Скрипач не нужен Басинский Павел
Как вы, наверное, уже догадались, это забавное объявление я нашел на одном из игровых сайтов, на который вышел совершенно случайно. (Если кто-то подозревает меня в том, что на самом деле неслучайно и я круглыми сутками пропадаю на игровых сайтах, – переубеждать не буду.) Объявление зацепило меня и в целом, и отдельными фразами. В целом – потому что, оказывается, на игровых сайтах у нас процветает литературное творчество. В частности же, я обратил внимание вот на что. Во-первых, награждаются только «авторские» рассказы, плагиат заведомо не приветствуется. Во-вторых, важно не качество рассказов (а кто это может оценить?), а их количество – в идеале «4 и более». Вторым критерием оценки творчества является читательский успех, который, впрочем, не способствует ни обогащению, ни даже каким-то привилегиям в игре, а только повышению «репутации». Но есть и виртуальный «приз» – медалька «Официальный фантазер сайта». Такое тонкое стимулирование творчества.
О’кей! Я не нахожу в этом ничего дурного.
Естественно, я заглянул на странички «авторского» творчества. Первое впечатление – я призадумался. Скажем, один из рассказов называется «У Костра. Дурак и Паутина Дьявола»:
«– Ребят, слыхали, как Дурак гробанулся?
– Какой дурак?
– Дурак с большой буквы. Был сталкер такой.
– А чего его Дураком назвали?
– Ну тут несколько версий. Некоторые считают, что за действительно небольшой склад ума. Он же думал, что Зона – это парк развлечений.
– Не, тут слова “дурак” мало!
– И я так считаю. А вторая версия, что у него везение патологическое было.
– Как это?
– А вот так. Ходил с “макаровым” да в куртке обычной, а забирался непонятно зачем туда, куда даже в экзе и с кучей артов на поясе не все ходить отваживаются!
– Дуракам везет!
– Вот поэтому и появилась у него такая кличка.
– Дык что с ним случилось-то?
– Да решил он как-то в Припять пойти.
– В Припять?!
– Да-да, ты не ослышался, в Припять. Надеялся на везение свое.
– Через Выжигатель пройти у него бы не получилось.
– А он прошел.
– Как?!
– Вот взял и прошел, дошел до Монолита. Загадал желание…
– А дальше что с ним было?
– А дальше… гробанулся он на Кордоне…»
Не буду цитировать рассказ целиком, чтобы меня самого не обвинили в плагиате, у меня же «авторская» колонка. Дальнейшая суть рассказа в том, что сталкер по кличке Дурак свое неслыханное везение получил от дьявола, попав в его волшебную Паутину. Но радости от того у него было мало, потому что каждый, заговоривший с ним, затем погибал от какого-либо несчастного случая. И вот за тем-то сталкер и пошел в Припять, что-то вроде чернобыльской Зоны, чтобы либо самому буйну голову сложить, либо найти Монолит, который его «перенастроит» и от дьявольского везения исцелит. Но, судя по счастливому финалу, сталкер все-таки не погиб, а вернулся на Кордон…
– Почему не погиб по дороге? – спрашивает один из беседующих.
– Слишком славная смерть, – отвечает рассказчик.
– Мдааа… Вот как оно иногда бывает, – резюмирует некто третий.
Вы будете надо мной смеяться, но в конце концов этот рассказ мне понравился. Его писал, конечно, какой-то подросток, но заметьте, что все нравственные и, я бы даже сказал, религиозные акценты здесь расставлены очень правильно. Сталкер – хороший: он жалеет людей, не желает быть игрушкой в руках Дьявола. Однако и чрезмерный его героизм (читай – гордыня!) в конце рассказа как бы снижен и мудро осмыслен: искал, дескать, себе «слишком славной смерти», а пришел назад к обычным сталкерам. Правильная история.
Но самое главное, что всё время чтения она мне что-то напоминала… Такое, знаете, дежавю. Я вспомнил – что! Рассказ Ивана Сергеевича Тургенева «Бежин луг»… Помните, сидят крестьянские ребятишки у костра в ночном, на выпасе лошадей, и рассказывают «страшилки». Или, по-народному выражаясь, «былички». И про домового, которого никто не видал, но слышал; и про русалку, которая одного мужичка чуть не охмурила, да крест он вовремя на себя наложил; и про Тришку с его таким неслыханным везением, что никто его поймать не может, уходит ото всех, как Штирлиц. А откуда такое везение – знамо откуда, от него, от поганого! Много там историй, таких же фантастических, но только в иные времена придуманных. И рассказывают их хотя и дети, но это наши прапрапра… деды. Да ведь и я, пацаном, в пионерских лагерях наслушался «быличек» про «черную-черную улицу», где есть «черный-черный дом», а там «черная-черная комната», в которой находится «черный-черный гроб». И других всевозможных небылиц – прекрасного материала для психиатров. И ничего, вырос, и вот теперь колонки в газету пишу и книжки даже.
А может, мы спешим хвататься за голову от того, что дети наши растут неправильно? Вот интересно: когда это дети росли правильно? Когда в ночном коней пасли и у костра «страшилки» рассказывали? Когда на вечерней линейке салют отдавали, а потом ночью в палатах разные глупости несли? Или когда сталкеров в Припять одним движением «мышки» отправляют? Трудно сказать.
2 марта 2013
Прощай, эпоха!
На прошлой неделе было два главных литературных события, и оба грустные. Мы простились с поистине народным писателем Борисом Васильевым (он был похоронен на Ваганьковском кладбище рядом с недавно ушедшей из жизни супругой) и отметили столетие Сергея Михалкова, тоже, как ни крути, народного поэта, и даже не столько благодаря гимну, сколько благодаря «Дяде Степе», которого в свое время читали дети всей огромной страны под названием СССР (непонятно только, почему из некоторых из этих детей потом получались плохие милиционеры?).
Сначала о юбилее… Почему это событие мне представилось грустным? Я вдруг вспомнил, как по заданию редакции оказался на похоронах Сергея Владимировича Михалкова летом 2009 года на Новодевичьем кладбище. Похороны были закрытые, для узкого семейного круга. Но когда гроб стал опускаться в землю, из динамиков вдруг грянул гимн России. И хотя я никогда не считал себя таким уж патриотом (вообще, бурно и чрезмерно проявляющийся патриотизм в мирное время мне кажется подозрительным), в этот момент у меня по коже пробежали мурашки. Я вдруг явственно понял, что в землю уходит человек, под слова гимна которого мы, саратовские студенты, всегда забывавшие выключать в общежитской тесной комнате на ночь радиоприемник, ошарашенно вскакивали в шесть или семь часов утра, точно не помню. Потому что с этого гимна начиналось утро страны, от Калининграда до Сахалина. И хотя слова этого гимна потом изменили, но музыка осталась прежней, и автор слов всё тот же. Это такое странное и трудновыразимое чувство, когда вдруг понимаешь, что ушла эпоха. Ведь уже нельзя представить, чтобы сегодня вся страна или хотя бы огромная ее часть просыпалась под звук государственного гимна. И это хорошо. Но эпохи всё равно жаль.
О похоронах Бориса Васильева в своем блоге на сайте «Эхо Москвы» написал известный журналист Александр Минкин. Он хорошо сказал о писателе Борисе Васильеве и плохо о тех, кто его провожал (вернее, не провожал). Приведу эти слова:
«…Панихида прошла в Центральном доме литераторов. Множество венков, ордена на подушках, почетный караул в парадной форме, военный оркестр – всё было как полагается. Всё было очень достойно. Были телекамеры, фотографы, телеграммы от руководителей страны (их не стали зачитывать, но сказали, что есть).
Всё было, только не было очереди. Не было народа.
Не было однополчан. Те, кто не погиб в боях, умерли потом.
Не было писателей. Кто их знает – почему. Некоторые, впрочем, пришли; может, десять, может, двадцать. Но ведь в Москве несколько тысяч писателей. И вряд ли найдется хоть один более знаменитый, чем Васильев. И уж точно нет более благородного.
Не было читателей. Кто их знает – почему. Пришли вряд ли более трехсот. В четырехсотместном зале ЦДЛ было полно пустых мест. Триста из 15 миллионов москвичей – две тысячных доли процента (0,002 %).
Умри он на двадцать пять лет раньше – очередь тянулась бы от Манежа. За эти годы в России умерло около пятидесяти миллионов. И несколько миллионов уехало. Эти умершие и уехавшие были читателями.
За эти годы в России родилось около сорока миллионов. И несколько миллионов приехало. Большая часть родившихся и приехавших – не читатели».
Всё правильно. И обидно, и стыдно. Но как-то слишком пафосно. Если на панихиду по Борису Васильеву пришли сотни его читателей и, по подсчетам Минкина, «десять, может, двадцать» писателей, то это еще очень хорошо! Могло быть гораздо меньше, учитывая тот факт, что последние лет двадцать пять этот, в советские времена невероятно известный, писатель жил весьма замкнутой и незаметной жизнью и писал цикл исторических книг о русских князьях, стараясь показать, что у нашей власти были свои светлые герои, а не только деспоты и палачи. Но для кого он это писал? Я прекрасно понимаю, для кого были написаны «А зори здесь тихие…». Я отчетливо представляю себе этого читателя и зрителя одноименного фильма, от которого рыдало полстраны. Но я так же отчетливо понимаю, что та эпоха ушла, того читателя и зрителя, как общности людей, уже давно нет. И поэтому какие бы прекрасные и душевно светлые задания ни давал себе современный писатель, как бы ни старался он «заразить» (по Льву Толстому) нас высокими идеалами и чувством любви к Родине, нет никакой гарантии, что его желание найдет отклик в обществе. Потому что нужно еще сперва создать это общество.
