Путешествие в Закудыкино Стамм Аякко
– Эй… мужик… ты чё это, а? – вовсе не грозно, скорее растерянно и даже с опаской продублировал свой вопрос полковник.
Незваный гость никак не отреагировал и на эту попытку привлечь его внимание. Вообще, он вёл себя как хозяин, как имеющий абсолютную, ни с кем не делимую, никем из земных тварей не упраздняемую власть. Закончив молиться, он трижды поклонился в пояс Образу – единственному во всём мироздании, Кому позволял себе кланяться – отъял от иконостаса не уместный в Красном углу портрет Сталина и, внимательно рассматривая его, прошёл в центр помещения, где сел на единственное не опрокинутое кресло возле стола.
– Да-а… – протянул он мягким бархатным баритоном. – Что сталось с тобой, человек Русский? Где растерял ты свою стойкость и непоколебимость в вере и верности? Почто поклоняешься мерзости, позабыв о том, что составляло всегда твою силу, что являло предмет чёрной зависти и тайного преклонения у других народов? Когда ж очнёшься ты от безумия своего? – и бесстрастно, отстранённо, будто ненужную ветошь бросил портрет вождя народов прочь от себя в царство хлама, разбросанного по комнате, будто от ночного посещения «чёрного воронка»[117]. Подобное к подобному.
Голос вопрошавшего, его манера вести диалог были очень знакомы и наводили на весьма неожиданную, но приятную догадку. А когда он вышел из мрака на маленький, освещённый несмелым огоньком свечи пятачок, я с радостью, но вместе с тем с изумлением узнал в нём давешнего профессора-археолога, с которым мне довелось коротать ночь на автостанции за увлекательной и серьёзно заинтересовавшей меня тогда беседой.
– Профессор?! Вы?! Но… Вы-то как тут?!
Мимолётная радость встречи быстро уступила место огорчению. Так как со всей очевидностью доказывала, что размолвка с Настей, чуть было не состоявшаяся этой Купальной ночью «свадьба» с русалкой-блудницей, равно как и мой арест сразу по выходе из леса и возвращении в село, а значит и настоящий разговор в тёмном глухом подземелье темницы – вовсе не сон, а звенья одной цепи, которая и есть реальная, всамделишная жизнь.
– Любопытство, мой молодой друг. Всё оно – любопытство, знаете ли. Настолько завела меня наша с вами дискуссия, настолько растормошила все любознательные, легко увлекающиеся клеточки моего мозга, что я таки не выдержал и повернул вслед за вами. Всё хотелось посмотреть, как вас тут примут, да вопросики кой-какие позадавать, порасспрашивать на весьма интересующую меня тему. Верите ли, с самыми добрыми, с самыми искренними моими намерениями я помчался сюда? А попал вот, как видите, в темницу. Как вы думаете почему, за что? А я вам таки отвечу, молодой юноша – за то, что еврей и жид одновременно, а это весьма неприглядно и вовсе небезопасно стало быть в местном окружении и особенно в последнее время. Но вы-то не еврей, насколько я понимаю. Вы-то догадались, за что вас посадили? И не просто посадили, а ещё – позвольте вас немножечко попугать – побьют, и боюсь, что даже до смерти. Вы поняли мою мысль, юноша? Вы имеете себе ответ на вопрос – за что? Я уж не спрашиваю за «что делать?».
Я не имел ответа, более того, сам ломал голову, прикидывая и выискивая в моём поведении за прошедшие сутки что-либо антизаконное, антиобщественное. Но не находил, а потому просто пожал плечами.
– Я так таки и думал. Так таки и думал, – оживился профессор и зашагал по земляному полу нашей темницы, как по кафедре. – Позвольте, я попробую вам кое-что объяснить. Может оно таки поможет и подскажет выход?
Я не возражал, напротив, я даже стал бы просить профессора оказать мне любезность, если бы предполагал, что он способен хоть как-то разрешить ситуацию. Но ему, видимо, вовсе не требовалось ни моего разрешения, ни моих просьб, потому что он, нисколько не озабочиваясь моей реакцией на своё предложение, просто стал говорить обстоятельно и со знанием вопроса. Будто читал лекцию в своём институте.
– За что ты себя так мучаешь, человече? – продолжал вопрошать гость, обращаясь не то к полковнику, не то риторически отсылая слова в пространство. – Всё-то ты ищешь счастья себе, всё-то копаешь изрядно кучу мусора, именуемую мудрствующим лукаво разумом общечеловеческими ценностями. А знаешь ли, в чём твоё счастье? Помнишь ли заблудшей, одурманенной памятью, что составляет истинную ценность для человека вообще и для Русского в частности? Не знаешь…. Не помнишь…. А жаль. Значит, жили мы и трудились, не покладая рук, на ниве Русской государственности, выходит, что напрасно.
Человек замолчал, задумался тяжело, устремив взгляд немигающих глаз в пол, в пустоту. Может, в прошлое, в далёкое прошлое, когда он был ещё молодым, сильным, даже могучим и могущественным, способным одним словом, да что там словом, взглядом грозных властных очей изменить судьбу, жизнь и смерть человеков, целого народа. Которому он служил верно примером и тяжким подвигом отцовства, а значимее этого подвига не сыскать на земле. Но равным ему по степени самопожертвования и Любви, черпающей в себе всё новые и новые необоримые силы, может быть лишь подвиг сыновства. И они – народ Русский – несли этот крест терпеливо и преданно, понимая чувствующим остро сознанием, что сыну без отца тяжко весьма, настолько тяжко, что и передать нельзя, что и помыслить себе невозможно. А отцу без сына вообще не бывать, как морю без воды, солнцу без тепла и света, счастью без радости – в нём его и продолжение, и смысл, и осуществление себя самого.
– Чего ищешь ты? О чём радеешь? О свободе? А знаешь ли, что она весьма относительна? От чего освободиться чаешь? От кого? Будучи сам тварью, ты не можешь быть свободным вполне. Вся твоя свобода заключается лишь в самостоятельном выборе кому поклониться. Отцу ли? Купцу? Что принять как непреложную ценность бытия? Любовь ли созидающую, творящую, соединяющую в единый монолит даже самые разрозненные индивидуальности? Хотя, вместе с тем строго спрашивающую и судящую, но на то ж она и Любовь – не чета похоти. Дитя своё ведь наказуешь, любя. А девке блудливой всё готов посулить, отдать, простить, покуда не овладел уступчивым продажным телом. А там, что твой склероз. Всё позабыл, и что посулил, и что получил. Люба ль тебе такая забота, коль сам, что та девка, на торг вышел?
– История, в которую вы вляпались, молодой человек, так же трагикомична, как и вся история вашего государства. Я имею в виду Россию. Потому, поразмыслив немного о вашем народе, его судьбе, о том, что привело его к столь плачевному состоянию, и как освободиться ему, вылезти из этого, простите, дерьма, вы легко поймёте и то, как выкарабкаться вам самому. Так что развесьте ваши ушки и слушайте меня внимательно. Старый еврей вам плохого не скажет. Дело в том, что вы, русские, извечно живёте прошлым, постоянно озираетесь на него, ищите в нём решение всех насущных проблем, причины сегодняшних бед. Ищите неизменно во вне – где угодно, только не в себе самих. И ведь находите же, как ни странно. У вас все кругом виноваты, не случайно ваша излюбленная теория – теория всемирного заговора – разрешает эти ваши многочисленные… хм… недоразумения. Вообще в русских много негативизма, причем довольно упрямого, настырного. Наверное, это из-за постоянного подсознательного страха перед властью, вперемешку с фанатичным обожанием её же, неизменно граничащим с дикой, первобытной ненавистью к ней же. Казалось, ну как возможно бояться, любить и ненавидеть одновременно? А ведь у вас это таки получается. Ведь вы же как никто другой способны … к парадоксам. Вот смотрите, другие народы – я имею в виду народы просвещённые – смогли-таки создать для себя приемлемые социальные условия жизни. Значит, и в России это тоже может быть возможно. Чем ваша Россия хуже? Надо просто перенять чужой опыт и не стесняться того, что сами не смогли додуматься до некоторых элементарных вещей. Учиться-то никогда не поздно. Но это на первый, рациональный, прогрессивный взгляд на вещи. Только не на ваш. Вам это не годится, для вас это не приемлемо, ведь тогда необходимо будет признать свою несостоятельность, неумение распорядиться собственной судьбой. Ну, по крайней мере, хотя бы отказаться от этой безумной идеи своей исключительности, богоизбранности. Уверяю вас, это место всё ещё занято.
– Ныне заместо Любви ПРАВО тебе посулил заморский купчина. И ты повёлся, принял, как драгоценную пилюлю от всего. А что есть право? Что за зверь такой? И чем так пригрело тебя это лихо? Чем прельстило?
Человек вдруг приподнялся с кресла, будто хотел куда-то пойти, словно увидел что в тёмном углу комнаты, но вдруг замер, так до конца и не выпрямившись. Наверное, неожиданно вспомнил что-то очень важное, сильное, изменившее, в одно мгновение перечеркнувшее его намерение. Он стоял так несколько секунд недвижно, совершенно вроде неживой. А в контровом свете трепещущего огонька лампадки ясно вырисовывался его грозный угловатый профиль, такой, знаете ли, впечатляющий, цементирующий волю, приводящий даже в содрогание душу, что хоть икону с него пиши… или чекань монету.
– Что оно стОит, то право, если без Любви? – наконец проговорил он в задумчивости. – И право, и свобода, и справедливость, о которых так много говоришь ты. И даже власть. В первую очередь власть.
Он снова сел в кресло, медленно изгибая, как бы складывая в скрипучих застарелых суставах своё высокое худое тело. Движения его казались отрешёнными, самопроизвольными, не зависящими от воли. А рассудок, поймав за юркий хвостик какую-то внезапную мысль, казалось, силился вытащить её всю из тёмной и глубокой норы памяти. Распрямить, выложить, выстроить в правильную, понятную, столь необходимую в данный момент форму. И высказать вслух.
Ну скажите, чем вам так претит пример запада? Там люди умеют отстаивать свои права и выстраивать жизнь по собственному усмотрению. Вас никогда не удивляло, почему в Европе претензии к правительству принимают иногда столь массовый характер, что порой замирает вся инфраструктура города на несколько дней? А сколько они отправили министров в отставку с полным обломом политической карьеры в будущем? Там это обычное правило. А у вас как с этим? А никак. Почему? Хи-хи. Да потому что они не ждут, как вы, пока к власти сам собой придет хороший, справедливый дяденька и всем плохим покажет кузькину мать в профиль. Они создают такие условия, что плохой, вороватый чиновник долго не усидит на месте. А вы чаете, что перемены к лучшему должны начаться сверху, как благодать, как данность высшей воли и справедливости. А чуть ждалка у вас истончится, испортится от чересчур длительного использования, то ничего другого вам не остаётся кроме как бунта жестокого и беспощадного. Вот в этом вы все, а ваши, простите, дёргания вправо-влево неминуемо упираются в одно – в захват власти с последующим «до основанья а затем». Надеюсь, вы теперь понимаете, многоуважаемый юноша, в какое, извините, дерьмо здесь вляпались? Надеюсь, неосознанно.
