Путешествие в Закудыкино Стамм Аякко

– Кто вы? – только и смог произнести он, изумлённый и даже где-то покорённый увиденным и услышанным.

– Я тот, кто имеет власть сам в себе, кому предана земля и всё что в ней, на ней и над ней, кто хочет и может и делает, и повинуются ему, и не прекословят!

«Господи, помилуй. Боже мой, что же это», – пронеслась в душе сокровенная мысль, и Женя внутренне перекрестился.

– Врёшь ты!!! Всё ты врёшь по своему обыкновению!!! – услышал он грозный голос за своей спиной.

Женя оглянулся. Позади него седой как лунь, с длинным в человеческий рост посохом в деснице и в старой поношенной скуфье на голове стоял старец-Прохожий и бросал в лицо лжеветерану гневные обличительные слова.

– Нет у тебя никакой власти, и сам-то ты в темнице заточен пребываеши! Вся власть и могущество единственно в руцех Божиих и у тех, кто носит на себе печать Его образа и подобия! Человек – вот кто истинный Царь на земле! Человек искуплённый и спасённый жертвенной кровью Того, одного Имени Которого ты так боишься и трепещешь, потому и всячески обходишь Его. Человек волен и властен, и ты знаешь это. Потому так юлишь и извиваешься аки змей, искушая человека, обольщая его, ибо без воли его ты тьфу, червь земной. И я не властен над человеком, покуда он сам не позовёт меня или Пославшего меня. В его, человека воле всецело и выбор, и знак силы. Желаешь ещё раз убедиться? С кем он пожелает быть, тому и оставаться. А иной – знай своё место!

Жене не пришлось даже ничего говорить, он только подумал, мысленно, душевным импульсом определив притяжение, и силу его, и направление.

Лицо ветерана исказила гневная судорога, глаза налились не то кровью, не то негасимым адским пламенем, он как-то сгорбился, съёжился, существенно уменьшаясь в размерах, и исчез вовсе, как и не было его.

На платформе затерянного в лесу маленького полустанка остались двое, да ещё внушительных размеров блок орденских планок, брошенный сиротливо лежать на холодном асфальте. Есть вещи на земле, которые легко присвоить, но даже при всём желании крайне затруднительно утащить с собой в ад, если они обильно политы искупительной кровью человеческой.

XXVIII. Ванька-встанька

За столиком тихого летнего кафе мёртвого города сидели и разговаривали двое. Один слушал и громко, от души смеялся. Другой – монашек в чёрном долгополом подрясничке и в старой заношенной скуфейке на голове – рассказывал, чуть не плача и поминутно вытирая влажные глаза. Пиво за разговором было выпито до капельки. Оно ведь доброй беседе не помеха, наоборот, подспорье. Да и что за беседа без хмельного, веселящего сердце напитка? Не беседа, а так – сухая передача информации. А ежели с душой да с откровением, без утайки и двусмысленности, как самому себе. Да так чтобы дошло, чтобы проняло до глубины мозолистых пяток, чтобы душа с душою до полного единения, до СОчувствия, не в нынешнем понимании этого слова – сочувствую, но помочь ничем не могу – а в его истинном значении, чувствительно соединяющем. Тогда без доброй чарки не обойтись русскому человеку. Просто никак.

Эти двое сидели и разговаривали уже не один час. Солнце, преодолев точку своего апогея, начало медленное, неохотное скольжение вниз, к подножью каменного идола мёртвого города, когда первый из них, перестав смеяться и не произнося ни слова, только бросил грозный взгляд в сторону официанта. Тот, видимо хорошо понимавший немой властный язык, расторопно, даже слишком, исчез куда-то на мгновение и вновь появился уже возле столика с большим серебряным подносом, на котором, как кремлёвские башни над площадью, возвышались два высоких, толстостенных стакана и древняя, покрытая плесенью времени бутылка какого-то диковинного вина.

– Пьёшь вино-то? – спросил первый монашка, наполняя сначала один стакан тягучей рубиновой влагой.

– Хорошо бы … пиво, – отвечал второй, немного успокоившись после исповеди.

Человек бросил взгляд на него, впрочем, вовсе не грозный, скорее, снисходительный, с мягким отеческим прищуром и поднял в воздух два худых, длинных пальца. Тут же появился официант и выставил на стол перед Алексеем Михайловичем две пузатые кружки. Естественно полные.

– Побалуйся, – проговорил человек, и не понятно было, грозы или благовеста больше в его голосе. – Дорога не краткая предстоит и не безопасная.

– Спасибо, – только и ответил монашек, и не потому что слов на сердце более не имел, а как-то не смел словоблудствовать в присутствии того, в ком тонкой чувствительной душой угадывал и основание, и силу, и власть.

– Поедешь? – спросил человек с пристрастием.

– Поеду, – ответил Алексей Михайлович с глубоким и тяжким вздохом. – Разве у меня есть выбор?

– Есть. Выбор всегда есть.

– Вы предлагаете не ехать? – какая-то надежда вдруг родилась в сердце Пиндюрина. Он почему-то не сомневался в том, что человек этот может всё отменить, переиграть, вернуть время вспять и позволить прожить его вновь, но уже иначе.

Слаб человек, как уже было сказано, а художник слаб особенно. И не слабостью физической, или духовной. Как раз нет, он мог бы горы свернуть за один тёплый взгляд любимой, или перелопатить всю библиотеку Иоанна Грозного ради одной только редкостной и ёмкой рифмы, заодно уж отыскав эту библиотеку на зависть историкам и археологам. Он мог бы луну с неба достать, коли того потребует его капризное вдохновение. Да чего он только не смог бы ради высокого? Но, ступив нечаянно только краешком каблука в трясину социума и бытовухи, он так и сгинет не за понюшку табаку, надеясь на авось да на кого-то большого, сильного, могущего, которому разом решить все проблемы и неурядицы, что коту Ваське миску сметаны слопать. Алексей Михайлович был художник, хоть и в душе только.

– Ну, почему же? Ехать надобно, – ответил человек и, допив одним глотком вино, плотно и со значением припечатал пустой стакан к столешнице. Будто царский указ завизировал. – Только не за ради той пакости, что тебе блудник в рясе повелел, а совсем наоборот. Не губить, но созидать.

– Как же? Ведь не могу я ослушаться-то, – почти заплакал монашек. – Невозможно это.

– Боишься?

– Боюсь.

– Чего боишься-то? Не достанут тебя упыри, пождут, пождут, да и думать позабудут. Таких послушников у них полно – целая армия. Да только труха всё.

– Да разве ж я этого боюсь? Я ж монах теперь, постриг принимал, обеты давал, сан опять же на мне священский. Бога боюсь. Сам не знаю, как это так … никогда ведь не боялся, не верил в общем-то, не думал даже. А когда полз по церкви на пузе,[44] всю свою ничтожность вдруг увидел, да так отчётливо, так явственно, что слёзы сами ручьём потекли. Глаза поднял, а Он смотрит … и, знаешь, так … прямо внутрь, прямо в сердце … и знает ведь, точно знает всю мою пакостность, весь грех мой. Так как же я? Как же от Него скрыться-то? Он достанет.

– Кто? – недоумённо и даже с каким-то особенным интересом спросил человек.

– Кто, кто? Бог!

Как же он странен этот человек русский. Странен и непонятен. Вот ведь вчера ещё, вроде бы, угорал в пьяном своём непотребстве, неистовым разгуляйством теша буйную плоть, терзал и губил нещадно бессмертную душу. А чуть коснётся Господь исцеляющим перстом Своей неизреченной Любви её кровоточащих ран и тут же находит отклик. Да не простой – слёзный, с вывертом наизнанку всего покаянного существа человеческого. И откуда в этом бесшабашном и бедовом, нередко диком и неистовом существе столько потаённой, не используемой до поры до времени, но бережно хранимой и оберегаемой в самой глубине души Любви, твёрдо и нерушимо связующей человека с Богом? Чем так отличен русский человек, в чём его неподражаемость, непонятность и непознанность другими народами, не менее достойными и значимыми в истории мира? Он отличен своей природной православностью, невыдуманной, не навязанной извне огнём и мечом, не спущенной высочайшим указом, а врождённой, от создания данной, всегда имевшей в душе человека своё законное место, даже задолго до принятия Христа. Ибо русский – неизменно значит, православный. А не православный не может называться русским априори. «Что ж, – резонно возразит несогласный, – нет что ли среди этнических русских протестантов, мусульман, буддистов и даже атеистов?». Есть, и не мало. Только ни протестантизмы, ни мусульманство, ни буддизм, ни даже атеизм с его всеядностью, как и все прочие «измы», ничегошеньки не выигрывают от такого сомнительного приобретения. Но душа, насильственно лишённая православия, неизбежно и начисто теряет свою русскость. Часто безвозвратно. Навсегда.

– Эх ты, горемыка, – человек смотрел теперь на Алексея Михайловича совсем не грозно, не со властью, но с тёплым умилением, как любуется новоявленный отец первыми, неуверенными и робкими шагами единственного сына. – И откуда ты взялся? И где носило тебя так долго? Не опасайся и ложной ревностью не суши сердца своего. Не монах ты, ибо постриг, а тем паче, священство твоё ложно и потому не имеет силы.

– Как это?! – если бы Пиндюрину сейчас, на сорок четвёртом году жизни сообщили, что он не мужчина, а совсем наоборот – баба, он, наверное, удивился бы меньше.

– Да очень просто. Потому как боров тот, за которым ты навоз убирал, не священник вовсе, да и не монах даже. Как и церковь его, так называемого московского патриархата, не Церковь вообще, а блудница вавилонская, о которой Иоанн Богослов в Откровениях писал. Надули тебя, как и многие тысячи тысяч, таких как ты, надувают по сей день. Уразумел? Так что забудь о нём, как о кошмарном сне. А коли любишь Господа, то поработать Ему, обращая одурманенных и возвращая их в Церковь Христову и в Россию-матушку, можешь. Ибо Россия без Христа – ничто, так, звук только. Одним словом, ЭРЭФИЯ.

Алексей Михайлович, глядя в глаза человеку, понимал, что вербуют его уже во второй раз. Но чистый и прямой взгляд собеседника, в отличие от хитрых, бегающих глазок давешнего игумена, как-то успокаивал и вселял надежду.

– Почему я должен … Вам верить? – спросил он, смущаясь, как бы опасаясь сомнениями обидеть человека.

– Ничего ты не должен, – спокойно и уверенно ответил тот, снова наполняя стакан тягучей рубиновой влагой. – Не хочешь, не верь. Я ж не сказал, должен. Можешь.

Он сделал большой глоток, отчего его выдающийся острый кадык на худой шее заходил, забегал вверх-вниз, как поршень мощного насоса, качающего жидкость.

– А ряженому жирному борову поверил?! – грозно, хотя и без злобы проговорил человек, ставя полупустой стакан на стол. – Или его ты знаешь дольше и лучше, нежели меня?

– Ну, он, вроде, игумен … Богу служит… – совсем засмущался Пиндюрин, чувствуя, что правда и логика не на его стороне.

– Митрополитбюро ЦК РПЦ московского пархата он служит и власти апостасийной, поставившей эту блудницу вместо Христовой Православной Церкви в России. Или он не стращал тебя КГБейкой?

Почему человек принимает те или иные решения? Под давлением упрямых и неопровержимых фактов? Под действием логики? Или страстно, по велению сердца? А Бог его знает, почему.

Именно Бог и знает и никто кроме Него. Алексей Михайлович не знал, но решение принял.

– Куда мне теперь идти? Что делать? – спросил он со всей серьёзностью и решимостью, на которые был способен.

– А куда послали, туда и езжай, – отвечал человек. – Только к епископу тамошнему не ходи, не нужен он тебе. Он такой же архиерей, как тот игумен, как и главный ихний Падре Арх. Приедешь, жди. Человек должен придти, к нему и прилепишься, помогать будешь. А далее сам увидишь, – он достал из большой вместительной сумы внушительный свёрток и положил его на стол. – Вот посылочку передашь тому человеку. Не бойся, не бомба, книги это. Можешь и сам почитать, весьма полезно будет.

Человек залпом допил остатки вина в стакане и встал из-за стола, собираясь уходить. Но задержался.