Что же касается неявки на похороны Бориса Васильева писателей, то могу «утешить» Александра Минкина одним историческим фактом. На похоронах Толстого в Ясной Поляне был только один писатель – Валерий Брюсов. Там не было ни Бунина, ни Горького, ни Леонида Андреева – вообще ни одного из тех, кто клялись в любви к Толстому, ездили к нему в Ясную Поляну, пока он был жив, а потом писали об этом мощные мемуары. Но когда Толстой умер и его тело привезли из Астапова в Ясную, туда почему-то не приехал никто из писателей. Не приехал, например, Мережковский, хотя написал о Толстом столько, что не на один том наберется.
Конечно, приехать в Ясную Поляну из Петербурга или даже из Москвы – это не в ЦДЛ на метро добраться. Но ведь и было у писателей время подготовиться: Толстой не вдруг умер, он неделю умирал в Астапове. Куда, кстати, тоже ни один писатель не приехал. Одни репортеры, писавшие об этом каждый день во все газеты.
Не видел я большого скопления писателей и на похоронах Александра Исаевича Солженицына. Были те, кто уже стал лауреатом премии, им учрежденной, было еще несколько человек из разных писательских союзов. Но так чтобы мимо гроба на панихиде прошли десятки или даже сотни писателей – не было. И в храме в Донском монастыре, где Солженицына хоронили и где яблоку негде было упасть, столько туда пришло разных людей на прощальную литургию, писателей я заметил единицы.
В этом нет ничего удивительного. Писательское ремесло – одинокое. Если какие-то писатели друг с другом слишком много общаются, то это, как правило, означает, что они просто выпивают. А с Васильевым, как и с Солженицыным, выпивать не приходилось – работали они за письменным столом от зари до зари.
16 марта 2013
Великое недоразумение
На этой неделе, 28 марта, исполняется 145 лет со дня рождения Алексея Максимовича Пешкова, известного всему миру как Максим Горький.
Его величали при жизни и после смерти, пока он считался «великим пролетарским писателем» и «основоположником социалистического реализма» – определения, к которым Горький не имел практически никакого отношения. Его называли «вождем советской литературы», что было ближе к истине, но тоже весьма приблизительно, потому что советской литературы как единого явления не существовало. Просто после 1917 года русские писатели разделились на тех, кто вынужден был жить за рубежом, и тех, кто по доброй воле или вынужденно жил в советской стране. Сам Горький после революции провел за границей семь лет и примерно столько же прожил в СССР после возвращения. При этом до 1935 года Горький ежегодно осень, зиму и часть весны проводил в Италии, в Сорренто, а в 1933 году вообще не приезжал в отечество. В 1935 году в выезде за рубеж ему было отказано решением Сталина. Сталин посчитал, что в Крыму, где у Горького была казенная дача, климат не хуже, чем в Италии. Таким образом, сложно сказать, к какой части русских послереволюционных писателей следует относить Горького.
Но все эти подсчеты не имеют решающего значения. Безусловно одно. Вернувшись в СССР, Горький-эмигрант сделал свой выбор. И гораздо важнее понять: почему? Почему писатель, гневно осудивший в 1917–1918 годах в «Несвоевременных мыслях» политику Ленина, с конца двадцатых и до смерти в 1936 году публично славословил Сталина и работников карательных органов, называя «лучшими людьми страны»? Почему в статье «О белоэмигрантской литературе» 1928 года, опубликованной в «Правде», он предал анафеме не только всех эмигрантов, но и всю интеллигенцию, к которой сам же и принадлежал, которую отчаянно спасал от репрессий в 1917–1921 годах, и заявил, что большевики (во главе со Сталиным) осуществляют то, «о чем мечтали мудрейшие и наиболее искренно человеколюбивые люди мира». «Среди этих людей вам нет места, – писал он своим старым товарищам по литературе и общественному движению. – Ваша игра проиграна».
За всё это после развала СССР и даже раньше русская интеллигенция предала Горького самому жестокому осуждению. Ему припоминали и припоминают и позорную «ознакомительную» поездку на Соловки, и организацию коллективной писательской книги о Беломорканале («первый русский писатель, воспевший рабский труд», – справедливо написал Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ»), и то, что не помог Андрею Платонову, не спас Мандельштама, и то, что деньги на содержание его и его семьи шли через бюджет НКВД, и многое другое. Вспомнили что Горького в СССР насаждали, «как картошку при Екатерине», и даже случайную фразу из дневника Толстого: «Горький недоразумение». Цитировались издевательские фразы о Горьком из эмигрантских выступлений Ивана Бунина. Словом, Горький оказался низвергнут с пьедестала и как бы надолго куда-то убран, примерно как его памятник с бесконечно реконструируемой площади Белорусского вокзала.
Но проходят годы, переиздаются его произведения, появляются новые театральные постановки пьес, экранизации, выходят книги о самом Горьком писателей уже нового поколения (например, моя и Дмитрия Быкова), и здравомыслящая гуманитарная интеллигенция неизбежно приходит к осознанию, что не только вычеркнуть Горького из русской литературы невозможно, но что он действительно занимает в ней свое огромное место. И если он «недоразумение», то настолько великое, что разбираться с ним придется еще долго.
Да, с Горьким трудно разобраться. Будучи фигурой «промежуточной» (между концом царства Александра III и утверждением Сталина), он, тем не менее, и самое заметное литературно-общественное явление этого «промежутка» размером в полувековую историю страны и даже всего мира, потому что русская революция была, конечно, главным мировым событием эпохи. При этом Горький оказался единственным человеком той эпохи, который мог «на равных» общаться с людьми с разных и никак не пересекающихся идеологических орбит. Он дружил с Лениным и Розановым, беседовал с Толстым и Сталиным, понимая их язык и находя свои аргументы в споре с каждым. Невозможно представить себе Ленина, мирно гуляющего с Розановым по острову Капри, или Сталина в гостях у Толстого в Ясной Поляне. Между ними бездна, но эта бездна заполняется одной-единственной фигурой по имени Максим Горький. Можно ли представить себе общение Чехова и Гапона? Горький общался с первым и со вторым. Конечно, это было «недоразумение», но в этом «недоразумении» была вся соль эпохи, без фигуры Горького лишающейся связи и превращающейся в хаос, которой она, возможно, и была, но это наша история, из который мы все вышли.
Томас Манн гениально назвал Горького «мостом между Ницше и социализмом». Это до революции. А после революции по Горькому, как по мосту, прошла в советское время та интеллигенция, которая оставалась здесь, сохраняя старые принципы: служить народу, а не себе, быть верным своей профессии, нужной новой России не меньше, чем прежней. Конечно, можно мазохистски помечтать о том, чтобы Горький в СССР не вернулся, советской литературы и науки не поддержал, и у нас окончательно победили бы идеи пролетарской «культурной революции», сродни будущей китайской. Но вот как-то не случилось, и, скажем, на первом съезде советских писателей первую скрипку играли не чистокровные пролетарии, а «попутчики», среди которых действительно выдающиеся литературные таланты: Зощенко, Каверин, Пастернак, Бабель и многие другие. Именно под патронажем Горького развивалась наша академическая наука, та самая, с которой мы бездарно расправились уже в «перестроечные» годы. Вспомним его добрым словом – хотя бы за это. А то, что это был замечательный писатель, и так понятно.
27 марта 2013
Утомленный луной – 2
Виктор Олегович Пелевин, как его с некоторого времени, пусть и не без иронии, но все-таки уважительной (такое тоже бывает), принято называть, издал свой одиннадцатый роман под названием “Batman Аpоllо”. Как это опять-таки стало принято в последнее время, роман Пелевина получил рекламу и даже несколько рецензий еще до своего выхода в свет. Мне лично звонили из пиар-службы и предлагали прислать текст еще до выхода книги. Я, как обычно, отказался. Знаю я эти «тексты». Пришлют какой-нибудь наиболее вкусный отрывок, а отклик на него будет как бы на весь роман.
Впрочем, в связи с этим я вспомнил весьма остроумное замечание одного моего собрата по перу. Однажды я пожаловался ему, что не могу прочитать до конца ни одной последней книги Пелевина. А писать на них рецензии вроде как бы надо. Писатель-то заметный, на коне не объедешь, а если взялся за гуж литературного обозревателя, то изволь – пиши о Пелевине, хоть хорошо, хоть плохо. А как писать, если больше половины прочитать сил никаких нет?! Халтурка вроде как получается! Нехорошо!
На это мой мудрый брат по литературному вигваму, пустив кольцо дыма, сказал так: «Пелевин (он же Чапаев, он же Петька, он же Омон Ра, он же Рама и даже Кришна) – писатель очень хороший! Но его тексты – как колбаса. Для того чтобы почувствовать вкус колбасы и даже насытиться ею, совсем не обязательно съесть целую палку. Достаточно скушать кусочек».
Читая последний роман Пелевина “Batman Apollo”, я по достоинству оценил эти слова.
Проблема в том, что все романы Пелевина, за исключением, может быть, ранних («Омон Ра», «Чапаев и Пустота», «Generation “П”»), – это не романы. Это тексты. В них почти отсутствует сюжет, что утомительно для чтения. В них почти нет персонажей, с которыми можно было бы как-то соотнести себя, свой человеческий опыт. В них, строго говоря, нет и мыслей, а есть только более или менее точные афоризмы. Причем почти всегда – стебного, глумливого характера. Эта стебная манера говорить о чем бы то ни было, что происходит в обществе, в государстве, да и просто в жизни людей, родилась в советские годы. Когда зарождалось сознание Пелевина.
И этим глумливо-стебным «стильком» его проза пронизана сплошь. Это такой дурной эзопов язык. Впрочем, порой он талантлив. Но едва покопаешься в сути высказывания, понимаешь, что его автор сказал в общем… банальность. Вот, например, мысль Пелевина из его прошлого романа: «Они думают, что у них всё плохо, потому что у власти Рван Контекс. Эх, бедняги вы, бедняги. Совсем наоборот: это Рван Контекс у власти, потому что у вас всё плохо…»
Вроде остроумно сказано. Но на самом деле это уже общее место в истории общественно-политической мысли: «Каждый народ имеет то правительство, которого он достоин».