У русских всё с ног на голову! Ваши правители – слуги народа, как вы сами говорите – вовсе никакие не слуги, а настоящие баре – из грязи в князи. Они правят вами, как хотят, как им, не вам, заметьте, а именно им вздумается. А вы – истинные хозяева страны – влачите жалкое существование у них в холопах … и даже не в холопах, а в некоем подобии мелкого домашнего скота на откорме. Вам надо, чтобы прожевали да в рот положили. Вам опёка нужна аки младенцам несмышлёным!!! Вот вас и опекают все кому не лень. Вы инфантильны до безумия. У вас не государственный менталитет, а зависимый, рабский, холопский. Отсюда все беды и неустройства. По этой причине на западе более стабильные государства с более развитой экономикой и социальными отношениями в отличие от России, которую на протяжении всей её истории мутит, тошнит и качает в разные стороны словно пьяную.
Вы решили взбрыкнуть? Собрались тут учинить террор и диктатуру? Ха-ха-ха! Это что, ноу-хау для России? Новое экономическое чудо, которое на самом деле никакое не новое, а из года в год повторяющееся старое. Вечное! Вам хоть кол на голове теши, а вы всё за своё. В России столько было и есть всяких терроров и диктатур во всевозможных их проявлениях и чисто национальных заморочках, что если бы от этого зависело ваше благополучие, то русские бы были уже самыми счастливыми людьми в мире. Вы счастливы? Скажите, вот вы, именно вы счастливы?
– Помнишь ли, как стоял ты под татарином на поле Куликовом? Помнишь, как золотилась заря первыми лучами солнышка, как утренние птички щебетали да заходились этим своим переливчатым перезвоном аж до самозабвения? Как каждая травинка, каждая былинка, каждая козявушка мира Божьего, пробуждаясь от сна, ликовала новому дню, новому сегодня, не ведая до времени, что для многих, ой как для многих завтра уже не настанет? Всякая тварь бессловесная счастлива этим незнанием. Но не ты. Ты ведал. Знал всецело и совершенно, что это солнышко ласкает тебя, может статься, в последний раз.… И боялся.… Да, боялся.… Как не хорохорься ты сегодня, что не говори высокопарно о героизме, о непреклонности русского духа, о решимости пострадать за отечество и Христа его … боялся и трепетал всеми клеточками души человеческой. И именно потому, что она человеческая – не деревянная, не железная, обездушенная и обезличенная. А трепетная, живая, желающая, жаждущая жизни, никак не представляющая себе иного, помимо жизни, способа существования. Да и кому хочется умирать, особенно когда так явно, так жизнеутверждающе пробуждается природа, когда каждая клеточка организма, каждая наималейшая частичка своего собственного Я настолько тонко и слитно настроена в унисон со всем сущим в мироздании, со всем живущим и зовущим жить, что и передать, представить себе нельзя. Когда настолько ясно и отчётливо видишь, слышишь, понимаешь, ощущаешь, что вот она жизнь, вот она какая есть на самом деле, непередаваемая, неописуемая никакими словами никаких самых богатых и щедрых на определения языков. Какая она тонкая, неуловимая, необъятная в своей малости, что осознать и ощутить её возможно только в минуты неотвратимой близости смерти. А смерть близка была как никогда. Она бродила в среде твоей, касаясь тебя костлявой лапой, обдувая тебя ледяным дыханием своей близости, как трепетная невеста жаром любви брачное ложе, аж мурашки по коже. Она выбирала себе жертвы. Отсчитывала, отмеряла своё. Снисходительно ухмылялась упрямству, нежеланию твоему, несогласию ни в какую уступать ни капельки, ни наималейшей капелюшечки от вот этого самого ощущения единства со всем сущим, живым, пусть безмерно далёким, но неимоверно близким в эту минуту. И чему уступать, на что менять – на безликое, отстранённое, неподвластное никакому пониманию небытие. Это же какое насилие над душой?! Какую нечеловеческую муку, боль, терзание испытывает она бедная в минуты неотвратимой близости смерти?! Настолько одна только эта мысль противоестественна её беспредельной сущности, настолько дикая, до самых выворачивающих на изнанку судорог противная её природе, что в одночасье легко, как глотнуть воздуха, можно лишиться рассудка.
– Вы вот тут в Закудыкине вашем собираетесь, объединяетесь, кучкуетесь.… Всё правильно в принципе, правильно, объединяться нужно, один в поле не воин. Но для чего?! Всё для того же – чтобы учинить очередную заварушку, свершить ещё одну ВЕЛИКУЮ МАЙСКО-ИЮНЬСКО-ИЮЛЬСКУЮ или какую там ещё РЕВОЛЮЦИЮ, поперестрелять дружка дружку, и правых, и виноватых позамучить до самого что ни есть отторжения всего того, за что собственно боролись изначально! А тех кто останется, загнобить очередной диктатурой! Как бишь она, нынешняя у вас будет называться? Пролетарскую проходили, бандитскую пробовали, теперь, стало быть, ПРАВОСЛАВНАЯ? Ха-ха-ха!!! Щас описаюсь! Обалдеть можно от вашей глупости! Всё это без толку, потому что в силу того что вы по сути своей рабы, холопы, быдло, не хотите сами управлять своей жизнью, отвечать за неё, вы тут же поставите над собой нового барина и слёзно попросите его высечь вас. Большинству русских нравится, когда ими управляют, решают за них, кормят объедками с барского стола и секут на конюшне. «Высек, и тем самым запечатлел…»[118] – вот она русская благодать. У вас рабский менталитет. Русскому мужику нужен барин в виде вертикальной власти, который будет ему указывать, что делать и как жить. Сегодня в России плохой барин, да? А вам хочется хорошего? Поэтому нынешнего нужно грохнуть и поставить другого, лучше прежнего. Вот ваша логика, вот ваша ментальность, ваше и жизненное, и философское кредо.
Вы никак не можете понять, не то по причине своей недоразвитости, не то твердолобого упрямства, что есть государство и есть его граждане, которые ни много, ни мало составляют гражданское общество. Если нет такого общества, то нет и государства. Вы, русские, в силу своей незрелости и инфантильности считаете, что государство это то, что всем руководит – правительство, чиновники, вся властвующая элита. А народ сам по себе – безропотная, молчаливая скотина. Русский человек по причине эмоциональной и духовной незрелости ориентирован на построение вертикальной власти. И поэтому он не понимает, никак до него не доходит, что государство это он сам.
Вы убиваете себя, потому что живёте как стадо при пастухе. Вам даже войны не надо. Пока вы не научитесь думать и решать проблемы обществом целиком, а не ждать милости от добренькой справедливой власти, вас будут иметь все кому не лень, не те так другие, кого не поставь. Не жидов вам бить надобно, чтобы спасать вашу Россию, а своих собственных воров, которых вы почитаете за умельцев жить, которых клянёте на чём свет стоит, но приобщиться к ним, приблизиться к кормушке общака мало кто из вас откажется. При таком раскладе ваши же доморощенные урки быстро и охотно объяснят вам, что к чему и кто есть «ху». Да что там! Уже объяснили и настолько доходчиво, что ваше баранье стадо готово их в попу целовать за возможность отщипнуть от общака кусочек. Вы не способны подчиняться даже собственным уставам. Это и делает вас неполноценными. Поэтому у вас в России бардак и происходит.
Да, я не люблю русских! Но за то, что они вечно ищут крайних в своих же проблемах, и не понимают, что пока сами за ум не возьмутся, проблемы никуда не уйдут.
Так что же держало тебя перед лицом неотвратимости смерти? Что не позволило отвернуть? Что дало тебе силы, не отвернувшись, устоять, выстоять? Умирая, не умереть во век? Право? Какое же право сильнее и естественнее права на жизнь? Свобода? Что может быть глупее и безумнее чем свободный, ничем не навязываемый выбор того, что более всего противоречит самому понятному и самому органически естественному желанию человека – желанию быть? А ведь ты сознательно выбрал небытие, предпочёл его бытию пот татарским ярмом. Может, справедливость? Но разве справедливо ждать от тебя пожертвования самым дорогим, самым ценным, к тому же созданным вовсе не тобой, но дарованным тебе туне, ради того, что ты сам никогда не увидишь, не сможешь воспользоваться, заплатив непомерную цену? Что же так неистово и прочно держало тебя супротив калёных татарских стрел вопреки здравому смыслу, логике, устоявшемуся уже, врождённому у нескольких твоих поколений страху и трепету перед несокрушимой, жестокой, казавшейся неотвратимой как Божья кара ордой? Что, если не Любовь и основанная на ней Вера? Любовь к Родине, к России, к твоему маленькому, но до боли родному селу, с которым неизменно связано всё понятие твоего собственного значения и предназначения. Любовь к соратнику, который, если не ты, то он уж непременно, … но почему же он, а не ты? Любовь к женщине – матери, жене, дочери – настолько явная, понятная, осязаемая каждой клеточкой твоего естества, что без неё Любовь к Богу лишь пустая, фанатичная обрядовость. И Вера, нерушимая Вера в то, что эта твоя Любовь созвучна, сопричастна, в какой-то степени даже соизмерима той Любви, ради которой Кровь и Крест стали однажды единственно возможным средством для спасения человечества. Твоя сопричастность Христу, общая природа твоего сегодняшнего креста Его Кресту, Его оживотворяющая, деятельная Любовь зародила, возродила в сердце твоём ту самую Любовь, позволившую тебе встать, и выстоять, и победить.
Да, именно Любовь и ничего более.
Ты хочешь сказать, что и сегодня ты готов встать и победить? Верю, что встать готов. Даже верю, что победить не прочь. Но кого победить, против кого встать? Вернее, за кого? За того упыря, что ты в красный угол определил? А кто тебе сказал, что там его место? Откуда ты взял, что он нужен России? Что ты вынес из своей истории? Чему научился? Чем наполнил своё сегодня и преисполнишь своё завтра? Знаешь ответ? Не даёшь ответа…. Всё, что тебе удалось вынести из уроков прошлого, чему научиться – это жёсткая, даже жестокая вертикаль власти с одной стороны и либеральные общечеловеческие ценности в угоду жидовствующему[119] западу с другой. Вот на двух этих антагонизмах ты и пытаешься усидеть как на двух стульях. Мечешься, мечешься бедный, сталкиваешься лбом сам с собой до боли, до судорог, кровью собственной умываешься, злишься сам на себя, борешься изо всех сил.… А с кем борешься? С тенью… с блефом… с жалкой отрыжкой… с собственным отрицанием себя самого. Ведь того, против кого ты восстал, попросту нет. Его не существует, пойми. Он иллюзия, блеф, пена морская в бушующем океане противоборства антагонизмов. Он мусор и в прямом, и в переносном смысле этого слова. Твои жидовствующие либералы обвиняют его в сталинизме, в узурпации власти, в попрании права и закона. И они правы – он таков. А насквозь прокрасневшие коммунисты напротив – в либерализме и жидовстве. Так ведь и эти правы. Кто же он? А никто. Он живёт и властвует, пока ты, разделившись сам в себе, лупишь себя же по башке обеими руками то красной, то белой дубиной и упиваешься переменчивой победой над собой, добивая в безумном восторге остатки себя. Повторяю и хочу, чтобы ты понял это всей своей печёнкой – его попросту не существует, он пустое место, господин НИЧТО. Только не путай с капитаном Немо, у того была идея, цель, стремление, энергия, движение, действие, сила, дух, ум, наконец. А у этого что? НИЧЕГО… Он то, что всплывает, когда бурлит, и газики пузыриками так Буль-Буль-Буль. А всплыв однажды, уже не тонет. Бесполезно с ним бороться, оно… он… – впрочем, без разницы – воняет только тогда, когда его трогают, когда под ним бурлит и вздымает вверх всякую гадость. Не тронь. Перестань сам в себе делиться на либералов и патриотов, на сталинистов и демократов, на русских и жидов, повернись сам к себе лицом, вернись в себя – в Русского, в Православного, веками объединяющего в себе сотни народов и народностей, множество вер и верований, сложившего, спаявшего из этой многогранности великую культуру и действительно великое государство, сильное, могучее, непревзойдённое таким единством разнообразия. Тогда он сам рассосётся, разложится на ингредиенты и удобрит собою благодатную почву Российской государственности. Такое уж у него свойство.
