперимента именно его, Женю? Кто он? Что он? Зачем он? И кто же, как не он? Пушкин что ли? Так вроде сказал старик? И кто этот старик? Прохожий… Прохожий? Куда прохожий? Зачем прохожий? Одни вопросы и никаких ответов.
Во всех этих размышлениях он провёл, видимо, не один час. На улице уже заметно стемнело, солнце спряталось за спины покосившихся зданий, казавшихся в закатном освещении неестественно причудливыми, театрально декоративными. Постепенно один за другим зажигались огни иллюминации. Город менял декорации, переходя, будто по замыслу невидимого режиссёра, к следующему акту разыгрывающейся драмы. Новые актёры выдвигались на авансцену событий, заменяя старых, отыгравших уже свои эпизоды. Но, несмотря на все перемещения и перестановки, сюжет развивался по уже намеченному сценарию в рамках одной неизменной пьесы, в которой по какой-то безумной, немыслимой случайности именно ему, Жене Резову надлежало исполнить свою роль.
Троллейбус, в котором предавался размышлениям Женя, намертво стоял в пробке. Стоял, плотно сжатый со всех сторон другими машинами, и по-видимому уже давно. Во всяком случае, ни хвоста, ни головы этой гигантской змеи обнаружить из его окон было никак невозможно. Пассажиры, закалённые борьбой за выживание в московских заторах, устроились, кто как мог, обнаруживая в вынужденном простое своеобразные плюсы и даже достоинства. Кто-то читал, кто-то, закатив глаза и подрыгивая конечностями, слушал через наушники плеера некое подобие музыки, приводящее в конвульсивные движения чресла и никак не задевающее душу. Особо приспособленные к ежедневным стояниям с аппетитом уничтожали заранее припасённые бутерброды, но самые находчивые использовали утекающее время жизни для новых знакомств, ни к чему не обязывающих, с целью просто поболтать о том, о сём.
– Наши-то, слышали, опять олимпиаду просрали? И как им только не стыдно?! Болеешь за них, болеешь… не щадишь ни нервов своих, ни времени… а они …
– И не говорите. Я вчера специально на работу не пошёл… болел, бюллетень даже взял… до пяти утра болел, две пачки валидола выкушал… а они …
– Каждый год такое безобразие, то олимпиаду просрут, то чемпионат, то кубок …
– А сколько денег в них вбухивают…
– Так все эти деньги сами же чиновники и проедают.
– Что ж тут поделаешь? Им положено. Кто они … а кто мы…
– Ничего, ничего. Сейчас министра спорта поменяют на другого, и в следующий раз мы обязательно всех порвём …
– А вы слыхали, президент-то наш ещё пуще с коррупцией заборолся …
– Да ну?! Ну, теперь держись! Теперь этого уж точно посадят!
– Так он и так пять раз уж сидит!
– Ага. Ну, значит, шестой сядет. Вор должен сидеть в тюрьме. У него ж руки по локоть в крови.
– А за что на этот раз посадят? Не за руки же?!
– Найдут за что. А не найдут, так придумают. А хоть и ни за что…
– Ну вы и скажете тоже. Ни за что его в прошлый раз сажали. А теперь … он не то брал… не то давал… не то брал, но не давал… не то не давал брать …
– Ага. Я что знаю, то и говорю. Это ещё в позапрошлом годе он брал… а потом оказалось, что и не брал вовсе… Так его за это и посадили. Теперь, наверное, посадят за то, что брал сам у себя…
– Это как …?
– Да пёс их там разберёт. Им виднее, они сверху.
– Ну так! Кто они … а кто мы …
– А слыхали, говорят, войска НАТО хотят к нам вводить?
– Эт зачем же?
– Как зачем? Вы что не понимаете? Для защиты демократии конечно …
– А разве нашей демократии что-то угрожает?
– Ещё бы! Она ж вертикальная, упасть может ненароком. Вон сколько вражин скрытых повылазило …. То там, то сям возмущения и даже выступления … Иль не слыхали?
– Какие такие выступления?
– Так антиправительственные же …. И даже – вот гады – антипрезидентские!
– Иди ты!
– Да-а! Вот чтобы защитить его от народа, этих и пригнали.
– А наши-то что? Не могут что ли? Ну, армия наша.
– Нашим не досуг. Наши защищают страну от ракет НАТО в восточной Европе. Они, поди ж ты, НАТО эти, так и прут, так и прут. Не-е, нашим не досуг …
– Да. Нашим не до них. Наши этих … защищать не станут. Тут вы правы.
– А защищать-то надо.
– Нас-то кто защитит?
– Ну уж, вы скажете … Кто они, а кто мы …
– Долго ещё стоять-то будем? Два часа уж…
– Может, авария?
– Да какая там авария?! Депутаты разъезжаются.
– А может, и сам президент …
– Или патриарх …
– У них своя жизнь – когда они едут, все стоять должны …
– Вот так по три часа с работы добираешься. А утром то же самое, только в обратную сторону …
– Всё правильно, они об нас заботятся, им нужнее …
– Кто они … а кто мы …
Женя устал сидеть в душном салоне троллейбуса. Очень хотелось домой, остаться одному, никого не видеть и не слышать. Он вышел на улицу, попытался вдохнуть полной грудью кем-то спёртый из московской атмосферы воздух и пошёл вперёд, в голову пробки. Идти пришлось не слишком долго, и вскоре Резов увидел жирного гаишника с полосатой палкой в руке и в зелёном световозвращающем слюнявчике поверх серой форменной рубашки. Его необъятное пузо явилось живым и на редкость действенным препятствием на пути городского транспорта, спешащего по домам после трудного рабочего дня и послушно присмиревшего в ожидании милости от всесильного пуза. Опричник этот обливался праведным потом на раскалённом протвине выцветшего асфальта, но упоение властью, держащей в кулаке многотысячную толпу сограждан, с лихвой компенсировало все издержки и неудобства опасной и трудной службы. К тому же шуршащие в бездонных карманах купюры разного достоинства как-то утешали, утверждая наверняка, что таковая служба отнюдь не бескорыстна, но весьма и весьма прибыльна.
Вдруг из-за спрессованной толпы послушно ожидающих машин, объезжая пробку по тротуару и окутывая пребогатым выхлопом привыкших ко всему прохожих, вырулил на свободное пространство возле пузатого гаишника ярко розовый, как молодой поросёнок, весь утыканный непрестанно мигающими разноцветными огоньками Порше Кайен. Он недовольно фыркнул на других участников движения и резко затормозил перед самым животом ошалевшего от такой наглости опричника. Свисток повис на опустившейся до так нельзя нижней губе санитара дорог и непременно вывалился бы прочь. Но пузатый мытарь скоро пришёл в своё нормальное, естественное для его профессии расположение духа и приподнял так неприлично низко отвисшую челюсть. Впрочем, ненадолго, потому что дверца Порше приоткрылась и наружу выпорхнула шикарная блондинка, одетая в розовую же, в тон Кайену, тряпочку, тщетно прикрывающую участок её тела от чуть повыше сосков груди до чуть пониже …, простите, попы, ежели заглянуть сзади.