Да и мысль-то неверная, хотя она принадлежит то ли Карамзину, то ли Монтескье. Если бы нас в 1941–1945 годах завоевал Рван Контекс по имени Адольф Гитлер, то мы «были бы этого достойны»? Или этого была достойна Франция, которой этот Рван Контекс правил с 1940 года до освобождения Франции союзниками? Или Италия, сама, кстати, выбравшая себе Рван Контекса по имени Муссолини, была достойна такого выбора? Да и разве великая Германия была достойна своего, совсем уж родного Контекса?
Спорно всё это. Но в том-то и особенность порой действительно ярких пелевинских афоризмов, что они… как бы ни о чем. Совершенно ясно, что главная тема всех его романов – это власть и свобода. При этом он ненавидит (или презирает) власть, но и со свободой у него возникают такие серьезные проблемы, что любить ее он тоже не может. У него нет проблем в фехтовании с властью (кроме разве той, что власть на эти его выпады не реагирует; такая у нее сейчас стратегия по отношению к смелой политической литературе). Но зато есть серьезные проблемы со свободой. И еще одна важная тема у Пелевина – тема любви. Здесь он, даже и во всей броне своего стеба, бывает зачастую ужасно сентиментален, и, кажется, сам не замечает этого. Например, в последнем романе, чтобы изобразить трепет любви двух юных героев, он укладывает их… в натуральный гробик. На мой взгляд – это омерзительно, кощунственно, хотя я и понимаю, что герои – вампиры. Но трепет любви всё равно остается, значит, это чувство тоже дается Пелевину, а не только его фарсовые фразочки вроде: «Знаешь, что делает тебя королевой? Исключительно объем г…, который ты можешь проглотить с царственной улыбкой». Самое удивительное, что это говорит возлюбленному героиня.
«Я сейчас заплачу, – сказал я.
– Не надо. Иди сюда, дай я тебя поцелую».
Пересказывать последний роман Пелевина я не буду. Во-первых, я, как уже признался, не прочитал его до конца. А этот роман является продолжением романа “Empire V” (2006), который я тоже не дочитал. При этом автор кокетливо предупреждает, что “Empire V” «написан юным и неопытным вампиром – и содержит некоторые фактические неточности. Поэтому, даже если вы прочли мой первый раман (так у автора, потому что героя зовут Рама. – П.Б.), стоит потратить на это введение несколько минут – будет полезно освежить в памяти ключевые слова и понятия нашего мира. Но вы можете вернуться сюда и потом…» Хороший маркетинговый ход для продажи еще и предыдущего издания! Но я – не поймаюсь.
Виктор Пелевин все-таки не Марк Твен и даже не Никита Михалков. Читать его романы с продолжениями мне как-то не хочется. Но это, несомненно, сделают его поклонники. Они слопают палку колбасы целиком. И вторую. И одиннадцатую – тоже.
Во-вторых, заглянув в самый конец романа, я увидел там неглупую мысль. «Если вы заметили, что вы есть и осознаете себя, с вами уже случилось самое худшее из возможного…» Ну, вот со мной такое, допустим, и случилось. То есть я вполне себя осознаю. И не считаю это худшим из того, что случилось в моей жизни.
И я боюсь, что прочтение до конца нового романа Виктора Олеговича Пелевина ничего не добавит мне к «осознанию себя». А про вампиров его я уже недочитал в предыдущей книжице.
6 апреля 2013
Слово и дело Маяковского
Исполнилось сто двадцать лет главному поэту революции.
Известно, что Сталин назвал Владимира Маяковского «лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи», после чего с поэтом сделали то, чего он больше всего не любил, – «навели хрестоматийный глянец». Менее известно, что Сталин возвысил Маяковского, вручив билет № 1, лишь шесть лет спустя после его самоубийства, в 1936 году, и после настоятельной просьбы Лили Брик.
Между тем достаточно заглянуть в начало первого вступления к поэме «Во весь голос», писавшейся Маяковским в конце жизни:
- Уважаемые товарищи потомки!
- Роясь в сегодняшнем окаменевшем г….,
- наших дней изучая потемки,
- вы, возможно, спросите и обо мне,
– чтобы понять, что «лучший и талантливейший поэт» относился к окружавшей его современной жизни, мягко говоря, не дружески. Но не менее поразительно, что здесь с бранным словом рифмуется он сам, а у Маяковского всегда было исключительное чутье на рифму, часто она имеет у него смысловой, «говорящий» характер. После такого вступления бодрый тон поэмы, эти призывы к потомкам построить светлое будущее представляются сомнительными. Как, впрочем, и вся «советскость» Маяковского, который, на мой взгляд, всю жизнь после гениальной поэмы «Облако в штанах» оставался великим поэтом-декадентом, ярчайшим представителем Серебряного века.
Между прочим, этот его декаданс прекрасно почувствовали классовым чутьем комсомольцы, пришедшие на последнее выступление поэта в Политехническом музее и, по сути, освиставшие его. Не выдержав, он сел на ступеньки со сцены и обхватил голову руками. Вероятно, в этот момент он окончательно понял, что шагнул из Серебряного века в каменный и назад пути уже нет.
Если провести параллель Пушкин – Лермонтов – Есенин – Маяковский, то Маяковский, конечно, встанет на место Лермонтова с его несколько болезненной иронией, бесконечными жалобами на несчастье в любви, особенным отношением к женщине, колеблющимся от жестокости до слезливой сентиментальности, романтизмом и, особенно, глубинным лиризмом, потому что львиная доля поэзии Маяковского написана им про себя самого. Недаром его ранняя «трагедия» называется очень просто – «Владимир Маяковский».
Но все сравнения хромают… Более прочная параллель – Маяковский – Некрасов. Вот два поэта, позволявших себе делать предметом высокой поэзии всё что угодно, любую «прозу жизни». И в то же самое время обладавшие каким-то невероятно пронзительным лирическим даром, прошибающим до слезы. И в то же самое время – мощным эпическим размахом (у Маяковского, например, в поэме «150 000 000») и острым чутьем к современности, к ее звукам, ее шумам, ее краскам… Место Некрасова после его смерти в 1877 году оставалось незанятым тридцать пять лет. Пока в 1912 году в сборнике «Пощечина общественному вкусу» не родился поэт Владимир Маяковский со своим насквозь декадентским стихотворением «Ночь».
Маяковский начинал с того, чем Некрасов закончил свой путь в своих «Последних песнях», – с общего ощущения катастрофы цивилизации и беззащитности поэта в новейшую эпоху. Продолжил тем, чем его предшественник отличался в период руководства «Современником», – расшатыванием существующего строя, куда более откровенным, чем у Некрасова «революционизмом», а закончил… Трудно сказать, чем закончился бы Маяковский как поэт, если бы не «точка пули в конце пути». Весьма возможно, что автор поэм «Владимир Ильич Ленин» и «Хорошо!» написал бы цикл не менее трагических и безысходных стихов, чем «Последние песни».
Безусловно, Маяковский, как и Некрасов, – это поэтическая гора. В ней много дикого, неряшливого, в ней случаются обвалы и камнепады. Но в целом она высится прочно, и рядом с ней любые ее подражатели – смешные пигмеи. Сегодня невозможно без стыда за них смотреть на поэтов, которые пытаются подражать Маяковскому, в том числе в его манере исполнения своих стихов. Да и среди соратников-футуристов, включая талантливейшего Давида Бурлюка, Маяковский вне всяких сравнеий. Но как в любой горе есть органические изъяны, трещины, провалы, так и в Маяковском есть органические недостатки, которые подметил Юрий Карабчиевский в книге «Воскресение Маяковского». Например, он был беспомощно груб по части юмора и иронии. Вот в стихотворении «6 монахинь» это особенно выпирает: «Пообедав, сообща скрываются в уборной. Одна зевнула – зевают шесть… Ангелицы, попросту ответ поэту дайте – если люди вы, то кто ж тогда вороны? А если вы вороны, почему вы не летаете?» И дело тут не в кощунстве, которое позволительно поэту-богоборцу, но в каком-то катастрофическом отсутствии чутья на юмор и иронию.
Но, как написал Александр Блок о поэте (поэте вообще), «простим угрюмство – разве это сокрытый двигатель его?» Маяковский был и остается крупнейшим поэтом своей эпохи. И нет сомнения в том, что его стих «громаду лет» прорвал. Его поэтическое мастерство изумляет, его поэтика (читайте Тынянова, Шкловского, Харджиева) бесконечно сложна и виртуозна. Не будем брать раннего Маяковского, которого, в общем, признают все, включая крайних эстетов. Возьмем его «Стихи о советском паспорте». Когда-то, будучи студентами, на вечеринках мы с издевкой распевали эту оду на мотив «Гимна восходящего солнца» группы “Animals”. Еще бы! В школе заставляли зубрить наизусть, как тут не покуражиться! И только со временем я понял одну вещь. Сотни поэтов, от талантов до бездарностей, писали стихи о девах и розах, о неразделенной любви и соловьиных трелях. Но попробуйте написать такое же мощное стихотворение, посвященное банальному казенному документу. И чтобы ложилось как минимум на десяток популярных мелодий. Чтобы не просто читалось – пелось во всю глотку. Это не просто стихи, это высший пилотаж в поэзии! И на это был способен только Маяковский.
Маяковский как поэт и сегодня не познан и неуловим. Хорошо об этом писал Юрий Карабчиевский: «Маяковского сегодня лучше не трогать. Потому что всё про него понятно, потому что ничего про него не понятно.
Что ни скажешь о Маяковском, как ни оценишь: возвеличишь, низвергнешь, поместишь в середину – ощущение, что ломишься в открытую дверь, а вломившись, хватаешь руками воздух».