– И ещё на словах передай ему: «Роман должен быть написан».

– Так и передать?

– Так и передай.

Он резко повернулся и на этот раз ушёл бы, не останавливаясь, если бы Пиндюрин сам не окликнул его.

– Подождите. Простите, а как я его узнаю, ну, человека того?

– Ты прежде себя узнай. Тогда свой свояка, как говорится …. На вот.

И человек поставил на стол маленькую, в палец высотой игрушку – весёлого, никогда не унывающего, всегда встающего с колен, как его не клони, Ваньку-встаньку. Оба молчали, Алексей Михайлович сидя за столом и теребя в мокрых от волнения руках скуфейку, а человек стоя возле стола вполоборота, готовый уж идти, но не трогаясь с места. А забавная детская игрушка на столе поколебалась-поколебалась да приняла решительно строго вертикальное положение.

– Будь осторожен. Бумагу сопроводительную, что дал тебе тот боров, не выкидывай, пригодится. Особо не светись, живи тихо и жди. А коли устанешь ждать, или сомнения заедят, Ваньку этого колыхни, он многое тебе подскажет. Да храни тебя Господь, – наконец, выговорил человек последнее напутствие.

– Кто Вы? – уже почти вдогонку спросил Пиндюрин.

Человек помолчал, как бы задумавшись над ответом, и сказал односложно.

– Рассказчик.

На платформе затерянного в лесу маленького полустанка остались двое – седой как лунь старик и молодой мужчина, совсем ещё юноша.

– Так кто же Вы всё-таки? Появляетесь всегда так неожиданно…

– Я уж не раз говорил тебе. Прохожий. Хожу вот, ищу Любовь по земле.

– А есть ли она, любовь-то? Я тут за последние сутки столько всего насмотрелся-наслушался… Разврат, ложь, мздоимство, лицемерие и полное равнодушие людей друг к другу. А любовь… Не знаю… То, что тот чел… то, что этот сказал о любви весьма похоже на правду.

– Так он всегда говорит то, что ПОХОЖЕ на правду.

Чёрный бескрайний лесной океан вздохнул тяжко, зашевелился взволнованно, будто вторя слову человеческому, и загудел протяжно, как бы оглядываясь на те времена, которые хоть и дикие, и неустроенные, и кровавые, но с Любовью да с Верою дружные. Тогда человек и лес согласны были. Человек признавал за лесом силу великую, заповедную, с уважением и даже почтением к нему относился, читал, понимал и познавал его тайную науку, выраженную в сказаниях и приметах, берёг его. И лес отвечал человеку взаимностью. Кормил, согревал, снабжал всем необходимым для обустройства быта, щедро одаривал из своих кладовых наиболее пытливых и старательных златом, да серебром, да каменьями самоцветными. А в лихую годину укрывал надёжно да, путая следы и тропки, заманивал, хоронил в себе ворогов. Любовь всегда взаимна, всегда обоюдоприветлива, обоюдоласкова. В Любви неизменно чтобы взять нужно дать. Причём, не заботясь о том, чтобы взять, подменяя её меркантильно-коммерческим ты мне, я тебе, а по велению души, по зову сердца, по невозможности, неспособности не дать, утаить. Любовь – не желание иметь, как думают многие, Любовь – неиссякаемая потребность отдавать. Нет, неразделённой Любви не бывает.

– Неразделённой Любви не бывает, – перевёл Прохожий на человеческий язык лесной гул. – А там ли ты её искал? И её ли? Люди часто путают, подменяют понятия. Искренне думая, что ищут верность, на самом деле стараются о прилипчивой услужливости. За щедростью скрывают расточительность, за бережливостью – скупость. За Любовью – похоть, за верой – фанатичную обрядовость. За патриотизмом – неприятие всего инородного, за смирением – элементарную трусость. Да мало ли какими ещё подменами лукавый замутил человеческое разумение? Вот и тебя проверил на искус, только уж больно близко приступил к тебе, вплотную, не опосредованно, но самолично. К таковым вольностям он редко прибегает.

Женя молчал и в упор смотрел на старца, ожидая, надеясь, теперь даже веря увидеть в нём то, что всегда чувствовал, но никогда не мог понять, растолковать самому себе истинное значение. Что есть Правда? Что есть Любовь? Что есть Вера? Он и сейчас ещё не вполне понимал, и это раздражало, злило. И вдруг его прорвало.

– Да что же это такое?! Я ничего не понимаю. Мне кажется, что всё это сон – стоит проснуться, и всё исчезнет. Но с другой стороны вроде бы не сон вовсе, не мираж, хотя ничего такого не может быть. Понимаете, НЕ МОЖЕТ БЫТЬ! Мистика какая-то, безумие. Скажите, что происходит? Я сошёл с ума? Или это розыгрыш, который вот-вот разъяснится? Или я всё же безумен? Скажите, я безумен, да, безумен?

– Напротив. Ты выздоравливаешь. Хотя до полного исцеления ещё далеко. Вот и сейчас ты всё ещё сомневаешься, хотя не далее как всего несколько минут назад одной только силой мысли развеял в пух и прах того, кто называл себя властелином мира. Но не пугайся и не тушуйся. Это вполне естественно. Знаешь, с кем тебе пришлось повстречаться и пообщаться? Догадался, небось? Тебе годков-то сколько будет? Чай не боле двадцати пяти?

– Двадцать три, – ответил Женя, сконфузившись.

– Вот. То-то и оно. И за свою неполную четверть века ты чем только не занимался, о чём только не заботился, чем только не озадачивался, распыляя и разделяя себя на множество мелких и не очень мелких человечков. Что-то заводило тебя в тупик, и ты бросал это что-то, теряя интерес; иные затеи, тоже не особо удачные, хранишь, помня о них, но оставляя на потом. В чём-то ты преуспел, насколько может преуспеть молодой человек твоих лет. Но всё равно жизнь заставляет тебя, как и всех, в общем-то, людей разбрасываться на великое множество дел и забот, не позволяя сосредоточиться на одном, главном. Ведь так? Так, так, не оправдывайся, я не сужу тебя. Такова жизнь человеческая, многогранная, разноплановая, богатая оттенками и нюансами, и оттого прекрасная и удивительная. Много у человека дел на земле, и многое он должен успеть, а времени ему на это дано всего ничего, каких-нибудь лет семьдесят-восемьдесят. А если исключить малое детство и преклонную старость – годы не особо плодотворные, скорее потребительские – то и того меньше.

А ему тысячи лет! Неисчислимые тысячи тысяч, в течение которых он не разменивался на пустяки, не заботился ни о хлебе насущном, ни о сне и отдыхе, ни о крыше над головой, ни о продолжении рода, ни о болезнях, ни о досуге, ни о чём другом, что так заботит и разбрасывает человека по всем углам и закоулкам мироздания. У него есть только одно дело, только одна забота, которой он искренне предан всей своей бесконечной тёмной жизнью. И это дело – искушение и обольщение человека на погибель. Как думаешь, сильно он преуспел и поднаторел в нём? То-то же. И его ты собираешься обхитрить? Да он в тысячи тысяч раз хитрее и искушённее миллионов таких как ты, он шутя размазал бы тебя и растёр бы в порошок. Если б смог. Но он не может, потому что нет у него такой власти. Он бессилен, пока ты сам не призовёшь его, сам не захочешь забраться в его мышеловку, польстившись дармовым сыром, пока ты сам не пожелаешь, чтоб эта мышеловка захлопнулась, погубив тебя. Такова твоя власть, ибо ты единственная тварь в мироздании, несущая на себе образ и подобие Творца. Но ежели мышеловка захлопнется, согласно твоему желанию, то выбраться из неё ты уже не сможешь. НИКОГДА! Потому я и напоминаю о выборе, пока она открыта.

– Я понял. Но что, что я могу? Я ведь не священник.

– А разве лишь священники потребны Господу и России? Ты же всё видел. Хочешь ли ты жить в такой стране? Хочешь ли, чтобы дети твои родились, выросли в ней, впитав в себя всю ложь и гнусность? Разве священники только могут вымести всю эту погань и возродить Россию?

– Но я и не политик.

– О! Этого добра хоть отбавляй. Вот в чём, в чём, а в политиках недостатка нет. Это иудино племя без особого труда и каких бы то ни было временнЫх затрат перекрасится в любой цвет, куда ветер подует, лишь бы остаться у кормушки. И вот что интересно, они будут эффективно работать при любой власти, настолько эффективно, насколько этой власти будет угодно. Нет, не в этом нужда России сейчас.

– И тут Вы правы. Только я и не воин. Какой из меня вояка? Я и стрелять-то не умею, даже никогда в жизни не дрался.

– И слава Богу! Истина сильна не тем, что требует крови, а именно тем, что способна победить и без неё. Помнишь, что сказал Господь Петру, отсекшему ухо рабу первосвященникову? «Возврати меч твой в его место, ибо все, взявшие меч, мечом погибнут, или думаешь, что Я не могу теперь умолить Отца Моего, и Он предаст Мне более, нежели двенадцать легионов ангелов?».[45] Это сказал Проливший Свою Кровь на Кресте. Сам проливший, добровольно. Что может быть больше Её? И нужно ли ещё крови?

– Тогда я вообще ничего не понимаю. Чем же я могу быть полезен, что могу сделать, какова моя роль?

– Самая главная роль в жизни – своя. Она может и не самая простая, но самая интересная, самая тонкая, самая гениальная. Когда играть ничего не надо, когда каждая реплика, каждая фраза является невыдуманным, но естественным продолжением предыдущей. Когда слёзы и смех, жар и дрожь, трепет и обморок – результаты не профессионализма, отточенного долгими утомительными репетициями до седьмого пота, а следствие искренних, всамделешных переживаний сердца. Что ты должен? Учиться. Жить. Вспомнить всё своей генетической памятью, самой точной и глубокой, на которую только способен человек. А вспомнив, вновь попытаться стать Русским, Православным. И быть готовым.

– Как это?

Лес снова вздохнул всеми своими зелёными лёгкими. Но то уже был иной вздох – вздох облегчения и надежды. Невесомые словно утренние бабочки солнечные лучики уже вспорхнули низко-низко над землёй, разогревая блуждающий предрассветный воздух трепетанием своих ярких крылышек. Первые, ещё несмелые они едва коснулись вскользь зияющих язв чёрных костровищ, тронули и отпрянули брезгливо от испражнений цивилизации, в изобилии оставленных тут и там в виде пустых бутылок, рваных полиэтиленовых пакетов и покорёженных жестяных консервных банок, скользнули сочувственно по трупам некогда могучих стволов, обязанных своей гибелью всё той же цивилизации, забывшей о них сразу же после умерщвления. И это следы любви человеческой, отягощённой цинизмом, с которым она приносится в жертву просвещению как раз по случаю больших христианских праздников, воспевающих и прославляющих всё ту же Любовь, поруганную всё тем же просвещением. Но с восходом солнца всякий раз освещались Надежда и Вера, что Любовь между природой и царём её умерла не на вовсе.

– Вот ты и сделал свой выбор. Я же говорил, что всяк человек рано или поздно его делает, никого не минует чаша сия. Потому что уклонение от выбора – это пассивный выбор того, которого ты сегодня отверг. Но не обольщайся, не думай, что он навсегда ушёл. Нет, он отныне постоянно будет с тобой, хоть и не явно. Чуть усомнишься, знай, это он дует тебе в уши свою философию, чуть остановишься, разнежишься, это он разжижает твою кровь своим коньяком, чуть закружит голову успех, это прижились и поднимаются в твоей душе льстивые ростки искуса. Будь осторожен и внимателен.

Всё ещё яркий, хотя и меркнущий уже глаз луны поплыл над колышущимися волнами безбрежного лесного океана, нырнул в них, желая сокрыться, спрятаться, не выдерживая конкуренции с дневным светилом, но вдруг вынырнул вновь и поплыл стремительнее, убыстряя ход. Вот он резко изменил траекторию движения, приближаясь, наезжая на затерянную в лесу платформу, сопровождаемый усиливающимся металлическим стуком колёс о стыки рельс. К полустанку с шумом подкатил поезд, ощупывая ярким прожектором пространство впереди себя. Подкатил и остановился.