– Я тут стояла, я только отъезжала за сумочкой. А я вам говорю, я тут стояла. Вас ещё тогда тут не было, а я уже тут стояла, – выпалила она на одном дыхании.
– Где? – подобрав челюсть и установив её на нужное место, подхватил интеллектуальный диалог гаишник.
– Вон там, – блондинка грациозно протянула пальчик, увенчанный столь же розовым, в тон тряпочке и в тон Кайену, коготочком. – Перед вон той синенькой букашечкой.
Гибэдэдэец обернулся согласно направлению указующего перста и послушно, как зомби, пошаркал к стоящему во главе пробки синему Пежо 206. Зачем он это сделал и какие сведения собирался почерпнуть у законопослушного «француза», дорожный мытарь ещё не знал. Может, намеревался снять свидетельские показания, подтверждающие информацию блондинки? Очень может быть. И, наверное, он так бы и поступил, если бы за его спиной розовый Порше не взвыл мотором и, совершив нехитрый манёвр, не пристроился бы перед Пежо во главе пробки.
Восстановив таким образом попранную справедливость, хозяйка Кайена заглушила двигатель и, включив на полную катушку сидюк, принялась чёткими, за годы отточенными движениями наносить на пухлые силиконовые губы толстый слой ярко розовой, в тон коготочкам, в тон тряпочке, в тон Кайену помады. Из динамиков, разрывая пространство в брызги, надрывался утомлённый неиссякаемой страстью голос кумира и одновременно грозы всех блондинок и розовых кофточек – Филиппа Киркорова.
Должно быть более чем вызывающий манёвр Порше, или незавершённость диалога с его хозяйкой настолько взбудоражили деятельную натуру властелина дорог, а может просто голос Филиппа Киркорова не соответствовал внутреннему резонансу его тонкой душевной организации. А только гордый гибэдэдэец вдруг вспомнил о том, что он таки гордый и направился к водительской дверце Кайена. Подойдя, приложил растопыренную ладонь к тому месту, где у него обычно хранится фуражка, приложив, пробурчал что-то нечленораздельное, но обязательное для бурчания, и не почувствовав никакой реакции на свой выход, легонько постучал концом жезла по стеклу наглухо закрытого окна автомобиля. Поскольку его телодвиженя никаких последствий не повлекли, ему пришлось, наливаясь праведным гневом, повторить все действия, но уже с удвоенным усердием. А когда негодование, переполнив мятущуюся душу, забрызгало из него слюной, он неистово забарабанил жезлом по окну. Чёрное, совершенно непрозрачное извне стекло нехотя опустилось, и в рыхлое лицо опричника ударила тошнотворно приторная воздушно-парфюмерная волна вперемешку с Киркоровым. А задетая за живое хозяйка Порше выпалила наружу ответный залп, легко перекрикивая даже самого Филиппа.
– Что это вы тут хулиганите?! Совсем ох… что ли?! Я вот сейчас милицию вызову!!!
Инспектор почти не растерялся от эдакого нахрапа и, брызжа во все стороны слюной, проорал своё протокольное представление.
– Что? Говорите громче, у меня музыка!
– Выключите музыку! – гаишник очень старался, пребывая в полной уверенности, что переорал бы даже сотню Киркоровых.
– Я говорю, у меня музыка играет! Говорите громче. Вам нравится Филя? Правда же он душка?
– Выключи музыку, сука!!!
На сей раз он настолько напряг свои лёгкие, что даже если бы сотне Филиппов аккомпанировали тысячи иерихонских труб, их совместные усилия потонули бы в громоподобном раскате рокочущего ора опричника. Но он даже не успел донести свою мысль до конца, когда музыка неожиданно стихла, оборвалась как свет внезапно перегоревшей лампочки. Над Москвой пронеслось певуче-протяжное, многократно повторённое эхом: «СУ-КА!!!».
Долго ещё в пьяном московском воздухе плавали волны затухающего эха, пока совсем не растворились, не растаяли в предзакатном мареве уходящего летнего дня. Над городом повисла давящая, предвещающая взрыв бури тишина.
– Что-о-о? Кто это сука? Да вы знаете, с кем разговариваете? Вот я сейчас всё мужу расскажу. Придётся вам до конца жизни регулировать движение оленей под Магаданом.
Хозяйка Порше говорила тихим, спокойным, подчёркнуто вежливым тоном, между тем как её глаза метали громы и молнии, а голос, слегка вибрируя, наливался всё более заметными нотками раздражения.
Она вышла из машины, открыла заднюю дверцу, достала ярко розовую сумочку в тон помаде, в тон коготочкам, в тон тряпочке, в тон Кайену, затем достала из неё блокнотик и ручку в тон сумочке, в тон …
– Так. Назовите Вашу фамилию, должность, звание, подразделение, в котором служите. Говорите, говорите. Я записываю.
На опричника невозможно было смотреть без слёз. Точнее, без смеха… но сквозь слёзы. Из грозного и ужасного Шрека, наводящего на автовладельцев тихий ужас одной только сверкающей зеленью своего слюнявчика, он превратился в жалкое подобие зелёной гусеницы, толстой и мохнатой, которой так и не суждено никогда стать бабочкой.
– Чего? Зачем это? – замямлил он, виновато лыбясь, и излучая всю доброжелательность, на которую только могло быть способно человекоподобное существо с неопределённым, давно уже бесполезным и даже общественно-вредным родом деятельности. – Зачем фамилию? Это … Я не того … я только хотел … Чего Вам тут стоять-то в пробке? Торопитесь, наверное? Проезжайте …. Проезжайте себе, куда Вам нужно …
– А сука? С сукой что будем делать? – ехидненько вопросила несговорчивая блондинка, постукивая розовой ручкой по розовому же блокнотику и давая понять, что готова принять извинения деньгами. По крайней мере гаишник понял именно так, потому что иначе он понимать не умел
– Что сука …? Зачем сука …? Я это … не-е-е …, – мямлил вспотевший мытарь, нервозно ища что-то под слюнявчиком. – Не, не сука! Я грю СКУКА! Скука стоять-то тут … Вам …. Проезжайте, проезжайте, чего уж… муж заждался небось …
Он достал, наконец, из-под зелёного слюнявчика огромный, дрожащий, плотно сжатый кулак и поднёс его к ужасной розовой блондинке. Длань, дрожа, зависла в воздухе над раскрытой розовой сумочкой и разжалась всей своей растопыркой. В сумочку хлынул неиссякаемый поток купонов – всё что удалось настричь за день тяжким праведным трудом. Круглая, рыхлая, лоснящаяся от пота физиономия опричника расплылась в сладчайшей улыбке, как бы говоря: «Ну, когда же ты уберёшься отсюда, сучка ты крашена?»
