Так было. Размышления о минувшем Микоян Анастас
Вскоре был создан новый самолет — МиГ-21, а МиГ-19 мы отдали китайцам. Дали им всю документацию и помогли построить завод. МиГ-19 у них быстро пошел. Они до сих пор, вот уже более десятка лет, продолжают этот самолет производить, продают его Пакистану. И Пакистан очень доволен этим самолетом. Теперь, через много лет, говорят, что против нынешних американских «фантомов» этот самолет больше подходил бы, чем МиГ-21.
И, возвращаясь опять к упомянутым выше товарищам, я твердо прихожу к мысли, что у них действительно могли быть какие-то недостатки в работе, но не было никаких оснований говорить, что они сознательно вредили. Даже если не принять их подход, считать его отрицательным, можно было им дать отставку, снять с постов, в крайнем случае понизить в звании, но не арестовывать.
И еще об одном следует сказать. В то время Сталин добился ареста и отдачи под суд маршала Кулика и генерала Гордова. Последнего я лично не знал, а Кулика хорошо знал. Но Гордова очень хвалил Хрущев, который был членом Военного совета Сталинградского фронта. Причина их ареста нам была не ясна. Но помнится, как будто Кулик где-то сказал, что воевали и победили они, военные, а не те, кто стоит у власти.
Кулик совершил серьезный проступок в 1941 г., когда командовал на Карельском перешейке. Когда немцы блокировали Ленинград, Кулик имел возможность отправить туда одну-две дивизии на помощь Ленинграду, чтобы сохранить железную дорогу от захвата немцами. Военный совет фронта просил его об этом, но он отказал, считая, что это «не его участок». Но не этот факт Сталин поставил ему в вину.
Кулик и Гордов были расстреляны после войны. Это меня поразило очень. Зачем их было расстреливать? Если Кулик был неграмотен, плохо подготовлен, то винить надо было не его, что он попал на такую высокую должность, а винить надо было того, кто его поставил на нее. Лично он не был ни врагом, ни бесчестным человеком. Все-таки был на фронте всю войну. И на Гражданской войне был. Надо было его разжаловать из маршалов, но не расстреливать.
Видимо, Сталин и с Жуковым расправился бы. Но настолько был высок авторитет Георгия Константиновича Жукова, что Сталин побоялся это сделать и отослал его командующим в Уральский военный округ, подальше от всех, то есть, по существу, в изоляцию.
Некоторые товарищи говорят, что те, кто работал вместе со Сталиным эти годы, даже будучи с ним не согласны, со страху все выполняли, все поддерживали его, а когда его не стало, «расхрабрились» и стали все взваливать на Сталина, как будто сами ни при чем.
Надо сказать, что все, кто работал со Сталиным в руководстве партии, несут ту или иную долю ответственности. Неодинаковую, конечно, — тем более неодинаковую со Сталиным. Но критикующие нас частично правы.
Такая большая власть была сосредоточена в руках Сталина, что он имел возможность преподнести вопрос в таком виде, в каком он хотел, не доводя до нас полной и правдивой информации. Это теперь доказано. Мы многого не знали.
Те, кто говорят о страхе или о том, что мы молчали перед Сталиным из-за страха, в этом случае, видимо, руководствуются собственной психологией. Например, на Пленуме ЦК КПСС после XIX съезда партии, когда Сталин сделал личный выпад против Молотова и меня, он почему-то счел все-таки нужным сказать, что лично эти люди храбрые, настолько храбрые, что, если партии потребуется, пойдут на смерть без оглядки. И это — из уст Сталина в то время, когда он смешал нас с грязью. Он вынужден был это сделать, потому что весь Пленум был ошарашен его нападками против нас двоих, поскольку все члены Политбюро и участники Пленума нас хорошо знали.
Наконец, другое. Если бы эти рассуждения о страхе были абсолютно правильные, как и утверждения, что мы все свалили на Сталина после его смерти, то и в этом случае тот, кто так рассуждает, взял бы грех на свою душу.