– Поезжай с Богом. А там увидишь, что должен увидеть, узнаешь, что должен узнать и поймёшь, что должен понять. Отныне ты – уже не ты, а тот, кто был и грядёт. Пока не могу сказать тебе больше, и не спрашивай. Гряди и виждь.

Старец достал из сумы маленький свёрток – нечто, завёрнутое в лоскут грубой льняной материи, и вложил в руку своему посланнику.

– На вот, это поможет тебе и себя узнать и Россию понять. Поезжай, и да храни тебя Господь.

Ярким летним днём, когда могучее светило уже уверенно заняло наивысшее, утвердительное положение над горизонтом, когда уснувшая луна только начала набирать силы для своего предстоящего восхождения, гулявая, блудливая Москва затаилась до времени в ожидании своего выхода на арену ночной вакханалии. Этим полуденным часом в большой комнате, щедро одаренной солнечным сиянием, не затмевающем, впрочем, крохотного огонька неугасимой серебряной лампадки, отражённого от чудотворного образа Спаса Нерукотворного, сидели трое.

– Проводил? – спросил первый – худой, измождённый долгой-предолгой жизнью человек, с некогда красивым, но высохшим от времени и забот лицом, впалыми щеками, выдающимися, острыми скулами и носом, большим, изборождённым морщинами умным лбом и тусклыми, мокрыми от слёз глазами.

– Проводил, – коротко подтвердил второй – древний старик с длинной седой бородой, в старой, изрядно поношенной скуфье на голове, с ветхой сумой и длинным, выше человеческого роста посохом, лежащими на полу возле ног.

Где-то в тёмном углу жалобно заскулил третий – большой лохматый пёс неизвестной породы.

– И я направил. Значит, так тому и быть, – подвёл черту первый, туша сигарету в наполовину ещё полном вина бокале.

Помолчали.

– Пора мне, Рассказчик, – старик встал, поднимая с пола посох, и закидывая суму за плечо. – Всё возвращается, надобно и мне назад, я там нужнее. Не желаешь со мной?

– Не юродствуй, Прохожий, это не твой чин, – Рассказчик взял со стола свой бокал с плавающим в нём окурком и тут же вернул его на место. Затем поднял полупустую бутылку, отхлебнул прямо из горлышка и закурил новую сигарету. – Знаешь ведь, нельзя мне, я местный, московский. Не время ещё, не накопила пока что, не нажила Русь Русских, не исполнила Веры своей и верности присяге. А отягощать новым предательством и без того тяжкий крест её не желаю. Пожду покуда.

– Послушай, Рассказчик, – сказал старик, взяв в руку, посмотрев на просвет и снова ставя на стол высокий бокал, полный так и не тронутого красного, как кровь, вина. – Ты тогда про Иуду спрашивал, и нынче о предательстве молвил. Додумал что, или так, к слову?

– Погоди, монах, – Рассказчик обнажил в блаженной улыбке четыре уцелевшие зуба и хитрым прищуром посмотрел в глаза Прохожему. – Что я додумал, про то Бог ведает. А тебе, как и прочим, о том не от меня узнать предстоит. Сам ведь знаешь?

Прохожий помолчал с минуту и, поправив на голове скуфью, направился к выходу, так и не удостоив ответом вопрошавшего. Возле самой двери он остановился.

– А всё-таки, роман твой должен быть написан, – сказал на прощание старик.

– Я не пишу романов, монах, – ответил Рассказчик. – Вот там ты ему и напомнишь.

– Ну, как знаешь.

Прохожий вышел.

Рассказчик посидел ещё в своём старом скрипучем кресле, докурил сигарету, наконец, встал, бросив окурок в бокал, и подошёл к окну. Там, за окном, ярко освещая мёртвый город обличающим сиянием, чтобы ни одна язва, ни один струп, ни один гнойник разлагающегося в проказе бесформенного тела обширного лепрозория не были сокрыты, спрятаны от глаз ещё живых и могущих жить, стояло в зените огромное, жаркое солнце на беспредельно глубоком как вечность синем небосводе.

Книга пятая

Иуда

XXIX. Оставь всё и следуй за мной

Огромное, жаркое солнце на беспредельно глубоком как вечность синем небосводе. Лёгкий ветер с моря несёт прохладу и отдохновение от полуденного летнего зноя. Благоухающий множеством ароматов свежих трав, ярких цветов и спелых плодов воздух наполнен причудливым щебетанием, поистине райскими трелями неугомонных птиц, усвоенными и заученными ими, должно быть, ещё со времён Эдема. Благодатный край. Небольшой кусочек плодородной земли в окружении мёртвых песков Палестины, обетованный Создателем Его народу – единственному народу во вселенной, отмеченному печатью избранности. Радующий глаз простор сплошь усеян виноградниками. Налитые сладким соком ягоды лозы жадно, как приникший к материнской груди младенец, вобрали в себя безграничную щедрость этого чудного уголка земного рая. Какое счастье родиться здесь, быть сыном этой страны, дарованной самим Богом. Осознавать себя причастным к священной миссии хранения и сбережения в полноте и незыблемости великого откровения свыше, трепетно передаваемого из поколения в поколение. Чтобы ни единой крупицы этого духовного богатства не потерялось, не пропало даром, не досталось псам, рыскающим по миру и тщетно ожидающим от своих ложных божков хоть жалкой крохи того сокровища, которое всякий иудей имеет даром – не по заслугам, но по рождению.

И он чувствовал, ощущал всеми восприимчивыми клеточками трепетной души и это счастье, и эту сверхзначимую для каждого иудея печать избранности, и сладкое томление сердца в терпеливом ожидании свершения ещё одного обетования. Последнего. Главного! Он верил, как всякий, рождённый под этим солнцем. Он ждал, впитав с материнским молоком и с горячим прикосновением натруженной отцовской ладони неизменность и истинность всякого слова Божьего, данного его народу через пророков. Терпеливо и восторженно грезил, что однажды, в такой же, как сегодня, солнечный день свершится главное событие в многовековой и многотрудной истории его земли, исполненной великих взлётов и тяжких падений. Придёт обетованный Мессия, явится Царь Иудейский из древнего рода Давидова, из колена Иудина – его колена. Сойдёт в силе и славе своей и спасёт народ Израиля. Воссоздаст его, возвеличит над всей землёй и утвердит в царствовании над миром. Он ждал, он знал, ни секунды не сомневался в том, что это будет. А язык последних знамений, считываемых мудрецами народа и передаваемых из уст в уста полушёпотом, в тайне от вездесущих ушей римского кесаря, ясно говорил, заставляя учащённо биться сердце, что будет то скоро. Вот-вот грядёт. На пороге уже.

Он помнил, всегда помнил, как в далёком беззаботном детстве нежно и, вместе с тем, властно брал его – непоседу-мальчишку – на руки его старый любимый дед. Он рано остался без родителей, он их даже не помнил – мать и отца заменил ему дед, единственно близкий и родной человек на свете. С ним мальчик сделал первые шаги, произнёс первое слово, и слово это было «дед». Старик выкормил его, слишком рано познавшего сиротство, не спал ночами, выхаживая его в болезнях. Он учил его читать, писать и считать. Особенно увлекал маленького Иуду счёт, потому что дед выстраивал занятия так, чтобы складывать приходилось чаще и больше, нежели вычитать и делить, к великой радости ученика, неизменно остававшегося в прибытке. Дед всегда интересно, с особым артистизмом рассказывал ему из священной книги иудеев. О том, как Великий и Всемогущий Бог создал небо и землю, солнце и звёзды, реки и моря и вся, яже в них, насадил вокруг красивые и благоухающие растения, заселил землю всякой тварью, а под конец сотворил самое лучшее своё создание – человека. Как человек рос, множился, заселял и осваивал землю, как грешил перед Богом, за что был наказан потопом, затем жупелом и огнём. Как из рода древних патриархов Авраама, Исаака и Иакова создал Бог народ Свой, вывел его из Египта и расселил в благодатном краю древней Палестины. Мальчик слушал с неизменным интересом и в детских мечтах представлял себя то бесстрашным Давидом, не побоявшимся выйти против ужасного великана Голиафа, то мудрым Соломоном, разгадывающим самые запутанные загадки, то преданным Богу и своему народу Даниилом[46], входящим в раскалённую, огненную печь и выходящим из неё невредимым…

Особенно привлекал мальчика образ ожидаемого Мессии[47] – блестящего, всесильного Царя, неизменно сопровождаемого бесчисленным воинством в ярких золотых доспехах. Ведь ему, Мессии, только ещё предстоит придти, и, быть может, это случится совсем скоро. И не исключено, что именно Иуде посчастливится встретиться с ним и встать, облачённым в золотые доспехи, в стройные ряды его непобедимого воинства. Кто-кто, а он готов, если потребуется, отдать даже жизнь за свободную и счастливую Родину, за богоносный народ израильский, за великого и могучего Царя, который победит мир ради него, Иуды, и многих-многих тысяч других таких же иудеев.

Дед часто брал его с собой на виноградник и, улыбаясь высохшими, почти бесцветными губами терпеливо наставлял, всегда с неизменной любовью гладя тяжёлые, налитые соком гроздья сухой, почерневшей от палящего солнца и тяжкого, изнурительного труда рукой.

– Береги виноградник, сынок. Я старый, и всю свою долгую жизнь отдал этой лозе. Посмотри, какая она красивая, как прозрачны ягоды, как играет бликами солнце на их глянцевой, перламутровой кожице. Чувствуешь, как наполняет сердце радостью благодарная отдача каждой ягодки за каждодневную заботу и любовь? Приглядись и удивись, как я дивлюсь волшебству замысла Божьего, проявленного через совместное творчество земли и солнца, воды и ветра, и заботливых рук человеческих. Многие сотни лет род наш возделывает этот виноградник. В самые тяжёлые времена лоза кормила и одевала нас, защищала от холода и летнего зноя. Мы выжили благодаря ей. Скоро я уйду, и она перейдёт к тебе. Береги её, заботься о ней, люби её – и она воздаст тебе сторицей. Пройдут годы, ты станешь большим и сильным. Не знаю, как сложится твоя жизнь, возможно, ты потеряешь всё: дом, утварь, семью. Но, сохранив лозу, ты быстро всё восстановишь, и даже больше. Возможно, именно здесь, на этом винограднике ты встретишь свою судьбу.

Иуда всегда помнил эти слова деда. И сегодня он, тридцатилетний уже мужчина, стоя один в окружении больших спелых гроздей и готовый к сбору нового урожая, думал о жизни, о судьбе, о своём предназначении. Семью он так и не завёл. Не получилось. Не встретил ту единственную Рахиль[48] или Ревекку[49], образ которой ещё с детско-отроческих лет прочно сложился в его сознании, как образ женщины-спутницы, женщины-друга, женщины-матери, сопутствующей героям из рассказов деда. А быть похожим на них он мечтал, стремился ещё сызмальства Дом его был пуст и холоден. Он служил только местом ночного отдыха после дневных трудов и поэтому не представлял для Иуды особой ценности. Но виноградник он таки сохранил, проводя с ним всё дневное время, разговаривая с ним во время работы, делясь радостями и огорчениями, потерями и победами, которые, впрочем, и связаны-то были неизменно с ним же, с виноградником. И так уж сложилось, что лоза эта заняла в жизни Иуды даже не главное место, она БЫЛА ею. А больше в жизни Иуды ничего не было.

Но сегодня, сейчас, приступая к сбору нового урожая, Иуда вдруг задумался, так ли он живёт, для того ли он родился на свет Божий, об этом ли мечтал, грезил в детских тогда ещё фантазиях, увлечённо слушая рассказы деда? Он размышлял, стоя посреди виноградника, не трогаясь с места и не приступая к работе, и чувствовал, как огромная, холодная и чёрная, словно зимнее ночное небо жаба отчаяния неотступно проникает в его душу и постепенно овладевает, … нет, уже овладела ею полностью.

– Иди за мной, – услышал он вдруг сквозь плотную стену задумчивости.