Сумочка захлопнулась и скрылась в бездонной утробе Порше. Тот взвыл мотором и умчался, быстро обращаясь маленькой светящейся точкой в чёрной пустоте московского проспекта перед самым носом огненной реки столичной пробки.
– Козёл. Только так с вами и нужно. Недоумок. И где вас только находят? Выращивают в инкубаторах что ли, специально, умышленно ещё с детства лишая хоть какого-то намёка на присутствие мозгов? Бараны. Стадо тупорылых, ненасытных баранов под руководством таких же тупых, безмозглых, бездушных, только ещё более алчных. Да и мы ничем не лучше, раз позволяем ЭТИМ иметь нас. Страна баранов. Господи! Куда же подевался великий народ русский? Почему кругом одни безмозглые, безвольные пни? Как долго всё это ещё терпеть?
Так ворчала хозяйка Кайена, мчась по пустынному московскому проспекту, прочь от случайно зашедшего в замешательство Шрека. Он так и стоял на том же месте и в том же образе жирной зелёной гусеницы с разжатой растопыркой и почёсывал полосатой палкой затылок. Не то чтобы он пытался обдумать и сообразить, как, каким образом с ним могла приключиться такая оказия. Ведь нельзя же, в конце концов, посчитать думаньем процесс почёсывания агрегата для хранения фуражки. Вообще такими словами как думать, соображать, мыслить жирный властелин дорог отродясь не пользовался. Он не знал, не предполагал даже, что во все времена, начиная с глубокой древности, самые непотребные отбросы человеческого общества всегда кучковались в группы, весьма, между прочим, многочисленные. А из всего обширного перечня разумной деятельности они предпочитали выбирать для себя те занятия, в которых можно было самым наилучшим образом проявить все наиболее мерзкие и скотские свойства их гнилой натуры. Ну, как ему было понять, что некогда мытари и опричники, затем чекисты и энкавэдэшники, а ныне вся братия эрэфских чиновников от гибэдэдэйцев до САМОГО – суть одно и то же, а именно всеми ненавидимая и презираемая, позорная каста неприкасаемых. Он не знал, не мог знать в силу своей убогости, что во все времена, а ныне в особенности, простое общение, добровольное, а не вынужденное, с представителем этой касты накладывает несмываемое, позорное клеймо причастности к духовной проказе, от которой всякий хоть сколько-нибудь уважающий себя человек вынужден шарахаться как от чумы.
Дорожный упырь естественно не слышал слов розовой блондинки. Не мог слышать. Не слышал их и Женя. Этих слов вообще никто не слышал. А жаль. Многим, очень многим в самом широком спектре социального статуса и общественного положения необходимо внимать им каждый день, каждый час, всякий раз, когда одни захотят поиметь кого-то, а другие в свою очередь послушно снять штаны. Но кто их скажет, когда процесс имения налажен, отточен и узаконен вертикалью власти как норма, как суверенное демократическое право одних послушно снимать, а других бесстыдно иметь.
Женя Резов не стал более участвовать в абсурде великого противостояния и отправился в направлении Курского вокзала. Благо расстояние до него оказалось не очень значительным. Что-то всё-таки Женя начинал понимать. Во всяком случае стало очевидно – государство, породившее такого монстра как ГИБДД, только по одному этому уже не имеет права на существование.
XXVII. «Незабываемые встречи… Забываемые встречи…»[36]
Курский вокзал встретил Женю как всегда шумом и суетой. Вокруг сновали приезжие, отъезжие, проезжие и просто прохожие. Они густо и плотно оккупировали всё внутренне пространство вокзала, прочно обосновались везде, где можно было присесть, а то и прилечь, забили натруженным телами подступы к кассам, выстроившись в огромные нескончаемые очереди. Могло показаться, что они на вовсе обосновались тут, если бы бездушный, мёртвый голос железной тётеньки из репродуктора время от времени не выдёргивал из их нестройных рядов основательные порции измученного курортным сезоном человеческого мяса. Впрочем, ощутимые пробелы в их жёсткой популяции немедленно пополнялись новыми добровольцами, искренне преданными ни с чем не сравнимому, такому долгожданному и вожделенному проклятому летнему отдыху вдали от дома. Женя не стал пополнять собой их перелётную стаю, а, пройдя в зал пригородного сообщения, купил билет на электричку и вышел на перрон.
Поезд ещё не подали на посадку, но платформа быстро наполнялась вынужденными сторонниками гораздо менее продолжительного, но не менее необходимого ночного отдыха подальше от места работы и от загаженной автомобильными выхлопами и представителями вертикальной власти Москвы. Подумать только, а ведь ещё недавно эти представители были тоже людьми и тоже ездили на электричках. И воздух был чище, и сама Москва не так уродлива, и жить в ней тогда ещё получалось. Однако не будем о мерзком. Не тронь, как говорится, пока не воняет. Но справедливости ради всё же отметим, что воняет оно всегда, хотя его уже много лет как никто не трогает. И сколько ещё не тронет? Может поэтому и воняет, опровергая пословицу?
Женю не особенно волновала сейчас наполняемость перрона соотечественниками, он наблюдал за медленно приближающейся головой электрички с огромным горящим глазом во лбу и думал только о том, чтобы поездка в ней не затянулась также надолго, как и давешняя в метро. Его измученной душе сейчас хотелось только одного – оказаться поскорее дома под защитой родных стен и постараться как можно быстрее забыть обо всём что случилось. Но это был только порыв, стон уставшей, истерзанной души, в то время как разум упрямо настаивал на неизбежности продолжения пьесы до тех пор, пока не будет сыгран самый последний акт. Причём по мере развития сюжета ему, Евгению Резову, отводится в этом действии всё более и более значительная роль – от простого статиста в начале, до главного героя в финале. Какие сцены ещё ожидают его в дальнейшем, он пока не знал, но чувствовал, что спираль событий всё более неотвратимо сужается вокруг его личности.
– Молодой человек, простите, вы не могли бы мне помочь, если не затруднит …
Женя вздрогнул от неожиданности, с какой в непосредственной близости от него прозвучал показавшийся знакомым голос. Лёгким холодком обдало сердце, будто через внезапно образовавшуюся щёлочку в груди внутрь дунул шальной, прохладный сквозняк. Дунул и тут же отпустил, прикрыв за собой щёлочку. Потому что, оглянувшись на голос, Резов увидел самого обыкновенного, вовсе незнакомого и ничем особенным не примечательного старика в инвалидной коляске, просительно взирающего на него. И всё-таки нечто привлекающее внимание в нём было. По крайней мере, внушительных размеров блок орденских планок в полгруди и напоминающая что-то из недавнего прошлого ермолка на голове задержали на себе взгляд Жени.
– Не могли бы вы завезти меня в вагон, если, конечно, не трудно? А то боюсь мне самому не справиться с этим вопросом, – уточнил свою просьбу старик и улыбнулся.
– Да, конечно, я помогу вам, – поспешил согласиться Женя, как бы извиняясь, что не откликнулся на просьбу сразу.