Как видите, милейший, у меня есть все основания полагать, что приехали вы сюда зря. Ну скажите на милость, не станете же вы, ежели вас освободят хоть завтра, хоть прям вот сейчас, не напялите же вы на себя шутовской казачий китель и не приметесь размахивать шашкой направо-налево, надрывая горло угарно-кабацким «Бей жидов – спасай Россию!»? Разве ж Вы для этого? Разве ж это Ваше? Вы умный, образованный, интеллигентный молодой человек, Ваше предназначение – просвещение, а ни какой не пьяный, разгульный патриотизм, что здесь процветает. Я давно ищу людей, с которыми можно всё это обсудить, обдумать, но не обязательно тех, кто будет соглашаться безоговорочно. Пускай спорят, я люблю тех, кто спорит. Только так можно выявить все слабые и сильные стороны своих идей. Поэтому я не отступаюсь от потасовок. Другие могут заметить то, что упустил я, и тогда мы сообща доработаем мои … наши идеи, а значит, сделаемся сильнее, убедительнее. Только идиот будет дискутировать с единомышленниками. Но среди нынешних горлопанов я таковых не нашёл. Всё, на что хватает этих спасателей России, это тупо обзываться и угрожать. У них две извилины: первая – русский национализм, вторая – антисемитизм. И ВСЁ!!! Этого мало для изменения ситуации в такой стране как Россия. Это политическое движение уже готово к вымиранию. Более того, оно обречено.
Ну, что вы молчите, юноша? Вы согласны со мной? Или давайте поспорим. Я ведь могу помочь Вам отсюда…
– Вот, я пришёл поругать тебя, вразумить, а не вышло… не так как-то вышло…
Незваный гость встал с кресла и, отвернувшись, пошёл по направлению к красному углу. Подойдя, он перекрестился степенно и размашисто, поклонился в пояс Образу и замер в молитве.
– Эй…, делать-то что? – подал, наконец, голос полковник. Он всё ещё сидел на своей кровати и не смел пошевелиться.
– Ты власти хочешь? – проговорил гость, не прерывая молитву. – Но помни – ТОЛЬКО ТОТ В КРЕМЛЬ ВОЙДЁТ, КОГО ХРИСТОС ВЕДЁТ. А КОГО ХРИСТОС ВЕДЁТ, ЗА ТЕМ И РУСЬ ПОЙДЁТ. А ИНОМУ КРЕМЛЬ МОГИЛОЙ ОБЕРНЁТСЯ. Так было и будет на Руси, – и снова углубился всем своим вниманием в Образ.
Через несколько секунд он, припомнив что-то, вернее, как бы что-то напомнило ему молитвенное общение с Господом, внезапно остановился, замер на мгновение и, не опуская десницу от верхней точки крестного знамения, оглянулся в четверть оборота на полковника и молвил.
– Тут человек к тебе от меня придет,… пришёл уже, так ты…. Впрочем, поступай по совести. Я не судья тебе. Один над нами суд.
Я не хотел вступать в полемику с этим человеком. Странно, но на сей раз он вовсе не казался мне столь симпатичным и мягким, а слова его не находили в душе моей созвучия. Он вообще не был похож на моего давешнего ночного собеседника-археолога, будто его подменили. Но и оставить без ответа то, что он говорил о моём народе, а значит и обо мне, я тоже не мог.
– По-моему называть неполноценным народ, создавший великую культуру и великое государство, насчитывающее более чем тысячелетнюю историю, по меньшей мере, глупо и необоснованно высокомерно. Вы тут что-то про гражданское общество, про вертикаль власти, про хорошего и нехорошего барина, про закон…? Извольте. Лично я не понимаю никакого иного закона, никакой иной власти, нежели закон и власть Бога – Создателя, Промыслителя и Судью всех и вся. Либо того, кому Он доверил её, поставив над народами, помазав на Царство. Не понимаю и поэтому не признаю. В России так было всегда со времён возникновения и установления Русской государственности и русского Православия. Любая другая власть, если она не от Бога и не основана на Законе Его – не власть вовсе потому как беззаконна и преступна априори.[120] Она обречена уж тем, что сама себя поставила вне Бога, объявив высшей своей ценностью человека, то есть, определив тем самым тварь выше Творца. Тварей, как известно, превеликое множество. Все они разные, непохожие друг на друга, со своим индивидуальным представлением о благе. Что может связать их, спаять в единую силу, в цельный организм, в народ? Что, как не Высшее благо, Высший Закон, непреложный, не поддающийся никаким изменениям со стороны человека? Воля большинства – переменчивая, капризная, податливая то лицемерным ухаживаниям, то грубой силе, как любовь молоденькой смазливой профурсетки? Все попытки подстроить общество под постоянно меняющиеся прихоти бурлящей массы приводят только к одному – к постепенной, но неизбежной деградации человека, к превращению его в высокоразвитое животное, а само общество в стадо – куда все, туда и я. К этому вы нас призываете? Этого от нас ждёте? Этому поучаете? Да, мы сейчас переживаем далеко не лучшие времена. Это так. Но мы их переживаем и переживём, в то время как другие, некогда просвещённые народы попросту перестают, а многие уже перестали существовать, смешавшись в безликую серую массу, не помнящую родства. Есть такой старый, бородатый анекдот, в котором женщина в переполненном автобусе делает выговор пьяному мужику, по тому лишь поводу, что он таки пьян. «А у тебя ноги кривые, – отвечает тот ей. – А я завтра трезвый буду». И будет ведь, не сомневайтесь.
– Высокомерно, говорите? – ответил он не сразу, как бы несколько растерявшись, выхватив из моих слов то, за что уцепился его въедливый ум. – Может и высокомерно, но основания есть. Ваша культура не более великая, чем остальные, не обольщайтесь. Но то, что она более трагична, это точно – если учитывать огромную территорию, массу населения и неспособность решать проблемы. Интересно, что вы вообще понимаете под словом культура?
– Я думаю, это то, что отличает человека от других тварей, что являет в нём печать образа и подобия Божьего. А ведь он единственное из созданий, наделённое этим даром – даром творчества, созидания, обращения в жизнь, в реальность, в бытие тончайшего, невесомого, как дыхание, импульса мысли, помноженного на непреклонную волю. Какая из тварей ещё способна на такое? Кто ещё обладает подобным даром? Мыслью – да, волей – конечно, … да хоть тот же дьявол. А вот мыслью созидающей, волей творящей – никто, только человек.
Я замолчал, давая ему возможность возразить мне. Но он только отрешённо смотрел на меня, как человек, разочаровавшийся в своём намерении, в своей последней, дерзновенной попытке осуществить неосуществимое. Мне даже показалось, что я обидел его. Он будто потерял ко мне всякий интерес и стоял тут только по необходимости, по упрямой потребности довести до конца начатое. Тогда я продолжил.
– А культура Русская на самом деле Великая. Это не исключительно моё личное мнение, если бы так, я бы и заикаться не стал. И откуда вы, уважаемый, взяли тезис о неспособности нашей решать проблемы? Тысячелетняя история России вас полностью опровергает. Если конечно для вас это аргумент.
Вы тут взяли на себя вольность поучать нас, как построить Америку в России. А вы не пытались спросить у нас: оно нам нужно? Или вы считаете, что Америке не достаточно верноподданной Европы? Нравится вам жить по-американски? Живите себе на здоровье. В Америке. А нам не нравится. Мы в нашей России ничего кроме России видеть не хотим. Вас это оскорбляет? Не даёт вам спокойно жить? Успокойтесь уже и оставьте Россию для Русских.
Вам никогда не понять нас. Вы, уважаемый, представляете общество, построенное по принципу общаги, в которой каждый имеет право и ДОЛЖЕН это право отстаивать, бороться за него ежедневно, в мелочах. А чуть ослабит надзор, тут его и съедят – закон джунглей. Такая модель, как показывает практика, вполне жизнеспособна и имеет право быть. Но мы, Русские, её не приемлем. Мы не хотим общаги. Потому что духовно, генетически, если хотите, тянемся к другой модели – к модели семьи, где над всем стоит отец. Он не выбирается на общем сходе – сегодня один, завтра другой, превзошедший первого умением болтать и обещать. Он Богом данный глава семьи, общества, государства, априори любящий, заботящийся о чадах своих, если и наказующий их строго, то таково уж его отцовское право. А у чад верных и почитающих отца есть своё право священное, незыблемое, неотъемлемое – право на послушание и покаяние. Я родился и вырос в семье и не хотел бы вдруг оказаться в общаге, хотя понимаю, что для многих, не помнящих родства, это весьма удобный и может даже единственный способ существования. Жалко их. Нет, правда, очень жалко. Потому что Любовь всегда превыше права. Вам об этом любой русский ребёнок скажет.
Мой собеседник давно уж не расхаживал туда-сюда, словно по кафедре, не выглядел всезнающим, авторитетным профессором, поучающим юные неокрепшие души и умы. Мне даже показалось, что он вынужден был признать справедливость моей, отличной от его правды. Хотя ему это было неприятно, что отразилось и в его глазах, и в мимике лица, и в молчании, которым он оценил мои слова, словно зачётом.
– Верю вам, молодой человек, – наконец заговорил он. – Верю, что и взаправду так думаете, как говорите. А посему… – он осёкся на полуслове, подумал немного и заключил. – И всё же моя правда вернее, жизненнее. Вот смотрите, люди, что в Закудыкине собрались, по вашей правде тут и, вроде бы, за неё же. А знаете, за что вас пополудни казнят?
– Казнят?! – не на шутку удивился я не только такому исходу дела, но и осведомлённости моего сокамерника. – За что?!
– За изнасилование…. У вас ведь так принято – подозревать в одном, осудить совсем за другое, а казнить за третье, – он улыбнулся кривой, совершенно неискренней, натянутой улыбкой. На какое-то мгновение, на совершенно крохотный, незначительный миг блеснул в его ухмылке гранью алмазный клык, отражая последний предсмертный вздох угасающей свечи.
Страшный, просто сумасшедший стук в дверь отвлёк атамана, вывел его из состояния созерцательного ступора. Он содрогнулся всем телом, будто через него от макушки до самых пят пропустили электрический разряд немалой мощности.