Иуда поднял глаза и увидел на дороге в Кану, что бежала мимо его виноградника, с десяток человек – странников, судя по их одеждам и дорожным сумкам на плечах. Основная группа уже прошла мимо, о чём-то увлечённо беседуя и даже, может быть, споря, а один, высокий, статный, красивый мужчина задержался на обочине, в том самом месте, где как раз начинался виноградник Иуды. Человек спокойно, но пристально смотрел в его сторону. Он, казалось, почти ничем не отличался от остальных своих спутников – ни одеждой, ни возрастом, ни знатностью происхождения. Так выглядят практически все странники, путешествующие в большом количестве из разных концов Иудеи в Иерусалим, да и не только из Иудеи. Но ЭТОТ чем-то выделялся из всех. Нельзя было определённо сказать чем, но чем-то Этот Человек сразу же, с первых мгновений привлёк к себе всё внимание Иуды, поразил его, завладел мыслями, сердцем, всем его существом. От чёрной холодной жабы не осталось и следа.

– Оставь всё и следуй за мной.

На этот раз над самым ухом Иуда услышал тихий, но повелительный голос. И хотя этот голос, так как он прозвучал, не мог, казалось, покрыть расстояния между Странником и виноградарем, да и рта своего – Иуда мог бы поклясться в этом – Человек не открывал. Всё это в тот момент ничуть не удивляло, казалось, что так и должно было случиться. Иуда бросил на землю нож для срезания виноградной кисти и, не разбирая дороги, ломая и топча на ходу лозу, послушно двинулся вслед за Странником. Как и было предсказано дедом, здесь, на винограднике он встретил свою судьбу.

XXX. Садись и ничего не бойся

Старый митрополит[50] медленно просыпался, нехотя возвращаясь из сновиденческого забытья в реальность суетной жизни, оставляя по ту сторону сознания пыльную дорогу Иудеи с удаляющимся по ней виноградарем. Он часто видел этот сон, с тех самых пор, когда ещё отроком, только научившись читать и писать, прочёл первую в своей жизни книгу – Евангелие от Луки. Он и читать-то учился, можно сказать, по Библии. И хотя в Ладомировской[51] сельской школе в его руки попадались и другие тома, буклеты, брошюры, но это только так, для урока. Настоящую же грамоту ему подарила ЭТА книга – Книга Священного Писания Православных Христиан. Ещё тогда, впервые прочитав Евангелие, он задался вопросом: почему же предал Иуда? Почему не шпион какой-нибудь, хитростью и обманом проникший внутрь первой христианской общины? Почему не явный враг, тайно ненавидящий Христа и ожидающий только момента, удобного и беспроигрышного? Почему не кто-то из язычников, коих в тогдашней Иудее развелось в превеликом множестве, и которые подозревали всех и вся в заговоре против великого кесаря? Ещё тогда в юной головке возникло недоумение – как мог Иуда предать Того, Кого любил всем сердцем? С Кем исходил не одну тысячу километров по пыльным дорогам Иудеи и Галилеи? Чьим именем он, Иуда, САМ исцелял больных и увечных? Кого, в конце концов, так долго ожидал вместе со всем своим народом, свято веря в обетование?

Тогда он так и не нашёл ответа, доверившись со всей детской искренностью и простодушием Слову Писания. Вопрос до времени был снят. Но мысль осталась, затаилась в самых глубоких и тёмных уголках сознания, время от времени всплывая на поверхность, заталкивалась твёрдой христианской волей обратно, хоронилась там, чтобы однажды снова всплыть упрямой навязчивой идеей. Он начал видеть сны, с завидным постоянством и всё на одну и ту же тему.

Сегодня, сейчас ему, уже восьмидесятилетнему старику, сны эти стали приходить всё чаще. Они были настолько красочными, настолько реальными, будто это и не сон вовсе, а какая-то настоящая, взаправдашняя, параллельная жизнь. Он даже не помнил, не уловил сознанием того момента, когда начал их видеть от первого лица, от лица Иуды Искариотского. И все эпизоды Иудиной жизни как-то незаметно переплелись, а затем вдруг стали событиями, фактами, как бы его личной биографии. Так что, проснувшись, он продолжал думать и переживать то, что видел во сне. Вот и сейчас, очнувшись от забытья, он всё ещё брёл вслед за удаляющимся от него Странником.

– Нет. Не мог Иуда предать.

Навязчивый голос внутри сознания свербел, острой иглой пронизывая мозг.

– Это не предательство…, это не может быть предательством…. Наверное, это послушание Учителю, ведь сказал же Он: «Что делаешь, делай быстрее…». Послушание до самопожертвования…, до великого самопожертвования, если не равного…, конечно, не равного Христовой жертве, но сопутствующего ей…, добровольное предание имени своего на вечный позор и проклятие ради исполнения великой миссии спасения человечества, воссоединения его с Богом. Наверное, это так. Всего вернее, это так.

Восьмидесятилетний старик, измученный долгой жизнью, болезнью, обострившейся в последнее время, а всего более внутренней борьбой, опустошающей душу, раздирающей её в клочья, борьбой веры и опыта, плоти и духа, борьбой всегда ищущего, вольного разума с архаичной, неизменной от создания внутренней природой. А ристалищем борьбы той непременно становится такая хрупкая и ранимая душа человеческая. Он снова попытался забыться сном. Болезнь не отступала, она давила, усиливала своё влияние на уставшее от жизни тело. А грёзы, продолжительные, началом из детства грёзы дарили возможность пожить чужой, но ставшей уже своей, родной жизнью – ведь в ней он был рядом с Ним, с Учителем. Сон не шёл, убегал, унося с собою отдохновение и покой, негу и сладость забытья, уникальную возможность жить, дышать, чувствовать и страдать, приносить страдание, но не нести ответственности за него. Тогда память, всегдашняя, незримая спутница фантазий и сновидений, восполнила, заменила собой упущенное сном. Он вспомнил давно покинутую, но не забытую Родину – прекрасную, чудную колыбель славянства.

Далёкая, некогда оставленная за тысячи километров земля, давняя, разменянная временем долгой жизни эпоха детства, отрочества и юности, хранимая в памяти яркой неугасимой звёздочкой. Боже, как же давно это было. Тихий, уютный уголок словацких Карпат, увитый виноградниками, как древняя колыбель христианства – Иудея. Ласковое солнце, всегда свежий воздух, наполненный ароматами трав и садов. Доброжелательный, радушный народ, гордо именующий себя карпатороссами, несмотря на многовековое, тяжкое иго и невероятные притеснения иноверцев твёрдо хранил свое национальное русское самосознание и святую Православную веру, пусть даже под личиной насильственно навязанной унии с Римом. Боже мой! Всё тот же Рим!

Трудно представить себе уголок, более приспособленный Создателем для тихой христианской обители. Место отдохновения от суетных мирских забот для стариков-монахов и школа духа, смирения, послушания для юных иноков и послушников. Он сроднился с этой обителью. Ещё младенцем, будучи уроженцем этих мест, принял Крещение с именем Василий от рук основателя её и первого Архимандрита[52]. С детских лет проводил в её стенах всё свободное время, отроком неукоснительно выстаивал с братией длинные монастырские службы, ревностно выполнял возлагаемые на него посильные послушания. Уже в девятилетнем возрасте слёзно просился принять его в монахи, а в одиннадцать лет окончательно поселился в обители и стал её трудником[53]. Вася был тих, молчалив и послушлив, по-прежнему отдавал всё свободное время монастырским делам и участию в богослужениях, но особенно любил читать. Может поэтому послушания в монастырской печатне, бывшей тогда центром православного миссионерского движения Европы, стали Василию особенно по душе, и им он предавался со всей пылкостью юного сердца. Здесь, в печатне они и познакомились.

Это нельзя назвать дружбой. Какая дружба может быть между тридцатилетним иеромонахом[54], несшим в печатне послушание наборщика, и тринадцатилетним мальчиком-трудником? Но они много времени проводили вместе, и в типографии, и редкими часами отдыха, и по дороге в Медвежье, куда мчались вдвоём на монастырских велосипедах узенькой тропкой, что бежала через чудный своей красотой карпатский лес. Молодой иеромонах по направлению церковноначалия окормлял в тех местах два словацких села: Медвежье и Порубку, а юный трудник ежедневно ездил на учёбу в среднюю школу в городке Свиднике. Так что до самого Медвежья они дружно крутили педали, и ничто не мешало им разговаривать и обмениваться рассказами о родных местах.

Интеллигентный, прекрасно образованный отец Виталий (так звали молодого иеромонаха, постриженного с этим именем, отчасти в честь аввы[55] и основателя монастыря – Владыки[56] Виталия) много рассказывал Василию о своей Родине, о России. Не о той поруганной, обездушенной советской России, которой пугали в Ладомирове местных подростков едва ли не больше чем другим известным пугалом – германским фашизмом. Он говорил о Великой России, о Славной России. Накопившей за более чем тысячелетнюю историю неисчерпаемый багаж мудрости и силы духа, никому и никогда не подвластного и никем не разгаданного. О Державной России, собравшей под могучие крылья двуглавого орла множество малых народов-соседей, которая стала им защитой, принесла просвещение и освящение их светом Православной веры, унаследованной от далёкой Византии.

«Я застал царскую Россию… – говорил отец Виталий. – Я помню её в деталях, а главным образом я помню её дух – в царское время всё было спокойно и благочестиво. Бывало, выйдя в сад, слышишь перезвон церковных колоколов. Так хорошо и сладко было на душе, будто небо спускалось на землю, и чувствовался непонятный, глубокий мир. Запомнил я всё это скорее не просто памятью, а сердечной памятью…».

Сын морского офицера флота Его Императорского Величества отец Виталий с горечью рассказывал о том, как однажды всё это рухнуло, пало под гнётом инородного, иноверного ига: «Вспоминается интересный случай… Я точно помню, как бабушка взяла газету и сказала следующие слова: „Это конец России!“. На передовой странице крупными буквами было написано, что Государь отрёкся от престола. Я помню это незабываемое ощущение, когда грянула революция. Всё переменилось. Само небо поблекло. На всех напал мистический страх. Все потеряли душевный мир…».

Василий слушал и с жадностью впитывал в горячую, пылкую душу рассказы о стране, волею судьбы призванной стать его второй Родиной – Родиной духовной. Наверное, ещё тогда, в те далёкие времена он затаил в душе мечту, ставшую с возрастом целью всей его жизни. Мечту приехать в Россию, и не просто посетить туристом, а как бы вернуться в неё. Вернуться победителем, триумфатором, разбивающим несметные полчища врагов, восстанавливающим её Славу и Могущество, возвращающим ей величайшее из сокровищ мира – Святую Православную Церковь …

Сегодня, согбенный под тяжестью лет многотрудной жизни, уставший от болезни, преследующей его все последние годы, наделённый властью и саном Митрополита, он как никогда близко подошёл к осуществлению той детской мечты, приблизился к цели своего существования. То ли он увидел на финише? Об этом ли думал и мечтал? Ради этого ли безжалостно отдавал дни, месяцы, годы, ценность которых познаётся только теперь, когда тебе восемьдесят, и всё что ты мог, был в состоянии сделать, ты уже сделал. Остаётся подвести итог. Каков он этот итог?

– Нет. Это не предательство…, это не может быть предательством… – прошептали сухие губы. А сознание, прежде чем раствориться в спасительном сне, вывело из недр памяти ещё одно воспоминание, ещё один эпизод из того далёкого времени, когда деревья были большие и зелёные, отец молодой и сильный, а мама живая.

В конце великой войны, летом 1944 года Красная армия приближалась к Карпатам. Журнал «Православная Русь», издаваемый обителью, никогда не скрывал отрицательного отношения к коммунизму. Нетрудно было предвидеть судьбу насельников монастыря, захвати их Советы, поэтому большая часть братии предпочла уйти на Запад. Особенно нелегко было решиться на такой шаг местным уроженцам, в том числе и молодому послушнику[57] Василию. Да и как можно покинуть Родину, страну, место, где ты родился, вырос, где тебе знаком каждый кустик, каждое деревце, каждый изгиб дороги…, где живёт твой отец и похоронена мать? Он не хотел уезжать и решил остаться, уповая на волю Божью. Будь, что будет. Основная часть братии уже находилась в Братиславе – столице Словакии, когда настоятелю монастыря удалось пробраться в родную обитель и уговорить Васю присоединиться к уехавшим. Вернувшись в Братиславу, он послал за ним иеромонаха Виталия.