– Спасибо, молодой человек, огромное спасибо и … извините за беспокойство …
– Что вы, что вы, мне вовсе не трудно. Напротив, я рад вам помочь.
И он, подхватив коляску, легко, будто всю жизнь ухаживал за инвалидами, завёз её через раскрывшиеся двери внутрь вагона, установил там на свободном, специально отведённом для этого месте возле окна и присел рядом на скамейку. Ему отчего-то было приятно, и даже как-то посветлело на душе – ведь впервые за всё время описываемых событий Рехову удалось сделать что-то хорошее, доброе, а главное кому-то нужное. Не то чтобы всё, что он делал до сих пор, было плохим и злым, просто никому от его действий не стало легче и радостнее на душе. Напротив, все его вроде бы невинные поступки по воле какого-то злого рока выливались в нечто малопривлекательное и выстраивались в цепочку следующих друг за другом, усиливающихся кошмаров. Но теперь груз пережитого стал легче, как-то невесомее, в голове даже зазвучала весёлая мелодия, а в животе запорхали бабочки. Как же на самом деле мало нужно человеку, чтобы вернуть ощущение полноты жизни. Со стороны это может показаться признаком скудоумия и заниженной самооценки, но это только со стороны. С самодовольной стороны скудоумия и необъективно завышенной самооценки.
– Могу я что-нибудь ещё для вас сделать? – спросил Женя участливо.
– О да, молодой человек, очень даже можете, буду вам весьма признателен, – с радостью отозвался на предложение старик, и в глазах его засверкала лукавая хитринка. – Не могли бы вы выкурить за меня папироску, а то мне нельзя, но, вы знаете, очень хочется.
– С удовольствием! И даже приму за честь, если бы … простите, но я не курю, – он понял шутку старика и даже попытался подыграть ему.
– И это вас весьма положительно характеризует, – включился в игру старик. – Хотя с другой стороны … так хочется покурить.
Оба весело рассмеялись довольные возникшим взаимопониманием.
– Ну, не курите, так не курите, это ваше право, молодой человек, и ваш выбор, – перестав смеяться, возобновил беседу старик. – Но от коньячку вы, конечно же, не откажетесь?
– Наверное, разочарую вас, чего бы мне вовсе не хотелось, но всё дело в том, что я ещё и не пью.
– Как не пьёте? Что, совсем? Никогда?
– Почти что.
– Болеете? – старик изобразил на лице наигранно-сочувствующую гримасу.
– Ну почему сразу болеете? Как-то не пристрастился, знаете ли. Не нравится мне.
– Ну, тут, молодой человек, вы не правы, позвольте вам заметить. Совсем не правы. Я же не пьянку вам предлагаю, а коньяк. Старый добрый армянский коньяк!
Старик для убедительности даже поднял вверх указательный палец. А затем, словно фокусник, достал из-за спинки своего кресла небольшую, но явно дорогую, чёрного дерева шкатулку и раскрыл её перед Женей, являя миру сокровище, утопающее в мягкой бархатной внутренней отделке. По воздуху, заглушая людской гомон и стук колёс о стыки рельс, поплыла мягкая волшебная музыка. Душный, плотно спрессованный мир вагона как-то сам собою вдруг расширился, раздался, наполнился негой, страстью, ароматами, звуками далёких, бескрайних горных вершин и заоблачных далей, истерзанных острыми пиками скал. Звуки наполнились смыслом, душою, поэзией:
- И над вершинами Кавказа
- Изгнанник рая пролетал:
- Под ним Казбек, как грань алмаза,
- Снегами вечными сиял,
- И, глубоко внизу чернея,
- Как трещина, жилище змея,
- Вился излучистый Дарьял,
- И Терек, прыгая как львица
- С косматой гривой на хребте,
- Ревел, и горный зверь и птица,
- Кружась в лазурной высоте,
- Глаголу вод его внимали;
- И золотые облака
- Из южных стран, издалека
- Его на север провожали;
- И скалы тесною толпой,
- Таинственной дремоты полны,
- Над ним склонялись головой …[37]
– Ах, какой коньяк! Какой коньяк! Напиток богов! Нектар и амброзия! Это не простой коньяк, молодой человек – феерия! Его подарил мне ЛИЧНО товарищ Сталин! Из своих ЛИЧНЫХ запасов! Возгнушаться им вы просто не имеете права.
Старик извлёк из объятий мягкого иссиня-чёрного бархата плоскую фляжечку неизвестного, но явно благородного металла с огромным кроваво красным рубином на поверхности, отвинтил крышечку, достал из шкатулки одну из трёх рюмочек того же металла, но с рубином поменьше, наполнил её ароматной янтарной влагой и передал Жене. Возгнушаться Резов не посмел. Да и не особо-то старался, поскольку огненно-терпкий аромат, разлившийся по всему пространству вагона, а особенно немигающий, кровавый глаз рубина гипнотически притягивали, манили, лишая свободную человеческую волю последней силы для правильного выбора, подменяя желаемым естественное.
– За знакомство! – заявил тост старик, наполнив свою рюмочку и протягивая её к Жене для чоканья.
– Пожалуй… – ответил тот, делая встречное движение и смыкая борта рюмок с характерным металлическим звоном.
Выпили. Ароматная влага сначала обожгла, сдавив дыхание, а потом пролилась медленно и вальяжно по телу, раскрепощая, освобождая его от излишней напряжённости и расцвечивая сознание яркими красками, отзвуками великого прошлого и маяками зовущего, манящего будущего. О многом говорящий вкус:
- Счастливый, пышный край земли!
- Столпообразные раины,
- Звонко-бегущие ручьи
- По дну из камней разноцветных,
- И кущи роз, где соловьи
- Поют красавиц, безответных
- На сладкий голос их любви;
- Чинар развесистые сени,
- Густым венчанные плющом,
- Пещеры, где палящим днём
- Таятся робкие олени;
- И блеск, и жизнь, и шум листов,
- Стозвучный говор голосов,
- Дыханье тысячи растений!
- И полдня сладострастный зной,
- И ароматною росой
- Всегда увлажненные ночи,
- И звёзды яркие, как очи,
- Как взор грузинки молодой!..
- И послевкусие …
- Но, кроме зависти холодной,
- Природы блеск не возбудил
- В груди изгнанника бесплодной
- Ни новых чувств, ни новых сил;
- И всё, что пред собой он видел,
- Он презирал иль ненавидел.[38]
– Хорошо?! Ну, скажите, молодой человек, ведь правда же хорошо, а? Ведь хорошо же, хорошо? – старик аж привстал в кресле от возбуждения, забыв видимо, что инвалид.
– Хорошо, – мечтательно согласился Женя.
– То-то же! – снова плюхнулся в кресло ветеран. – Это же не просто коньяк, это эликсир, симфония, материализация чувственных идей! Это же созвучие, аккорд отголосков бытия! В нём …
- И сердца зов,
- И сладостность печали,
- И ночи трепетный покров
- Вдруг как-то разом прозвучали.[39]
Вы не находите?
