Юность Бабы-Яги Качан Владимир
– Смотри, смотри, – поучительно изрек Саша. – Ну что? Нравится? Вот с этим ты хотела?! Ты вот так хотела лишиться невинности, да?! Гляди, гляди-и!! – все тыкал Саша ее носом в этот распластанный кошмар, потом посмотрел на нее, увидел результат и с педагогической гордостью подумал, что хоть одну заблудшую девичью душу он спас.
Наташа стояла, прижав руки к губам, из ее глаз текли слезы, и она неотрывно глядела на тело Сeмкина, лежащее у ее ног. Потом медленно повернула к Саше мокрое от слез, счастливое лицо, молитвенно сложила руки на груди и с неколебимым восторгом прошептала вдруг совершенно неожиданное:
– Господи! Какой же он все-таки красивый!
– Фу-у,…твою мать! – только и смог выдохнуть наш обломанный «Песталоцци», безнадежно махнул рукой и, оставив Наташу в немом упоении наслаждаться даже таким видом любимого существа, пошел сказать Гарри, что его телохранителям предстоит сейчас грязная работа: все убирать и защищать не только самого Сeмкина, но и его репутацию, для чего их, собственно, не нанимали.
Поручение было воспринято ребятами тяжело, без радости, но, Гарри тут же подкрепил его купюрой в 100 долларов, отчего оно перестало казаться таким уж противным. К тому же можно было сунуть кому-нибудь из обслуги рублей 500, чтобы они там все вытерли, а оттащить Сeмкина обратно в каюту, раздеть и бросить в постель – это дело плевое.
– Посторонись, – сказали хранители тела Сeмкина Наташе, так и продолжавшей стоять в столбняке у этого тела и глядеть на него с неоправданным обожанием.
Морщась от смешанного запаха не совместимых друг с другом ингредиентов, то есть – любимого одеколона артиста «Хьюго Босс» и того, что он из себя изверг, ребята поволокли его в каюту. Назвать их в этих обстоятельствах словом «ребята» – мало и недостойно. Они были сейчас санитарами имиджа, охранниками образа веселого и нежного паренька, сантехниками засранного дворца девичьих грез, дворниками глухих переулков нашего праздничного шоу-бизнеса – никак не менее!
Наташа проводила их до каюты, и так, чтобы санитары не заметили, сквозь полуоткрытую дверь стала наблюдать, как они сбросили его на койку, небрежно и грубо, будто какой-нибудь мешок, а затем, сопя и тихо матерясь, начали его раздевать. Не без вожделения наблюдала девочка за этим процессом, хотя эротики в нем было, честно сказать, столько же, сколько в полостной операции кишечника. Джинсы в облипку, да к тому же еще и мокрые, никак не снимались. Один из ребят, расстегнув пояс, остервенело сдергивал эти джинсы с бедер артиста, но было видно, что профессиональных навыков работников вытрезвителя у него нет. У него не получалось, и он зверел все больше. Наконец он поставил тело Сeмкина на голову в азарте погони за решением проблемы, которая казалась поначалу элементарной, и даже не заметил, как поставил, продолжая воевать с непокорными штанами. Этого делать не следовало, потому что Сeмкин тут же блеванул еще раз. Второй все это время просто стоял, хамски ухмыляясь и не помогая товарищу. Товарищ, потерпевший поражение в неравной схватке с телом Сeмкина и его штанами, обрушил остатки своей ярости на коллегу: «Хуля ты стоишь, ржешь?! Чупа-чупс ты обсосанный! Мог бы и помочь!» Коллега действительно сосал в это время упомянутый леденец. Но он не обиделся, а только сказал, продолжая ухмыляться: «Да брось ты его так, козла вонючего. Чего ты возишься с этими несчастными штанами? Тебе такого задания не было, ну и успокойся».
Наташе хотелось вскричать: «Да как вы смеете! Ведь это же Сeмкин!» Но она вовремя сообразила, что, во-первых, ей обнаруживать свое присутствие сейчас никак нельзя, а, во-вторых, они все-таки наверное смеют, и камердинерами певца они выступают не в первый раз. Поэтому Наташа промолчала и попыталась даже спрятаться подальше в боковой коридорчик. Ждать оставалось недолго, терпение телохранителей было истощено, и уже минуты через две они плюнули и ушли, продолжая тихо переругиваться и позабыв даже притворить дверь в заблеванную каюту обожаемого артиста.
Наташа выждала еще несколько секунд, потом осторожно выглянула из своего коридорчика. Магистральный коридор корабля был пуст. Никого. Ни одной живой души. Путь был свободен, и ничто, казалось бы, уже не мешало вплотную приблизиться к милому сердцу предмету. Наташа на цыпочках преодолела несколько метров, отделяющих ее от мечты, боком протиснулась в полуоткрытую дверь и плотно прикрыла ее за собой. Все! Они были наедине! Она и он, ее герой, ее любимый певец, ее божество!! Не имело никакого значения, в каком виде он тут лежал, какой запах тут стоял, – все это мелочи, главное – он здесь, миленький, родненький, славненький, такой знаменитенький, золотце, зайка такая… такой… И она, вот, рядом, руку можно протянуть и коснуться – лица, груди его обнаженной и даже… А что, если посмотреть… У Наташи вспыхнули щеки и задрожали пальцы, но адская мысль – посмотреть, что у Сeмкина там, внизу, – все не уходила, а наоборот, все настойчивее билась в пламенеющем девичьем мозгу.
Наташа погладила трепещущими пальчиками дорогое лицо и, подчиняясь приступу нежности, накрывшим ее, как лавина, – парализующим, отнимающим остатки разума, – стала целовать его щеку, лоб, шею. До губ добраться было трудно, так как Сeмкин лежал на боку, и губы большей частью были утоплены в подушке. Хотя… остатки разума или хоть какой-нибудь логики – все же были: Наташа понимала, что все это, быть может, первый и последний шанс, и скорее всего, такого случая больше не представится никогда. Поэтому только сейчас, больше она его так близко никогда не увидит и, тем более – не почувствует. Так что моментом надо было пользоваться. И быстро! Пока его не пришли проверять. Эта тревожная мысль стимулировала и оправдывала крепнущую с каждой минутой тягу к объекту. Ну, а кроме того, этот объект вобрал в себя всю любовь девочки к отечественной популярной музыке. И теперь эта застывшая музыка неподвижно распласталась на запачканной, смятой постели.