19 июля 2013
Пять лет без Солженицына
Минувшей субботой мы отмечали пятилетие со дня ухода из жизни Александра Исаевича Солженицына…
В некрополе Донского монастыря, где писатель похоронен, прошла панихида. Пел небольшой, но очень слаженный монастырский хор, звучали слова «Вечная память» и удивительные слова христианской молитвы по усопшим, которые равняют всех людей в Боге, самых простых и великих: «Господи, помилуй раба Твоего… и прости ему все прегрешения, вольные и невольные…»
Затем в Доме русского зарубежья были скромные поминки. Показали фрагмент из последнего интервью перед камерой: он говорил о том, когда в жизни был по-настоящему счастлив. Первый период счастья относился к казахстанской ссылке, куда Солженицын попал на вечное поселение после освобождения из лагеря и полутора лет лечения от рака. Ощущение вернувшегося здоровья вместе с чувством пусть и относительной, но все-таки свободы и породило счастливое состояние души и ума, когда небольшой деревенский домик на краю пустыни, возможность преподавать в школе самые любимые им предметы, математику и астрономию, а главное – бескрайнее небо над головой, ночью усыпанное звездами, – вот и всё, что, оказывается, было ему необходимо для абсолютного счастья.
В лагере мы не видели звезд, говорил он, потому что прожекторы на вышках закрывали звездное небо. Он не цитировал Канта («звездное небо над головой и нравственный закон в душе»), хотя, несомненно, помнил эти слова и имел их в виду, говоря о звездах. Солженицыну хватало вкуса в таких откровениях не перебирать. Эстетического чутья в нем было гораздо больше, чем думают его противники. Если он, по мнению некоторых критиков, злоупотреблял «умершими» словами из словаря Даля, то делал это не ради щегольства, а преднамеренно, пытаясь современный русский язык обогатить. А в результате мы донельзя обеднили наш русский разговорный (да и письменный тоже) язык, при этом чудовищно наводнив его иностранными кальками и блатным жаргоном.
На поминках особенно запомнилось выступление Бориса Любимова, ректора театрального училища имени М.С.Щепкина. Смысл его был следующий. Солженицын-мыслитель – это сложная система. Подобно океану он настигает нас не единожды, но волнами, и – в самое неожиданное время. Звучали убедительные примеры прозорливости Солженицына, и в «Красном колесе», и в его публицистике. Это – правда. Меня всегда поражало: при том, что в своей публицистике Солженицын был практически всегда прав и с какой-то почти невероятной точностью предсказывал те исторические «грабли», на которые мы наступим (и обязательно наступали!), к его пророчествам как не прислушивались, так и не прислушиваются. Мы были и остаемся историческими детьми и этим отличаемся от Запада и от Востока, где к умным людям предпочитают прислушиваться, а не издеваться над ними в фельетонах и мемуарах, которые у нас недавно появились почти одновременно в таких мало похожих периодических изданиях, как журнал «Знамя» и газета «Литературная Россия». Мы не хотим признать себя глупее отдельного человека, который положил жизнь на осмысление исторического опыта России в прямой связи с ее современным состоянием.
Настоящие дети – мудрее нас. Я видел много рисунков школьников, посвященных «Одному дню Ивана Денисовича». И вот что я в них заметил. «Иван Денисович», как это ни странно, довольно бодрая вещь. Главный герой – крестьянский сын, с очень хватким и цепким практическим умом, позволяющим выжить в любых условиях – на войне и в лагере. Нигде, ни строчкой не прорывается лирическое отношение к этому автора; это – за текстом, это потом уже свободно разольется в «Архипелаге ГУЛАГ». Но дети видят что-то за текстом. Не сговариваясь, они рисуют главного героя, очевидно, держа в голове образ птички в клетке, грустной, с поникшими перышками. Конечно, они не знают, что моральным кодексом русского дореволюционного либерализма, да и радикализма тоже – были слова В.Г.Короленко «Человек рожден для счастья, как птица для полета». Слова сами по себе, может, и хорошие, но, в сущности, пустые и прекраснодушные. И Короленко плохо читали, потому что эти слова бездумно чертит ногой на песке человек, рожденный безруким. И сам рассказ называется не без горькой и отчаянной иронии – «Парадокс».
Дети чувствуют этот парадокс, а взрослые – нет.
Взрослые продолжают твердить, что целью развития России являются «свобода», «демократия» и «права человека». Хотя Солженицын уже давно и очень внятно объяснил, что понятия эти замечательные и добиваться этого нужно обязательно, и особенно – в России; но здесь происходит подмена цели и средств. Ни свобода, ни демократия, ни права личности не должны считаться конечной целью, но только необходимыми средствами для достижения каких-то иных, высших целей. Перед самым возвращением из Вермонта в Россию в статье «“Русский вопрос” к концу ХХ века» (март 1994 года) Солженицын написал слова: «Мы должны строить Россию нравственную – или уж никакую, тогда и всё равно». То есть никакие сами по себе прекрасные средства, когда они становятся целью, не имеют оправдания, ни даже вовсе какого-то смысла. Это просто пустые слова.
Поразительно, но еще сорок лет назад, когда мы жили в условиях информационного голода и жадно ловили любые запрещенные не только факты, но и слухи, когда еще не было Интернета, он уже писал о праве человека «на незнание», о праве «на тишину». Еще находясь в СССР, на волосок от новых репрессий в связи с публикацией за рубежом «Архипелага», Солженицын писал, что Россия обязательно после освобождения от коммунизма пройдет период авторитаризма и пугаться этого нечего, потому что это неизбежная данность, нельзя с ледяной горы тоталитарной идеологии сразу же прыгнуть в цветущую долину свободы и демократии – это долгий и петлистый путь. Он был яростным противником революции, всякой революции, какими бы прекрасными ни были лозунги революции.
Человек – все-таки не птица, и рожден человек недля счастья, а для ответственности перед собой, перед своими близкими, перед своей страной. И потом уже – перед всем миром.
4 августа 2013
Гости съезжались на дачу…
Пушкин – определенно «наше всё», и в этом убеждаешься постоянно. Пушкин рассеял по ветру семена стольких сюжетов и даже целых направлений в русской литературе, что их хватило на два века. Один из таких сюжетов и одно из таких важных направлений – тема «дачи» в литературе.
Я вспомнил это сегодня, когда в среднюю полосу России, в столицу и в Петербург пришла запоздалая жара, и, стало быть, новая полоса дачных радостей. Между тем все жители России делятся на дачников и тех, кто по какому-то недоразумению ими не является, потому что дача – это не просто «загородный дом для летнего проживания», как это объясняет нам словарь Ожегова, но очень важная составляющая русской души.
Начнем с того, что слово «дача» непереводимо на иностранные языки, так же, как «гласность» и «перестройка». «Дач» в том смысле, в каком они существуют у нас, нет ни в одной стране мира, потому что смысл этого слова необъятен. «Дачами» мы называем и роскошные особняки ценой в несколько миллионов евро, и времянки из досок и шифера, которые стоят по сто лет, и казенные финские дома в Переделкине, где живут писатели якобы для творчества. На наших «дачах» одни купаются в бассейне с подогретой голубой водой, а другие работают как каторжники, выращивая на своих шести сотках урожай, равный половине урожая среднего совхоза. Иногда те и другие встречаются на рыбалке в застиранных рубахах, напоминая друг другу, что все люди братья и все мы, в общем-то, равны.
Авторитетные зарубежные слависты считают, что дача – «такая же национальная особенность русских, как водка, баня, балет и медведи». Иностранцы, например, всерьез изумляются: как можно получать удовольствие от длительного времяпрепровождения в неестественных для прямоходящего существа позах?
В понятии «дача» есть что-то неотразимо притягательное для русского человека. Недаром великие писатели Достоевский и Чехов грезили о дачах. В «Идиоте» развязка всех событий происходит на даче, а у Чехова вообще половина творчества ей посвящена. Обретя свои дачи в конце жизни, один – в Старой Руссе, другой – в Мелихове, оба писателя радовались как дети, найдя там наконец «покой» и тихое пристанище для скитальческих душ…
Именно дачи первыми нанесли сокрушительный удар по идеологии коммунизма, от которого он так и не мог оправиться. Вдруг оказалось, что вожди этой идеологии, не говоря уже об их свите, на самом деле не могут жить без того, чтобы летом не расхаживать по дачному участку в панамах после сытного обеда с «кружовенным» вареньем на десерт. От этого ренегатства был один шаг до сдачи всех позиций идеологии марксизма. Кроме одного: «бытие определяет сознание». Максим Горький, в молодости написавший гениальную пьесу «Дачники», в советское время неудачно попытался «поженить» дачную тему с темой коллективного творческого труда. Так и возникло Переделкино – дачный поселок для писателей. Предполагалось, что дача писателю дается на время создания очередного производственного романа. Причем, сидя за письменным столом, он должен спиной чувствовать, что рядом, по соседству, пишется другой производственный роман, и поэтому писать лучше и талантливей. Но вот в результате создание производственных романов затягивалось у писателей на всю жизнь, а сами романы от производственных эволюционировали до «Доктора Живаго», потому что писать на дачах производственные романы – это же, согласитесь, как-то уж совсем противоестественно.
Нужно ли напоминать, что дачи оказались излюбленным местом для советского кинематографа – до Никиты Михалкова включительно. Советских профессоров на советских экранах мы чаще видели не в научных лабораториях и не за кафедрами, а на дачах в тех же панамах. А где могли собраться вместе три героини фильма «Москва слезам не верит»? Разумеется, только на даче.
Несомненно, истоки дач – в дворянских имениях, в тех землях, которые раздавались сюзереном (царем) своим вассалам (дворянам) за верную службу и в расчете на нее же. Но в результате дарования «вольности» дворянам при Екатерине II (первый Указ появился еще при Петре III) вассалы стали уходить в отставку когда им вздумается и постепенно превращались в старосветских помещиков, замечательно описанных Гоголем. «Дворянские гнезда», прекрасно описанные Тургеневым и Гончаровым, а затем Буниным, были, с одной стороны, колыбелью всей русской культуры, а с другой – предметом законной зависти безземельных крестьян и малоимущих разночинцев. Громить усадьбы начали еще до революции 1917 года – большинство столыпинских процессов были над грабителями этих усадеб. Но и скупать их под дачи начали чеховские Лопахины явно не от романтической любви к вишневым садам. Национализация земли после октября 17-го всех как будто сравняла и построила в единый строй, однако… Тягу русского человека к своему клочку земли – неважно, шесть это соток или гектар, – уничтожить было уже невозможно.