Женя, конечно же, находил, потому что в голове его играла музыка, разбегались по кругу, как от брошенного в воду камня, мягкие волны хмеля, а тело сладко ныло в унисон поплывшему рассудку. Но вместо ответа он только удовлетворённо промычал и покраснел, сконфузившись своей немногословностью. Ему действительно было хорошо. И даже голос разума ещё недавно на перроне упрямо предупреждавший о неизбежности дальнейшего развития ночной пьесы теперь если не молчал вовсе, то звучал настолько тихо, что слова его как-то терялись, таяли в тех мягких волнах.
– А вот теперь самое время и покурить, – проговорил, потирая руки, ветеран. – Что вы скажете, молодой человек, насчёт доброй гаванской сигары?
– Что вы, в вагоне ж не курят, – опомнился вдруг Женя. – Да и вам нельзя, вы же сами говорили.
– Так я и не буду. Мне курение строго противопоказано. Строго! Но всегда имею с собой. Всегда! Это, знаете ли, такая радость … такое удовольствие … что и вообразить себе невозможно. И хотя товарищ Сталин предпочитал трубку, но сэр Уинстон Черчилль курил именно эти сигары. Именно эти! – он достал из шкатулки огромный портсигар с таким же массивным рубином что и на фляжке и, раскрыв его, явно похвастался толстенькими, дорогими и пахучими колбасками. – Сам сэр Уинстон Черчилль не брезговал! – и протянул портсигар Жене.
– Что… мне? Но я же не курю …
– Так вы и не пьёте… – старик лукаво ухмыльнулся и подмигнул левым глазом, не то искушая, не то подбадривая. – Я разве курить вам предлагаю? Курение – бестолковая, бесполезная и глупая привычка, по сравнению с которой переливание из пустого в порожнее – философия, а гадание на кофейной гуще – строгий аналитический прогноз. Я прошу лишь преисполнить букет, завершить, так сказать, создание стройной системы ощущений, в которой каждый ингредиент самодостаточен и в то же время является логическим продолжением и наполнением всех остальных. Попробуйте, и уверяю, вы ещё будете сердиться на меня, что я был не слишком настойчивым.
Ветеран собственноручно вытащил из портсигара самую пухлую колбаску и буквально вложил её в Женины пальцы.
– Но здесь же нельзя… – всё ещё сопротивлялся Резов, внимательно разглядывая приятную на ощупь и с экзотическим ароматом сигару.
– А поедемте в тамбур. Там курят. Там можно. Отвезите меня, пожалуйста. Я так волнуюсь, что совсем иссяк силами. Благодарю вас, молодой человек. Если бы не вы, что бы я делал …
Никогда потом Женя не мог объяснить, как и зачем они вышли в тамбур? Каким образом и с какой потаённой целью сигара оказалась у него во рту? Кто поднёс горящую спичку, вопроса не возникало, но зачем, за какой такой надобностью он стал жадно втягивать в себя воздух, раскуривая это чудо кубинских мастеров – вот вопрос, на который ответа не было.
Поначалу ничего примечательного не происходило, кроме разве что густого облака дыма быстро окутавшего со всех сторон курящего. Но когда на поучительный совет ветерана не выпускать дым изо рта сразу же после затяжки, а вдыхать его внутрь, в себя, в лёгкие, Женя послушно затянулся по-настоящему, да ещё с жадностью заядлого курильщика, произошло то, что впоследствии он долго вспоминал, как самый ужасный кошмар в своей жизни. Страшный, просто нестерпимый приступ удушья и непрерывающегося кашля скрутил его тело, будто невидимый спрут, обвивая своими щупальцами шею, грудь, живот, проникая даже внутрь и закупоривая бронхи, перекрыв ему доступ кислорода. Он словно карась на льду ловил ртом воздух, но получал с каждым таким глотком только новый, всё более ужасный толчок изнутри, отторгающий, извергающий из него инородное зелье. А когда приступ стал понемногу проходить, и в организм потихонечку, маленькими порциями начал проникать столь необходимый ему воздух, Женя почувствовал, как окружающие его предметы – двери вагона, стены тамбура, коляска с сидящим в ней стариком приобрели какие-то неестественные, причудливые очертания и формы. Они вытягивались и сплющивались, нарушая все мыслимые пропорции, то приближаясь, то отдаляясь в обход закона перспективы. Звуки приобрели какой-то глухой, булькающий оттенок, а в глазах поплыли разноцветные и разнонаправленные круги, эллипсы, овалы и прочие геометрические фигуры. По всему выходило, что способность адекватно воспринимать окружающую действительность покидала Женю, покидала стремительно и, казалось, безвозвратно.
Когда он пришёл в себя, то ни тамбура, ни вообще вагона уже не было. Ему во второй раз за этот день судьба предложила очнуться не там, где представился случай отключиться. Но это возвращение к жизни оказалось совсем иным. Ни серого тяжёлого потолка, ни навевающих тревогу стен, ни мудрого Соломона в майке и трусах, ни даже весёлого солнечного зайчика. Ах, как кстати сейчас был бы именно тот зайчик. Женя полусидел-полулежал на одинокой деревянной скамейке посередине абсолютно пустой платформы какого-то забытого Богом полустанка. Вокруг шумел огромный сказочный лес, будто живой тёмный Солярис, материализующий из своего могучего разума привязчивые, но вовсе не опасные призраки. Колебания прохладного ночного воздуха доносили до болезненно восприимчивого слуха незнакомые потусторонние звуки – отголоски иных, затерянных в суете быта цивилизаций. А над головой грандиозным нерукотворным куполом, усеянное крапинами настолько близких, как будто даже выпуклых звёзд, повисло бездонное, беспредельное, чёрное небо. Ни в сказке сказать, ни пером описать. Только, разве что, представить, старательно закрыв глаза, да потерев их усердно кулачками для пущёй яркости звёздочек. Неограниченный тленной плотью разум частенько рисует сознанию такие перспективы, которых подслеповатым человеческим оком ни за что не увидеть. А коли даже удастся иной раз сподобиться, то не разглядеть, не охватить, не осилить в суете призрачного мелькания сиюминутных, плоских, неизменно рассыпающихся в прошлое картинок. Недалёк человек, ограничен и слаб. Причём сугубо добровольно. Скажете, нет? И тем самым только подтвердите тезис.
Скамейка, на которой он очнулся, оказалась весьма старой, давно не крашеной, жёсткой и на редкость неудобной для сидения. Всё тело его затекло, а ноги вообще отказывались реагировать на сигналы мозга, будто их и не было вовсе. Поэтому Резову пришлось сконцентрироваться и поднапрячься, чтобы поменять позу, давая отдых и приток свежей крови онемевшим мышцам. Именно это движение позволило Жене обнаружить, что одинокая обшарпанная временем скамейка явилась вынужденным пристанищем не только ему одному. Слева от себя он увидел фигуру старика в знакомой ермолке на голове и в выцветшем, изрядно поношенном пиджаке, украшенном богатым блоком орденских планок. Ветеран потягивал из рюмочки коньяк и взирал на Женю светящимися от счастья глазами.