Красная армия уже подходила к Ладомирову, её передовые отряды уже вошли в него, в самом конце улицы, пересекающей всё село от околицы до околицы, уже показались в облаке густой серой пыли башни танков с сидящими на них красноармейцами. Шестнадцатилетний послушник Василий в стареньком подрясничке стоял посреди улицы с Евангелием и парой других книг подмышкой и ожидал решения своей судьбы. На что он надеялся? На что рассчитывал? Он знал, что его юный возраст не остановит комиссаров, и, скорее всего, его ожидает незавидная участь. Так и не увидит он России, так и не войдёт победителем в Москву, так и не возведёт настоящего, истинного предстоятеля Русской Церкви на Священный Патриарший Престол, оскверняемый ныне сталинским выскочкой-назначенцем[58]. Неужели всё так и кончится? Для того ли он родился на свет Божий, об этом ли мечтал, грезил в детстве, увлечённо слушая рассказы отца Виталия? Он закрыл глаза, стоя посреди пыльной сельской дороги и не трогаясь с места. Он чувствовал, как огромная, холодная и чёрная, словно зимнее ночное небо жаба отчаяния неотступно проникает в его душу и постепенно овладевает ею. «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного», – прошептали смиренно уста, а сознание готовилось к худшему, утешаясь тихой, едва заметной радостью потерпеть за Господа.

– Ничего не бойся, – услышал он вдруг над самым ухом голос, выводящий его из молитвенной отрешённости. Василий открыл глаза и увидел, как перед самым носом советской танковой колонны, откуда-то из настежь распахнутых ворот одного из ладомировских дворов неожиданно вынырнул мотоциклист и стрелой, разрезая собой воздух надвое, помчался в его сторону с развевающейся на ветру наметкой монашеского клобука. Он приближался быстро, настолько, что, казалось, само время притормозило немного, пропуская его вперёд. Но для Василия эти мгновения вытянулись в целую вечность.

– Быстро садись и ничего не бойся, – спокойно, будто приглашая оторопевшего от неожиданности юношу на простую увеселительную прогулку, проговорил отец Виталий, резко останавливаясь сантиметрах в тридцати от него.

И чуть только Василий успел запрыгнуть на мотоцикл, тот понёсся птицей, в один миг, казалось, преодолевая огромные расстояния, прочь от так ничего и не понявших красноармейцев. Помчался навстречу вновь обретаемой мечте.

XXXI. Выбери меня

Дни и недели понеслись нескончаемой чередой событий, из тех, что надолго, если не навсегда, оставляют след в памяти и душе. Не то что бы события эти были насыщены праздничным, карнавальным весельем, или ратными подвигами, возвышающими самосознание до высоты легендарных героев древности, воспетых в сказаниях и запечатленных в Законе. Не было в них и шумных застолий, что изобилуют диковинными яствами и неиссякаемыми потоками будоражащих кровь и веселящих сердце винных рек. Напротив, внешне всё было весьма прозаично и обыденно. Кочующая по пыльным дорогам Иудеи и Галилеи небольшая группа странников ничем не выделялась среди множества других таких же групп. Это были простые рыбаки, обычные люди, в большинстве даже не знавшие грамоты, которые оставили свой не то чтобы очень уж доходный, но исправно кормящий их семьи промысел. Они пустились в нескончаемый путь, полный лишений и испытаний, обрекающий их глотать дорожную пыль, не имея ни крова, ни пристанища, удовлетворять жажду и голод тем лишь, что подадут им добрые люди. Словно нищие побирушки, право. И в такую группу Иуда влился легко и свободно, будто знал этих людей всю жизнь. Почему? Зачем? Что заставило этих добропорядочных и законопослушных мужей в одночасье бросить всё – свои дома, семьи, занятия – и пуститься в бродяжничество? Да ещё с такими счастливыми выражениями на почерневших от палящего солнца и шального ветра лицах, будто в эдаком образе жизни скрывалось нечто великое, нечто удивительное, со своим сокрытым от постороннего глаза достоинством. Иуда никогда не задавался этими вопросами. Он знал, вернее, чувствовал ответ. Потому и сам, так же в одночасье, оказался одним из них, напрочь позабыв о винограднике, о доме, о наставлениях любимого деда.

Ответ крылся в личности того Человека, который и был причиной столь разительных перемен в жизнях этих людей, и которого они уважительно, с трепетной любовью и восхищением звали Равви, или Учитель. Он единственный отличался от всех, и не только от Своих попутчиков, но и от прочих, как-то, случайно встретившихся в пути, или примкнувших к Его маленькой странствующей общине на время, пока их дороги совпадали, или приставших к общему очагу во время привалов и ночлегов, часто, что называется, под открытым небом. Он вообще отличался от любого человека. И не то чтобы Своей внешностью, а каким-то особым, таинственным, даже мистическим сиянием, незримо, но чувственно-ощутимо исходящим от Его уникальной личности. Да и внешне Он был иной. И хотя Его простой цельнотканый хитон был таким же, какие носят все простолюдины Палестины – из той же шерсти, того же фасона, – но всё же не такой. Казалось, он не знает ветхости. Над ним не имели власти ни палящее солнце, выжигающее всё, что попадает под его испепеляющие лучи; ни вездесущий песок, будто растворённый в раскалённом воздухе во время Хамсина, так что само небо приобретает апокалипсический серо-жёлтый цвет; ни перенасыщенный трудностями и неустроенностями быт, присущий кочевому образу жизни; ни само время, безжалостное ко всему сущему на земле. Одежда Учителя всегда была как новая, будто только-только оставленная искусной мастерицей и ещё не остывшая от тепла её старательных рук. Его фигура поражала статностью и отсутствием каких бы то ни было изъянов. Лицо – красотой. Не обычной мужской красотой, да мало ли мужчин, наделённых яркой, выразительной, притягательной внешностью, тайно или явно сводящей с ума сотни красавиц или просто женщин, а какой-то неземной, лучезарной ясностью черт, пребывающих в гармонии друг с другом и со всем внешним миром. А если Учитель начинал говорить, то все вокруг замолкали. И не только из почтительного уважения к говорящему, но из жадного опасения пропустить хоть слово, потерять нить Его мысли, всегда иносказательной и глубокой, как океан, как бездонность ночного неба. Даже птицы, казалось, прерывали нескончаемое щебетание, как бы прислушиваясь к всегда спокойному, тихому голосу Равви. Быть с Ним рядом, дышать одним воздухом, чувствовать себя частью чего-то непонятного, необъяснимого, имеющего к Нему прямое, непосредственное отношение – это уже было счастьем для Иуды, как и для всех прочих постоянных членов общины. Оно заставляло забыть и зной, и пыль, и усталость, и оставленную где-то далеко-далеко в потерянном безвременье прошлую, правильную жизнь.

Однажды, это было вскоре после того, как Иуда покинул свой виноградник, они пришли в Кану Галилейскую и были приглашены там на брак. Точнее сказать, зван был Учитель с Матерью Его, но поскольку ученики (так они сами себя называли) никогда не покидали своего Равви, то пошли и они. Пир брачный был беден, как и всё в этих местах: гости пришли в изрядно поношенных, не раз чиненых одеждах, хотя, без сомнения, оделись в лучшее из того, что у них было; угощения не изобиловали разнообразием и изысканностью; а вино…, вино вообще походило на уксус. Наверное, хозяева долго собирали его понемногу, готовясь к свадьбе. Но вскоре, когда пир ещё даже не достиг кульминации, и это вино кончилось. Сквозь радость молодых брачующихся явственно засквозили смущение и обида, а из прекрасных глаз невесты как-то сами собой потекли крупные, круглые слёзы. Сердце Иуды сжалось от боли. Жених и невеста уже выглядели не счастливыми, но обречёнными, обручёнными тяжкими, не снимаемыми оковами бедности. Той бедности, даже нищеты, на которую добровольно обрёк себя и он сам, Иуда. А ведь ещё недавно мечтал о молодой Ревекке или Рахили, которую когда-нибудь введёт под кров СВОЕГО дома. Он даже потянулся за сумой, в которой хранил немного мелких монет, пожертвованных добрыми людьми – всё имущество их маленькой общины. И это было само по себе странно, ведь именно ему, Иуде были доверены все их деньги именно благодаря его бережливости, рачительности и в какой-то мере даже скупости. А он вот так сразу, заметив только слёзы на глазах невесты, готов уже растранжирить, пустить по ветру их небольшой капитал, купив вина для продолжения пира.

Он увидел, точнее, только краем глаза уловил, как Матерь Учителя подошла к Сыну и что-то сказала Ему едва слышно, почти на ухо. «Что Мне и Тебе, Жено? – не столько услышал, сколько прочёл по губам ответ Иуда. – Ещё не пришёл час Мой». Отказ был твёрдым. Но полный нежности, уважения и любви к Матери взгляд Учителя ясно говорил: «Зачем ты просишь меня о том, чего я пока не должен делать? Ты же знаешь, что я не смогу отказать тебе». В глазах Женщины отразилась и эта любовь, и эта нежность, и ещё, как показалось Иуде, какое-то странное смирение и даже преклонение перед сыном, обычно не свойственные матерям. Но вместе с тем и гордость за Него. Улыбаясь, Она отошла и, приблизившись к слугам, повелела им: «Что скажет Он вам, то сделайте».

И тогда произошло чудо – первое чудо, свидетелем и даже участником которого стал Иуда. Учитель отдал слугам какие-то распоряжения, и те принялись из больших каменных водоносов наполнять кувшины красным как кровь вином, сверкающим солнечными зайчиками. И каким вином! Это было лучшее из всех вин, что Иуда когда-либо в жизни пробовал, а уж он-то – потомственный виноградарь – знает толк в этом напитке. Даже распорядитель пира – дальний родственник брачующихся, человек приезжий и, судя по одежде и подаркам, богатый – и тот отметил превосходные качества вина, сказав жениху: «Всякий человек подаёт сперва хорошее вино, а когда напьются, тогда худшее. А ты хорошее вино сберёг доселе!».

Ну, скажите на милость, ужели это не чудо?!

И пир разгорелся с новой силой. Невеста уже не плакала, а смеялась от души, словно дитя, а жених, радуясь тому, как веселится его любимая, пребывал на седьмом небе от внезапно нахлынувшего счастья. Никто даже не поинтересовался, откуда появилось это вино. Только Иуда и другие ученики знали, что ещё несколько минут назад в водоносах находилась самая обычная, мутная от песка и тёплая от палящего солнца вода. Они сами с дороги омывали ею свои руки и лица. Откуда же? Как? Каким образом вода обернулась вином? Неужели это Равви?! Неужели Он обратил воду в хмельную влагу?! Но как? Как Он это сделал? Ведь Он даже не подходил к водоносам, даже не вставал с места! Разве простому человеку такое под силу?! Разве способен простой человек… Но ведь Он не простой человек. Иуда знал это, почувствовал ещё тогда, там, на винограднике, когда, несмотря на отделяющие его от Учителя несколько десятков метров, вдруг у самого уха услышал тихое и спокойное: «Оставь всё и следуй за мной». И он послушно последовал, оставив всё и забыв обо всём – и о винограднике, и о доме, и о заветах деда. Потому что ощутил, как формируется, воплощается, материализуется стародавняя детская мечта когда-нибудь встретить и оказаться рядом с Тем, кого сотни поколений его народа ждут как Спасителя, как Мессию. Может это Он и есть? Ведь не мог же ошибиться Иуда, топча и ломая собственную, свою, не чужую виноградную лозу. Ведь не может же обычный, простой человек обладать таким притягательным действием на окружающих. Не может обычный, простой человек говорить то, что говорит Он. И не может же, в конце концов, обычный простой человек сделать то, что сделал теперь Равви.