– Щас… щас… – проговорил он непонятно кому, то ли продолжавшему как ни в чём не бывало молиться гостю, то ли тем, которые изо всех сил колотили и наверняка собрались уж вынести дверь в комнату вместе с косяком. Он слез с кровати и в чём был, то есть в правом носке, кинулся открывать дверной засов, в прочности которого только что сумел убедиться. Не добежав до двери всего несколько шагов, он вдруг осознал всё антидресскотство своего внешнего вида, вернулся к кровати, поднял с пола вблизи неё и торопливо, на ходу надел шёлковый китайский халат с драконами и только тогда отпер засов. В помещение тут же вломился с шашками наголо и калашниковыми наперевес небольшой, человек в пять-шесть отряд во главе с есаулом Нычкиным. Все выглядели встревожено и даже напугано.
– Что?! – вскричал возбуждённый донельзя есаул.
– Что?! – ответствовал ему начинающий тоже нервничать полковник.
– Что случилось?! – уточнил свой вопрос есаул.
– Что случилось?! – не сдавался в порыве недоумения полковник.
– Где?! – круто изменил направление вопроса Нычкин.
– Кто?! – поддался на вираж атаман.
– Он… – совсем уж конкретизировал есаул, ощупывая всё помещение цепким липучим взглядом.
Полковник оглянулся на красный угол. Гостя нигде не было. С иконостаса, с одного из образов на него внимательно и строго взирал, проникая внутрь, в самое сердце, совершенно реальный, будто живой Царь и Государь всея Великия, Малыя и Белыя России Иоанн Васильевич Грозный. И взгляд этот как бы говорил, вторя постепенно удаляющимся затухающим эхом: «Я не судья тебе. Один над нами суд».
– А … где…? – перехватил инициативу совсем уж растерявшийся атаман.
– Кто? – поддался Нычкин.
– Царь…
– Кто???!!! – возвысил голос почти до фальцета есаул.
«Закусывать надо», – пронеслось в головах у прячущих шашки в ножны воинов.
Оказалось, что уже с полчаса казаки штурмуют запертый изнутри вход в комнату полковника. С тех самых пор, когда патрульный разъезд увидел льющийся из распахнутых настежь окон яркий слепящий свет, как от тысячи тысяч свечей или лампадок, и услышал низкий, словно раскаты предгрозового грома голос, вещающий что-то на неизвестном, непонятном языке. Обеспокоенные служаки постучали в дверь – никакого ответа, они постучали ещё, более настойчиво – реакция ноль. Тут подошёл Нычкин и распорядился стучать сильнее, а если потребуется, то ломать дверь и спасать его превосходительство. Это было исполнено с присущим рвением, пока взмыленные от усердия казаки не обнаружили живого и совершенно невредимого атамана, даже в драконах, и без всякого намёка на пожар либо какую иную неприятность или каверзу. Тогда только все успокоились и разошлись по делам службы. Нычкин остался.
– Разрешите доложить, господин полковник?!
– Что ещё? – никак не мог окончательно придти в себя атаман, будто какая-то мысль держала, ни в какую не хотела отпускать его душу. Может, приснилось что…?
– Задержан неизвестный без документов. Думаю, лазутчик и жидовский шпион. Уверен, что шпион. Как прикажете поступить? Расстрелять как обычно, в подвале? Или казнь принародную учиним?
Полковник молчал. Он сидел на своей кровати, почти как несколько минут назад, только в халате и, свесив на пол ноги. Его сознание никак не покидал недавний сон, видение, настолько явное, что определить точно, было то наяву или только пригрезилось, оказалось для его воспалённого рассудка задачей весьма сложной, практически невыполнимой. «Тут человек к тебе от меня придёт,… пришёл уже, так ты…», – свербело в мозгу и ни в какую не отпускало.
– Так может, и не шпион вовсе… – не вполне уверенно пролепетал атаман, – может так, прохожий?
– Шпион, точно шпион, – заупрямился есаул, но вдруг понял, что этот аргумент не особо убеждает сейчас полковника, что нужно что-то другое, более существенное, изначально не требующее доказательств обвинения.
Нычкин подошёл ближе, почти вплотную, присел рядышком на кровати, совершенно оставив субординацию, и вкрадчиво-доверительно сообщил искусительным полушёпотом.
– Это ещё что? Самое ужасное – не хотел говорить Вам, расстраивать – он изнасиловал Вашу… э-э-э… ну, эту Вашу…, певунью. Чуть не скрылся от правосудия, собака. Потерпевшая успела вовремя сообщить. Изловили гада.
– Что-о!!! – нерешительность и мягкотелость атамана как корова языком слизала. Он весь налился красным праведным гневом, медленно, словно неумолимо надвигающийся рок, встал на ноги, захрустел фалангами пальцев, крепко сжатых в кулак, и грозно топнул в пол правой, обутой в несвежий носок ногой.
– Повинен смерти!!!
XLVII. Путь в Кремль
Меня вели на берег озера в кандалах. Именно в кандалах, а не в браслетах-наручниках, то есть в том всамделишном раритете, который был неизменным атрибутом каторжников вплоть до начала двадцатого столетия. Скованный по рукам и ногам я шёл центральной улицей села, гремя тяжёлыми, позеленевшими от времени и подвальной сырости цепями. Мой товарищ, каким-то чудным образом превратившийся всего за пару дней из случайного таксиста-бомбилы в настоящего соратника, помощника, даже друга, шёл рядом, чуть позади, сгорбленный под тяжестью огромного чугунного ядра, к которому были прикованы мои вериги. Он сам вызвался нести эту тяжкую ношу, и сколько я не отговаривал его от этой затеи – мой крест, мне и нести – упрямо и наотрез отказывался, сжимая сильными руками тяжёлую ржавую железяку, будто драгоценный, ни с чем не сравнимый для него по значимости самородок золота. Вот и сейчас, хоть и обливался потом под палящими лучами повернувшегося уже на закат солнца, хоть и ступал тяжело по пыльной сельской дороге стоптанными подошвами сандалий крест-накрест, хоть и кряхтел натужно, пошатываясь из стороны в сторону под гнётом давящего к земле груза, но нёс не просто послушно и безропотно, а даже с каким-то тайным, одному ему ведомым значением и восторгом. Вероятно, он чувствовал себя сейчас Симоном Киринеянином[121], несущим Крест Спасителя на Голгофу. Да простит меня Господь за такое вольное и не лишённое тщеславия сравнение.
Боже мой! А я ведь даже не знаю его имени, так и не сподобился спросить и представиться самому. Как мы часто бываем невнимательны к тем, кто нас окружает, щедро и без какой бы то ни было надежды на ответное тепло одаривает своим вниманием и заботой, своей простой, бесхитростной, часто незаметной для нас, но столь необходимой, жизненно важной любовью. Прости меня, Господи, и за это.
Вот и с Настей тоже. Где она сейчас, что с ней?
Почему так бывает? Ждёшь человека, ищешь его среди блестящих карнавальных масок, невольно, совершенно неосознанно отсеиваешь, отрицаешь не умом, не плотью, нет, сердцем отрицаешь многое множество достойных и даже завидных кандидатур, как говорили раньше, на руку и сердце, а ныне проще и понятнее – на тело и кошелёк. Грубо конечно, без архитектурных излишеств, зато и без лицемерия. А всё потому только, что ёкает, вздымается ввысь неудержимой волной вовсе не сердце, не дух, окрылённый волшебным очарованием души, а совсем другое – хоть и горячее тоже, трепетно-возбуждённое, но отзывающееся вовсе на иные позывы. И хорошо ещё, если отсеиваешь похотливые притязания развращённого мира, если не плюхаешься, очертя голову, в пучину страсти, выдавая желаемое за действительное, уговаривая и даже убеждая податливый, настолько готовый обманываться разум, что вот оно, наконец, к чему так рвалась и о чём так горела душа. А душа-то забытая, никем не спрошенная и заброшенная в потёмках каземата грешного тела плачет, взывая к чувствительности и разборчивости оторванной от неё, слепой и глухой в своём исступлении плоти. А потом долгие годы отчуждения, одиночества в бушующем океане жизни. Когда естество, получив своё и насытившись, устремило уже поползновения на поиски другой, новой жертвы сладострастия. А душа так и осталась не спрошенной, а оттого болящей и ноющей.
Дай нам, Боже, по милости твоей миновать искуса! Но не минуем. Редко кому удаётся. Впрочем, не по твоей немилости, Господи, но по нашей жестоковыйности и приверженности ко греху.
А даст Бог найти своё, увидеть, разглядеть среди разнообразия масок простенькое платьице пастушки, под которым бьётся сердце принцессы, бьётся тихо, ровно, без взрывов и фейерверков, может быть, наверняка даже бьётся не в полном соответствии с завещанным ему свыше определением, но в унисон, в одном мелодическом созвучии с твоим. Вот где душа нужна, не плачущая уже, но поющая, не болящая, но счастливая, не забытая и заброшенная, но жизнеутверждающая своё истинное, Богом данное превосходство над узурпирующей плотью. Вот тогда необходимо услышать её голос, её песню, её взывающий победный клич. Услышать и не пройти мимо, отдаться, покориться ему в полную его власть. Ибо двое предопределённо должны стать одной плотью, потому одна индивидуальная эгоцентричная плоть несамодостаточна, ущербна и даже уродлива. Один – одиночество. Двое – движение, дающее начало и направление новой жизни. Но только двое. Даже третий – уже перебор.
- Ты летишь по волнам,
- Я плыву в облаках,
- Мы не вместе ни ночью, ни днём.
- И не в сретенье нам
- Ветра лёгкого взмах,
- Но мы встретимся летним дождём.
- Ты прольёшься в меня,
- Как слеза, как обман,
- Растворишься до крайней черты.
- Я останусь незыблемым,
- Как океан,
- Преисполненным маленьким ТЫ.[122]
Я почувствовал это ещё там, на автостанции, но не поверил до конца, подвластный привычке отсеивать и отрицать. В тесном салоне нашего «лунохода» я вдруг прислушался к тихой, едва звучащей из глубины моего сердца песне, но побоялся ошибиться, перепутать её звучание с зовущим, уже тогда во всю звенящим голосом плоти. Потом, в окружении звёзд, в мягком и неторопливом течении реки я покорно подчинился требовательному внутреннему зову, не разбирая уже, что во мне кричит громче Любовь или вожделение. А когда уже всё произошло, случилось в первый, неожиданный раз, ругал себя, презирал и ненавидел, как ненавидят злейшего врага, будучи почему-то уверенным в том, что именно похоть одурманила, ослепила меня и толкнула на этот безумный, преступный шаг. Я так думал. И потерял мою Настю, как неизбежно теряешь то, чего оказался недостойным. Боже мой, как же я ошибся! И Слава Тебе, что вразумил меня, что дал мне понять это.