Наташа тщетно пыталась повернуть голову Сeмкина, чтобы, наконец, добраться до его губ, но ей это пока не удавалось. Но все-таки ее упорство и целеустремленность были вознаграждены. Сeмкин повернулся сам, внятно сказал: «во блядь» и почмокал слипшимися губами в своем непробудном сне. Сон и впрямь был непробудным. Сказка о мертвой царевне, в которой царевной был именно Сeмкин, разыгрывалась сейчас в каюте, и никакие хоть семь, хоть десять богатырей – не могли бы его теперь пробудить. Сон, что и говорить, был глубоким, можно сказать, человек не заснул, а потерял сознание, и заезжий витязь (в лице Наташи) с его робкими и неумелыми поцелуями на будильник никак не тянул. Губы «царевны», сомкнутые в жесткую, непримиримую по отношению ко всем витязям, мешающим спать, складку – не размыкались никак, но Наташа не отчаивалась. Она решила оставить на время его губы в покое и заняться тем, что с самого начала занимало ее воображение даже больше, чем губы. Губы ведь у всех на виду, ведь не все ходят в масках или противогазах, а вот посмотреть на то, чего не видно, и о чем можно было бы потом рассказать подругам, как величайшую тайну всех времен и народов! – Вот это да! Этим стоило немедленно заняться. И Наташа принялась доделывать то, что не удалось здоровому амбалу-телохранителю: она предприняла попытку стащить с Сeмкина прилипшие к его берцовым костям джинсы.
Вот за этим занятием ее и застукали. Занятием, прямо скажем, почти криминальным, которое можно было бы расценить как физическое домогательство или попытку изнасилования. Наташа так была увлечена близостью с любимым и внезапно открывшейся ей возможностью потрогать его где захочется, что и не заметила, не услышала даже, как к двери каюты подошел – о ужас! – сам Гарри. Не услышала, не обернулась даже, когда Гарри открыл двери и встал на пороге каюты, возмущенно вглядываясь в полумраке на юное существо, восторженно сопящее над тем, что по праву принадлежало одному только Гарри, и квоту на которое он мог раздавать исключительно сам. За спиной Гарри стоял Саша, с деланной укоризной глядя на несчастную Наташу.
– Та-ак! – сказал Гарри, будто зачитывая приговор осужденной за тяжкое преступление и хороня ее последние надежды на помилование, а уж тем более – на соитие с невменяемым кумиром. – Надо же, во сне хотела! – сказал Гарри, обращаясь к Саше, как к свидетелю преступления и понятому.
Эти слова он произнес, когда Наташа обернулась, когда ужас, сформировавшийся у нее внутри, дополз до глаз и застыл в них, распялив веки и наполняя глаза влагой стыда и отчаяния; когда она закрыла ладонью беззвучно кричащий рот, сползла с постели на пол и села на нем, некрасиво расставив ноги.
– Та-ак! – повторил Гарри, зловеще усмехаясь, – что делать-то с тобой будем, а? Ты что же это, а? Так, на халяву хотела проскочить? Без очереди, да? И не стыдно?
Наташа, сознавая всю глубину своего падения, опустила лицо в колени и обхватила голову руками, будто ожидая, что ее сейчас будут бить. Плечи ее мелко тряслись в ознобе шока и унижения. Вдруг странные звуки вырвались из того места, куда Наташа спрятала лицо. Сначала тихо, как тоскливое жалобное мяуканье, а потом все громче и громче. Саше, который стоял уже переполненный жалостью к девчонке и даже краснел, будто его самого застигли за чем-то неприличным, эти звуки стали напоминать что-то совсем близкое, родное, но что именно – он никак не мог уловить, сравнить, вспомнить. Наконец его осенило: такие звуки издавал его кот, когда его выкидывали за дверь.
Сашин кот был бродячей одноглазой дворнягой, которую он подобрал в своем подъезде. Глаз кот потерял скорее всего во время мартовских любовных войн за право обладания какой-нибудь такой же драной кошкой. Кот так умоляюще смотрел на него своим одним глазом, так кротко и без надежды на результат мяукал, что Саша его пожалел. Саша, по сути, был человеком добрым, а в тот вечер был добр особенно. Добродушен и пьян был Саша тем вечером, и кота взял. Поскольку кот был дворнягой, и поскольку Саше претили банальности, он еще с порога отмел варианты типа «Мурзик», «Васька» и назвал кота Полканом. Буквально на следующее похмельное утро он удивился, обнаружив на постели у себя в ногах нагло расположившееся антисанитарное существо, которое уже без всякой робости или кротости смотрело на него своим единственным глазом и, мяукая теперь совсем по-другому, явно просило жрать. По той же причине врожденной доброты Саша Полкана оставил у себя, хотя ему в тот же день пришлось об этом пожалеть. Стригущий лишай Сашу миновал, но постель пришлось сменить, а кота – выстирать, получив при этом несколько долго незаживающих царапин и оглохнув от истеричного крика Полкана, который не мылся никогда. Мерзкими привычками бомжа Полкан дорожил и поэтому справлял нужду, где хотел. То, что это называется у ученых зоологов мягким термином «метить углы», Сашу утешить не могло, так как то, чем он метил углы, воняло так, что уже никакую девушку в дом пригласить было нельзя. Поэтому одной только этой привычке Полкана Саша объявил жестокую войну. Как только он обнаруживал совершенное, чаще всего по запаху, он ловил кота, тыкал его носом в источник аромата и затем выкидывал за дверь минут на пять, шантажируя его тем, что он выкинут из дома навсегда и может, мол, теперь возвращаться в свой любимый двор, а дорогу сюда забыть. Кот был смышленый, он всякий раз знал, что натворил, и знал, что его за это накажут, поэтому прятался в самых труднодоступных местах: на шкаф, под кровать, в узкий простенок между шкафами и т. д. Поэтому ловить его каждый раз было тяжелой работой. А потом еще надо было его ухватить за шиворот, невзирая на зловещее шипение, причем избежать при этом царапин, потом, держа его на весу за шиворот одной рукой, оттащить к двери туалета и там внушить ему, что это надо делать здесь, и только! Затем поднести к входной двери, другой рукой открыть ее, выбросить кота подальше за порог и быстро захлопнуть дверь, чтобы он не успел проскочить обратно, потому что ему удавалось делать это иногда с необыкновенным проворством. Сами понимаете, процесс был крайне утомительным и неприятным, но всякий раз повторялся Сашей с редким мужеством и упорством, потому что он твердо решил в этом именно вопросе Полкану не уступать ни пяди своей жилищной площади. Полкан был действительно смышленым котом (выжить в их дворе мог далеко не всякий, надо было развивать не только силу, но и сообразительность), однако никак не мог постичь одного: почему то, чем он метит углы, хозяину не нравится, почему это плохо, что в этом такого; почему такое жестокое возмездие – выкидывание из дома в коридор?