Дача – наш символ независимости от власти и в то же время торжества равенства людей на земле. И пусть за последнее время это равенство пошатнулось и роскошные особняки вырастают бок о бок с покосившимися домиками, изначальный стимул здесь один и тот же: огородить свою независимость, свою частную жизнь и выразить свою индивидуальность, не подвластную, простите за тавтологию, власти, вот таким способом. И неизвестно еще, что для русского круче: свой кабачок весом в шесть килограммов или свой особняк ценой в шесть миллионов. Важно, чтобы и то и другое у соседа было меньше. При этом замечу, что дачники – самые милые и приятные люди на земле. Пока они не соберутся на общее собрание.
Трудно сказать, выветрится ли когда-нибудь в нас это чувство, эта инстинктивная жажда вот такой независимости. Кажется, давно уже понятно, что выращивать капусту и картошку на шести сотках себе дороже, но – выращивают! Кажется, очевиден абсурд строительства четырехэтажного особняка на краю нищей деревни, но – строят! И нет конца и края заборам и штакетникам…
11 августа 2013
О Геббельсе бедном замолвили слово
Горячая новость, появившаяся на электронном портале News.ru.com: российское издательство «Алгоритм» выпустило в свет на русском языке первый и единственный роман ближайшего соратника Гитлера, главного пропагандиста Третьего рейха Йозефа Геббельса «Михаэль. Германская судьба в дневниковых записях». Книга, написанная Геббельсом в 1923 году, вышла в серии «Проза великих».
Книгу эту предваряет сочувственная аннотация: «Прежде всего этот роман представляет собой юношескую, во многом наивную, но в то же время и дерзостную ориентацию на предшествующие поколения литераторов: романтиков, реалистов, символистов, экспрессионистов. Юношеская незрелость обусловливает восторги, откровенность, непосредственность мышления и чувств автора, его постоянно оттачивающуюся афористичность… Роман проникнут осязаемым влиянием Гёте, Ницше, Достоевского, Евангелия. Некоторые спорные моменты, имеющиеся в романе, сегодня представляются безусловным анахронизмом, но следует помнить, что в эпоху, когда роман был создан, они имели не маргинальное, а широкое хождение во всех слоях общества, потому мы не вправе упрекать автора за те или иные взгляды, которые даже не могли являться его личными».
Первое чувство: шок, оторопь, возмущение! Как?! У нас?! В стране, победившей фашизм?! В стране, где живы ветераны Отечественной войны 1941–1945 годов, где живут дети, внуки и правнуки тех, кто с этой войны не вернулся, где до сих пор поисковые отряды находят кости «неизвестных солдат» и хоронят их в братских могилах?!
Но, как говорил герой-следователь в исполнении замечательного Георгия Буркова из одного забытого советского фильма: «Не будем нервничать и давайте спокойно разберемся…»
Если кто-то думает, что выход романа доктора Геббельса – это признак именно нашего невежества, нашей бескультурности, то он глубоко заблуждается. Предвидя реакцию на книгу, издательство «Алгоритм» прибегло к своего рода «отмазке», напечатав в аннотации такие слова: «Роман “Михаэль” в 1987 году был издан в переводе на английский язык в Нью-Йорке издательством Amok Press».
«Отмазка» – не самая удачная. Как бы ни относиться к издательству «Алгоритм» – а оно вызывало массу нареканий и несколько раз не было допущено на международную книжную ярмарку non/fiction за пропаганду национализма, – это издательство отнюдь не мелкое, не «маргинальное», но, напротив, агрессивно-коммерческое, сумевшее занять свою нишу в весьма сложной структуре российского книжного рынка. Состав его книг очень пестрый: здесь и русская религиозная философия, и труды филолога и историка Вадима Кожинова, Игоря Шафаревича, и панегирики «мудрому государственнику» Иосифу Сталину, и историческая публицистика Михаила Задорнова, и мемуары Валерия Золотухина, и многое другое…
Книги «Алгоритма» стройными рядами стоят в крупных книжных магазинах и, что гораздо более важно, в магазинах маленьких, в супермаркетах, и даже в газетных киосках, где залежалый товар не держат. Это и понятно: интерес к вышеозначенному литературному спектру в нашей стране был и остается высоким.
Издательство Amok Press как раз исключительно «маргинальное». Его соучредителем выступил скандально знаменитый американский публицист Адам Парфрей, составитель «культового» в радикальных художественных кругах издания «Культура Апокалипсиса», которое было запрещено в нескольких странах, в том числе и в России (с этим было, в частности, связано крушение екатеринбургского издательства «Ультра. Культура»). Книга «Культура Апокалипсиса» представляет собой собрание статей и интервью, посвященных оккультизму, сатанизму, садомазохизму и другим паранормальным областям человеческой жизни. Слово “Amok” (малайское meng-вmok – впасть в слепую ярость, убивать) означает психическое состояние, свойственное жителям Малайзии и Филиппин, характеризующееся резким двигательным возбуждением и агрессивными действиями, беспричинным нападением на людей и т. п.
В этой компании (имею в виду не Парфрея, а персонажей его книги) доктору Геббельсу, несомненно, самое место.
Но уж никак не в серии «Проза великих». Ранний опус Геббельса – это классический пример того, как из неудавшегося писателя рождается идеолог террора и человеконенавистничества. Вообще, существует некий закон: поскреби всякого теоретика такого сорта – и непременно доскребешься либо до сентиментальных стишков юности, либо до «актуальной» прозы, написанной в духе времени, но не более того. Амбиций – океан, а творческих ресурсов не хватает. Не Гёте, не Толстой. Выход здесь один – «пасти народы».
Но не будем торопиться. Сама по себе фигура Геббельса – отнюдь не запретная тема для свободного мира. В частности, его дневники тридцатых и сороковых годов в свое время издавались в США, Англии, Италии и даже во Франции, проигравшей, в отличие от нас, войну с Германией. И это понятно – историческая память не только воспоминание о славных победах, но и горечь поражения, и попытка разобраться в тех, кто творил кровавую историю ХХ века. Хотя бы для того, чтобы вычислять подобные фигуры на ранней стадии их зарождения. Для серьезного историка и филолога тот факт, что Геббельс в молодости увлекался немецким символизмом и неоромантизмом, на самом деле очень о многом говорит. Этим же и в те же самые годы увлекался и великий немецкий писатель Томас Манн. Так что культурный «бэкграунд» у них с Геббельсом вроде бы один – Ницше, Достоевский, своеобразно трактуемое Евангелие. Но какие разные результаты! В страшном сне нельзя себе представить, чтобы Томас Манн идеологически обосновал уничтожение миллионов людей, а закончил свой путь убийством своих детей и собственным самоубийством.
И в этом, хотим мы того или нет, нам придется разбираться. Потому что история – вещь не линейная. Она, по гениальному определению Александра Твардовского, развивается не этапами, а волнами. И очень трудно предсказать, какая волна из прошлого и когда нас настигнет. Жить с «широко закрытыми глазами», может быть, и комфортно, но небезопасно. Как, впрочем, и смешивать исторические источники с актуальной, а уж тем более великой прозой.
16 августа 2013
Закутайте ноги, граф!
Вопрос на засыпку: сколько памятников Льву Николаевичу Толстому есть в России? Сто? Пятьдесят? Тридцать пять? Ответы неправильные. Памятников Льву Толстому в России на сегодняшний день существует всего семь. Последние два – открыты на позапрошлой неделе в Подмосковье. Один – в Пушкино, другой – в Подольске. Вот и всё, чем мы увековечили в камне и бронзе писателя и философа, о котором знает весь мир и который давно является одним из главных, если не главнейшим «брендом» России.
Позор! – скажет кто-то. Нет, не думаю. Во-первых, это Ленина ставили где ни попадя, где он ни разу не бывал. Во-вторых, Лев Николаевич крайне не любил памятники, даже Пушкину, без которого сегодня непредставима Москва. «На Твербуле у Пампуша…» и так далее. И наконец, не в камне и бронзе – счастье.
У хорошего памятника должна быть своя аура и своя «история», без которых он останется истуканом, продукцией завода художественного литья. Поэтому бывают памятники неказистые, но запоминающиеся. А есть «казистые» и… бессмысленные.
Прекрасный памятник я увидел в советское время в городе Чернь Тульской области. Толстой и Тургенев в исполнении Студеникина и Шимеса. Два гения стоят рядом и не смотрят друг на друга. Опять повздорили! А может, на дуэль приехали (было и такое, чуть не убили один другого из ружей!). И место для скульптуры замечательное: Чернь находится на границе Тульской и Орловской губерний, по дороге между Ясной Поляной и Спасским-Лутовиновым. Вот об этом я и говорил. Есть аура места, есть «история» – есть памятник.
Открытый в начале октября в подмосковном Пушкино памятник Толстому вроде не имеет ауры места. Хотя все-таки имеет, памятник стоит в сквере на улице Льва Толстого. К стыду своему, я даже не знаю, бывал ли Толстой в Пушкино, надо проверить. Вот в Подольске он точно бывал, потому что, по дороге из Москвы в Ясную Поляну, куда трижды ходил пешком (двести с лишним километров!). Но «история» «пушкинского» Толстого удивительна!
Его поставил на свои личные деньги, взяв кредит, настоятель местного храма Целителя Пантелеймона близ городской больницы отец Андрей Дударев. Я уже писал об этом замечательном человеке. Но тогда памятник еще был в работе, и я многого еще не знал. Я знал, что до Толстого отец Андрей был инициатором и спонсором установки в Пушкино бюста Маяковского. Но я не знал, что он еще и возродил из пепла дачу Маяковского – любимое место отдыха поэта. Именно в Пушкино, правда, на даче Румянцева, на Акуловой горе, было написано его хрестоматийно известное стихотворение «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче»:
- Я крикнул солнцу:
- «Погоди!