– Ну, вот, наконец, и вы, молодой человек! – заговорил он весьма довольный собой. – А я уж заждался. Ну, что я говорил? Что вы теперь скажете?
Женя не знал что сказать. Ещё меньше представлял, как ему разделить радость и восторг старика. Поэтому он ничего не ответил. Или почти ничего.
– Это вы?
– Конечно я! А кто же? Вы кого-то ещё здесь ждёте?
– Я никого не жду. Я домой хочу … и совершенно не понимаю, как оказался и что я делаю … здесь, – он даже не пытался скрывать своего раздражения, весьма естественного в таком положении.
Но старик вовсе не замечал этого.
– А? Что? Что я вам говорил? Феерия! Букет! Симфония! Ну, что вы теперь скажете, молодой человек? Прав я был? Прав?
– Где мы? Почему мы здесь? Как сюда попали?
– Где? В лесу. Платформа какая-то … не имеет значения. Вы, молодой человек, немного переусердствовали с затяжкой, не рассчитали силы, с непривычки это бывает, и … и вас пришлось вынести на воздух. Ну, и я с вами вышел, не мог же я оставить вас здесь одного, – старик наполнил рюмочку коньяком и протянул её Жене. – Выпейте лучше. Уверяю, тут же станет легче.
– Да пошли бы вы … с вашим коньяком!
Резов уже не сдерживался, и если бы не преклонные года ветерана, он неминуемо бы схватил его за грудки и … и, возможно, даже ударил бы.
– А вы ударьте меня. Ударьте. Вы ведь именно это хотите сделать?
Женя, полностью обезоруженный, вмиг распрощался с раздражением, на смену которому тут же пришло отчаяние. Он отвернулся от старика и, обхватив голову руками, заплакал.
– Выпейте коньячку, – сочувственно пропел ветеран. – Хороший коньячок. Очень хороший. Выпейте, вам тут же станет легче. Намного легче.
Старик коснулся жениного плеча, но Резов, словно капризный ребёнок резко отдёрнул его и отодвинулся на край скамейки.
– А ну пей, щенок!!! Будет он мне ещё брыкаться тут!
Слова эти особенно после всех вежливостей и учтивостей ветерана прозвучали будто гром среди ясного неба, подобно тому, как безмятежную, царственную тишину горной вершины прерывает вдруг стремительно нарастающий рокот снежной лавины. Опешивший Женя послушно, словно под гипнозом принял из рук старика рюмку и выпил её содержимое залпом.
– Кто же так пьёт коньяк? Эх ты, сынок-сосунок, всему тебя ещё учить надо. Да ладно, не зыркай так глазками-то. Научу уж. Всему научу. На ещё выпей, только потихонечку, ма-а-аленькими глоточками. Коньяк успокаивает, придаёт силы и восстанавливает душевное равновесие. А я попытаюсь тебе кое-что объяснить. Только вот поймёшь или нет – от тебя зависит.
Ветеран вальяжно откинулся на спинку скамьи, закинул одну парализованную ногу на другую и начал:
– Жизнь, друг мой, – весьма преинтересная штука. И весьма логичная, представьте себе. Она подчиняется строгому закону соответствия и последовательности, в котором каждое событие, явление и даже простое действие является одновременно следствием предыдущего и причиной последующего. Эта цепь бесконечна и неразрывна. А скрепляет звенья цепи единственно рационализм. В природе всё рационально, всё подчинено закону причинно-следственной связи. Достаточно над любым событием поставить вопрос «Почему?» – и можно будет отмотать назад всю цепочку настолько далеко, насколько хватит терпения и интереса.
Почему хищник убивает? – Потому что голоден. Почему он голоден? – Потому что популяции потенциальных жертв сократились. Почему они сократились? – Потому что не хватает корма. Почему не хватает корма? – Потому что выдался неурожайный, засушливый год. Почему выдался засушливый год? – Потому что воздушные массы из соседних пустынь беспрепятственно перемещаются в зону с обычно мягким климатом …
И так далее до самого начала, до сотворения мира. И последнее «Почему?» здесь: Почему Творец сотворил мир? – Потому что захотел. Всё. Конец. Дальше, глубже закон причинно-следственных связей не распространяется. На Творца вообще никакие законы не распространяются. Он всему начало и завершение. Всё стремится к Нему и исходит от Него. С чего бы не начать исследование, какое бы событие не взять за стартовую точку, неизбежно ваш пытливый ум упрётся в «Потому что Он так захотел». Вообще, если грубо и приблизительно, то вся концепция мира выглядит примерно следующим образом: Почему это так? – Потому что так устроен мир; – Потому что таким его сотворил Создатель; – Потому что так Он захотел. Это, конечно, в том случае, если вы сторонник теистической теории происхождения мира. Ежели вы, друг мой, придерживаетесь атеистической теории, то тут вообще любое исследование превратится в бесконечный и абсолютно бессмысленный бред. И, в конце концов, очередное «Почему?» повиснет в воздухе, так как дать ответы на все бредовые «Почему?» невозможно, их попросту нет, не существует.
То ли коньяк возымел действие, то ли рассказ ветерана как-то затронул, увлёк, но Женя почти совсем успокоился. Он уже перестал плакать и внимательно слушал старика. А тот, завидя явный и неподдельный интерес, воодушевлённо продолжал.
– Но человек однажды посчитал себя равным Создателю и решил, что имеет право поступать иррационально, то есть вне закона причинно-следственной связи. Ему глупенькому почудилось, что он действует так или иначе не потому что того требуют обстоятельства, некая суровая логика жизни, а вопреки этой самой логике, просто «потому что так он захотел». Улавливаете сходство? Что именно для ЭТОГО дан ему разум и свободная воля, как образ и подобие Творца, и что обладание этими дарами уже ставит их на одну ступеньку. Больше того, человек со своим воспалённым эго рискнул даже скинуть Создателя с этой ступеньки и усесться на ней всей своей задницей, свесив ножки, один одинёшенек. Ха-ха-ха! Безумный, самодовольный червяк.
Нет, наличие разума и свободной воли у человека никто отрицать не собирается, но значит ли это, что он поступает как-то кардинально иначе, нежели все остальные твари? Вопрос!
В самом деле, когда тварь голодна, она действует, как предписано ей суровой логикой жизни: трава полевая жадно поглощает двуокись углерода из воздуха, нежась под яркими солнечными лучами; лань, нимало не смущаясь, сбривает своими острыми резцами эту самую травку с лица земли и поглощает её; лев же лишает жизни насытившуюся и отяжелевшую лань вовсе не по злобе или из чувства соперничества, а по причине всё того же голода. И заметьте себе, никому из них и в голову не придёт, что можно как-то иначе решить проблему. Как им предписано природой и породой, так они и поступают ныне и присно и во веки веков. А отнимется у них ввиду различных катаклизмов возможность так поступать, то вымрут как мамонты – и поминай как звали.