Иуда, не отрываясь, смотрел на Учителя, а его сердце – большое, переполненное радостью сердце так и клокотало в груди, стараясь вырваться наружу. Как же хотелось ему сейчас вскочить с места, подбежать к Равви и, крепко-крепко обняв Его, расцеловать при всех…. Нет… не так… так нельзя…. Кто он, а кто Он…. Подойти почтительно, смиренно и, поклонившись до самой земли, целовать Ему ноги на глазах у всех, ничуть не смущаясь своего поступка. Все, конечно, удивятся…, да что там удивятся, просто оторопеют от столь неожиданного проявления почтительности и поклонения сыну простого плотника. Да они просто потеряют дар речи и смолкнут, как рыбы! А потом, когда пауза уж очень затянется, когда и Учитель, и сам Иуда насладятся в полной мере торжественностью тишины, он встанет с колен и громко, на всю Кану…. Да что там Кана?! На весь Израиль объявит – кто сейчас стоит перед ними в этом тесном, убогом помещении, достойном для приёма разве что овец и баранов…. Но отнюдь не сына Давидова, Царя Иудейского…

Иуда сделал движение, пытаясь вскочить с места, и неосторожным взмахом руки случайно опрокинул глиняную чашку с вином, отчего большое, кроваво-красное пятно растеклось по белоснежной скатерти. Все замолчали, а Иуда замер, не в силах оторвать взгляда от кровавого следа на белом. Прошла всего пара секунд, какая-нибудь пара мгновений, показавшихся ему вечностью. А когда застолье зашумело вновь, скоро забыв о неприятном инциденте, Иуда медленно поднял глаза и встретил направленный на него взгляд Учителя. Во взгляде этом, казалось, не было ничего необычного – такой же спокойный, мягкий, чуть грустный взор. Но было что-то, что заставило Иуду надолго запомнить его, что-то тайное, едва уловимое, имеющее отношение непосредственно к нему, к Иуде.

Прошло много дней, а может и не так уж много, Иуда потерял им счёт ввиду насыщенности их событиями. Уже не маленькая группа странников брела по пыльным дорогам Иудеи и Галилеи, а большой отряд, численность которого доходила иногда даже до нескольких тысяч человек. Люди приходили, вливались в их кочующую общину, оставались с ними по нескольку дней, а то и недель, уходили, кто навсегда, кто, для того чтобы вернуться потом и привести с собою других. Появлялись новые, ещё не слышавшие Слова, чтобы остаться или также уйти. Это были совершенно разные люди, не имеющие, казалось, между собой ничего общего, что могло бы их связать, или хотя бы сблизить. Больные, увечные калеки, сгорбленные не то под тяжестью своего недуга, не то под гнётом прожитых лет, поспешали, стараясь не отстать от молодых и здоровых юношей. Бедные и даже нищие шествовали рядом с хорошо одетыми, не ведающими, что такое нужда. Воины и мытари, не знающие грамоты простолюдины и гордые своей премудростью законники, книжники и фарисеи, рабы и свободные, мужчины и женщины – казалось, весь срез израильского общества собрался здесь, как некогда в Ноевом ковчеге от каждой твари по паре. Каждый пришёл к Учителю за своим. Кто в поисках пророческого указания в делах, кто за многое разъясняющим советом в личной жизни, кто для исцеления от тяжких недугов телесных, кто ради врачевания исстрадавшейся души. Но все без исключения искали увидеть в Нём свершение древнего обетования, только и ждали разрешения своих сомнений, часто задавая друг другу один и тот же вопрос: «Кто есть человек сей, что может говорить и делать то, что говорит и делает Этот?» Ученики, те, что были с Ним сначала, и сами часто говорили друг с другом и обсуждали этот вопрос втайне от Учителя. И хотя они видели, слышали и знали гораздо больше любого из тех, кто шёл сейчас с ними, и каждый из них в глубине души чувствовал и верил, что древнее обетование уже свершается у них на глазах, но слово Мессия вслух никто ещё не произносил. Они ждали, что Учитель как-нибудь Сам Себя проявит и объявит. Ждали терпеливо и трепетно, втайне надеясь, что вот с этого самого момента жизнь их круто изменится, и все сегодняшние невзгоды и неустроенности будут с лихвой вознаграждены близостью к Явившемуся в Силе и Славе Царю Иудейскому.

Сегодняшний день, как никакой другой был особенно благоприятен для такого объявления. Ещё накануне не только из Иудеи, но и со всех краёв и земель, соседствующих с Израилем, собралось великое множество людей. Даже кое-кто из римлян-язычников был здесь. Многие и раньше приходили к Учителю, иные видели Его впервые. Но все без исключения были наслышаны о Его великих деяниях, о чудесах, которые Он совершал, исцеляя больных и увечных, изгоняя нечистых духов из бесноватых.

Но что особенно поразительно, Равви отпускал грехи и учил народ так, как никто и никогда, ни один даже самый великий пророк древности. Те несли Слово Божье, говорили и творили от Его, Бога имени. Этот же и говорил, и, тем более, творил, как имеющий власть Сам в Себе так говорить и творить.

Все ждали чего-то главного, великого, меняющего кардинально жизнь целого народа. В самом воздухе, казалось, витал дух перемен, дух чего-то нового, неведомого и весьма значительного.

Учитель целую ночь пребывал один на возвышенности в горячей молитве к Богу, а когда спустился вниз к народу, огромная разношёрстная толпа разом смолкла, устремив всё внимание на Него. Он молчал, озирая людское море глубоким, полным грусти взором. Молчала и толпа, поддерживая паузу, видя в ней торжественную многозначительность момента. А когда напряжённая и давящая тишина до предела накалила обстановку ожидания, Учитель произнёс только: «Симон сын Ионин!», – и указал рукой на место рядом с Собою. Из толпы вышел бедно одетый рыбак, тот самый, который, как рассказывали Иуде, закинул сети по слову Учителя и не смог потом их вытащить в одиночку. Так много рыбы вдруг попало в них, что они даже прорвались, и это после совершенно неудачного лова на протяжении целой ночи. Учитель тогда сказал Симону: «Будешь ловцом человеков». И тот, оставив всё – и сети, полные рыбы, и дом, и большую семью, последовал за Ним. Иуда знал Симона как весьма темпераментного, энергичного мужа, рьяно отстаивающего свои убеждения. Но сейчас это был растерянный, озирающийся по сторонам мужчина, который робко, словно смущённый подросток, вышел из толпы и неуверенно, будто ожидая какого-то подвоха, подошёл к Равви и встал одесную. Толпа замерла в ожидании, а тишина усилилась настолько, что, казалось, слышно было, как скользит комета по тверди небесной, и как где-то далеко-далеко в глубинах мироздания рождаются сверхновые звёзды.

«Андрей сын Ионин!» – пронеслось над людским морем и отразилось эхом в душах. А от толпы отделился брат Симона и встал рядом.

«Что это? Зачем это он? Что хочет этот человек? Зачем он вызывает их?» – побежал по толпе осторожный шёпот, и людское море заволновалось, как от лёгкого бриза. Люди зашевелились, то удивлённо-вопросительно смотря друг на друга, то поверх голов впереди стоящих на Того, Кто, оглядывая это живое море, называл всё новые и новые имена.

«Иоанн и Иаков сыны Зеведеевы!»

«Он выбирает Себе приближённых, – догадался Иуда, – свою гвардию, тех, кто разделит с Ним власть в Израиле».

«Филипп! Нафанаил! Матфей!»

Над головами людей звучал спокойный, но уверенный и властный голос Равви. А Иуде казалось, что это раскаты грома над бушующим морем взывают и поднимают со дна всё новые и новые силы. Чтобы, собрав их в один кулак, нанести решительный и сокрушающий удар, разбивающий в брызги и песок прибрежные скалы и всё, что случайно попало в зону его бушующего гнева.

«Фома! Иаков и Фаддей Алфеевы!», – продолжал Учитель.

Сердце Иуды застучало учащённо, будто собиралось выпрыгнуть наружу. Затем вдруг сжалось в маленький тёплый комочек и заныло, как дитя. «Выбери меня, – одним сердцем молил он, как молят одного только Бога. – Выбери меня. Ты же знаешь, как я люблю Тебя, как я предан Тебе. На что я только не готов ради Тебя! Я буду Твоим верным слугой, Твоим преданным рабом, стану Твоей тенью, окружу Тебя вниманием и заботой, как послушный пёс с нетерпением и готовностью исполнить буду ловить каждое Твоё слово, предвосхищать любые Твои желания! Только выбери меня!»

«Симон Зилот!»

«Ну, почему Ты не смотришь на меня? Неужели Ты не знаешь? Нет, Ты не можешь не знать, что для меня значит, быть рядом с Тобой! Ты же видишь, я всё оставил ради Тебя! Всё! Что они? У них и не было ничего. Что может быть у нищих рыбаков – старые рваные сети да утлые лодчонки? А я оставил целый виноградник, кормивший не один век род мой. Род… Я же единственный иудей среди них всех, мы же с Тобой одного рода! Ведь это мы, иудеи, сохранили в полной мере и Закон, и предания, и веру отцов наших! Почему же Ты смотришь в сторону?! Посмотри на меня! Увидь меня в толпе, услышь бешенное биение моего сердца, готового разорваться сейчас на части от одного только Твоего слова! Произнеси его! Назови моё имя! Выбери меня!»

Учитель молчал, проплывая взглядом по головам людей, будто ища кого-то в разношёрстной толпе. Он медлил. А уже призванные одиннадцать стояли подле ровной шеренгой, весело переглядывались и переговаривались друг с другом, понимая, какой чести они нынче удостоены. Они! Ничтожные галилеяне! Что доброго может быть из Галилеи?!.. А он, Иуда, единственный иудей из них, стоит один среди толпы, незамечаемый, оставленный, забытый, убитый.

Тут неожиданно Учитель перевёл взгляд и посмотрел прямо в глаза Иуде. Мелкая дрожь пробежала по всему телу от макушки до пят – он узнал этот взгляд, как всегда спокойный и немного грустный, но говорящий что-то, чего Иуда никак не мог понять. Он только вспомнил Кану, брачный пир, вино, что чудом обратилось из обыкновенной воды и кроваво-красное пятно на белоснежной скатерти. Тогда он тоже встретился глазами с Учителем, и это был точно такой же взгляд.

«Иуда», – еле слышно проговорили Его уста, но он услышал их, как тогда, на винограднике, над самым ухом, несмотря на расстояние, отделявшее его от Учителя.

XXXII. Кругом измена и трусость, и обман[59]

Василий выбрал этот путь. Сам его выбрал. И путь, и истину, и жизнь. Никто не неволил его, не принуждал, не убеждал даже, рисуя глубокими иконописными красками полную лишений, самоотречений судьбу. Его не испугала невозможность переиграть, не остановила окончательная обречённость на монашеское житие пусть внешне спокойное, размеренное, но бурное внутренним подвигом и неумолимое, как течение реки. Теперь он даже не представлял себе иного пути. И не потому только, что считал себя должным, обязанным своим спасением и авве, и братии, и в особенности вновь обретённому другу – отцу Виталию. Задолго до бегства из Ладомирова, ещё сызмальства он прирос, прикипел и к обители, и к преисполненным благолепной возвышенности монастырским службам, и к тихой уединённой молитве в глубине одинокой кельи. А теперь, уносясь прочь от наползающего щупальца красной богоборческой гидры, крепко-накрепко вцепившись обеими руками в основательный, надёжный торс своего спасителя, он твёрдо понимал, что нынче улетает навсегда не просто от родного, милого сердцу краешка земли, но оставляет в нём наряду с детством уже прошлую, уплывающую вместе с ладомировскими крышами за верхушки высоких стройных тополей, окончательно отрезанную от него мирскую жизнь.

Что ждёт его впереди? Чем завершится это стремительное бегство навстречу свежему ветру перемен? Надолго ли оно уносит его всё дальше и дальше от загадочной, поруганной, преданной врагам отступниками, но всё ещё живой по неизреченной милости Божьей и притягательной для сердца каждого православного христианина России? Той самой России, покорить, сломить которую не удалось ни монголу, ни немцу, ни поляку, ни шведу, ни французу, но предать которую оказалось возможно её собственному Русскому народу, её собственной Русской армии, её Русской Церкви.