- послушай, златолобо,
- чем так,
- без дела заходить,
- ко мне
- на чай зашло бы!
Ну, оно и зашло:
- Ты звал меня?
- Чаи гони,
- гони, поэт, варенье!
Дача Маяковского, в которой была местная библиотека, в свое время сгорела. Отец Андрей с энтузиастами построили ее заново, по точным чертежам. Он водил нас по еще пустому, пахнущему известкой дому и рассказывал: «Вот здесь была комнатка Маяковского. Но гостей у него каждый день собиралось так много, что заполнялся весь дом». Так что Маяковский не был, как думают многие, угрюмый и злой на язык. Был и такой, но не это его главная черта.
«Откуда у батюшки такие деньги?» – непременно спросят вот именно угрюмые и злые. Я же говорил: брал кредиты, продавал собственную машину, а работали энтузиасты. Строительство памятника Толстому, например, ревностно охраняли местные бомжи, потому что до этого здесь был натуральный бомжатник. По улице имени Льва Толстого. Как известно, Толстой в поздней зрелости не пил ни вина, ни водки. Но «пьяненьких» русских мужиков любил и очень любил бездомных странников, коим сам стал осенью 1910 года.
Бомжи очень гордились своей работой охранников стройматериалов. Они пришли на открытие памятника «пьяненькие», но максимально прилично. И они гордо посматривали на народ, когда отец Андрей в микрофон принес им личную благодарность.
Идея памятника принадлежит отцу Андрею. Автор его – известный скульптор Василий Николаевич Селиванов, сын скульптора Николая Александровича Селиванова, автора многих скульптур и скульптурных портретов Сергея Есенина и окружения: поэтов Николая Клюева, Александра Ширяевца, Павла Васильева и других. Присутствовавший здесь отец говорил, что это лучшая работа его сына, имея в виду Толстого. (Бюст Маяковского сын и отец делали вместе.) И, наверное, он прав.
Памятник в человеческий рост. Лев Толстой сидит в так называемом рогатом кресле (необычная спинка), которое и сейчас сохранилось в Ясной Поляне. В 1908 году, на юбилей, у Толстого отказали ноги. Его возили в кресле-каталке, а ноги тепло и плотно закутывали пледом. И вот идея отца Андрея, наверное, заключалась в том, чтобы Толстой предстал перед нами не в образе «беглеца».
В образе философа. Прикованного к мысли.
«Толстой дорог мне своим гимном разуму, – говорил мне отец Андрей, когда любезно подвозил меня в Москву. – Вера должна поверяться разумом, потому что разум тоже дан от Бога. Без разума я жить не могу». «Какие золотые слова! – размышлял я, засыпая от обилия впечатлений. И какие у нас золотые люди».
13 октября 2013
С гибелью поэта умножается хаос
В СМИ прошло сообщение: в Эквадоре 48-летний поэт Андрей Ширяев покончил с собой.
«Закончил книгу, оплатил счета, подготовил костюм. Оставил записку коронёрам, на испанском, чтоб не было лишних вопросов к тем, кто будет с ними говорить… Написал одно письмо в ФБ, чтоб не мучить близких вопросами: почему? Попрощался с музой благодарным письмом, чтоб не осталось незаконченных разговоров. Застрелился в ванне, чтоб не доставить лишних хлопот и тем, кто будет потом приводить в порядок дом», – написала днем 18 октября в «Фейсбуке» подруга поэта из Эквадора.
«Мне пора. Последняя книга дописана, верстка передана в добрые руки. Алина, Гиви, Вадим, дорогие мои, спасибо. И спасибо всем, кого я люблю и любил – это было самое прекрасное в жизни. Просить прощения не стану; всегда считал: быть или не быть – личный выбор каждого. Чтобы не оставлять места для домыслов, коротко объясню. В последнее время два инфаркта и инсульт на фоне диабета подарили мне массу неприятных ощущений. Из-за частичного паралича ходить, думать и работать становится труднее с каждым днем. Грядущее растительное существование – оно как-то совсем уж не по мне. Так что, действительно, пора…»
Но почему об этом приходится напоминать? Да потому что новость о смерти поэта в Эквадоре не относится к разряду «долгоиграющих». Я подозреваю, что и довольно быстрое распространение этой новости было вызвано двумя обстоятельствами: во-первых, самоубийство, а не обычная смерть, а во-вторых, смерть в экзотическом Эквадоре, а не в рязанской провинции.
О Ширяеве широкая публика не знала НИЧЕГО. И я не знал. Но теперь, найдя его стихи в его блоге, могу свидетельствовать: Ширяев в самом деле был замечательным поэтом…
- Так и будет. Вымокнет сирень,
- смолкнут скрипки, выгорят обои,
- и поманит пением сирен
- этот мир, покончивший с тобою.
- И не хватит воска. А дожди
- не способны вылечить от жажды.
- Я когда-то вспомню – подожди
- – это тело, данное однажды.
- Облако причаливает к горе.
- К облаку причаливает самолет.
- Так ли уж важно в этой простой игре,
- кто и кого насколько переживет?
- Братское небо, влажная простыня.
- Звезды ложатся в пашню плечом к плечу.
- Семя двудольное, космополита, меня,
- пусть закопают в космос. Я так хочу.
Это – поэзия. Вне сомнения. Или, по крайней мере, очень хорошие стихи, потому что слово «поэзия», с одной стороны, слишком широкое по смыслу, а с другой – слишком ответственное в масштабах времени. Хорошо уже то (если допустить, что в самоубийстве может быть что-то хорошее!), что последняя книга Андрея Ширяева теперь точно будет издана и вызовет повышенный интерес. Хотя и за это отвечать не берусь… Кто знает?
Мы живем в ужасном мире. Мы, в частности, живем в мире, где поэту, чтобы громко заявить о себе, нужно совершить самоубийство. Так же было в свое время с Борисом Рыжим из Екатеринбурга. Так же было с поэтом Ильей Тюриным, который в 1999 году при загадочных обстоятельствах утонул в Москве-реке. И вот уже весной 2000 года в «Художественной литературе» вышла книга его стихов, песен, статей и эссе, которую поэт и критик Марина Кудимова называла «главным событием миллениума». Самоубийство или трагическая смерть стали чуть не единственным аргументом поэта, чтобы доказать миру, что он – настоящий поэт…
И, конечно, немедленно вспоминаются Есенин и Маяковский. Хотя самоубийство первого – под сомнением. Даже в словаре «Русские писатели» вы прочитаете, что обстоятельства смерти Есенина до конца не выяснены.
Давайте всё же опамятуемся и поймем очевидную вещь. Самоубийство – не доблесть, а глубокое и очень одинокое несчастье. Мы, русские, не самураи, у нас нет кодекса чести в вопросе лишения себя жизни. Это просто несчастье и горе для родных и близких. Простое, но тяжелое горе. Самоубийство НИЧЕГО не проявляет особенно «поэтического» в стихах поэта, хорошего или плохого. В самом лучшем случае (если можно считать это лучшим случаем!) оно годится поэту в зачет как честный ответ на некоторые стихи, строки, вроде «точки пули в конце пути» Маяковского.
Давайте признаем: в самоубийстве нет и не может быть поэтической составляющей. Давайте вспомним, что НИ ОДИН из великих русских поэтов XIX века не покончил с собой. Если не считать добровольной гибелью поведение Пушкина и Лермонтова перед дуэлями. Редкое в этом ряду исключение – Афанасий Фет, который пытался покончить с собой, тоже по причине немощного состояния. По некоторым данным (кстати, вполне возможно, и недостоверным), его смерти от сердечного приступа 21 ноября 1892 года предшествовала попытка заколоть себя кинжалом с криком «Черт!». Перед этим он выслал жену из дома – за шампанским…
Но если это и так, то это исключение, подтверждающее правило: не было культа самоубийства у поэтов XIX века. Да и начала ХХ тоже. Некрасов умирал мучительной, но своей смертью. Блок, которого не выпускали за границу на лечение, страдал страшно, но рук на себя не наложил. Культ поэта-самоубийцы рождается в советское время. Но и в эту эпоху самоубийц-поэтов несравненно меньше, чем казненных или замученных.
Мы живем в ужасное время. Если бы Андрей Ширяев не застрелился, а тихо скончался в Эквадоре или продолжал бы жить, о нем не узнала бы публика. Буквально через два дня после смерти появилась статья о нем в «Википедии» – раньше, выходит, был недостоин. Но насколько прочна эта слава?
Гибель поэта – это всегда плохо. Поэт, если он поэт, а Андрей Ширяев был поэтом, вносит в мир хоть малую, но толику гармонии, «рифмуя» этот мир с самим собой, объединяя его образами и созвучиями. С его гибелью, тем более добровольной, не просто рвется нить гармонии, но умножается хаос.
20 октября 2013
Когда человек думает, Бог смеется
Замечательная еврейская пословица, вынесенная в заголовок моих заметок, является своего рода «ключом» к не менее замечательной книге, только что вышедшей в издательстве «Азбука». Милан Кундера, «Искусство романа». Это первое издание на русском языке цикла эссе и интервью крупнейшего чешского романиста (родился в 1929 году), бывшего коммуниста, дважды, в 1950 и 1970 годах, исключавшегося из компартии за «антипартийную деятельность и индивидуалистские тенденции», принимавшего участие в известных событиях в Праге 1968 года и, наконец, в 1978 году лишенного чешского гражданства и живущего во Франции…
Я подчеркиваю: это книга не писателя, но именно романиста. Притом что Милан Кундера писал не только романы (самый знаменитый – «Невыносимая легкость бытия»), но и новеллы, пьесы и даже стихи. Роман и его искусство – постоянная и больная тема для Кундеры. Он сам жестко разделяет просто писателей и романистов и в своей книге, окончательно сложившейся к 1986 году, заявляет себя именно как романист, а не писатель.