И вот, когда кот оказывался за дверями, он начинал даже не мяукать, нет! Он рыдал! В прямом смысле этого слова! Абсолютно человеческим голосом, басом, он рыдал, никуда не отходя от двери. Он выл так, что из других дверей выглядывали соседи, уверенные в том, что в подъезде кого-то убивают, потом замечали кота и спрашивали – чей? Рыдающий кот прошибал всех, и когда Саша открывал дверь, а кот со скоростью света бросался обратно в квартиру, ища в ней угол, где, по его мнению, можно спрятаться, тогда соседи смотрели на Сашу, как на законченного садиста и мучителя домашнего животного, и Саше приходилось объяснять, что он таким образом кота воспитывает, но выкидывать совсем – вовсе не собирается.
– И за что вы его так? – укоризненно спрашивали соседи.
Саша объяснял. И тогда соседи, тут же забыв про свой гуманизм, советовали кота кастрировать, тогда он, мол, перестанет испражняться в углах. Саша этого не хотел, и почти каждый день повторялось одно и то же – преступление, поимка, наказание и душераздирающие рыдания за дверью. Война эта продолжалась с переменным успехом, но постепенно перевес стал склоняться в Сашину сторону. Полкан стал писать в углах все реже, а в туалете – все чаще. Но все же хоть раз в две недели горькие стенания Полкана, его спекулятивный вой (ибо он знал, сволочь, что его все равно пустят обратно) – нарушал патриархальную тишину их старого дома.
Вот точно так, один в один, выла сейчас раздавленная Наташа, понимая, что ее сейчас попросту выкинут за борт, и никогда она больше не увидит и тем более, не потрогает своего Сeмкина. И опять – в свою школу, к своим убогим подругам, дешевым сережкам, скучным урокам, бедным, считающим каждый рубль родителям, а этот блестящий, праздничный мир, в котором она оказалась только случайной и неблагодарной гостьей, – вновь станет чужим и далеким. Наташе было так больно, так горько, как никогда до этого в ее маленькой и короткой жизни. И вот она рыдала так, что артист Полкан, всякий раз играющий за дверью на струнах Сашиного сострадания, мог бы ей по-настоящему позавидовать. Наташа, в отличие от кота, твердо знала, что ее не пожалеют, и что она сейчас, в этот момент, лишится всего, о чем мечтала.
Однако она была не права, ее все-таки пожалели…
– Ну, мы ж не звери какие, – подумал и сказал Саша, обращаясь к Гарри.
Гарри был не зверь, он был воспитатель. Впрочем, как и Саша по отношению к коту. Строгий и справедливый воспитатель. Если отец и мать не в состоянии были воспитать девочку, то эти функции взял на себя он. Он видел, что девочка уже сама себя наказала, видел, как ей было стыдно. Ее дикий кошачий вой был проявлением настоящей боли, ничего актерского в нем не было. Этот вой был таким страшным, таким отчаянным, что Гарри с Сашей даже испугались поначалу. Да и на пароходе, услышав его, могли подумать, что действительно где-нибудь в трюме какой-нибудь маньяк потрошит свою несчастную жертву.
– Ну все, все… – сказал Гарри, подойдя к бьющейся в истерике Наташе и положив ей руку на плечо. – Все, я сказал! Хватит! Ну!
Наташа постепенно стала затихать, почувствовав на остренькой ключице стальной палец воспитателя. А с другой стороны – почувствовав почему-то, что ее сейчас за борт не выкинут, во всяком случае – пока.
– Ну-ка, посмотри на меня, – велел Гарри, – ну! Ты слышала, что я сказал? Посмотри на меня! Сейчас же!
Наташа осторожно подняла вверх зареванную грязную мордочку, всю в подтеках черной туши, снесенной с век и ресниц штормом своей истерики. Она все так же дрожала, иногда всхлипывала, а в промежутках тихо скулила. Живопись пьяного авангардиста на ее лице продолжала совершенствоваться, так как Наташа все пыталась вытереть лицо то ладонями, то пальцами. Гарри протянул ей свой платок.
– Сп-сп-аси-ибо, – опять попыталась завыть Наташа, но Гарри не дал.
– Все, все, успокоились, – сказал он. – Теперь встали с колен… Ну! Теперь нормально сели. Не туда! – повысил он голос, когда Наташа решила примоститься опять на краешек кровати Сeмкина.
– А куда? – робко спросила Наташа, готовая теперь повиноваться безоговорочно.
– Вот сюда садись, на стул. Вернее, нет! Встань-ка в угол. Тебя в детстве в угол ставили? Наказывали тебя так?
– Нет, – опустила голову Наташа, покорно встав с постели Сeмкина.
– А как наказывали? – полюбопытствовал Гарри.
Наташа молчала.
– Говори, как? – повторил Гарри строже.
– Меня… пороли…
– Пороли? – изумился Гарри.
– Да… – еле слышно прошептала она и сквозь грязные разводы на ее щеках проступил розовый цвет смущения.
Никогда, ни за что и никому не призналась бы в этом взрослеющая девочка, но сейчас и ситуация была экстремальной, и воля ослабла после истерики, и в уголке души тихо тлела надежда, что Гарри ее пожалеет.
– Значит, пороли… – задумчиво повторил Гарри, абсолютно не зная, как на это реагировать.
Наташа только кивнула, опять опустив голову, и из ее глаз опять полились слезы.
– Меня и сейчас, – прошептала она совсем по-детски, – иногда…
– Ну ладно, – решил что-то Гарри, – мы тебя пороть не будем. Сегодня… да, Саш?
Саша стоял до этого тихо и испытывал примерно те же чувства, что и к выброшенному за дверь Полкану. Хотя – нет, не совсем те же. Помимо жалости тут было еще и острое сознание невозможности хоть чем-то помочь, хоть как-то исправить ее несуразную жизнь, изменить ее уродливые, хромые идеалы, искалеченные этой самой жизнью, ее психику, которая в самом раннем детстве была нетронутой целиной и в нее можно было посеять какие угодно зерна, но вскоре, уже с 3-х лет, тронутую-таки, причем раз и навсегда – легкой и всепроникающей проказой телевидения. И проказа эта была настолько безболезненна и даже завлекательна, что протекала абсолютно незаметно. И вот – первое крушение: поезд-экспресс «ТВ-Голливуд» лоб в лоб столкнулся с другим экспрессом, у которого пункты отправления и прибытия обозначены цифрами на надгробном камне через тире, а это тире и есть жизнь. Скорый поезд «Жизнь» поехал дальше и даже не затормозил, а лязгая и громыхая, помчался дальше, потому что тот – «ТВ-Голливуд» был только сном, видением, воображением. Но хромые Наташины идеалы, припадая на обе ноги, стремились изо всех сил к железнодорожному полотну, чтобы хоть только посмотреть, как промчится заманчивый состав, набитый успехом, славой и богатством. Слишком близко она подошла и была раздавлена встречным, реальным, но к счастью – не насмерть. Хотя, кто бы поручился, что она не повторит попытки и не погибнет. И чем ей можно было теперь помочь? А ничем! Единственное, что ты можешь, неся домой колбасу и проходя мимо бездомной собаки или кошки – это оторвать ей кусок и дать. Домой можно взять одну, ну, две, но всех ведь не возьмешь. Да и колбаса поможет не надолго, только продлит агонию бессмысленной жизни.