Каковы факты? Если бы мы все знали и хотели все взвалить на Сталина, почему же после его смерти мы долгое время открытого осуждения его не делали? Более того, кто нас заставлял это сделать? Неужели из-за страха перед Сталиным, лежавшим в гробу, поместили его тогда в Мавзолей Ленина? Ведь здесь руководство было свободно в решении вопроса. Никакого страха перед Сталиным не могло быть. Ведь тогда могли бы похоронить его там, где он сейчас лежит, рядом с Калининым и другими. И это было бы понятным для всех. Но почти все настолько находились под впечатлением положительных сторон деятельности Сталина и настолько были несведущи в подлинной его отрицательной деятельности в части необоснованных репрессий, что решено было положить его в Мавзолей рядом с Лениным Это, конечно, было ошибкой, но продиктованной не страхом, а недостаточной осведомленностью о его личной деятельности в тот страшный период, а также мнением о чувствах народа к покойному вождю.
Ведь это факт, что мы впервые выступили против Сталина на ХХ съезде партии в 1956 г. — более чем три года спустя после смерти Сталина.
Что это за годы были? Это были годы осмысления пройденного пути, тщательного, объективного разбора всех позорных дел, которые произошли при Сталине, выяснения, насколько он был обманут его же подчиненными людьми, работниками НКВД — МГБ и другими лицами, и насколько он сам был организатором и вдохновителем таких дел.
Глава 45. Расправа с Н.А.Вознесенским. А.А.Кузнецов и «Ленинградское дело»
Раз как-то весной мы были на даче у Сталина. Сидели в кабинете, потом пошли обедать в сад. В это время Сталин с Вознесенским остановились в коридоре. После Вознесенский, очень обрадованный, подошел ко мне и сказал, что большое дело сделал: показал Сталину свой труд, тот полностью одобрил его, сказал, что можно публиковать. Речь шла о книге «Экономика Советского Союза во время войны», которую после войны написал Вознесенский. В ее написании участвовали около 100 работников Госплана по разным отраслям под его руководством. У меня лично было ощущение, что там были неправильные установки. Вознесенский считал: план — это закон, главное — установка. Но это догматическая, субъективистская постановка вопроса. Экономическим законом он быть не может. Если же административный — тоже не закон. За невыполнение плана под суд ведь не отдают.
Затем этот труд получил Сталинскую премию, кажется, 200 тыс. рублей. Эти деньги Вознесенский отдал на общественные нужды. Дело, конечно, не в деньгах. Он добился признания себя как экономиста, знатока военной экономики.
Все шло нормально. Хотя как человек Вознесенский имел заметные недостатки. Например, амбициозность, высокомерие. В тесном кругу узкого Политбюро это было заметно всем. В том числе его шовинизм. Сталин даже говорил нам, что Вознесенский — великодержавный шовинист редкой степени. «Для него, — говорил, — не только грузины и армяне, но даже украинцы — не люди».
В послевоенное время (и до войны так же это было) Сталин и Молотов всегда ворчали на хозяйственников. Вообще, у нас ежегодно из месяца в месяц идет рост производства в хозяйстве. Месяц пика — это декабрь. В январе же и в первом квартале производство падает, а затем с марта — апреля постепенно начинает повышаться, летом опять начинается небольшой спад в связи с уходом на сельскохозяйственные работы и т.д.
Несколько лет подряд при рассмотрении плана предстоящего года в сопоставлении с истекшим годом, когда видели, что первый квартал оказывается ниже четвертого квартала, Сталин и Молотов требовали не только не снижать темпов производства, но и повышать их. Но это никак не получалось. Я, в частности, выступал против такого требования ввиду того, что выполнить его было невозможно. Это объяснялось и тем, что отрасли промышленности, которыми я руководил — пищевая, рыбная, мясомолочная, морской и речной флоты — в летнее и отчасти в осеннее время повышали производство продукции в связи с поступлением сырья из нового урожая. В рыбной промышленности — в связи с осенней путиной. Зимой же сырья поступало очень мало. Поэтому в первом квартале производство резко падало и увеличить его до уровня четвертого квартала не представлялось возможным.