Я снова принялся искать, но теперь уже зная предмет моих поисков, что должно было существенно облегчить мне задачу. Но не облегчило, потому что я стал видеть Настю во всех, кто хоть мало-мальски походил на неё ростом, статью, походкой, голосом. Глупо же я, однако, выглядел со стороны, глупо и преступно, и это только по меньшей мере. И как всегда происходит, когда чего-то очень сильно желаешь, случилось то, что можно назвать только чудом – она сама меня нашла, подарив мне чудесный, совершенно мой и совершенно наш общий, один на двоих цветок папоротника…
Вот о чём это я сейчас? Странное дело, непонятная, необъяснимая никакими законами естества особенность русской души. Меня ведь ведут на казнь, через несколько часов, может даже минут я, должно быть, расстанусь с жизнью. Насовсем. Навсегда. И что самое главное и страшное – наверное. И о чём я думаю? Интересно, о чём думали все грешники, все русские, ведомые на казнь? Почему только русские? О чём вообще думает человек перед неотвратимой близостью смерти? Должно быть, о смерти же, о прошедшей жизни, о предстоящей встрече с вечностью, о грехах, о покаянии, о том, как предстанет перед Высшим Судьёй, что скажет ему, чем оправдается…. Много о чём, что соответствовало бы моменту. А может и вовсе ни о чём, тупо и бессмысленно взирая на всё происходящее, как на театр, фарс, к нему лично никакого отношения не имеющий. Но только, должно быть, не о Любви, не о женщине, ставшей вдруг неотъемлемой частью, смыслом жизни. Не о желании её, пусть необузданном, диком, но таком горячем и лилейном, таком зовущем и манящем, не отпускающем как… как сама жизнь в такую минуту. Странно, но у меня вообще нет никакого предчувствия смерти, будто не на казнь, а на подвиг, не к концу, но к началу чего-то нового, большого, в корне отличного от всего того, что было со мной до сих пор, я бреду, гремя цепями, пыльной сельской улицей.
Люди со всего села стекались от своих домов к пути моего следования и, останавливаясь вдоль дороги, по которой я иду, провожали меня добрыми, умными, полными любопытства и интереса, но также сочувствия и … чего-то ещё взглядами. Чего? … Может, надежды? Чем вызван их интерес к моей личности? Что, какая такая особенность моего самого обыкновенного «Я» возбудила их любопытство? И на что они надеются, на что рассчитывают, что ожидают от предстоящего действа эти взрослые, опытные, много потерпевшие и многое возжелавшие, на многое посягнувшие люди? Я не понимаю этого. Как и вообще не понимаю, что такого, заслуживающего смерти я совершил. Но самое странное, самое необычное это то, что последнее меня нисколько не беспокоит. Мне совершенно не хочется кричать, взывать к этим людям, не к их милости, но к справедливости, просить, молить их о праведном, нелицеприятном и непредвзятом суде, которым я неизбежно буду оправдан. Должен быть оправдан. Ведь я не совершал никакого преступления. Я молчал, глядя им в глаза, и они также молча возвращали мне свои взгляды. И по этим глазам, по их блеску, сосредоточенности, внимательному пытливому прищуру я читал, что суд надо мной ещё не состоялся, он впереди, там, на месте моей Голгофы – на важном, значимом для них и притягательном для меня берегу озера. И не суд это даже, ибо глаза их не были глазами судей, а скорее, свидетелей, или даже соучастников. Будто не я, а мы все вместе идём пыльной улицей к месту, где всё должно свершиться, обозначиться. Что это ВСЁ? Не знаю. Ни я, ни они. МЫ не знаем. Может быть этим и вызван их интерес, их пытливое любопытство? Может это питает их надежду?
Не знаю почему, но народ закудыкинский вдруг показался мне давно знакомым и даже вроде близким, будто не вчера только, а много лет, всю жизнь, да что там жизнь, множество жизней назад, генетически связанных в одну длинную и неразрывную цепь я был с ними, а они со мной. Но отчего-то, по какой-то неведомой ни мне, ни им причине мы потеряли, забыли друг друга и вот теперь вспоминаем. Медленно, мучительно, но предопределённо находим, обретаем друг друга. А может, мне это только показалось.
Я стал прислушиваться к их голосам, к разговорам тех, кого, проходя мимо, оставлял позади себя, и кто, сливаясь за моей спиной в один могучий поток, шёл следом длинной, нескончаемой процессией не то погребальной, не то демонстрационной, а то и праздничной. Они говорили вовсе не обо мне, о чём-то другом, своём, казавшемся мне поначалу совершенно посторонним, не связанным с предстоящей казнью. Будто не они, оставив сейчас свои дела и заботы, сошлись сюда, а я приехал из далёкого-предалёкого ничто специально для участия в их важном, безотлагательном деле. Может, так оно и есть? Слушая и вникая в смысл их слов, я всё больше и больше понимал, куда я иду и зачем.
– Русскому[123] народу сегодня необходимо покаяние в грехе цареотступничества. Ведь Соборное Постановление 1613-го года на вечную верность Русских царскому роду Романовых[124] всё ещё действует, никто не освобождал народ от клятвы. И пока клятвопреступление не смыто покаянием, грех этот дамокловым мечом будет висеть над Россией, обрушивая на неё всё новые и новые беды.
– Я лично никого не предавал и каяться ни в чём не собираюсь. Тех, кто предал царя в семнадцатом, давно уже нет в живых, а дети не должны нести ответственность за грехи отцов.
– Это покаяние не может и не должно быть частной исповедью каждого, ведь среди Русских есть искренние монархисты, не изменявшие Государю ни тогда, ни сейчас. Их много, достаточно много, хотя в общей массе народа они потерялись, растворились каплей в море. Тут нужно покаяние другого рода.
– Я думаю, нам нужен Собор, подобный тому, что был в 1613-ом году. Чтобы собрались представители всех сословий со всех краёв России. И Собор этот должен будет признать за народом грех цареотступничества и принести покаяние. А затем просить Романовых дать достойного Государя, который бы соответствовал Закону Российской Империи о престолонаследии.[125] Это было бы действенное покаяние.
– Вы предлагаете монархизм? Согласен, хорошая система правления. Но передача власти по родовому признаку считаю глупостью. Вспомните время правления, когда народ голодал и умирал, а наша элита закатывала балы и прочее.
– Лично я против царского правления. Объясню свою позицию. Почему Русские должны доверить судьбу России в руки одной семьи? Романовы дали нам тому пример. Далеко не все цари действовали в интересах России. А иногда и наоборот. Не будем приводить исторические примеры. Но то, что в царской семье процветало воровство и измена, все знают. Не всегда принимались правильные решения. Порой всё решали любовники-любовницы. Нам не нужно этого. К тому же Россия не должна зависеть от того, какой царский наследник родится. А если родится не совсем здоровым? Будет он хорошо управлять Россией или нет? И родится ли вообще? А если у нас будет плохой царь, как руководитель? Тогда что делать? Конечно, не всё с царями так было плохо. Примеры приводить не буду из-за появления ненужной полемики по поводу деятельности Романовых. Есть отличные примеры. Но я считаю, что Россия не может позволить себе делать ошибки. Хочу обратить внимание, что лично я против царского правления. Ну, если России так уж нужен царь, то это должен быть символ, не более. Но отдавать всю полноту власти и передачу её по наследству – мероприятие довольно рискованное. Все говорят – нам нужен царь. Я не против, хотя никто и не спрашивал. Вопрос: какими качествами должен обладать царь? Чем руководить и чем заниматься? Допустим, царь хороший. Достойный человек и руководитель. Напрашивается второй вопрос – а если наследник не обладает достоинствами отца и, не дай Бог, затеет новую перестройку? Опять снова-здорово? Не хочется, чтобы внуки наши пережили то, что мы переживаем. Новая Россия не может себе позволить делать неправильные шаги.
– Новая российская монархия должна, прежде всего, создать внутреннюю основу государственной жизни, которая сможет одолеть идею нового «мирового порядка». Это дело не одного поколения, не одного харизматика, которому готовы поклониться в пояс сегодня и проклясть завтра, разрушив всё, что он построил. Это дело Династии, в которой главное – принцип, традиция, а не личные достоинства монарха. Не столько монарх ценен России, сколько Монархия, олицетворявшаяся в нём.
– Если позволите, я расскажу, как я считаю правильным. Монарх это хорошо, но выбор Монарха нужно производить не по родословной линии, а путём генетических отборов среди всего населения России! Это решает все проблемы и возможно с учётом нынешних технологий. Это поможет собрать важные качества, какие должны быть присущи правителю. Так же необходимо «выращивание» нескольких монархов в одно время во избежание всевозможных инцидентов (покушений, отравлений, травм, психоневрозов) и проводить среди них различные обучения, в том числе и военные. Царь должен если не быть лучшим во всём, то хотя бы уметь это всё. Будущие монархи должны жить не в роскоши и шике, а в жёстком и стабилизированном режиме. Это должны быть сильные, волевые, грамотные, интеллигентные и воспитанные, умеющие управлять особи.
– Не разочаровывайтесь. Следующий царь выдвинется в борьбе за освобождение Руси, так же, как И.В. Сталин. Почитайте хроники и воспоминания тех времён. Сталин победил в жесточайшей борьбе с еврейской верхушкой, доставшейся РКП(б) от просочившейся в неё с самого начала еврейско-сионистской партии «Бунд». Потому первые годы в правительстве было девяносто процентов евреев – Троцкий, Свердлов, Зиновьев, Каменев. Сталин зачистил их именно за то, что они хотели создать еврейскую власть в России. И им это почти удалось. Борьба была не просто кровавой, а на выживание. Сталину Господь помог. А продолжатели их дела своего добились. Ненадолго… Сталин признан мною христианским святым, как и Че Гевара.
– Царь, ни царь, президент, генсек, или атаман… Не время сейчас. Главное победа над оккупантами, а потом Русская национальная диктатура. В процессе будущего правления будет подготовлен каждой партией патриотов проект видения будущего государства и механизма осуществления и функционирования власти. А вот то, что будущий лидер государства Российского будет из тех, кто пройдет эту дорогу от начала и до конца вместе с нами, и ни как не иначе, я полностью убеждён.
– Без Бога не до порога – говорит мудрая Русская пословица. Без Бога в сердце и без Царя в голове не решить ни одного дела, как бы смертный человек ни старался.
– Вы опираетесь на православное христианство? Простите, но вера в вездесущего всемогущего дяденьку, который придет и всех спасет… когда-нибудь… Я считаю, что ничего путного из этого не выйдет, многих вы этим отпугнёте и некоторых против вас же обратите…
– Я сам не местный, из-за реки, приехал посмотреть, как тут у вас. Наши-то попы совсем охренели. Видите ли, больно ему, что народ оглох, ослеп и отупел. А почему никто у этого святоши не спросил: «А кто ворам их Мерсы святил? Кто изгонял бесов из офисов, в которых эти твари кидали людей миллионами»? И ведь ни один из этих, с крестами наперевес, не встал у них на пути и не прокричал «Остановитесь! Что ж вы творите?»
– Вон по Одессе катается падрэ православный на Хаммере, он чё бесов боится, или думает, что эта железяка дьявола остановит?! И вообще, посмотреть на их собрания, на эти ряхи, которые шире газеты и увешанные рыжьём… И что я после этого должен слушать его, когда он мене лечит типа там про терпение, доброту к ближнему, воздержание от плотских страстей… Да пойдут они в места, куда солнце не светит. А этому АРХИМЕГАСУПЕРМАНДРИТУ я рекомендую вызубрить и каждое утро повторять себе слова Конфуция «Хочешь изменить мир – начни с себя!!!» Тоже мне лекарь нарисовался. Ненавижу наших падров! Да продай они половину рыжья и часть своего парка жоповозов, да тут столько страждущих утешить могли бы… Но своя машина ближе к телу. Так что если кто из православных захочет, пожалуйста, задайте своим пастырям эти вопросы.