Однако Саша придерживался такого мнения, что если нельзя вылечить причину головной боли, то анальгин можно все-таки дать. Поэтому Саша, улыбаясь, сказал:
– Нет, пороть не будем. Но в угол поставим. Ты же в угол хотел? – обратился он к Гарри.
Гарри вспомнил.
– Да. Давай встань в угол. Лицом. Не бойся, ненадолго.
Наташа послушно отправилась в угол.
– Теперь слушай внимательно. Я уже говорил и повторю тебе в последний раз. Ты сможешь провести пару часов, нет, только час, с этим, – Гарри кивнул в сторону постели с распростертым на ней Сeмкиным, – только через Петю, который, я тебе напоминаю, – сидит сейчас на палубе. Если Петя, и только Петя, скажет мне, что тебя можно допустить, я позволю. Только легитимно, поняла?
Наташа не поняла, поэтому отрицательно покачала головой в углу и взглянула через плечо на Гарри с кроткой мольбой в глазах: объяснить, что такое «легитимно»?
Гарри и сам толком не знал, но чужие красивые слова обожал, поэтому он, быстро метнув в Сашу взгляд – не смеется ли он, продолжил:
– Легитимно – это… короче так! Законно все должно быть. По установленному регламенту… порядку, то есть.
Он практически угадал значение слова, поэтому Саша не засмеялся. Да и в другом случае не засмеялся бы, так как Гарри мог легко разозлиться, и тогда бы Наташе не поздоровилось. Да и Саше он рано или поздно припомнил бы такое сомнение в его образованности.
– Вот так! – гордо закончил Гарри, одержав решительную победу над лингвистикой. – А теперь выходи из угла. Иди умойся! Не красся больше, так тебе лучше, – отечески посоветовал он. – И иди к Пете, добывай себе право снять штаны с этого тенора. Не украдкой, как ты попыталась, а… – Гарри избежал подозрительного слова, – а честно! Поняла? Давай! Желаю успеха.
Он подтолкнул девушку к двери. Она двинулась мимо, больше, чем с благодарностью взглянув на всемогущего Гарри, который мог бы ее уничтожить, но не сделал этого, а дал ей еще один шанс. Наташа намерена была этот шанс отработать по полной программе. Для того хотя бы, чтобы Гарри увидел, что она все поняла, и как она теперь слушается. Взгляд «больше, чем с благодарностью» можно было бы расшифровать, как «я твоя, делай со мной, что хочешь», но Гарри был, что называется, не по этому делу. Правда, Наташа была сейчас похожа больше на мальчика, чем на девочку, однако, если даже вообразить, что это мальчик, то уж больно некрасивый получался мальчик – зареванный, замызганный, убогий, неаппетитный какой-то. Многообещающий подростковый взгляд сейчас обещал в пустоту; предложение в данном случае настолько превышало спрос, что даже попытку делать не стоило. Поэтому Гарри, прямо скажем – без вожделения – шлепнул выходящую Наташу по костлявой попке (что она могла расценить и как пустяковое детское наказание, и как поощрение к дальнейшим усилиям) – и крикнул в коридор ей вслед:
– Пойди сначала в туалет, умой верещалку свою! – Потом обернулся к Саше: – Видал, что делается! И так в каждом городе, в каждой гостинице. Совсем стыда нет у этих сырих! Ну ладно, пойдем, что ли. А то и остальных растащат, да? Без Пети. Пойдем, глянем, как там Петя управляется с контингентом, – предложил Гарри, не без нежности приобняв Сашу за плечи.
– Пошли, – сказал Саша, – а твоего, – он кивнул на тело солиста, – так оставим?
– Да ну его на х… – отмахнулся Гарри, – осточертел уже со своей пьянкой. Менять его буду. Есть у меня на примете паренек. Поет так себе, но танцует классно. А петь – чего? Поправим. А фанера на что? Правильно?
– Правильно, – согласился Саша, и они пошли.
Глава 9-я, в которой вечеринка на теплоходе продолжается
На палубе оказалось еще оживленнее, чем было. Петя напоминал сейчас измученного израильского таможенника в 70-х годах, когда стали выпускать желающих выехать на историческую родину, и они огромной ордой ринулись сначала на этот пропускной пункт, а потом рассеялись и по всему миру. Потный, красный, забывший даже об Анжелике, обессилевший от танцев Петя, уже сидел, безвольно сгорбив спину, и только вяло отмахивался от новых кандидаток. Он обрадовался Саше и Гарри, как тонущий человек – подходящей к нему спасательной шлюпке.
– Ребята! – чуть не плача встал Петя навстречу им, – что ж вы меня одного-то оставили. Что ж мне делать-то?
– Что де-е-елать, – передразнил Гарри скулящие ноты в Петином голосе, – что делать! Выбирать, как уже было сказано. «Каравай, каравай, кого хочешь выбирай». Не видишь, что ли? Выбирай, веди в каюту, пробуй, суди объективно, кто лучше.
– Но ведь я один, – заныл Петя, – и он у меня один, – показал Петя головой вниз, чтобы не было сомнений: кто у него там одиноко расположился.
– Твои проблемы, – отрезал Гарри. – Вот люди! Мало – им плохо, много – тоже плохо! Ладно, Сашку возьми, вторым экспертом. Пойдешь, Саш?
– Так Виолетта же, – неуверенно возразил Саша. Вета как раз в это время в упор глядела на Сашу и совещающуюся троицу.
– Виолетту я сам займу, не беспокойся. Я ее развлеку, будь уверен. Мне-то ты доверяешь, надеюсь, – спросил Гарри, с полуулыбкой глядя на Сашу.
– Тебе – да, – тоже с полуулыбкой ответил Саша. Они друг друга поняли.
– Еще посидим минут 20, выпьем, потом продолжайте, – сказал Гарри. – А я за это время придумаю – куда и как ее увести.
Опять сели за стол.
– О чем вы? – поинтересовалась Вета. – И чего тебя так долго не было?
– С пьяным Сeмкиным разбирались. А сейчас обсуждали, как Петю вытаскивать.
– Ну, и как?
– Не знаем пока. Гарри что-нибудь придумает.
– А тебя случайно помогать не звали? – прозорливо предположила Вета.