И сейчас, в силу какой-то непостижимой вселенской глупости он бежал прочь от того, к чему неудержимо стремился – от России и от русских же, всё по той же глупости, но в высшей степени справедливо называющих самих себя советскими, ибо русскости в большинстве из них оставалось всё меньше и меньше. Но чем крепче прижимался он нежной юношеской щекой к сильной спине иеромонаха, тем явственнее осознавал правильность и спасительность такого решения. Ибо предавший отца не пощадит и брата. А русские, предав Государя, предали и Россию, и Веру и самих себя. Как же они поступили бы с ним, с чужим, останься он в Ладомирове?

Василий твёрдо запомнил многое из рассказов отца Виталия. В частности о предательстве не только непосредственных участников заговора, но и всего поголовно командования армии.

– Одни сознательно изменяли, – чеканя каждый слог, как приговор произносил иеромонах имена иуд. – Великий князь Николай Николаевич, генералы Алексеев, Рузский, Брусилов, Корнилов, Данилов, Иванов, Эверт. Другие трусливо покорялись изменникам, хоть и проливали слёзы сочувствия Императору – его свитские офицеры Граббе, Нарышкин, Апраксин, Мордвинов. Третьи, вырывая у Государя отречение, лгали ему, что это делается в пользу Наследника, на самом деле стремясь к свержению монархии в России. Зловещие фигуры Временного комитета Государственной Думы – Родзянко, Гучков, Милюков, Керенский, Шульгин – разномастная и разноголосая, но единая в злобе на Русское Самодержавие свора подлецов и предателей России.

«Кругом измена и трусость, и обман», – записал тогда Государь в своём дневнике.

– Отречения как такового не было и не могло быть, – продолжал рассказ отец Виталий. – Император поступил единственно возможным в тех обстоятельствах образом. Он подписал не Манифест, какой только и подобает подписывать в такие моменты, а лишь телеграмму в Ставку с лаконичным, конкретным, единственным адресатом – «начальнику штаба». Это потом её подложно назовут «Манифестом об отречении». Но, уже подписывая телеграмму, кстати, подписывая карандашом (это единственный государевый документ, подписанный Николаем Александровичем карандашом), Царь знал, как знало и всё его предательское окружение, что документ этот незаконен. Незаконен для всех по причинам очевидным. Во-первых, отречение Самодержавного Государя да еще с формулировкой «в согласии с Государственной Думой» не допускалось никакими Законами Российской Империи. Во-вторых, в телеграмме Император говорит о передаче наследия на Престол своему брату Михаилу Александровичу, минуя законного наследника царевича Алексея, а это уже прямое нарушение Свода Законов Российской Империи. Телеграмма Государя в Ставку, подложно названная «Манифестом об отречении», была единственно возможным в тех обстоятельствах призывом Царя к своей армии. Из телеграммы этой, спешно разосланной в войска начальником штаба Ставки Алексеевым, всякому верному и честному офицеру было ясно, что над Императором творят насилие, что это государственный переворот, – и долг присягнувшего на верную службу Царю и Отечеству повелевает спасать Императора. Чего, однако, не случилось. Войска сделали вид, что поверили в добровольное сложение Государем Верховной власти. Клятвопреступники! Они не услышали набата молитвенно произнесённых когда-то каждым из них слов Присяги: «Клянусь Всемогущим Богом, пред Святым Его Евангелием в том, что хочу и должен Его Императорскому Величеству, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю Императору Николаю Александровичу, Самодержцу Всероссийскому, и Его Императорского Величества Всероссийского Престола Наследнику, верно и нелицемерно служить, не щадя живота своего, до последней капли крови … Его Императорского Величества Государства и земель Его врагов, телом и кровью … храброе и сильное чинить сопротивление, и во всём стараться споспешествовать, что к Его Императорского Величества верной службе и пользе государственной во всех случаях касаться может. Об ущербе же его Величества интереса, вреде и убытке … всякими мерами отвращать … В чём да поможет мне Господь Бог Всемогущий. В заключение же сей моей клятвы целую Слова и Крест Спасителя моего. Аминь».[60]

Но не встала армия спасать Царя! Хотя никакой документ об отречении, будь он даже всамделишный, законный Манифест, не освобождал воинство от присяги и крестоцелования, если об этом в документе не говорилось напрямую. Год спустя, когда Император германский Вильгельм отрекался от Престола, он специальным актом освободил военных от верности присяге. Такой акт должен был подписать и Государь Николай Александрович, если бы действительно мыслил об отречении.

Василий тогда закрепил каждой памятливой клеточкой своего мозга, как всегда внешне спокойный и уравновешенный иеромонах приходил просто в негодование, озадаченный непостижимостью фактов. Как, каким образом могла Красная армия, в основе своей состоявшая из дезертиров, из кромешного сброда, стаей воронья, слетевшегося на лозунг «Грабь награбленное», одержать верх?! Возглавляемая прапорщиком Крыленко, в Первую мировую войну бывшего лишь редактором-крикуном «Окопной правды», руководимая беглым каторжником Троцким, не имевшим и малейшего, даже прапорщицкого военного опыта, предводительствуемая студентом-недоучкой Фрунзе, юнкером Антоновым-Овсеенко, лекарем Склянским, как могла вот эта Красная армия теснить Белую гвардию, громить Корнилова, Деникина, Врангеля, Колчака, лучших учеников лучших военных академий, опытнейших военачальников, умудрённых победами и поражениями японской и германской войн, собравших под свои знамёна боевых, закалённых на фронтах офицеров, верных солдат-фронтовиков?! Почему вопреки неоспоримым преимуществам, очевидному перевесу сил, опыта, средств, Белая армия под началом лучших офицеров России потерпела поражение?! И сам же давал ответ, единственно убедительный, объясняющий и ставящий всё на свои места: «Да потому, что на каждом из них: и на Корнилове, и на Деникине, и на Колчаке, равно как и на каждом солдате, прапорщике, офицере лежал тяжкий грех клятвопреступника, предавшего своего Государя, Помазанника Божьего. Для каждого православного ясно: Бог не дал им победы».

– Вот они, современные Иуды, – впечатались в сознание Василия слова иеромонаха Виталия. – Трагичные, жуткие судьбы: генерала Алексеева, это он держал в руках нити антимонархического заговора; генерала Рузского, пленившего Государя и требовавшего от него отречения в псковском поезде; генерала Корнилова, суетливо явившегося в Царское Село арестовывать Августейшую Семью и Наследника Престола, которому он, как и Царю, приносил на вечную верность присягу; генерала Иванова, преступно не исполнившего Государев приказ о восстановлении порядка в Петрограде; адмирала Колчака, командовавшего тогда Черноморским флотом, имевшего громаднейшую военную силу и ничего не сделавшего для защиты своего Государя. И судьбы этих генералов, как и печальные судьбы тысяч прочих предателей Царя, свидетельствуют о скором и правом Суде Божьем. Рвавшиеся уйти из-под воли Царя в феврале 1917 года, жаждавшие от Временного Правительства чинов и наград и предательством их заработавшие, но уже через год, максимум два, они расстались не только с тридцатью полученными серебряниками, с жизнью расстались – такова истинная цена предательства, цена иудиной верности. Генерал Рузский, бахвалившийся в газетных интервью заслугами перед февральской революцией, зарублен в 1918 году чекистами на Пятигорском кладбище. Генерал Иванов, командовавший Особой южной армией, которая бежала под натиском Фрунзе, умер в 1919 году от тифа. Адмирал Колчак расстрелян большевиками в 1920 году, успев прежде сполна испить чашу горечи измены и предательства. Генерал Корнилов погиб в ночь перед наступлением белых на Екатеринодар. Единственная граната, прилетевшая в предрассветный час в расположение Белых, попала в дом, где работал за столом генерал – один осколок в бедро, другой в висок. Священный ужас охватил тогда войска, Божью кару узрели в случившемся солдаты, судьба наступления была роковым образом предрешена.

Грех клятвопреступления стал трагической судьбой всей Белой армии от солдат до командующих. Предав своего Императора, порушив Закон и Присягу, армия (ВСЯ! – и в этом состоит ответственность перед Господом всех за грехи многих) понесла заслуженное наказание – разделение на Белых и Красных, гибель и отступничество вождей, крушение воинского духа. Армии, не вставшей спасать своего Царя, Бог не даровал победы.

Голос обличителя иудиного греха звучал твёрдо и бескомпромиссно. Но чем дальше, тем больше в нём слышались слёзные нотки, ведь обличать приходилось плоть от плоти, кровь от крови свой собственный народ, частичкой которого он был сам. Был и остался до самой смерти.

– За трагедией армии встаёт трагедия Русской Православной Церкви. Почему её, единую, с почти тысячелетней историей, мощную, родившую на рубеже веков великих святых, – преподобного Иоанна Кронштадтского, преподобных Оптинских старцев, преподобного Варнаву Гефсиманского – прославившую в одном только начале XX века мощи семи угодников Божьих, открывавшую в те годы новые храмы, монастыри, семинарии, духовные училища? И этот нерушимый, казалось, оплот Православной Веры и Самодержавного Царства вдруг в одночасье поразил гибельный пожар раскола, внутренних распрей, жестоких гонений со стороны безбожников и иноверцев. Что сталось с православными, с массой русских христиан, «страха ради иудейска» отвергшихся от своего христианского имени и всё-таки попавших под мстительный меч репрессий? Где были их прежние духовные вожди и наставники, кто бы остановил повальное богоотступничество?

Коренное зло было совершено 6 марта 1917 года, когда Церковь в лице Святейшего Синода не усомнилась в законности Царского отречения. Поразительнее всего то, что в этот момент разрушения Православной Русской государственности, когда руками безумцев насильно изгонялась Благодать Божья из России, хранительница этой Благодати – Православная Церковь – в лице своих виднейших представителей молчала. Она не отважилась остановить злодейскую руку насильников, грозя им проклятием и извержением из своего лона, а молча глядела на то, как заносится разбойничий меч над священною Главою Помазанника Божия и над Россией.

Пока Святейший Синод в дни с 3 по 6 марта 1917 года раздумывал и медлил – решал, молиться ли России за Царя?! (страшное, к краю погибели подводящее решение!) – в синодальной канцелярии ужасающей грудой накапливались телеграммы: «Покорнейше прошу распоряжения Святейшего Синода о чине поминовения властей», «Прошу руководственных указаний о молитвенных возношениях за богослужениями о предержащей власти», «Объединённые пастыри и паства приветствуют в лице вашем зарю обновления церковной жизни. Всё духовенство усердно просит преподать указание, кого как следует поминать за церковным богослужением». Под телеграммами подписи Дмитрия Архиепископа Таврического, Александра Епископа Вологодского, Нафанаила Епископа Архангельского, Экзарха Грузии Архиепископа Платона, Назария Архиепископа Херсонского и Одесского, Палладия Епископа Саратовского, Владимира Архиепископа Пензенского… Они ждали указаний, забыв тысячелетний благодатный опыт Русского Православия – опыт верности Царю-Богопомазаннику, опыт, благословенный Патриархом Гермогеном, святым поборником против первой русской смуты: «Благословляю верных русских людей, подымающихся на защиту Веры, Царя и Отечества, и проклинаю вас, изменники».

5 марта 1917 года в Могилёве, не убоявшись гнева Божия, не устыдившись присутствия Государя, штабное и придворное священство осмелилось служить Литургию без возношения Самодержавного Царского имени. Это свершилось в присутствии великой русской Православной святыни – Владимирской иконы Божьей Матери, привезённой в Ставку перед праздником Пресвятой Троицы 28 мая 1916 года. Икона, благословившая начало Русского Царства, нерушимое многовековое Самодержавное Стояние его, узрела в тот час, как Россия перестала открыто молиться за Царя. Уже назавтра этот самовольный почин был укреплён решением Святейшего Синода: «Марта 6 дня Святейший Синод, выслушав состоявшийся 2 марта акт об отречении Государя Императора Николая II за себя и за сына от Престола Государства Российского и о сложении с себя Верховной власти, и состоявшийся 3 марта акт об отказе Великого Князя Михаила Александровича от восприятия Верховной власти впредь до установления в Учредительном собрании образа правления и новых основных законов Государства Российского, приказали: означенные акты принять к сведению и исполнению и объявить во всех православных храмах … после Божественной Литургии с совершением молебствия Господу Богу об утишении страстей, с возглашением многолетия Богохранимой Державе Российской и благоверному Временному Правительству ея». Так Синод благословил не молиться за Царя и Русское Царство. И в ответ со всех концов России неслись рапорты послушных исполнителей законопреступного дела: «Акты прочитаны. Молебен совершён. Принято с полным спокойствием. Ради успокоения по желанию и просьбе духовенства по телеграфу отправлено приветствие председателю Думы».