Другое дело человек. Он заблаговременно делает запасы на «чёрный день», которых хватило бы ещё на три жизни. Он легко меняет вкусовые пристрастия, когда ввиду объективных причин непреодолимой тяжести доступность продуктов его обычного рациона вдруг резко снизилась. Он даже может вообще отказаться от пищи, наслушавшись телевизионных шарлатанов, делающих незатейливый бизнес на пропаганде лечебного голодания или замены продуктов питания продуктами жизнедеятельности человека. Он многое может. Голь на выдумку хитра. Но значит ли это, что он ведёт себя как-то кардинально иначе, нежели друге твари? Вовсе нет. Просто у него элементарно есть выбор логических продолжений, которого лишены животные и уж тем более растения. Благодаря разуму он более изобретателен в выборе, а благодаря воле более настойчив, оставаясь, тем не менее, в рациональном поле. Вот и всё. Вы же не станете всерьёз утверждать, что человек открывает холодильник не по причине голода, а в силу того, что «тиха украинская ночь», или его на это подвигла загадочная улыбка Джоконды? Человек рационален, как все твари, а потуги оправдать свои действия и поступки какими-то иррациональными причинами – не более чем игра воспалённого эго при попытке сравняться с Создателем.
Старик сделал многозначитеьную паузу, предоставляя Жене возможность переварить сказанное. А пока, ещё раз наполнил рюмочки, отпил со вкусом маленький, совсем крохотный глоточек из своей и продолжил философствование. Женя тоже отпил и удвоил внимание. Странно, но коньяк на сей раз не расслаблял и не туманил мозг, но усиливал восприятие, помогая рисовать в сознании яркие и впечатляющие образы.
– Любовь, как магнетическая сила, подвигающая человека на действия и поступки – великая фальсификация. Если хотите знать, молодой человек, любви вообще нет, её попросту не существует. И лучшее тому доказательство – ближайшее, неразрывное соседство с предательством. Одно без другого не бывает. Где поселилась любовь, там вскорости жди предательство. И наоборот, если налицо измена, то ей непременно предшествовала общность интересов и чувств. Короче говоря, не любил бы, не пришлось бы и предавать. Ну, в самом деле, не станете же вы предписывать вероломство волку, сожравшему ягнёнка? Почему? Потому что любовь первого ко второму возможно предположить только в гастрономическом смысле. И предать он его может, не иначе как пристрастившись к вегетарианству, иными словами, сохраняя последнему жизнь и здравие. Ну, не бред ли сивой кобылы? Полный бред. А вот если имеет место быть так называемая любовь человеческая, то тут и к бабке не ходи…
Адам – самый первый предатель, с него всё и началось. Посулили ему – «нет, не умрете, но … откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло»[40] – и всей любви как не бывало. Причём вся штука не в том, съел он там что-то или не съел, а в постановке вопроса – «жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел».[41] Это же не что иное, как упрёк. И кому?! Сам, дескать, виноват. Сам дал её мне. А я тут не при чём, я вообще венец творения. А ведь любил, как создателя, как давшего всё, причём даром, и в первую очередь Свой образ и Своё подобие. Никому не дал, а Адаму дал.
Иуда тоже любя предал. Ведь был же одним из двенадцати самых приближённых, самых верных, в рот смотрящих, чудеса даже творящих Его именем. Иуда так же, как и остальные, исцелял больных, кормил пять тысяч пятью хлебами, видел, вот как вы меня сейчас воскрешённого Лазаря …. И всё-таки предал. Почему, спрошу я вас? А всё потому, по любви этой вашей, человеческой.
Да что так далеко за примерами ходить? Вы же сами всего каких-нибудь сто лет назад своего Царя-батюшку предали. И тоже любя. Сами посудите, кто помазанника от власти отрешил? Его же ближайшие – братья, дядья да племянники – кровные значит, семья.
А Церковь? Та самая, что на трон Романовых возвела, на царство помазала, главой земным почитала. Вместо того чтобы защитить, оградить от мятежников анафемами, чуть получили телеграммку об отречении от престола, уже на следующий день за богослужением возносили вместо имени Государя нечто непонятное, никакими канонами не прописанное, некое Временное Правительство. Это что, не предательство, по-вашему? Ну, те-то, временные, власти хотели. Оно хоть и гнусно, но понятно. А эти бородатые крестоносцы чего искали? Вот вы скажите мне, чего? Ведь знали же они, не могли не знать, что та филькина грамота об отречении не имеет никакой, ну просто ни малейшей законной силы, даже согласно государственному, земному закону, не говоря уже о Божьем – наипервейшем законе. И смолчали. Да не только-то, а тут же воспели осанну узурпатору. Что же это, как не предательство?
И мужик смолчал, представляете. Тот самый оплот и твердыня …. Который за Веру, Царя и Отечество …. Который, живота своего не жалеючи, жизни клал чуть что случись, прощая, забывая, отпуская все прошлые обиды и притеснения. Вот ведь фокус-то. Вот чего я никак не ожидал. А поди ж ты, съел и не поперхнулся даже. Предал, бантик красненький нацепил – и в кабак. Эх, красненький – мой любимый цвет.
Ветеран сам настолько воодушевился собственным повествованием, настолько вошёл в роль рассказчика, что богато и красноречиво жестикулируя, поминутно менялся в лице, не только словом и голосом, но всем своим существом старался передать и суть, и смысл, и значение.
– Вы думаете, я осуждаю? Вовсе нет. Наоборот, радуюсь, что над вековой иллюзией, эфемерностью возобладали, наконец, разум, логика и рационализм. Ведь что для голодного самое логичное? Набить пузо, вместо того чтобы крестить лоб в призрачной надежде на светлое сытое будущее. Если у вас есть пузо, то оно обязано быть сытым. А иначе, зачем оно вам? Ну, разве только штаны поддерживать. Ха-ха. Самцу нужна самка, равно как и самке самец. Ваша мораль здесь противоестественна. Зачем же тогда они так по-разному и так удобосовместимо устроены? И не только удобо-, но и сладострастносовместимо. Барану нужен пастух, без него он просто погибнет. Не желаете быть бараном, так будьте же пастухом. Это непреложный закон природы единый для всех тварей, заложенный в них Создателем. И никто этот закон не в силах отменить. Кстати, в процесс исполнения этого закона мудро заложены развитие, эволюция, прогресс. Вот где стимул для совершенства. Естественный стимул, не придуманный. А эти ваши эфемерные сюси-пуси, эти иллюзорные любови, пресловутые преданности и верности – только тормоз, тупик, обречённость на неизбежное вымирание, апокалипсис.