– Звали, – честно ответил Шурец, – но ты же понимаешь, что я с тобой, и никто больше меня не интересует. Не хочу я сейчас больше ни с кем…
– Нет?
– Нет! – твердо ответил он.
– Тогда, – сказала Вета, – тогда делай что хочешь… А потом… потом мы останемся вдвоем, ладно.
– Конечно! – возликовал Саша, обрадовавшись и тому, что врать не придется, и тому, что она решения своего менять не намерена.
За столом появилось несколько новых людей. Вета с большим интересом наблюдала за внутренней жизнью блестящего фасада. Тут уже минут 30 сидел Марк Амстиславский, бывший администратор Тульской филармонии, ныне именующий себя как, впрочем, и многие другие его коллеги – директором концертных программ. О нем, как об одном из «рулевых» отечественного шоу-бизнеса, следует рассказать особо. Прежде, в советское время, он устраивал гастроли знаменитых артистов и платил по тем временам очень щедро: например, артист мог получить за концерт 400 рублей. И если учесть, что месячная зарплата в театре у него была 150-200, а за съемочный день в кино он получал максимум 50, то артист был более чем удовлетворен. Однако продавал он артиста за тысячу, и таким образом выходило, что себе – 600, только за посредничество между артистом и заказчиком концерта. Артисты про это знали, но помалкивали, их это устраивало. К тому же навар администратора можно было считать платой за риск: все такие концерты считались левыми, то есть нелегальными, и в случае чего отвечать пришлось бы в первую очередь именно администратору. Он одним из первых начал делать концерты на стадионах. Если вдруг начинался дождь, артист пел под зонтом, но даже и не пел, а открывал рот под фанеру, то есть – фонограмму, на стадионах это запросто проходило: трибуны далеко и что там делает артист, не очень-то и видно. А задаваться вопросом, как работает ансамбль, и почему электрогитары ни к чему не подключены – никому и в голову не приходило. Публика могла увидеть артиста поближе только в конце выступления: он совершал своеобразный круг почета по стадиону, стоя в открытом «газике», и на дорожку летели цветы, и артист мог близко улыбнуться приветствовавшим его трибунам. Что и говорить, масштабным было мероприятие и прибыль с него была огромной.
Большие деньги создавали иллюзию вседозволенности, но на каком-то этапе своей удачливой деятельности Марк потерял бдительность и сел на несколько лет. Но и в местах исправительно-трудовой деятельности он не пропал. В лагере он организовал художественную самодеятельность и даже сам начал петь. Кроме того, начальство лагеря очень быстро узнало, какими обширными связями обладает заключенный Амстиславский, и время от времени в лагерь стали наведываться известные артисты с шефскими концертами, что, понятное дело, облегчало Марку отбывание срока. Ну, а разворот страны на 180? от светлого пути социализма в сторону грязного мира наживы – капитализма – вообще был для Марка подарком. Оказалось, что он сидел ни за что, несправедливо, за простое свободное предпринимательство он сидел, за то, что теперь только поощряется, только не забывай отстегивать кому надо. Вот тут-то можно было развернуться во всю ширь, но оказалось, что в мутных водах свободного предпринимательства таких умельцев, как он, теперь – чертова туча. В нелегальном концертном бизнесе Марк был одним из первых, лавировать и прятать деньги, находясь в чугунных рамках государственной экономики, он умел гениально (ну, за исключением одного прокола), но теперь его навык, его методы оказались просто не нужны, теперь лавировать надо было по-другому, и прятать деньги надо было от других, от налоговиков, например. Пока он сидел, конкуренты не спали, а занимали места. На первых порах ему еще удавались кое-какие комбинации с кредитами в банках, и он даже успел организовать несколько фестивалей – эстрада вперемешку с модой и прочим.
Гала-концерт одного из фестивалей проходил в цирке, и там Марк воплотил в жизнь свою давнишнюю мечту – самому что-нибудь спеть. Он всегда полагал, что умеет делать это не хуже многих так называемых звезд, тщеславие его было тайным, но огромным, его просто пожирало желание хоть когда-нибудь показаться, засветиться на голубом экране. Просто быть накоротке со всеми звездами, греться только в лучах их славы – его не устраивало, он хотел, чтобы и его имя тоже знали все, он сам хотел быть знаменитым и любимым. Чтобы любили не из-за денег, а за личные достоинства. Но вот с этим-то как раз у Марка было слабовато: таланта, даже по сравнению с известными персонажами нашего шоу-бизнеса, среди которых талант тоже не часто встретишь, – у него не было. Ну совсем не было у Марка таланта, то есть, он напрочь отсутствовал. Это в смысле пения. Ну, а в человеческом плане он тем более на уважение и любовь претендовать не мог. В лучшем случае о нем можно было сказать, что он не подлец, да и то не всегда.
Он как-то стал продюсером очень интересной молодой певицы, сделал ей клип, она сразу обратила на себя внимание, но когда Марка спросили через несколько месяцев – где она и почему ее долго не видно – он, злобно усмехнувшись, ответил: «Да она замуж вышла, сука! Сама виновата: или слава, или любовь. Выбрала любовь – ну и скатертью дорога!» Из этого следовало, по-видимому, что неосмотрительно покидая продюсерскую постель, певица рассчитывать на продюсерскую же помощь не может. Исключено!
Зато он потом сам себе сделал клип, в котором пел какую-то варварскую смесь эротики, блатняка и забубенного ресторана. «Эти ножки, как с обложки, смотрят на меня», – пелось в этой не слишком оригинальной композиции, хотя «смотрящие ножки» наверное так же страшно, как и говорящие уши. В клипе вокруг него крутилась уйма стандартных красавиц, с необоснованной нежностью и обожанием глядящих на низенького, толстенького, совершенно лысого человечка с рябым лицом, аккуратными, пошлыми усиками трактирного лакея конца XIX века и при всем этом – с манерами вальяжного красавца, которому приставучие бабы уже до смерти надоели. Вот уж действительно – короля делает окружение!
Вот с этой песней он на фестивале выехал на арену цирка почему-то на верблюде и все в том же окружении девушек. Кому пришла в голову непродуктивная идея посадить Марка на верблюда, не учитывая при этом рост исполнителя! Передний горб верблюда постоянно заслонял лицо импресарио. Таким образом, впечатление от песни, и без того бывшей не шедевром, – было скомкано. А для ТВ – почти брак. Но все равно показали, ибо чтили его, как хозяина фестиваля. И публика по той же причине тоже хлопала. Мечта исполнилась!
Но постепенно Марку перестали верить, и кредитов больше не стало. Он превратился в средний руки бизнесвина, которому до Гарри и нескольких других воротил в той же области – было очень далеко. И сейчас он сидел за этим столом только на правах старого знакомого, не больше.