– Это типа: народ достоин власти, под которой живет. Да мы свиньи и недостойны существования! Подохнем! Придут сюда нормальные люди, и это будет правильно. Никогда Россия хорошо не жила, русские в принципе, генетически это не умеют и не научатся даже на зарубежных примерах. Они от рождения, по жизни – уроды!
– Это действительно не умом, а душой нужно вернуться к своим предкам. Сердцем. Даже не понять, а прожить, пережить. И тогда станет понятно, как такие «свиньи да уроды» на пол Европы и на треть Азии Империю смогли создать. И почему в этой империи ни одна народность не погибла, а только расцвела. Доказывать ничего не буду. Сердцем человек и так поймет, а если сердце молчит, то ум его все равно не заменит.
Так говорили эти люди между собой, разно, но убеждённо. Только чувствовалось, каждый из них что-то не договаривал, не утаивая, впрочем, какое-то своё сокровенное, но будто попросту не зная его, ища, как бы провоцируя собеседника на некое заветное слово, способное провести непреложную параллель между ними, крепко-накрепко связать их в одно целое – в народ. Будто не хватало им чего, какой-то маленькой, но существенной детали, некоей великой пустяковины, соединяющей их разнообразно индивидуальные «я» в одно общее «мы».
Озеро открылось внезапно, будто вынырнуло из-под земли и, раздвинув густые стройные ряды сосен и елей, легло под ноги огромным и плоским серебряным блюдцем. В нём, отражаясь от хрустальной глади, плыли куда-то по своим небесным надобностям облака невесомые и пышные как взбитые сливки, хоть языком их слизывай. А в самом центре сего зеркального безмолвия, играя на солнце золотыми бликами куполов, торжественно и незыблемо, словно основание земной оси и, вместе с тем, легко и стремительно, как корабль под белоснежными парусами, плыл в сторону обратную облакам древний белокаменный кремль с волшебным храмом-птицей в апогее. Я остановился и замер не в силах пошевелиться или отвести взгляд. Какая-то неведомая сила, не считаясь ни с чем, вдруг опустила меня на колени и, сорвав с рук и ног вериги, подхватила, подняла моё лёгкое воздушные тело вверх над людскими головами, над озером, над облаками да понесла в пространстве, ничем не ограниченном, свободном, определённом лишь безграничной волей и неиссякаемой любовью Творца. Я не увидел глазами, но ощутил кожей, сердцем, духом своим, вдруг вырвавшимся из сковывающих объятий плоти и ставшим враз свободным, сильным, самодостаточным. Я почувствовал, как весь народ закудыкинский подо мной, вне меня, но вместе со мной встал на колени, вторя моему невольному призыву, и молится горячо и неистово. Кому? Каждый, должно быть, тому, в кого, или во что верил. Но мне показалось, что в этот момент нас ничто не разделяло, и верили мы все, покорившись силе своей генетической памяти, согласно заветам наших предков, осевших в этом заповедном месте, создавших этот Мир посреди мира, воздвигнувших эти могучие, не знающие тления и поругания белокаменные стены. А они-то знали, Кому молиться. Они-то точно ведали, иначе не выжили бы здесь, в этих диких таёжных местах, среди девственных непролазных лесов, в окружении враждебных, не знающих тогда ещё света Истины племён. И ведь не только выжили, но и обжили этот дремучий край, просветили его, одухотворили святой непогрешимой верою, создали на пустом месте твердыню, оплот государственности, коим приросла и укрепилась держава, с которого, Бог даст, начнёт теперь своё возрождение.
Когда я спустился из заоблачных высот на грешную землю, оковы мои действительно были сняты и валялись мёртвым прахом на траве у моих ног. Два дюжих молодца в казачьей форме подняли меня твёрдо, но не грубо с колен, подвели под локотки к лежащему на земле огромному, в три обхвата, пятиметровому бревну и встали как изваяния по обе стороны, играя нагайками. Поверхность этой импровизированной плахи была гладко отполирована человеческими телами, что недвусмысленно говорило об её частом использовании по назначению. А вдоль всей длины бревна на равном расстоянии друг от друга были вбиты три кольца в знак того, что обслуживать на нём можно было аж троих мучеников одновременно. Мой спутник последовал за мной, хотя его никто не неволил.
В этот момент на берег вырулил черный Ленд Крузер и остановился возле небольшого помоста метрах в десяти от плахи. Из него вышел полковник в сопровождении Нычкина и черноволосая блудница, на этот раз в ярком, вольном наряде, не оставляющем никаких сомнений в характере её занятия. Вся троица взошла на помост и расселась в поставленных там заранее креслах. Над местом казни повисла тяжёлая, напряжённая тишина. Все ждали. Народ чего-то, что неминуемо должно было вот-вот свершиться, я и мой друг – разрешения этой неправдоподобной, фантасмагоричной каверзы, в явственность которой ни я, ни, как мне показалось, и он не верили, не хотели верить. Ждала и свита полковника, напряжённо и нетерпеливо взирая на него. Наверно каких-то его решительных действий, которые должны были положить конец неопределённости и склонить окончательно чашу весов судьбы в ту или иную сторону. Судьбы не только моей и моего товарища. Может, читатель отнесёт это на счёт моего слишком уж амбициозного самомнения, но я почему-то был убеждён, что здесь, на берегу этого озера и именно сейчас решается судьба всего Закудыкина, всей Закудыкино-Руси, всей тысячелетней России.
Полковник медлил. Он сидел в своём кресле, опершись руками о подлокотники и опустив долу седую голову. Казалось, он о чём-то думал, размышлял, решал какую-то сложную задачку, ответ на которую был для него очевидным, но вот решение никак не вырисовывалось, не выплясывалось под ответ. В напряжённой тишине прошло несколько минут. Наконец он встал на ноги, вышел на край помоста, поднял глаза на заполнившую весь берег массу народа, открыл, было, рот, чтобы начать говорить, но осёкся. Он так и стоял с открытым ртом, глядя на толпу красными после разгульной ночи глазами. Слова, которых ждали от него Нычкин и блудница, никак не могли найти выхода из его утробы, а других слов в эту минуту он не знал. Или не хотел знать. А может и хотел, но не мог себе позволить.
Тогда трясущийся от нетерпения есаул вскочил, подбежал к полковнику и, крякнув в кулак, громко, чтобы услышали все до самых отдалённых рядов, заголосил.
– Наш уважаемый господин полковник хочет сказать…
– Так что ж он молчит? Пусть сам и скажет, – донеслось из толпы, и людское море слегка зашумело, заиграло, заволновалось ропотом неодобрения.
Есаул не ответил на возглас, только внимательно, пристально пробежал прищуренными глазками по головам. А немногочисленный отряд конных казачков, спокойно стоявший невдалеке, вдруг зашевелился, зацокал копытами нетерпеливых скакунов и, приготовив нагайки, забегал взглядами-щупальцами по толпе.
– Наш уважаемый господин полковник … болен и … неважно себя чувствует, – продолжил Нычкин, – но ввиду значимости события нашёл таки в себе силы …
– Серьёзное, видно, событие… гляньте-ка, и силы нашлись… а то дня три из хаты носу не казал… так ведь болел сердешный, – зазвучали то тут, то там отдельные голоса, но в целом людское озеро оставалось пока спокойным. Люди слушали, что им скажет есаул, раз полковник сказать уже ничего не может.
– Господа закудыкинцы! – Нычкин решил опустить предисловия и перейти сразу к делу. Но его снова прервали.
– Ишь ты! Господами нас величат! Растём, братва! – раздались из толпы возгласы. Люди предались игривому, весёлому настроению, вовсе не выгодному сейчас для есаула.
– Товарищи! Народ русский! – начал он новый заход с другого краю.
– Гляньте-ка, мы ему уже товарищи! – не унимался народ. – Ещё немного, вообще гражданами нас обзывать начнёт.
По толпе пробежала волна смеха, покуда маленькая, безопасная, не волна даже, а так, рябь. Но ведь любой шторм начинается с лёгкого волнения.
– Здесь сейчас совершается суд над насильником и извращенцем, учинившим этой ночью в самый разгар праздника злостное и циничное изнасилование в особо извращённой форме, – продолжал голосить есаул.
– Кого ж это он? – спросил кто-то из толпы.
– Наши бабы вроде все на месте и не жалуются, – уточнили с другого краю.
– Так потому и не жалются, что злостно и цинично, да ещё в особо извращённой хворме. Твоя-то хворма, небось, висит постоянно где-нито за ненадобностью? – не остались в накладе и с третьего краю.
Людское море зашлось громким, раскатистым хохотом.
– Да не, то ж не наших баб… у них вон свои имеются…
– Так шо ж вин, грошив не заплатыв, чи шо?
– А она наивная, небось, так старалась, так старалась, всё как родному…
Ситуация выходила из-под контроля. Раздосадованный Нычкин гневно смотрел в толпу и играл желваками.
– Потерпевшая пожелала остаться неизвестной, – продолжил он, пытаясь вернуть разговор в серьёзное русло. – Сами понимаете, такая слава никому не нужна.
– Ой ли? – загоготала толпа. – Такой гарной дывчине яка ж то слава? То ж реклама!
Уже не волна, буря из откровенного ржания и сальных шуток закипала в людском море. Нужно было что-то делать.
– Оставь, господин, – проговорила тихо черноволосая, подойдя к есаулу и вставая у него за спиной, – их этим не проймёшь, они меня знают.
– А ну тихо! Цыц, жеребцы! – заорал Нычкин и дал знак конным казачкам. Те двинулись с места и медленно, как бы миролюбиво, но воинственно-виртуозно играя нагайками, приблизились к толпе. Буря послушно утихла, так и не разыгравшись.
– Если бы это всё, – продолжал есаул, будто бы подводя внимание народа к существу главного вопроса. – Нашим патрульным разъездом насильник был задержан, и при выяснении личности оказалось, что он… – Нычкин указал рукой на меня, – жидовский лазутчик, который с явно разведывательной целью, а может, и с диверсионными планами переправился через реку и пытался проникнуть в село…
– А откуда известно, что он жидовский лазутчик? – снова раздалось из толпы. – Это он сам тебе рассказал? Может, и удостоверение ФСБ предъявил?…
– Не. Письмо от самого президента с повелением принять и накормить, – по толпе снова прокатилась волна смеха, которая, впрочем, быстро успокоилась.
– Ничего вразумительного он не рассказал, даже имени своего назвать не соизволил, а документов никаких у него не оказалось. Типичный шпион. Правда у таксиста, который доставил его сюда, у того, толстого, нашлась таки бумага, по которой он значится иеромонахом МП и направляется к нам для «окормления» и насильственного возвращения блудных чад в лоно матери-церкви. То есть нас с вами. Никто не желает покаяться и вернуться?
– Вернёмся! Обязательно вернёмся! Только уж никакого покаяния мы от них не примем, и прощения они от нас не дождутся! – снова заволновалась толпа, но уже иначе. – Всех жидов вон из России! Россия для Русских! Смерть жидам и их прихвостням!