Да вот хотя бы вы сами. Почему вы помогли мне попасть в вагон? Ой! Только не говорите, что из любви к ближнему, из чувства сострадания, из милосердия. Ведь в переполненном вагоне метро место не уступили? Напротив, проявили рвение, чтобы первым занять освободившееся, чем немало огорчили ваших менее расторопных конкурентов. Почему? Потому что это полностью соответствовало на тот момент вашей природной внутренней логике. Какого рожна, скажите на милость, вы не взяли баксы, хотя вас об этом так убедительно просили? Потому что это НЕ соответствовало вашей логике. Баксы?! Первому встречному?! Просто так за здорово живёшь?! Так не бывает, мираж, бесплатный сыр в мышеловке. Что, скажете не так? Именно так! И ваш внутренний посыл откликнуться на мой призыв о помощи был столь же рационален, поверьте мне. Хотя нет, не верьте. Проанализируйте сами.
Ваше эмоциональное состояние на тот момент было настолько подавленным и удручающим, уровень личной самооценки настолько низким, что персональное эго страстно зануждалось в срочной подпитке. А что более эффективно стимулирует рост эго, как не ощущение собственной значимости и полезности, спрошу я вас? Не вы мне, а я был нужен вам в тот момент. И вот я тут как тут. И заметьте себе, как только вы исполнили свой «долг милосердия», как только определили меня в вагоне на подобающее место, так вам тут же стало легче. Вы почувствовали себя на подъёме! Это вам понравилось, и чтобы закрепить успех, усилить эффект ещё более, вы предложили мне дополнительную помощь. Заметьте, сами предложили, я об этом не просил и даже никоим образом не намекал на какие-либо неудобства и нужды. Это нужно было ВАМ, это ВАША потребность, абсолютно рациональная и логически вытекающая из тогдашнего состояния. Хотите сказать, что последующие эпизоды нашего общения опровергают мои утверждения? А вот и нет. Напротив. Подтверждают, как любое исключение подтверждает правило. Вы отказали мне в моей просьбе выкурить папироску. И это совершенно логично, так как вы никогда не пробовали табак, убеждены в его вредности и не имеете никаких оснований отказываться от своих привычек даже, заметьте себе, из пресловутой любви к ближнему. Но не отказались от коньяка, не будучи приверженцем алкоголя. Как думаете, почему? Потому что я предложил не просто выпить, от такого предложения вы неминуемо отказались бы, что и сделали поначалу. Это абсолютно естественно, логично и рационально. Я предложил вам коньяк, и не просто коньяк, а хороший, очень хороший коньяк, просто легендарный – подарок лично товарища Сталина. И в этом всё дело. Для укрепления позиций неожиданно возросшего эго чрезвычайно полезно приобщиться к чему-либо великому, имеющему авторитет и ценность в истории. Более того, это существенно повышает уровень самооценки, в чём вы остро нуждались и продолжаете нуждаться. К тому же более чем скромная доза сводит на нет все имеющиеся минусы употребления алкоголя, чудным образом преобразуя пьянство в почти что причастие. Ну, скажите, что вы поступили нерационально. Причём неосознанно, инстинктивно, подтверждая исключением правило. Но это ещё только цветочки. Вы пошли гораздо дальше, на что я, право, не особо и рассчитывал. А именно согласились выкурить сигару, чего никогда прежде не делали, будучи убеждённым противником табака. Логика! Всё та же неумолимая логика. Приобщившись посредством алкоголя товарищу Сталину и получив от этого удовольствие …. Ведь вы же получили удовольствие, не так ли? … Вы не поимели сколь-нибудь серьёзного отторжения мысли причаститься сэру Уинстону Черчиллю посредством выкуривания сигары. Эта мысль не показалась вам настолько уж дикой и неприемлемой, как предложение выкурить папироску. Хотя физический процесс в обоих случаях один и тот же. То, что в случае с папироской и, к примеру, с водкой является противоестественным для вас, скажем так, баловством, в случае с данным конкретным коньяком и данной конкретной сигарой становится почти что священнодействием, льстящим вашему эго. Ну, что на это скажете, молодой человек?
– Скажу, что вы хороший психолог. И довольно убедительно показали, что мне нужно. Но позвольте тогда задать один вопрос, что ВАМ нужно от меня? Ведь если я нуждаюсь в вас, как вы весьма логично и рационально утверждаете, то зачем-то и вы нуждаетесь во мне. Не случайно же там, на вокзале, не из человеколюбия же право, не из пресловутой, как вы говорите, любви к ближнему вы подкатили ко мне на вашей …
Женя осёкся, только сейчас обратив внимание на отсутствие инвалидной коляски. Ветеран сидел на той же скамейке, вальяжно вскинув ногу на ногу и сложив руки замком на коленке. «Прямо как Соломон», – невольно подумалось Жене.
– Браво, молодой человек! Вы делаете успехи. Рад, что не ошибся в вас. Да, вы нужны мне, также как и я вам. Мы нужны друг другу, и это нас объединяет, делает нас почти родными. Вы человек неординарный, весьма и весьма способный, скажу даже больше, особенный. Именно поэтому и нужны мне. Сами видите, с кем приходится иметь дело. Бараны. Кругом одни бараны. А эти милые и полезные животные, как я уже имел честь доложить, нуждаются в пастухе. Остро нуждаются, иначе они погибнут. Народ, позабывший свою историю, свои истоки, изменивший своим ценностям, предавший свою веру, не имеет право на самостоятельное существование и нуждается в покровительстве. Лишённый пассионарности он становится слабым и беззащитным, как дитя. Им может управлять кто угодно, даже такие же бараны, только более алчные и не особо щепетильные в средствах. На определённом этапе это полезно и необходимо, чтобы, утвердившись в своей слабости и смирившись с нею, народ всё же проявлял определённое недовольство своим положением. Ну, знаете, как обкакавшийся ребёнок, хнычущий от пребывания в дерьме, но не могущий перепеленать себя самостоятельно. Тогда неумелая и нерадивая нянька уже не может быть ему полезной, и на смену ей должен придти строгий и мудрый воспитатель. Конечно же, он не станет подмывать и пеленать, бараны-няньки всё ещё востребованы, но кто-то же должен и их пасти, чтобы не зарывались, не забывали, что такие же олухи.
Вы достаточно амбициозны и активны, ваш ум пытлив и изобретателен, но вместе с тем вы чисты и наивны, способны на порыв и на благоразумное торможение. Вы напрочь лишены глухой ненасытной алчности и слепой жестоковыйности, так свойственной нынешним правителям. Они сыграли свои роли и на большее уже не способны, поэтому подлежат списанию в утиль. Вы, напротив, подходите на эту роль, и я дам её вам. Вы девственно чистый белоснежный лист бумаги, способный вместить в себя и понести в себе всё что угодно – и поэму, и пасквиль. Пока вы сами нуждаетесь в мудром покровителе, и я дам вам всё – деньги, авторитет, положение, почти неограниченные возможности. А главное, «тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ибо она предана мне, и я кому хочу, даю её,[42] …и на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею».[43]
Старик привстал со скамейки, видимо, для многозначительности и убедительности своих слов, что имеет власть так говорить. Резов дивился, какого высокого роста и могучего телосложения оказался ветеран. Раньше, в инвалидной коляске этого заметно не было.