– Во, бездари скопились, – с чувством сказал Марк, обращаясь к Гарри и имея в виду эстрадную элиту на палубе. – Эх, Володьку бы сейчас поднять! Мы бы с ним таких дел наворочали, – продолжил он, наливая себе виски из Гарриевой бутылки.
– Высоцкого? – небрежно обронил Гарри, глядя куда-то в сторону.
– А кого ж еще! Мы бы с ним…
– Да он бы и без тебя, – с брезгливой злостью оборвал его Гарри. – Если бы его «поднять сейчас», как ты выразился, он бы и без тебя обошелся, и без меня, и без любого. Ему бы сейчас просто так, без выступлений – мешки денег носили бы.
– Ну ладно, ладно, чего ты завелся, – Марк примирительно понес свой стакан – чокаться с Гарри. – Я же так, помечтать…
– Так чего ты хочешь в Нижнем Новгороде? Как ты себе представляешь такой концерт. На открытой площадке, почти в лесу, вернее лес, ты сказал – сзади, впереди поле, на нем несколько тысяч публики. Понятно. Тебе все твои стадионы покоя не дают. А где эстрада? Где при этом артисты помещаются? Как с аппаратурой? Ты хочешь, чтобы мы у тебя выступили в сборном концерте. Хорошо. Ты платишь хорошие деньги. Ладно. Где живут, я спрашиваю, артисты? Как попадают на площадку, кто привозит?
– Значит так. Мы поселяемся в гостинице. Она недалеко от места выступления. Мы все время там. Все артисты будут в гостинице. По мере выступления мы их выплевываем из гостиницы.
– Не понял, – ледяным тоном произнес Гарри, глядя на кончик носа своего собеседника.
– Ну, я не так выразился, это у нас сленг такой. «Выплевываем» – это значит машина из гостиницы подвозит к площадке, ждет пока выступят, потом забирает и везет обратно в гостиницу. Переодеваться в самой гостинице, понял?
– Я-то понял, – сказал Гарри, – а вот ты-то понял, что ты мудак в нашем деле только потому, что ты артистов «выплевываешь»? И поэтому им самим на тебя плевать. Смотри, скоро уж совсем мало будет, кому на тебя не плевать.
– Ничего. Я хоть по сравнению с тобой человек маленький, но пока у нас в стране дискотечный период, – я не пропаду. Мне хватит на хлеб и даже с икрой – что с тобой, что без тебя, – в голосе Марка вдруг появилась жесткость и агрессия.
Уголовное прошлое Марка напомнило о себе Гарри Абаеву и предупредило, что слишком давить не стоит. Гарри не испугался, но спорить или перевоспитывать этого крокодила ему было лень, и портить себе настроение тоже не хотелось. Поэтому он перевел стрелку на деловые рельсы, и они стали дальше обсуждать детали предстоящих гастролей.
– Ну, допустим, – сказал Гарри, – мы участвуем. Какие числа, говоришь?
Марк назвал и, обнаглев, спросил:
– А сольник в стык, там же, на следующий день?
– Сколько? – без интереса спросил Гарри.
Марк озвучил сумму, стандартную для выступления группы «Сладкий сон».
– За десять дней перед Нижним я тебе дам ответ, – поставил Гарри коллегу в сложное положение, поскольку не имел ни малейшего желания с ним сотрудничать.
– Да ты что? – возмутился Марк, – за десять дней даже второе пришествие Христа не раскрутить! Билеты проданы не будут!
– А ты попробуй, – Гарри брезгливо глянул в рябое лицо коллеги. – Не выйдет – что ж, значит, не судьба.
Вета переключила внимание на другую пару.
Две звезды средней величины за соседним столиком вели профессиональный разговор о репертуаре и о том, как трудно сейчас со стихами для песен. Все, мол, халтурят и мало-мальски приличный текст подобрать трудно. А хочется, и давно, спеть что-то душевное, лирическое, уже, мол, надоело петь всякую лабуду. И вот, сезон прошел, а лирического хита, типа «Позови меня с собой», как у Аллы, – все нет и нет.
– А ты старенькое возьми, – посоветовала подруга, – сделай в новом саунде, в новой обработочке, будет клево. Серьезно, я же один раз по телеку видела зимой, ты спела эту, ну, как ее, ну, ее еще Майя Кристаллинская спела, ну, эту… про Экзюпери. И когда летал Экзю-у-у-пери, помнишь? И Доронина пела в кино.
– Ну и что? – насторожилась певица, ожидая дальше услышать гадость. И не ошиблась…
– Ничего. Клево… Только когда ты наверх забиралась, верхние ноты не тянула. В общем, с верхами лажа была, а так ничего. В жилу. И приняли хорошо. Даже скандеж был. Так что поищи в старом еще…
– А что верхние ноты! – обиделась первая. – Ты же знаешь, я зимой вообще высокие ноты не пою.
– А надо! И потом… Имидж тебе менять пора.
Собеседница помоложе как раз сейчас набирала силу и пользовалась спросом бoльшим, чем подруга, и поэтому позволяла себе ее учить.
– Что ты ходишь уже целых три года с одним и тем же имиджем, – продолжала она напористо. – Прическу смени, костюм… Похудела, вон, килограмм на 10, морда вся обвисла. Подтяжку сделай, вон, даже мужики эстрадные делают, а ты…
– Они не мужики, – попробовала возразить та, что постарше.
– Неважно! Надо за внешностью следить! Уж если они это делают, то тебе-то сам Бог велел.
– А тебе, не надо, что ли? – перешла в контратаку старшая.
– Мне – пока нет! – отрезала та.
– Ну да, нет, как же! – голос старшей наполнился обидным сарказмом. – Макияжа на фэйсе с полкило, что я, не вижу? И все равно мешки под глазами заштукатурить не можешь, все видно. Все от образа жизни зависит. Киряешь много и трахаешься с кем попало.
– Я с кем попало?!
– Конечно, – отвернулась старшая и, не желая ссориться, сказала. – Ну ладно, согласись, что ты сегодня выглядишь неважно.
– А ты все равно раньше умрешь, – злобно глядя на собеседницу и, тем не менее, улыбаясь, промолвила вторая. После такого заявления ссора стала неизбежной.
– Ну и сволочь же ты, – ласково сказала старшая, промокнула губы салфеткой и, бросив ее в сторону теперь уже бывшей подруги, удалилась от стола.
Младшая посидела еще немного, гордо огляделась по сторонам и, поймав Виолеттин взгляд, поняла, что та разговор слышала.
– А тебе чего, сыриха? – попробовала она выплеснуть на Вету остатки агрессии.
– Мне?… Ничего, – пожала Вета плечами.
– Ну, и сиди тихо… – сказала она, фыркнула презрительно и тоже ушла от стола, покачивая бедрами и независимо поглядывая по сторонам.