Такие отрасли, как угольная и металлургическая, казалось бы, могли обеспечить равномерное развитие, но ввиду ручного труда, транспортных затруднений на первый квартал, в разгар зимы, налицо тоже было падение добычи угля и металла. Но Сталин не хотел слушать мои возражения. Раздраженно отмахнулся: «Опять ты за свое! Брось!»
При обсуждении плана на 1948/49 год в Политбюро этот вопрос встал со всей остротой. Сталин предложил поручить Вознесенскому как председателю Госплана обеспечить такой рост, чтобы не было падения плана производства в первых кварталах против последних. Не знаю почему, видимо, психологическая обстановка была такая, Вознесенский ответил, что можно это сделать. Как он мог такое сказать? Я был удивлен его ответом: ведь умный человек, знает уже не только чистую экономику, но и реальное хозяйство. Одно время Сталин очень доверял Вознесенскому. Но переход к крайностям для него был обычным делом, чего Вознесенский, видимо, еще не учитывал.
Он составил проект такого плана. В нем не было падения производства в первом квартале, а намечалось даже какое-то повышение. Сталин был очень доволен. В его проекте план будущего года сравнивается с планом текущего года, а текущий год брался в ожидаемом исполнении. Здесь был элемент гадания, потому что никому не известно, что будет произведено в декабре, — всегда могут быть сбои и ошибки в ту или другую сторону и будет субъективистская характеристика ввиду невозможности точного предвидения.
И вот месяца через два или три Берия достает бумагу заместителя председателя Госплана, ведающего химией, которую тот написал Вознесенскому как председателю Госплана. В этой записке говорилось, что «мы правительству доложили, что план этого года в первом квартале превышает уровень IV квартала предыдущего года. Однако при изучении статистической отчетности выходит, что план первого квартала ниже того уровня производства, который был достигнут в четвертом квартале, поэтому картина оказалась такая же, что и в предыдущие годы».
Эта записка была отпечатана на машинке. Вознесенский, получив ее, сделал от руки надпись: «В дело», то есть не дал ходу. А он обязан был доложить ЦК об этой записке и дать объяснение. Получилось неловкое положение — он был главным виновником и, думая, что на это никто не обратит внимания, решил положить записку под сукно. Вот эту бумагу Берия и показал, а достал ее один сотрудник Госплана, который работал на госбезопасность, был ее агентом. И когда мы были у Сталина, Берия выложил этот документ.
Сталин был поражен. Он сказал, что этого не может быть. И тут же поручил Бюро Совмина проверить этот факт, вызвать Вознесенского.
После проверки на Бюро, где все подтвердилось, доложили Сталину. Сталин был вне себя: «Значит, Вознесенский обманывает Политбюро и нас, как дураков, надувает? Как это можно допустить, чтобы член Политбюро обманывал Политбюро? Такого человека нельзя держать ни в Политбюро, ни во главе Госплана!» В это время Берия и напомнил о сказанных в июне 1941 г. словах Вознесенского: «Вячеслав, иди вперед, мы за тобой». Это, конечно, подлило масла в огонь, и Сталин проникся полным недоверием к Вознесенскому, которому раньше очень верил.
Было решено вывести Вознесенского из состава Политбюро и освободить от поста председателя Госплана СССР.
Шло время. Вознесенский не имел никакого назначения. Сталин хотел сперва направить его в Среднюю Азию во главе Бюро ЦК партии, но пока думали, готовили проект, у Сталина, видимо, углубилось недоверие к Вознесенскому. Через несколько недель Сталин сказал, что организовать Бюро ЦК нельзя, потому что если Вознесенский будет во главе Бюро, то и там будет обманывать. Поэтому предложил послать его в Томский университет ректором.