Нычкин ещё раз крякнул в кулак, приосанился, оставаясь, видимо, довольным собой, что сумел-таки повернуть толпу в нужном направлении и создать необходимое настроение в массах.
– Вот я и говорю, братки. Следствие по делу таксиста ещё не завершено, может, он тут и случайно, а грамоту поповскую ему подбросили, с этим мы ещё разберёмся. Но этому нет прощения, он изобличён, и вина его полностью доказана. Посему наш грозный, но справедливый суд постановил применить к нему высшую меру наказания – засечь нагайками до смерти, – есаул поднатужился, набрал полные лёгкие воздуха и, приподнявшись для уверенности на цыпочки, истерически-истошно завопил. – Смерть шпионам! Бей жидов, спасай Россию!!!
Толпа снова зашевелилась, загудела, как огромный океан, вскипая в преддверии бури начальной, не столь великой, но весьма опасной в своей внезапности волной. Люди, подогревая сами себя, заряжаясь друг от друга буйной энергией застоявшегося в стойле жеребца, зашумели, задрожали неистовой судорогой не то от веселья за торжество Великой Идеи, не то от страха за чужую, такую невесомую и малозначимую, так легко, без натуги отнимаемую жизнь. А скорее и вовсе ни от чего, просто так, послушно и даже с желанием поддаваясь всеобщей истерии, зажигаясь одним общим для всех и для каждого огнём неприятия и даже справедливого негодования истерзанной, поруганной души на своего палача и насильника. И хотя супостат всем представлялся одинаково, идол, олицетворяющий торжество и возвышенность Великой Идеи, у каждого был своим.
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Да здравствует товарищ Сталин – Великий вождь и отец народов! Ленин, партия, комсомол! – гремело с одного края людского озера.
– За Веру, Царя и Отечество! Православие или смерть! Да грядёт Великий Государь! Святая Русь – третий Рим, а четвёртому не бывать! – бушевало на другом краю.
И где-то посерёдке, молчаливо озираясь на тех и на других, не слитно с ними, но и неотрывно от них, колебалось нечто третье, неопределившееся, но готовое подписаться под чем угодно, лишь бы побузить да пострелять.
И всё вместе сливалось истошно в одно общее, объединяющее, соединяющее несоединимое: «Бей жидов, спасай Россию! Россия для Русских!»
Мы стояли в окружении гудящей толпы, напуганные, никак не желающие принять это всё за правду, за действительность, – и нам очень хотелось проснуться. А главное, разбудить их, этих несчастных, доведённых мёртвой властью мёртвой державы почти до грани сумасшествия. Они сами ещё едва живые, хотя уже родившиеся к новой жизни, вздохнувшие полной грудью вольного воздуха возрождения, испустившие первый свободный крик, но крепко ещё связанные пуповиной с ветхими привычными устоями мёртвых догм. Слепые пока ещё, неразумные, они усвоили уже, где их враг, но никак не могли определиться, кто их друг.
– Ну что, боярин, не сладко тебе? – услышал я неожиданно возле своего уха знакомый голос. – Небось, перед смертью-то не надышишься?
Я оглянулся на голос и увидел рядом черноволосую блудницу-русалку, ставшую сейчас отчего-то очень знакомой. Перед мысленным взором памяти пронеслись картинки, будто из прошлой жизни: белые стены какого-то кабинета с разложенными на столике инструментами – не то медицинскими, не то орудиями пыток – и с нахальной красоткой в невесомом, почти прозрачном халатике поверх ничего; страшное, до тошноты прилипчивое подземелье «Площади Революции» и цокающие, как молотком по темечку, каблуки нагой дивы, прогуливающейся в сопровождении вороного жеребца в белых тапочках; и ещё что-то смутное, едва различимое, будто из сна, или давно забытого кинофильма о молодом боярине, ожидающем, как и я, казни на берегу, в компании черноволосой женщины верхом на всё том же вороном жеребце.
– Скажи только… одно твоё слово, и ты мой… никто и никогда не посмеет тебя пальцем тронуть… до самой смерти, – произнесла она дрожащим голосом. А глаза, чёрные и глубокие её глаза светились лихорадочным светом неиссякаемой страсти – настолько сильной, настолько съедающей всё её существо, что легко, в одно мгновение могущей преобразиться в лютую, не знающую сострадания ненависть.
– Отойди прочь, – ответил я, не давая себе отчёта в том, что говорю и почему-то не своим, но в то же время, как бы и вовсе не чужим голосом. – Разные у нас с тобой дороги, Царица. Или не поняла ты ещё?
Она испустила какой-то нечеловеческий звук, весьма похожий на змеиный шип, а её глаза, может, впервые в жизни налились слезами. Но это только на мгновение, едва уловимое, почти безвременное, но вполне достаточное чтобы сердце моё наполнилось сожалением и сочувствием к ней. Но что я мог поделать? Я ничем не способен был ей помочь.
– Будь ты проклят, – одними губами прошептала она и, стремительно развернувшись, отошла прочь.
– Командуй, полковник, – проговорила блудница решительно, взойдя снова на помост. – Пора кончать с ним. Я устала, хочу пить и гулять, – женщина вдруг переменилась, стала неожиданно ласковой, игривой как котёнок и, присев на колени, прижалась щекой к лицу атамана. – И тебя хочу… – промурлыкала она, льстиво потираясь своей нежной бархатной шёрсткой о его загрубевшую щетинистую щёку, – ты мой господин… Только ты уж поторопись, полковник, а не то уйду я скоро…
Разгорячённый неожиданной лаской и возбуждённый мнимым могуществом над предметом страсти атаман хотел было встать и одним мановением руки решить судьбу обречённого на медленную мучительную смерть. Но снова повалился в кресло не в силах подняться. Видимо лишить жизни человека не на поле брани, но на плахе, к тому же очевидно безвинного, оказалось не под силу даже такому лихому вояке, как казачий полковник. Что не говори, а православный дух в русском воине, как бы низко тот не падал, в решающие минуты способен свести на нет всё инородное – и похоть, и страх, и жажду власти.
– Тряпка… – гневно и раздражённо бросила черноволосая и, стремительно поднявшись, отошла к есаулу.
– Эй, вы там, чего стоим? – обращаясь сквозь рёв толпы к охранявшим нас казакам, прокричал Нычкин, как только блудница поравнялась с ним и сказала ему всего несколько слов. – Привязывай этого к бревну. Начинайте, начинайте. Чего резину тянете, до ночи тут тусоваться будем?
Полковник отрешённо сидел в своём кресле, уткнувшись неподвижными, почти немигающими глазами в пол и одними губами что-то беззвучно шептал. Вдруг рёв толпы, как волна после бурного набега, откатываясь прочь, замирает на время где-то в глубине океана, стал стихать и вскоре погас совсем. Дюжие казачки, ставшие временно палачами, вдруг прекратили играть нагайками и замерли, глядя то на есаула, то на полковника, то в толпу. От береговой черты, отделяющей гладь озера от шероховатости суши, по направлению к помосту, где в своём кресле сидел атаман, шёл в сопровождении незнакомого мальчика-послушника старец-Прохожий в развивающейся на ветру зелёной мантии[126], в белоснежном клобуке и с блестящим на солнце позолоченным посохом в руке. Толпа расступалась, освобождая путь старцу, прося у него благословения и стараясь коснуться края его одежды.
Прохожий взошёл на помост и остановился перед атаманом.
– Человече! – голос старца спокойный и уравновешенный, эхом отражаясь от стены леса, от водной глади, звучал над головами людей, внушая опасение и даже страх одним, и вселяя надежду в других. – Ты облечён доверием от Бога и должен чтить Его более всего. Тебе дан жезл власти, чтобы ты соблюдал правду в людях и вёл их к победе по закону Истины. Истина – самое драгоценное сокровище для того, кто стяжал её. Почто чинишь ты беззаконие по произволу своему, да ещё пред очами Того, Кого тебе следовало бы почитать? Не то же ли делали и делают изверги, коих тебе надлежало бы низвергнуть с тела России? Как сотворишь ты сие, будучи подобным им?
– Что тебе до наших дел, старче? – не меняя позы, и не отрывая взгляда от пола, отвечал полковник.
– Я пастырь Христовой Церкви, – продолжал старец, – и обязан иметь попечение о благочестии и мире всего православного христианства.
Атаман молчал, еле заметно шевеля одними губами.
– Одно говорю тебе, отче святый, – продолжил он после затянувшейся паузы. – Молчи, а лучше благослови нас делать по нашему изволению. Они виновны и будут наказаны.
– Господь Бог наш велит мне благословлять добрых и на доброе. Не могу и не буду потворствовать беззаконию и преступлению, иначе суетна была бы вера моя.
Полковник вдруг оторвал глаза от пола, вскочил стремительно с кресла и, сделав шаг в сторону старца, замер как вкопанный, внимательно и пытливо разглядывая его, будто видел впервые.
– В чём вина их? За что предаёшь их смерти? – спросил Прохожий громко, чтобы было слышно всем.
– Они шпионы… Лазутчики жидовские… – так же громко ответствовал полковник, но голос его при этом дрожал и срывался на высоких визгливо-истерических нотках.
– Ложь! – как громом пронеслось над берегом. – Кому лжёшь? Народу лжёшь? Богу лжёшь? Или на исповеди сможешь ты сказать то же, или нет креста на тебе!
Растерявшийся атаман не знал, что ответить, тщетно выискивая в помутнённом похмельем и одурманенном страстью сознании нужные, весомые и главное убедительные доводы в пользу своих действий, но неизменно натыкался на упрямые, непобиваемые причины своего бездействия. Глаза его лихорадочно метались из стороны в сторону, ища хоть какой-нибудь поддержки извне, но неизменно упирались в твёрдый, чистый, немигающий взгляд старца, обличающий низкое животное естество и возбуждающий, возвращающий к жизни и владычеству нелицемерный голос совести. Две сущности жили сейчас в полковнике, жили и боролись в непримиримой схватке на смерть. Одна мелкая, пришлая, узурпировавшая душу действием сладкого яда похотливо-льстивого шипения вечного змия, искушающего лёгкой доступностью быть как боги. Другая – поруганная, забитая, но основательная, от создания сущая, не позволяющая окончательно позабыть Чью печать, Чей образ и подобие несёт в себе человек от рождения до самой смерти. Трудно, страшно трудно в одночасье принять в этой борьбе чью-либо сторону, отдать предпочтение кому-то из них, не потеряв себя и не упустив для себя. Этот нечеловеческой тяжести груз отражался сейчас во всей своей полноте и в глазах, и в исказившемся мучительной судорогой лице атамана.
– Не мучь себя, чадо, – пришёл на помощь Божьей твари старец, – не бери на себя тяжесть суда. Предоставь Господу – Единому и Единственному Праведному Судии вершить справедливость мудро, как Он некогда разрешил: «Кесарю – кесарево, а Богу – Богово», – слова эти были произнесены властно, но тихо. Так что, выйдя из уст Прохожего, они, минуя всё постороннее, попали прямиком в восприимчивое, ищущее выхода сознание полковника. – Пусти узника твоего в Храм Божий – как Господь его примет, так тому и быти.