«Пожалуй, слишком независимо», – подумала Виолетта, глядя ей вслед.
Тут можно, конечно, заподозрить, что Виолетта своим 15-ти годам в этом рассказе не соответствует. Так думать и рассуждать могла бы, по крайней мере, девушка или молодая женщина лет 25-ти. Однако еще раз подчеркнем, что наша героиня – девушка особенная. Она и в 25 лет будет думать и говорить, как другие в 40, а в сорок – как в 60. Когда же ей стукнет 50, о ней уже нельзя будет сказать, что она хорошо сохранилась. У всякой, знаете ли, Бабы-Яги путь особый и отдельный. Стареют они, обычно, быстро, но и жизнь проживают бурно. Каждая биография любой стандартной Бабы-Яги может вместить в себя десяток биографий незаурядных женщин, со всеми их романами и авантюрными приключениями. Только после 50-ти стабилизируется их внешний вид, и далее (уже до ста и более лет) они приобретают образцовую внешность Бабы-Яги, известную всем по сказкам кинорежиссера Роу, в которых бессменной и эталонной для многих поколений Ягой – был артист Георгий Милляр.
Но зачем заглядывать так далеко? Сейчас юная красавица Виолетта сидит в центре звездной карты российской эстрады и с глубоким разочарованием смотрит вслед уходящей певице, которую до этого эпизода видела по телевизору и успела уже полюбить, а теперь, конечно, разлюбит и навсегда, потому что, может быть, Бабы-Яги и злые, но все же – не до такой степени, как покидающая палубу «звезда».
Тем временем Гарри с большим интересом за этой сценкой наблюдал. Он удивлялся и почти восхищался этой девчонкой, мало того, что красивой, но и умной. Умной – ну совсем не по годам. Он ведь обещал ее чем-нибудь занять, пока там Саша с Петей будут расхлебывать то, что он сам и заварил, поэтому подошел к ней и предложил пойти к нему, в его каюту люкс, отдохнуть от слишком шумной и глупой тусовки, выпить там чего-нибудь изысканного в мягких креслах и послушать последние, еще нигде не изданные и никем не слышанные записи своей группы. Не правда ли – предложение, от которого трудно отказаться, тем более 15-летней девушке. Но тут был один нюанс, который Вету смущал: оказаться в каюте один на один с незнакомым мужчиной – это все же опасно, думала Виолетта. Она была умна, это так, но ее скромный опыт все-таки не простирался настолько далеко, чтобы предположить, что бывают на свете такие мужчины, которым женщины абсолютно до жопы (можно было бы выразиться «до фени» или, допустим, «до лампочки», но «до жопы» все-таки в данном случае – точнее). Поэтому она с понятной настороженностью посмотрела на Гарри, давая понять, что я, мол, очень хотела бы, и уважаю вас сильно, но как там будет дальше? Не будет ли там сексуальных притязаний и грязных предложений? Гарри понял и улыбнулся.
– Не бойся, – сказал он с лирической грустью. – Я даже к твоей руке не прикоснусь.
– Да? – заинтересовалась Вета. Ей стало даже немного обидно. – А почему?
– Потому… – вздохнул Гарри. – По кочану…
(Автор уступил соблазну использовать здесь расхожую присказку, ибо полагает, что из-за своей фамилии имеет на нее больше прав, чем другие.)
Вета тактично не стала продолжать расспросы, наивно предположив, что Гарри, наверное, в кого-то сильно влюблен. Тут она была отчасти права. Гарри сейчас был сильно влюблен в того мальчика, которого прочил на место Сeмкина. Они пошли в его каюту. По дороге Вета солидно расспрашивала о секрете такой невероятной популярности его подопечных, об этих наглых фанатках, которые подчас выглядят просто помешанными. Гарри почему-то решил с ней пооткровенничать. Потому, вероятно, что ощущал к ней совершенно нетипичное для него уважение. Эти толпы безумных девчонок в диапазоне от 12 до 18 он презирал, а временами даже ненавидел: они совершенно развращали его ребят и заставляли их чувствовать себя суперзвездами. Ребята теряли правильную ориентацию в пространстве (не сексуальную, а в своем прямом значении), переставали понимать, что они звезды, пока Гарри этого хочет. Когда кто-то из них пытался начать сольную карьеру, он терпел неизбежный крах, и о нем через полгода-год забывали напрочь. Поэтому девочки были ему омерзительны и в физическом, и в этическом смысле. И откровенность его перед Ветой выразилась в совершенно неожиданном для нее и циничном пассаже:
– Да, их много и все идиотки. Но когда я хочу показать их фанатизм по ТВ и поддержать версию о том, что они от ребят просто умирают, я заказываю 2-3 автобуса с проплаченными (хотя они готовы и «за так») поклонницами, которые заведут своим поведением остальную толпу. Психоз, к твоему сведению, можно и срежиссировать, – поведал Гарри секрет пораженной Виолетте, открывая дверь своей шикарной каюты.
Однако оставим их на время, потому что совершенно понятно, как они поведут себя в каюте, и что там будет. Оставим, чтобы вернуться к Саше и Пете, ибо там у них в этот час – гораздо интереснее.
Глава 10-я. Покидая теплоход, но перед этим…
Истерзанный женским вниманием Петр уже только пил и вздрагивал при приближении любой девушки. Саша отшивал новых кандидаток, для утешения внося их в список и ставя порядковый номер. Подведя черту под юбилейным 30-м номером, Саша обернулся к стоящим рядом Наташам. Наташи уже порядочно давно стояли на посту, в одинаковых позах, голодно и требовательно глядя на затылок Петра, который в это время пытался доесть давно остывший бифштекс.
– Вам-то чего? – грубовато спросил Саша, как председатель экзаменационной комиссии.
– Ничего, – почти хором прошептали девочки и синхронно опустили головы.
– Ну так и идите спать, уже утро скоро, – сказал Саша. – Вас тут только не хватало.
– Не хватало, – упрямо прошептала, глядя в пол, та, которую Гарри при Саше помиловал в каюте Сeмкина.
– А-а-а, – догадался Саша, – значит вы тоже…
– Тоже.
– Обе?
– Обе, – сказали девочки и подняли головы, посмотрев на Сашу с отчаянной решимостью.
– И что вы сейчас хотите? – задал Саша глупый и праздный вопрос, потому что все поголовно дуры хотели здесь только одного: чтобы Петя их опробовал и дал добро на физический контакт с солистами группы.
– Угу, – сказали девочки. – Того самого…
– Ну, пошли, – сказал Саша, и тихо Пете. – Пошли, вставай.
Петя оторвал забубенную башку от тарелки, посмотрел на Наташ и, развращенный богатым выбором, промычал.