Для Кундеры «искусство романа» – это не сумма приемов и не знание техники большого жанра, которые сами по себе, разумеется, важны, и этому в книге тоже уделено внимание. Но роман – это прежде всего особое мировоззрение, крайне сложный и специфический взгляд на мир, который возникает в самом начале Нового времени и впервые отражен в «Дон Кихоте» Мигеля Сервантеса. Крушение, может быть, и дремучего, но цельного мировоззрения Средневековья, когда Бог – это Творец и Хозяин Вселенной, и в этом плане с миром всё ясно, Кундера сравнивает с выездом «рыцаря печального образа» в открытое поле, в мир без границ, точнее, пока еще только Европу без границ. Но вскоре географический круг европейского самосознания с его уважительным вниманием к отдельной человеческой индивидуальности расширяется за счет Америки и целого ряда других стран, и это всегда неслучайно связано с развитием в них жанра романа. В этот географический круг Кундера почему-то не включает Россию, которая в первой половине восьмидесятых всё еще ассоциируется у него с коммунистическим режимом. Но отсылы к Толстому и Достоевскому говорят сами за себя. Кундера не слишком щедр на похвалы именно русскому роману, который был и остается продолжением романа европейского, даже в таких вроде бы сугубо русских вещах, как «Война и мир» и «Тихий Дон». Но факт есть факт: будучи порожден европейской романистикой Нового времени, русский роман не просто завоевал в ней свое пространство, но в лице Толстого и Достоевского занял первые два призовых места. А вернее сказать – одно главное.
С точки зрения Кундеры, роман появляется в Европе как реакция на специализацию познания мира наукой, которая оборачивается, по словам Хайдеггера, «забвением бытия». Проще говоря, в погоне за наиболее интенсивной, а самое главное – практически полезной формой познания мира человек утрачивает самый смысл познания и, что самое печальное, перестает познавать самого себя. Растерянный Дон Кихот выезжает в открытое поле-пространство не для того, чтобы сражаться с ветряными мельницами, а для того, чтобы познать мир в его цельности, что уже невозможно, и потому Дон Кихот обречен. Тем не менее «познание – единственная мораль романа», считает Кундера, и тут же добавляет: «Роман, который не раскрывает ни одного доселе не известного элемента бытия, аморален». Не плох, но аморален. Роман – это ответ человека на смех Бога над мнимой человеческой «мудростью». Бог смеется над Дон Кихотом, и Сервантес послушно превращает того в комический персонаж. Но при этом он обманывает Бога, делая Дон Кихота центром особого мироздания – европейского романа. На «европейскости» романа Кундера настаивает справедливо. Роман – это детище Европы, и его смерть возможна только с концом европейской цивилизации. При этом Кундера не сомневается в конце романа, о котором нам твердят авангардисты с начала ХХ века, но он лишь указывает на то, что конец романа будет означать и конец всей Европы. Но что же это такое – роман?
Если внимательно читать книгу Кундеры, то придется признать, что 99 % современных писателей, которые пытаются писать «романы», романистами на деле не являются. Романистов – считаные единицы: Сервантес, Ричардсон, Флобер, Достоевский, Кафка, Пруст, Джойс… Писать романы (большие вещи) есть тьма охотников, но они, сами того не зная, занимаются аморальным делом, подменяя понятия и оскверняя суть романа – универсального инструмента человеческого познания и самопознания. Например, Кундера весьма критически трактует советский роман, в котором больше готовых ответов, нежели вопросов. (С этим, кстати, можно поспорить, и, скорее всего, Кундера не начитан в советской романистике.)
Вообще, считает Кундера, «тоталитаризм» противопоказан роману, и понятие «тоталитарный роман» – это оксюморон, вроде «живого трупа». В настоящем романе правота не за Анной и не за Карениным, но, как это ни странно звучит, за самим романом, за неумолимой логикой его развития. Мы верим Толстому, и этого достаточно. Мы познаем внутреннюю правоту (или неправоту) Анны и Каренина – и этого достаточно. «Романистам, которые умнее своих произведений, следовало бы поменять профессию», – парадоксально пишет Кундера. Вообще, вся эта книга насыщена удивительными парадоксами, и вопросов в ней гораздо больше, чем ответов. Может быть, поэтому она и сама читается как великолепный роман. Книга завершается дивной самоиронией: «…мне пора заканчивать. А то я чуть было не забыл, что Бог смеется, когда видит, как я думаю…» (речь на вручении израильской литературной награды).
Милан Кундера. «Искусство романа». Это, на мой взгляд, настольная книга для начинающих романистов…
Если они желают стать романистами.
25 октября 2013
Через тернии к яме
Не сговариваясь, два знаменитых современных писателя, Владимир Сорокин и Дмитрий Глуховский, издали с небольшой разницей во времени футурологические романы – «Теллурия» и «Будущее». Роман Глуховского «Будущее» относится к жанру антиутопии. Это заставляет изумиться живучести этого жанра, такого, казалось бы, искусственно-надуманного, являющегося всего лишь художественной реализацией известной пословицы: «Благими помыслами дорога в ад вымощена». Но, поди ж ты, не устают писатели пророчить нам «светлое будущее» – которое оборачивается сущим адом.
Что касается романа Владимира Сорокина «Теллурия», то его жанр определить трудно. Сорокин слишком эстет, чтобы следовать в каноне какого-то жанра. «Теллурию», собственно, и романом назвать нельзя: скорее это «собранье пестрых глав», «полусмешных, полупечальных, простонародных, идеальных», приправленных, как обычно бывает у Сорокина, «перчиком» разного рода извращений, от нетрадиционного секса до каннибализма. Трогательно выглядит на обложке красный кружочек с цифрой «18+». Так и видишь прыщавого тинейджера, который, краснея, пытается противозаконно приобрести сорокинскую книгу в магазине «Москва». Так и слышишь металлический голос продавца: «Ваш паспорт, молодой человек!» И это тоже своего рода антиутопия, к который мы стремимся.
Сразу скажу, что оба романа написаны чрезвычайно талантливо. При этом они настолько непохожи, будто созданы не современниками, проживающими в одной стране и говорящими на одном языке, но – людьми с разных планет. Роман Глуховского – готовый голливудский блокбастер, просто – бери и снимай. Я сам не заметил, как во время чтения вдруг невольно стал разыгрывать его по актерам: вот Брюс Уиллис, вот Милла Йовович… К слову сказать, самый известный роман Глуховского «Метро 2033» куплен Голливудом. Кто-то поморщится, а меня это радует и вызывает неподдельную гордость за современную русскую литературу. Можем и так, и эдак. И по-нашему, и по-ихнему. Хотите непрерывный экшн, «их есть у меня». Хотите эстетствующего Сорокина, где люди с песьими головами под глубокие философские разговоры пожирают череп убитого воина, – можем и так! Не обделил Господь Русь талантами, не обделил…
Но, закончив делать реверансы перед авторами, скажу, что обе вещи оставляют безнадежное впечатление.
В романе Глуховского люди планеты Земля достигли бессмертия. Или, вернее сказать, вечной молодости, потому что смерть от несчастного случая и самоубийство отменить нельзя. К моменту действия романа многие из них живут уже по триста лет. Но при этом возникает один, но роковой вопрос. Как быть с рождаемостью? То, что сегодня для Европы и России представляет проблему – демографический спад в титульных нациях, – в «Будущем» Глуховского оборачивается другой проблемой: как напоить, прокормить и обеспечить жильем население, которое не желает последовательно отмирать, уступая место новым членам? Проблема эта решается по-разному. В демократичной Европе вакцинация бессмертия делается всем. Но при этом каждый ребенок, который еще только появится на свет, должен быть зарегистрирован, а родители его должны сделать выбор: или аборт, или антивакцина против бессмертия одному из родителей. Но и здесь выбор не навязан: кто будет стареть и умирать ради жизни своего дитя – добровольное дело каждого. Разумеется, женщины хитрят, скрывают беременность от властей. Но эти случаи четко отслеживает «Фаланга», или отряды Бессмертных. «Фаланга» не только насильно вакцинирует старость одному из подпольных родителей, но передает незаконнорожденных детей в интернаты, где готовят новых членов «Фаланги», то есть своего рода опричников новейшего режима.
При всей «голливудчине» в романе Глуховского прослеживается ясная и вполне русская мысль – что-то вроде «смирись, гордый человек!». Земляне не готовы к бессмертию. Для этого они слишком алчны и жестоки. Они ненавидят друг друга только пуще при равных правах, потому что пользоваться этими правами на полную катушку выходит у меньшинства. Так в Панамерике (будущих США) вакцина бессмертия уже не раздается всем, а покупается за бешеные деньги. Но зато право на богатство есть у каждого. Только как это сделать – вот вопрос! А старушка Европа старается не замечать, что разумное вроде планирование рождаемости ведет к истреблению самых благородных, тех, кто не жалеет жизни для ребенка.
Роман Сорокина более изощрен в изображении деталей «светлого ада», но и не менее пессимистичен. После целого ряда социальных катаклизмов, гражданских и религиозных войн Европа погружается в новое Средневековье. Удивительна композиция романа: ни одна глава в нем не является продолжением предыдущей, а герои этих глав почти не пересекаются. Тем не менее роман оставляет цельное впечатление ужаса и хаоса, настигшего человечество на пике его технологического развития. По улицам городов ходят карлики и великаны, люди с головами животных, и всё это человеческое стадо мечтает о наркотике теллуре, который добывается, как руда, в одной-единственной стране, ставшей, естественно, новой Швейцарией – сытой и благополучной. Этот наркотик, начиненный в гвоздь, вбивается в череп с помощью банального молотка – у Сорокина традиционная слабость к черепам и колотьбе по ним чем-то тяжелым. При правильном забивании гвоздя люди погружаются в мир своих грез…
Мораль: современные русские писатели – своего рода антисоцреалисты. Они не видят светлого выхода для человечества. А уж России в их романах отводится самое несчастное и безысходное место, где пороки прошлого умножаются ошибками будущего. И остается верить в одно: будущее умнее нас. Писателей – тоже.