В таком духе и шли разговоры. Прошло месяца два. Вознесенский звонил Сталину, Сталин его не принимал. Звонил нам, но мы тоже ничего определенного сказать не могли, кроме того, что намечалось. Потом Сталин провел решение вывести Вознесенского и из состава ЦК. Видимо, за это время Сталин поручил подготовить «дело Вознесенского». Об этом приходится гадать, потому что Вознесенскому было предъявлено обвинение во вредительстве и в антипартийной деятельности. Без Сталина для МГБ это было бы невозможно. Одновременно с ним была арестована и ленинградская группа товарищей, хотя они никак не были с ним связаны. Жертвами «ленинградского дела» оказались Вознесенский, который до этого был членом Политбюро, Кузнецов — секретарь Ленинградского обкома партии, затем секретарь ЦК ВКП(б), Родионов — Председатель Правительства Российской Федерации, Попков — Председатель Ленинградского Совета депутатов трудящихся и другие.
Дело было организовано, и проведен закрытый процесс в присутствии около 600 человек партийного актива Ленинграда. Это было похоже на то, как был устроен суд в 1936 г. над Зиновьевым, Рыковым и Бухариным. Правда, там процесс был открытый, присутствовали даже иностранные корреспонденты. Этот же процесс был открытым для актива, но закрытым для общественности. Все эти товарищи были обвинены в «попытке заговора против руководства» и расстреляны.
Обвинение это ошибочно, потому что я лично хорошо знал этих руководителей, их сильные и слабые стороны и никогда не сомневался в их преданности партии, государству и лично Сталину.
* * *
Об одном из них — Алексее Александровиче Кузнецове мне хочется рассказать подробнее. После войны Алексея Александровича Кузнецова, как и Вознесенского до войны, Сталину тоже, видимо, предложил поднять до руководящей работы в масштабе всей страны, притом по важнейшим направлениям, Жданов. Однако если до рекомендации Жданова Вознесенского никто в Москве не знал, то имя «ленинградского Кузнецова» было у всех на устах, когда речь заходила о блокаде Ленинграда.
22 июня 1941 г., в день начала войны, Жданов был в Сочи. Поэтому вначале Сталин был вынужден обращаться к Кузнецову. Но даже когда Жданов прилетел, Кузнецову доверили самые ответственные вопросы. А уж когда началась блокада и немцы стали обстреливать город, Жданов практически переселился в бомбоубежище, откуда выходил крайне редко. Прилетая в Москву, он сам откровенно рассказывал нам в присутствии Сталина, что панически боится обстрелов и бомбежек и ничего не может с этим поделать. Поэтому всей работой «наверху» занимается Кузнецов. Жданов к нему, видно, очень хорошо относился, рассказывал даже с какой-то гордостью, как хорошо и неутомимо Кузнецов работает, в том числе заменяя его, первого секретаря Ленинграда. Занимаясь снабжением города, я и мой представитель с мандатом ГКО Павлов имели дело по преимуществу с Кузнецовым, оставляя Жданову, так сказать, протокольные функции.
Сталин питал какую-то слабость к Жданову, не спаивал его, поскольку знал, что тот склонен к алкоголизму, жена и сын удерживают его часто. Простил ему и это признание в трусости. Может быть, потому, что сам Сталин был не очень-то храброго десятка. Ведь это невозможное дело: Верховный Главнокомандующий ни разу не выезжал на фронт!
Впрочем, один раз поехал. Отвлекусь от основного текста ради этого эпизода. Зная, что это выглядит неприлично, однажды, когда немцы уже отступили от Москвы, поехал на машине, бронированном «Паккарде», по Минскому шоссе, поскольку оно использовалось нашими войсками и мин там уже не было. Хотел, видно, чтобы по армии прошел слух о том, что Сталин выезжал на фронт. Однако не доехал до фронта, может быть, около пятидесяти или семидесяти километров. В условленном месте его встречали генералы (не помню кто, вроде Еременко). Конечно, отсоветовали ехать дальше — поняли по его вопросу, какой совет он хотел услышать. Да и ответственность никто не хотел брать на себя. Или вызвать неудовольствие его. Такой трус оказался, что опозорился на глазах у генералов, офицеров и солдат охраны. Захотел по большой нужде (может, тоже от страха? не знаю), и спросил, не может ли быть заминирована местность в кустах возле дороги? Конечно, никто не захотел давать такой гарантии. Тогда Верховный Главнокомандующий на глазах у всех спустил брюки и сделал свое дело прямо на асфальте. На этом «знакомство с фронтом» было завершено и он уехал обратно в Москву.