– Не-е-е! С этими? Да ты что!
Наташи сразу внезапно заплакали.
– Тихо! – прикрикнул на них сердобольный Шурец и яростно зашептал Пете, – Да пожалей ты девчонок, мудак, все равно же с ними ничего не будем. Так хоть посмеемся. А трахаться пойдешь с кем-нибудь еще!
Насчет «посмеемся» Пете понравилось, к этому он был готов всегда – с кем угодно, над кем угодно и над чем хотите.
– Ла-адно, ла-ан… – устало простонал пресыщенный бонвиван Петя, – пошли.
Он барственно потрепал девочек за впалые щечки и, тая от собственной щедрости, вяло промолвил:
– Ну что, писюхи, пошли, так и быть. – И, увидев два лица, озаренных светом надежды на свое никчемное счастье, добавил для профилактики, чтобы им жизнь совсем уж медом не казалась: – только смотрите там у меня! Чтобы все было, как я скажу, а то…
– Да-да-да, – мелко залепетали и закивали девчонки, и четверка совершенно разных людей, соединенных смешливой судьбой в один сюжет, отправилась в свой инфернальный путь к Петиной каюте.
Ребята шли чуть сзади, Наташи, крутя угловатыми тазиками, семенили впереди. Они о чем-то шептались, а Петя в полутора метрах сзади, глядя на их фигуры, все пытался вызвать в себе хоть тень желания, отыскать в себе хотя бы вялые признаки похоти и все никак не находил. В самом деле трудно, обладая среднестатистическим вкусом, как у Пети (то есть, мы имеем в виду, что Петя любил, чтобы грудь все же была. Пусть небольшая, но решительно неприемлемо, чтобы ее вообще не было. И переход должен быть из талии в попку, этакий, знаете, изгиб должен быть, а когда изгиба нет никакого, а есть только прямая линия, то трудно, понимаете?) – трудно было возбудиться. «Ничего, – устало размышлял наш сексуальный гурман, – разденутся и тогда, может, само пойдет».
А о чем таком, о девичьем, шептались Наташи? О, если бы Петя мог это услышать, то все пути к вялой даже эрекции были бы для него отрезаны.
– Я не хочу, не хочу, не хочу… – твердила одна.
– А кто тя спрашивает? – горячо возражала другая. – Выхода-то другого нету, правильно? Правильно, я тя спрашиваю?
– Бли-ин! С этим толстым козлом!
– Ну, с козлом. Зато потом будет Сeмкин. И все будет по кайфу…
– А как, как? Я на него смотреть не могу! Козел! К тому же еврей!…
– Дура! Что тебе евреи-то плохого сделали?
– Противные они, – жаловалась юная антисемитка.
– Че-о-о? Противные? А Копперфильд твой обожаемый?
– Он… да? Ты врешь, врешь!
– Ага, вру, ты прэссу почитай, а то ведь ты только видак смотришь, да и то по гостям, – убеждала продвинутая подруга. – Так что нормально! Сделаешь, а завтра будешь с Сeмкиным, и все будет клево.
– А ты?
– И я че-ньдь сделаю и буду с Буфетовым.
– А че, че-нибудь? Че делать-то надо?
– А я знаю?… Ну, раздеться надо… Это точно.
– А дальше?
– Да че ты достаешь-то меня? Я че, больше твоего знаю? Ну разделась, легла, зажмурилась и все.
– Как все? А дальше?…
– А дальше разберешься по ходу. Этот козел, наверно, лучше нас знает-то, что делать.
Из всего сказанного лестным для Пети было лишь то, что его потенциальные возможности подразумевались сами собой. А что он из всех девушек предпочитает как раз вот таких, как они, кузнечиков, – у них даже сомнения не было… Главной проблемой для девочек было – преодолеть отвращение к экзаменатору, сделать так, чтобы он этого отвращения не заметил, а наоборот – чтобы он думал, что он им не противен, а очень даже симпатичен. И тогда он их одобрит и даст пропуск в сказку.
«Какова, однако, «эволюция»! – позволяет себе автор горький вскрик в никуда из своего идеалистического подполья. – Какая жалкая пародия на «Золушку»! Какой путь мы прошли от принца до Сeмкина, от Золушки до Наташи, от сказки до анекдота!» Впрочем, что за жалкое хныканье автора на груди истории, бессмысленный плач в жилетку прогресса! Все своим чередом, пройдет и это. Однако останется не всегда справедливая реальность: кому-то принц, кому-то Сeмкин, а кому-то – совсем никого.
Подошли к Петиной каюте.
– Ну, вперед, – подбодрил девочек Саша.
Вошли, осмотрелись, переглянулись Наташи и попросили молодых людей подождать несколько минут за дверью. Вторая Наташа (та, которая не претендовала на Сeмкина) вышла довольно быстро и, волнуясь, как ассистент хирурга, впервые присутствующий на операции, сказала Пете:
– Ну, идите. Она ждет.
Так обычно говорят идущие на важное дело: «Ну, с Богом!» Хотя в большинстве случаев, а уж в этом в особенности – Бог совершенно ни при чем. Петя вошел. И… вышел уже через 2 минуты, – у Саши сигарета догореть не успела. Он буквально давился смехом.
– Что с тобой? – вытаращился на него Шурец.
– А ты зайди, сам посмотри, – фальцетом пропищал экзаменатор. – Ой, не могу. Ой, Господи. Пойди, пойди, – и опять аж согнулся в приступе неожиданного для Саши веселья.
2-я Наташа забеспокоилась, ибо результат мог бы быть каким угодно, пусть неудачей, пусть полным крахом, но такой реакции Петра она и предположить не могла.
– А что такое, что? – попыталась спросить она, но Петя глянул на нее, и его разобрало еще больше, он пополз вдоль стены по коридору, утирая слезы и подвывая.
– Нет! Так не бывает, ой, не могу!…
А Саша, сгорая, что называется, от любопытства, вошел в каюту и прикрыл дверь за собой. Ничего особенного он не увидел. На кровати лежала совершенно голая, костлявая девочка синеватого цвета, намертво сдвинув ноги, прикрывая руками, нет, даже не прикрывая, а судорожно вцепившись в место пониже живота, дрожа, как жертвенная лань, и крепко зажмурившись. По этой причине она даже не поняла, что это вошел вовсе не Петя. Выбивая зубами, как кастаньетами, свое прощальное «фламенко», – а прощальное потому, что она уже чувствовала – экзамен провален – она пролепетала сквозь стук зубов:
– Петя, только пожалуйста, пожалуйста, осторожно, не делай мне больно!
Саша молча положил свою руку на ее руки, сомкнутые в невскрываемый замок над тем местом, что представляло с ее точки зрения единственную ценность, которую она могла бы предложить миру.