4 ноября 2013
Россия – родина всех слонов
На прошлой неделе, 7 ноября, цивилизованный мир отмечал столетие Альбера Камю (1913–1960), писателя, философа, нобелевского лауреата, одного из основателей литературно-философского течения – абсурдизма.
Камю родился во французской колонии, в Алжире. Его отец Люсьен Камю был смотрителем винного подвала в винодельческой фирме; во время Первой мировой войны служил в пехоте, получил смертельное ранение и умер в лазарете. Мать – Кутрин Сантэ – испанка по национальности, полуглухая и неграмотная. Семья жила в бедности. Чтобы содержать семью, мать работала сначала на фабрике, затем – уборщицей.
Блестяще закончив школу, Альбер Камю по настоянию своего учителя, которому затем посвятит нобелевскую лекцию, продолжил обучение в лицее, а затем в Алжирском университете. Штудировал философию, увлекался Достоевским и Ницше… Между лицеем и университетом Камю занимался футболом и перенес туберкулез. В университете он получил звание магистра философии за работу «Неоплатонизм и христианская мысль», там же попал под влияние экзистенциализма, читая Кьеркегора, Шестова, Хайдеггера. Увлекся социализмом, что сохранится, даже когда Камю будет критиковать политику СССР.
В 1940 году закончил повесть «Посторонний», сегодня признанную классикой литературы абсурда. В повести герой убивает алжирца едва ли не исключительно потому, что нож араба слишком сильно сверкает на солнце. В 1941 году завершил работу над эссе «Миф о Сизифе» – катехизисом абсурдистской философии. В эссе обреченный на вечный и бесполезный труд Сизиф катит камень в гору и вновь спускается за ним с горы, осознавая абсурдность своего бытия, но тем не менее сохраняя свое человеческое достоинство и бросая вызов богам. Это становится основой философии Камю, в которой главнейшей темой, как ни странно, является тема совести. И неслучайно Нобелевская премия 1957 года была присуждена Камю «за огромный вклад в литературу, высветивший значение человеческой совести». Точная формулировка…
А 110 лет назад, в 1903 году, писатель-самоучка, не закончивший ни лицея, ни университета, Максим Горький, написал поэму «Человек». Вещь эта настолько смутила его современников, уже признавших его ранние рассказы и пьесу «На дне», что даже трудно сказать, кому эта поэма понравилась. Ее осудили Чехов и Короленко, а Лев Толстой записал в своем дневнике, что «Горький недоразумение». Чехов в этой поэме увидел «попа, безбородого, говорящего басом на “о”», как бы подчеркнув невыносимый морализм молодого «выходца из народа». Между тем если народное происхождение Горького можно подвергать сомнению (вышел из мещанской, из буржуазной семьи), то не может быть сомнения, что родился Алексей Пешков в своего рода «русском Алжире», в Нижнем Новгороде, с его полиэтническим составом, со знаменитым азиатско-русским Шиханом, торговой улицей, в которой были «ночлежки, трактиры, хлебопекарни, лавки с бакалеей, старым железом и разной рухлядью… Хаос звуков вихрем носился в узкой канаве улицы, разбиваясь о грязные стены зданий… Странно и чуждо звучит в этой улице имя Христа» (рассказ «Каин и Артем»). Но человек «звучит гордо…»
Положив рядом поэму «Человек» и «Миф о Сизифе», поражаешься их созвучию и в мыслях, и в образах. Гордый Человек Горького точно так же обречен, как Сизиф Камю. «Затерянный среди пустынь Вселенной, один на маленьком куске земли, несущемся с неуловимой быстротою куда-то вглубь безмерного пространства, терзаемый мучительным вопросом – «зачем он существует?» – Человек Горького тоже бросает вызов богам и «мужественно движется – вперед! и – выше!» – катит в гору камень гордыни. А зачем? – спроси его, он – не ответит. И только видишь его «гордое чело и смелые, глубокие глаза, а в них – лучи бесстрашной Мысли, той величавой силы, которая в моменты утомленья – творит богов, в эпохи бодрости – их низвергает». И это творение-низвержение – всё тот же сизифов труд с камнем, о котором Горький догадался за тридцать с лишним лет до написания изящного сочинения Камю.
Что может держать на земле человека, осознавшего абсурд бытия в эпоху, когда, по выражению Ницше, «Бог умер»? В 1940 году, когда Камю заканчивал «Сизифа», уже полыхала Вторая мировая война, целые страны и народы ложились под железную пяту фашизма, и не было видно конца-края этой чуме. В 1903 году, когда Максим Горький написал окончательный вариант своей поэмы, оставалось два года до начала первой русской революции, завершившейся катастрофой 1917 года. Камю не принял фашизм и вступил в ряды Сопротивления. Горький не принял большевизм, написав «Несвоевременные мысли». А его будущее возвращение в СССР и служба Сталину очень во многом были продиктованы именно тем, что Европа в конце двадцатых годов уже ложилась под пяту нацизма, и первой это сделала возлюбленная Горьким Италия.
Но остается, и это Камю понял тоньше молодого Горького, проблема человеческой совести. Не гордыни, а именно совести. Быть человеком (не Человеком, а просто человеком) в любых сизифовых условиях – это труд, на который добровольно подписывается герой Камю, имеющий мало отношения к античному прототипу. Античный Сизиф – жертва рока, а Сизиф Камю – заложник человеческого достоинства. Герой Горького бунтует ради гордости, а герой Камю – ради самого бунта, о котором никто не догадывается, потому что он об этом никому ничего не говорит. Разные подходы, русский и европейский, – но источник один и проблема – одна.
Камю вряд ли читал поэму Горького «Человек». Но это и доказывает надежность переклички.
4 января 1960 года автомобиль, в котором Камю с семьей Мишеля Галлимара, племянника издателя Гастона Галлимара, возвращался из Прованса в Париж, вылетел с дороги и врезался в платан в ста километрах от столицы. Камю погиб почти мгновенно. Галлимар, который был за рулем, умер в больнице через два дня, его жена и дочь выжили. Среди личных вещей Альбера Камю были найдены рукопись его неоконченной повести «Первый человек» и неиспользованный железнодорожный билет.
6 ноября 2013
Не вреден Север для меня…
Мы сидим в центре Петрозаводска в ресторане корейской кухни с прозаиком Дмитрием Новиковым и профессором-германистом Львом Ивановичем Мальчуковым. Едим какой-то дико острый и вкусный корейский суп и рассуждаем о Толстом и Томасе Манне, Бибихине и Хайдеггере. И в этом нет ничего удивительного.
Для того чтобы съесть настоящий корейский суп, не нужно ехать в Корею и даже в Москву. В крупных городах кухня мира ничуть не хуже. Для того чтобы поговорить о Томасе Манне и Хайдеггере, необязательно ехать в командировку на московскую и петербургскую конференцию. В зале Научной библиотеки Петрозаводского университета, где я выступал с лекцией о Толстом, организованной директором библиотеки Марией Петровной Отливанчик при поддержке местного министерства культуры, было много людей, и все они были в теме. Вышедшая в этом году книга философа, филолога и переводчика В.В.Бибихина (1938–2004) здесь известна не меньше, чем в Москве или в Петербурге. И это всё – тоже примета нового времени…
Речь сейчас уже не идет о том, чтобы поднимать культурную провинцию с колен. (Да и можно ли считать столичный город Петрозаводск – центр Республики Карелия, граничащей с Финляндией, провинциальным городом?) Речь идет о более сложных и тонких материях. Как будет развиваться культура России в будущем? Где ее границы, в чем основные векторы и какие тенденции победят?
Дмитрий Новиков, русский прозаик, сейчас озабочен тем, чтобы развивать у себя в Карелии литературное направление «Новая северная проза». «“Новая северная проза” – это манифест, назовем это так. Но манифестироваться мы будем без скандала и не очень громко. Лично у меня уже возраст не позволяет качаться на люстре», – заявляет он с другими петрозаводскими писателями – Александром Бушковским, Ириной Мамаевой и Яной Жемойтелите. «…не выдержали литераторы засилья и диктата крупных издательств. Не знаю, что из этого получится, но мне нравится их честность. А вообще нравится мне, ох нравится то, что происходит сегодня в русской прозе!»
Я рад за Дмитрия Новикова, но лично у меня уже не тот возраст, чтобы так просто порадоваться за новое течение и отделаться банальным призывом «пусть цветут все цветы». Проблема, повторяю, сложнее и щепетильнее. Культура не существует сама по себе. Она встроена в общие тенденции развития страны.
А в России сейчас соперничают две тенденции, каждая из которых не только сильна, но и оправданна, потому что в каждой есть правда – центробежная и центростремительная. При этом самый плохой выход – это если одна тенденция окончательно подавит другую. В этой энергетической точке, собственно, и находится вся Россия, и важно, чтобы эти «+» и «-» вырабатывали нужный электрический ток, а не энергию подавления и разрушения. Это задача не только политики, но людей культуры.
«В Москве часто удивляются тому, что творческие, талантливые люди могут жить где-то еще. Это неприятно, – говорит Ирина Мамаева. – Московские писатели пишут о том, что они знают, о Москве. Это обычно какие-то офисные работники со своими проблемами: кофе стоил 500 рублей, а теперь стал 650… Меня иногда спрашивают: “Это правда, что есть такие лесные поселки, что люди так живут? Да такого не бывает!” Почему же не бывает?»
Ирина, я живу в Москве, но не пью кофе ни за 500, ни за 650 рублей. И я знаю, что есть лесные поселки, и там тоже живут люди. И если вы знаете о них больше, то расскажите мне, я буду благодарен.
Дима (это я уже к Новикову обращаюсь), мы все так или иначе качаемся на люстре. Причем – на одной. И висит эта люстра очень и очень ненадежно.