Кто в Церкви в те дни ужаснулся? Кто вздрогнул в преддверии грядущей расплаты за нарушение одного из основных Законов Православной Российской Империи? А именно – «Император яко Христианский Государь есть верховный защитник и хранитель догматов господствующей веры и блюститель правоверия и всякого в Церкви Святой благочиния… В сем смысле Император… именуется Главою Церкви»!

Имена верных своему Главе иерархов Церкви мы знаем наперечёт. Их мало, их очень мало: Митрополит Петроградский Питирим – арестован 2 марта вместе с царскими министрами, а 6 марта Постановлением Святейшего Синода уволен на покой; Митрополит Московский и Коломенский Макарий – уволен на покой с 1 апреля 1917 года; Епископ Тобольский и Сибирский Гермоген, мученической смертью запечатлевший верность Царю и Его Семье – утоплен красными в Туре 16 июня 1918 года; Епископ Камчатский Нестор – возглавил единственную попытку спасения Царской Семьи; Архиепископ Литовский Тихон – будущий Патриарх, впоследствии посылавший Государю в заточение благословение и просфору, вынутую по царскому чину, через Епископа Тобольского Гермогена; Архиепископ Харьковский Антоний – будущий предстоятель Русского Православного Зарубежья, заявивший тогда: «От верности Царю меня может освободить только его неверность Христу»… О верности Царю других в священноначалии ничего не известно.

Так случилось, что большие люди Церкви возомнили себя больше Царя, а следовательно, больше Господа. Они благословили цареотступничество: «Да свершилась воля Божия. Россия вступила на путь новой государственной жизни. Да благословит Господь нашу великую Родину счастьем и славой на новом пути!» – так обратился Святейший Синод к верным чадам Святой Православной Церкви. Сегодня мы знаем о том «счастье» и о той «славе», которые ждали Россию без Царя, а потому и Россию без Бога. Когда большие люди Церкви благословили цареотступничество, маленькие люди, её верные чада, промолчали. Маленькие люди посчитали себя слишком маленькими, чтобы отстоять Русское Царство. Не встала Православная Русь спасать своего Белого Царя. Отшатнулись от Императора те из духовных, кто по долгу своему должны были ни на шаг не отступать от него. Будто затмение нашло на этих облечённых долгом людей, доверившихся революционной пропаганде, начитавшихся газетной травли, напитавшихся крамольным духом демократии, в безотчётности, что нарушают присягу на верность Государю Императору, принесенную ими при поставлении в священнический сан, которую Государь Император для них не отменял:

«Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом пред Святым Евангелием в том, что хощу и должен Его Императорскому Величеству, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю, Императору Николаю Александровичу, Самодержцу Всероссийскому, и законному Его Императорского Величества Всероссийского Престола Наследнику верно и нелицемерно служить и во всём повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови… В заключение сего клятвенного обещания моего целую Слова и Крест Спасителя моего. Аминь».[61]

Как можно было не ведать православному священству, что нарушение присяги, принесённой ими на Евангелии, что осквернение ими крестоцелования навлекут на них страшные бедствия? Ведь отречение от Царя, Помазанника Божьего, являлось отречением от самого Господа и Христа Его. Но это в тот час никого не пугало, одна за другой летели в Святейший Синод телеграммы: «Обер-прокурору Св. Синода. 10.03.1917. Из Новочеркасска. Жду распоряжений относительно изменения текста присяги для ставленников. Крайняя нужда в этом по Донской Епархии. Архиепископ Донской Митрофан». Чудовищно, но к ставленнической присяге священника Царю отнеслись, как к устаревшему и должному быть упразднённым обычаю, не более.

Так стоит ли удивляться размерам бедствий, что карающей десницей послал Господь на Церковь?

Армия и Церковь – две организованные русские силы, которые согласно Законам Русского Царства и приносимой каждым из служащих присяге обязаны были защищать Русское Царство, Государя и Его Наследника до последней капли крови. Обе они нарушили и Закон, и присягу и понесли за это наказание, узрев в лицо, что есть чудо гнева Божия. Не видеть Божьего воздаяния за нарушение клятвы и за свержение Царя (именно за свержение, а не добровольное отречение!) в последовавших за этим революционных событиях – в большевистском восстании, в гражданской войне, в гонениях против Церкви – значит, ничего не понимать в русской истории, совершающейся по Промыслу Божию.

Судьбы Армии и Церкви явились предтечей судьбы всего Русского народа, который не мог не ответить за цареотступничество. Весь народ ответил за грех многих из него. Именно в нарушении клятвы – Соборного Постановления 1613-го года на вечную верность русских царскому роду Романовых[62] – причина нескончаемых и по сей день русских бед.

Старый восьмидесятилетний митрополит, измученный болезнями и недугами, всё ещё обладал ясной памятью и здравым рассудком. Да и не так уж стар он был. Разве восемьдесят – критический возраст для митрополита? Он помнил всё, будто это было только вчера. Тем более что навязчивые воспоминания ежедневно, с постоянством курьерского поезда и дотошностью суфлёра рисовали ему красочные картинки из давно минувшего, заостряя внимание на малозначительных мелочах, сыгравших впоследствии, как оказалось, весьма существенные роли и в его жизни, и в жизнях многих людей, с которыми он так или иначе был связан. А понимание этих особенностей неизменно усиливало уверенность в том, что ничего на Божьем свете не происходит зря, никакая деталь даже самого незаметного события не проходит без последствий. И стоит ещё Святая Русь только лишь благодаря искупительной крови немногих Новомучеников и Исповедников Российских, сохранивших верность Помазаннику Божию и Церкви Христовой, либо спохватившихся вовремя и осознавших, подобно апостолу Петру, всю глубину своего отречения. Немногих не по числу таковых, но по отношению к отпадшим от Веры и Верности. Только благодаря этой крови живёт ещё и испытывает неисчерпаемое долготерпение Божие эта страна и этот народ, названный некогда Великим народом Русским. И хотя променял он, не глядя, за иудины серебряники и само это имя на прозвище советский, а ныне и вовсе на безликое стадное погоняло – россияне, хотя, не свободный от клятвы, присягал выскочкам-временщикам Лжеборисам, Лжевладимирам и Лжедимитриям, быть ему предстоит дотоле, доколе с ним Бог. А тёмной ночи, сокрывшей краски светлого дня, неизбежно придёт конец, и по древнему обетованию о третьем Риме настанет солнечное утро. Но только уже последнее.

XXXIII. Мир ти

И был день, и был вечер. И была ночь, и было утро. Такое же ясное утро, как великое множество предшествующих этому. Всё так же радостно светило и грело огромное, жаркое солнце на беспредельно глубоком как вечность синем небосводе. Неутомимый ветер с моря всё так же нёс прохладу и отдохновение от летнего зноя. Неугомонные ни днём, ни ночью птицы так же наполняли благоухающий множеством ароматов воздух причудливым щебетанием – поистине райскими трелями, усвоенными и заученными ещё со времён Эдема. Благодатный край, небольшой кусочек плодородной земли в окружении мёртвых песков Палестины неизменно со времени своего создания просыпался от ночного покоя и расцветал. Как в первый раз, как в первый свой день, когда, обетованный Создателем Его народу, единственному народу во вселенной, отмеченному печатью избранности, готовился раскрыть ему свои объятия, растворить его в себе. Поистине чудный край. Радующий глаз простор, сплошь усеянный виноградниками. Какое счастье родиться здесь, быть сыном этой земли, дарованной самим Богом. Осознавать себя причастным к священной миссии хранения и сбережения в полноте и незыблемости великого откровения свыше, трепетно передаваемого из поколения в поколение. Чтобы ни единой крупицы этого духовного богатства не потерялось, не пропало даром, не досталось псам, рыскающим по всему миру и тщетно ожидающим от своих ложных божков хоть жалкой крохи того сокровища, которое всякий иудей имеет даром – не по заслугам, но по рождению.

Только не было в это благодатное утро радости на душе у того, кто стоял сейчас на пыльной дороге Иудеи перед обширным куском огромного виноградника. Почему не было радости? Ведь была же она раньше. Куда исчезла, где спряталась? Отчего, по какой причине оставила трепетное, всегда такое восприимчивое ко всему прекрасному, податливое восторгам и ранимое печалями человеческое сердце. Когда это произошло? Как?

Иуда не помнил. Не понимал, как, когда и почему это случилось. Силился понять, вспомнить, найти объяснение и, отыскав причину, попытаться исправить, вернуть утраченный душевный комфорт. Вновь обрести радость от ежедневно происходящих событий и примирительное согласие с самим собой, своим сердцем, своим взыскательным, ищущим, но ставшим почему-то чужим Я. Силился вспомнить, понять – и не мог. Никак не мог связать воедино, в одну понятную, логически выверенную цепочку причинно-следственных связей отдельные звенья событий, составляющих собой последнее время его жизни, внезапно и кардинально изменившейся около трёх лет тому назад.

«Мир ти», – выстукивало тогда сердце.

Тогда. Когда же это было?

Гордо грядущий по пыльным дорогам Иудеи и Галилеи он был счастлив тем уж, что находился в тесной близости с Человеком, встречи с Которым ждал, о Ком грезил в детских мечтах, слушая и упиваясь рассказами деда. Счастлив непосредственным соучастием в создании истории своего народа, своей Иудеи, древней земли Израиля. Счастлив исполнением главной мечты, о воплощении которой въяве не решался даже подумать, но коей болел неистово с тех пор как начал осознавать себя личностью. Счастлив, наконец, избранностью среди избранных. И это главное. Поскольку пассивная исключительность по рождению, по принадлежности роду Авраама, Исаака, Иакова, Давида – ничто по сравнению с осмысленным, несомненно заслуженным выделением лично его, Иуды в число Двенадцати.

Да. Двух мнений тут быть не может. Тогда ещё сердце его переполнялось этим счастьем и миром, в нём не оставалось места для сомнений, тревог и, уж тем более, для печалей. Он был рядом с Ним. С Тем, на кого тысячу лет уповал и продолжает уповать народ Израиля. Он в непосредственной близости, позволяющей видеть Его крупным планом; слышать Слово прямо из Его уст, а не через базарный пересказ народной молвы; касаться Его – Боже мой! – и чувствовать при этом, как тёплая волна чего-то сокровенного проникает через точку касания и пронизывает всё тело, возбуждая трепет и придавая силу, неведомую ранее. Он не просто один из тысяч в многолюдном море, населяющем вселенную – он один из ДВЕНАДЦАТИ!!! ВСЕГО ДВЕНАДЦАТИ в этом многомиллионном человеческом муравейнике! И уж он постарается, приложит все силы, способности, таланты, которыми наделил его Господь, чтобы стать первым, своего рода ЕДИНСТВЕННЫМ среди них для Него, для мира, для истории. Иуда увековечит своё имя. Ведь он единственный иудей среди Апостолов – так сам Учитель нарёк Двенадцать. Имя Иуды прозвучит, прозвенит ещё в судьбе Израиля, мира, вселенной. Это он знал точно, предчувствовал и был счастлив этим предчувствием.

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Исповедь – это не беседа о своих недостатках, сомнениях, это не простое осведомление духовника о се...
«Я больше года не был в Париже и не стремился возвращаться в этот город, который изменил всю мою суд...
Дебютный роман Алисы Бяльской «Легкая корона» высоко оценила Людмила Улицкая, написавшая к нему пред...
Почти 300 миллионов пользователей Интернета сегодня защищают свои компьютеры с помощью антивирусных ...
Спорт – это гораздо больше, чем состязания, победы и поражения, ликование и скорбь. Это больше, чем ...
Они несли на своих штыках свободу и искренне считали себя миротворцами. Простые американские парни в...