И сказав это, старик покинул помост. Долго ещё мелькал белый клобук в толпе, пока не скрылся за размытой, колеблющейся в предзакатном мареве чертой, где людское разноцветье почти сливалось с прозрачной водной гладью озера. Полковник же, вернув себе присутствие духа внезапно свалившимся на него решением, приосанился, поправил на левом боку атаманскую саблю и, подойдя к краю помоста, решительно и твёрдо объявил народу.
– Братки! Народ Русский! Мы Православные, и негоже нам кровью жидовской марать руки свои.
По толпе пробежал лёгкий ропот не то одобрения, не то подозрения атамана в излишнем милосердии, граничащем с мягкотелостью и утратой непримиримости к врагам отечества. Полковник продолжал, нисколько не смутившись.
– Тут некоторые позволили себе усомниться в виновности жидовского лазутчика. Так пусть Сам Господь разрешит эту дилемму, свершит суд Свой и явит нам волю Свою. Я решил… – полковник сделал многозначительную паузу, толпа замерла в ожидании приговора, – …отпустить его… – теперь уже не ропот, волна негодования пробежала по людскому морю, готовая, набрав силу и мощь, снести, смыть за борт истории атамана и сам помост. Но разбилась в брызги о твердыню хитроумной изобретательности атамана, – … на остров… налегке… без лодки…
Буря, поднявшись вдруг, спала так же неожиданно и так же резко, как и взволновалась. Тяжёлое безмолвие сковало людскую массу холодным неподвижным льдом.
– А ежели доплывёт? – прервал продолжительную паузу несмелый сомневающийся возглас.
– Хе-хе… Озеро наше ключиком подземным питается, водица в нём студёная, неизменно круглый год чуть теплее льда – в летний зной прохладой веет, зимней стужей ж…у греет. Хе-хе… Пускай плывёт.
Тишина, накрывшая толпу, ещё несколько минут продолжала звенеть над берегом, над самим озером, над лесом. Народ обдумывал, переваривал в сознании решение атамана: с одной стороны – милосердное, как бы христианское, с другой – не оставляющее обречённому узнику никаких шансов выжить. И вроде смерть неминучая, страшная, сковывающая ледяными объятиями бренное тело и трепетную душу задолго до последнего вздоха, обрекала жертву на бесконечно длительные и мучительные минуты расставания с жизнью, а значит казнь – кара за содеянное преступление – свершится в полной мере. Но в то же время ответственность за убийство молодой, только начинающей жить души, ежели она окажется паче чаяния невинна, целиком и полностью снимается, сбрасывается с хитроумного атамана – а значит и с народа, потворствующего его прихотям, – и перекладывается всецело на Всесильного, Всемогущего, Всенесущего Создателя.
Вдруг толпа взорвалась диким буйством ликования, одобряющего, принимающего на душу такой исход дела. В воздух полетели шапки, залихватский свист и гиканье покрыли собой пространство, наполнили предзакатный недвижный воздух звенящими децибелами. И из края в край могучего людского моря прокатилась по головам вскипающая восторгом волна: «Да живёт многие лета атаман великий!».
Никто не слышал, да и не мог слышать за таким гамом тихого разговора в дальнем углу возвышающегося над театром действий помоста. Хотя говорившие и не скрывали особо своего настроения и причастности к разыгранному в партере спектаклю.
– Ай да атаман! Ай да полковник! САМОГО обхитрить решил! Ай да сукин сын! Ну, не знаю, как Его, а меня-то уж точно обхитрил! Ай молодца! – приятно удивлённый Нычкин, восхищённо смотрел на атамана и говорил эти слова негромко, то ли самому себе, то ли обращаясь к стоящей рядом блуднице. – А ты умница, царица, здорово обработала старого борова. Я уж было засомневался, а тут вижу… Ай молодца! Ай молодца!
– Не торопись, хозяин, всё ещё может обернуться не к радости твоей, – ответила та задумчиво. Всё происходящее на берегу – и ликование толпы, и раскрасневшийся от самодовольства полковник – её, казалось, совсем не волновало. Она пристально и с глубокой грустью в чёрных красивых глазах смотрела, не отрываясь, туда, где возле ненужной уже плахи стоял, потупив голову, предмет её страсти, и не просто страсти, а всамделишной человеческой, женской Любви, готовой на всё, даже на грех, даже на преступление. – Боярин-то до сих пор не мой, а я задаром собой не торгую. Пускай я царица шлюх, но уж точно не шлюха царей. А этот… – кивнула она в сторону атамана, – … и не царь даже, так, недоразумение. И не быть ему царём никогда. Уж я-то знаю, какие они, Цари.
– Да ладно, царица, не хнычь. Тебе ли, с твоей-то красотой, впадать в уныние? Вон он стоит один одинёшенек, готовый уж, как пить дать готовый. Они, нынешние, все такие – как жареным запахнет, куда только девается и гордость, и честь родовая, и принципы. Это тебе не шестнадцатый век. Я эту голубую кровь очень даже хорошо знаю – здорово её красненьким помутило-попортило. А тех, которые улизнули в своё время, жиденьким поразбавило. Никуда не денется. Иди, бери его тёпленьким пока сухонький. А только как в озеро войдёт, тут я тебе не помощник – нет моей власти за береговой чертой.
– Он не такой, – заключила диалог красавица, – таких больше нет… к сожалению… а других мне не надобно. Так что ты учти, хозяин, он уйдёт, и я уйду вслед за ним. Такова, уж видно, моя судьба.
– Куда?! Ха-ха-ха! Куда ты от меня?! Ты моим могуществом сильна, а где нет моей власти, там и тебе спасения не видать как своих ушей, – засмеялся злорадно есаул, но блудница его уже не слушала, она сошла с помоста и растворилась в людской кутерьме.
Я стоял один посреди беснующейся толпы и не понимал, радоваться мне или горевать. С одной стороны, казнь никто не отменял, суд человеческий не нашёл в моём деле оправдывающих меня фактов, да и не искал вовсе. Суду Божьему ещё только предстоит свершиться, и я ловлю себя на пугающей меня самого мысли, что не очень-то верю в его справедливость. Изменилось только орудие убийства: вместо хлёсткой, как бритва режущей кожу в лоскуты казачьей нагайки ледяная как сама смерть тяжёлая тёмная вода, соединяющая в себе по казуистической прихоти судьбы и начало, дающее жизнь, и завершение, её отнимающее, и вечный покой могильного склепа. С другой стороны, разве не туда стремилась душа моя, разве не ради этого острова с могучим кремлём и белоснежным Храмом-Птицей примчался я за сотни сотен вёрст от родного дома в неведомое мне заповедное Закудыкино? Так вот же оно, вот этот остров незыблемый как начало мира, вот кремль и Храм, сверкающий золотом куполов в лучах заходящего солнца, вот моя цель отражается степенно и величаво в едва трепещущей глади вод. Так чего я боюсь? Чего так малодушно страшусь и ищу возможности, чтобы миновала меня чаша сия? А ведь боюсь же, трепещу как осиновый лист, искушаемый навязчивым, неотступным шёпотом – не как Он хощет, но как я. Знать, слаба вера моя. Верую, Господи, помоги моему неверию!
– Не бойся, – услышал я за спиной тихий голос. – Иди и ничего не бойся. Я с тобой. Я всегда с тобой и никогда тебя не покину.
Я обернулся стремительно, будто неведомая, необоримая сила отвлекла меня от моих мыслей и, завладев всецело моим телом, развернула его играючи, как ноябрьский ветер крутит-кружит безжизненно падающий осенний лист.
Передо мной в чёрном долгополом подрясничке с надвинутым на глаза глухим капюшоном стоял тот самый мальчик-послушник, что появился тут вместе со старцем-Прохожим. Что-то показалось мне в нём очень знакомым и до боли родным. То ли маленькая субтильная фигурка, стянутая в талии узким плетёным пояском, то ли какие-то неуловимые интонации певучего, нежного голоса, то ли слова – «я всегда с тобой и никогда тебя не покину» – заставили сердце сжаться и застучать так часто-часто и так взволнованно-беспокойно, что я не нашёлся, что ответить. Медленно и очень осторожно, чтобы не спугнуть внезапную, столь желанную и столь хрупкую догадку, я поднял руку и снял с головы моего неожиданного, но вовсе не случайного визави скрывающий его лицо капюшон.
– Настя?! Ты?! Это ты… это ты, моя Настя… Я… я искал тебя… я ждал тебя… я знал, что ты придёшь… я верил… знал… Милая, милая моя Настя… Единственная моя… Любимая моя…. Как же долго я тебя искал…
Я держал в своих объятиях существо, равного которому по силе, по остроте невозможностижитьбезнего нет, никогда не было и никогда больше не будет во всём белом свете, и лепетал как безумный эту несусветную чушь, вся важность и глубина которой является как откровение одним только детям да влюблённым. О Боже! Благодарю Тебя, что утаил сие от мудрых и даровал малым сим.
Она смотрела мне глаза в глаза, душа в душу, сердце в сердце, а по гладким бархатистым её щёчкам, подёрнутым алым румянцем смущения, стекали две крупные как бусинки драгоценнейшего жемчуга слезинки.
– И я люблю тебя… и я тебя всегда искала и ждала… всегда… всю жизнь… Ничего не бойся… я с тобой… мы вместе…
– И я с вами… – услышали мы подле и оглянулись синхронно. Рядом стоял незаслуженно забытый нами, но, как оказалось, не забывающий о нас, наш попутчик, наш новый товарищ и друг, наш водитель и смотрел на нас отнюдь не просящим, но решительным, уверенным взором.
– Спасибо тебе, дружище! Нет, правда, большое, огромное спасибо за всё, – проговорил я с благодарностью, в преизбытке искреннего расположения к нему. – Но зачем тебе-то это надо? Возвращайся домой, живи, как сможешь – а ты сможешь, я уверен – помогай людям, как мне помог, делай то, что хочешь делать и, главное, не отрекайся от себя.
– Дурак ты, Робинзон. Разве я делаю не то, что хочу? Разве ты, а не я нашёл тебя на вокзале ночью и на автостанции утром? Разве не сам я вызвался везти тебя сюда? И ведь довёз… И разве не говорил я тебе уже, что связаны мы одной целью – куда ты, туда и я? – и он протянул в мою сторону сжатый кулак. А когда пальцы его разжались, на ладони вскочил стремительно, качнулся пару раз из стороны в сторону и замер решительно в строго вертикальном положении деревянный Ванька-встанька – маленькая детская игрушка с огромным русским значением.
Я машинально, будто вспомнив что-то, сунул руку в свой карман и достал оттуда маленький аккуратный свёрточек – нечто, завёрнутое в лоскут грубой льняной материи. А когда развернул тряпицу, на моей ладони, так же как и у нашего друга, стоял твёрдо и незыблемо на ногах точно такой же Неваляшка – символическая копия русского витязя, которого как не клони, как не сгибай, а он всё одно упрямо встаёт на ноги. И нет силы в целом мире сломить его.
– Ну, раз так, быть по сему, пойдём вместе, – и мы все трое направились к воде, туда, где могучее красное солнце, наткнувшись на маковки Храма-Птицы, остановило своё и без того неспешное скольжение с небосклона, как бы приглашая нас, освещая и освящая нам путь.
– Ты железяку-то брось, танкист, – весело подтрунивая произнесла Настя, будто не на верную погибель, а на великое спасение шли мы, – не иначе как ко дну потянет. Спасай тебя ещё.