Возвращаюсь к ленинградской блокаде. Тут он требовал смелости и самопожертвования от всех: настаивал на том, что Ленинград надо отстоять любой ценой. А цена оказалась ужасающей. Только от голода погибли сотни тысяч (в основном в первую зиму). Может быть, меньше миллиона (американский писатель и журналист Гаррисон Солсбери, которого я хорошо знал, вычисляет количество жертв близко к 1 млн). Но скорее всего больше, чем по официальным данным — 641 тыс. человек. С такой точностью сосчитать вообще невозможно. Цифра, которую вычисляет Д.В. Павлов в своей книге, чуть больше. Он честно считает, да разве учтешь всех, разве всегда отличишь смерть от голода или от болезни, замерзания и т.д. Конечно, морально падение Ленинграда было бы большим ударом, и наоборот, его героическая оборона была вдохновляющим примером для всех. Так или иначе, все мы в Москве знали, что основная фигура в Ленинграде Кузнецов, а не Жданов. Ценили также и то, что он не выпячивался, в отличие от Вознесенского не был амбициозен, всегда подчеркивал роль Жданова. Видимо, они искренне хорошо относились друг к другу, любили друг друга, как настоящие друзья.
Однако, как и с Вознесенским, Сталин сделал ошибку, слишком быстро подняв Кузнецова над другими секретарями ЦК. Не думаю, что он хотел с самого начала сознательно подставить ему ножку, но получилось именно так. С 1946 г. Кузнецов стал секретарем ЦК ВКП(б) по кадрам. А вскоре Сталин ему поручил и контроль над работой МГБ, над Абакумовым. Кузнецов для Кремля был наивным человеком: он не понимал значения интриг в Политбюро и Секретариате ЦК — ведь кадры были раньше в руках у Маленкова. А МГБ традиционно контролировал Берия в качестве зампреда Совмина и члена Политбюро. Видно, Сталин сделал тогда выбор в пользу Жданова, как второго лица в партии, и Маленков упал в его глазах. А к Берия начинал проявлять то же отношение, что и к Ягоде и Ежову: слишком «много знал», слишком крепко держал «безопасность» в своих руках. Все же Кузнецову следовало отказаться от таких больших полномочий, как-то схитрить, уклониться. Но Жданов для него был главный советчик. Жданов же, наоборот, скорее всего, рекомендовал Сталину такое назначение, чтобы изолировать вообще Маленкова и Берия от важнейших вопросов. Конечно, у Кузнецова сразу появились враги: Маленков, Берия, Абакумов. Пока был жив Жданов, они выжидали. Да и ничего не могли поделать.
Сам Кузнецов был обаятельным человеком, веселым, искренним. Но сказывалось отсутствие опыта в интригах. Например, он прислушался к авиаконструктору Яковлеву, который очень ревниво относился к успехам своих коллег-конкурентов. В это время «миги» как раз стали опережать «яки» по многим летным данным. Каким-то образом Яковлев добрался до Кузнецова с наветами на моего брата Артема Микояна — вроде он использовал мою помощь для «проталкивания» своих истребителей. Это было неправдой и не могло быть правдой: я никогда не оказывал брату никакой протекции, да он бы не принял ее ни в коем случае. Кроме того, Сталин лично следил за новой авиационной техникой, устраивал совещания с командованием ВВС и с конструкторами. Я никогда в этих совещаниях практически не участвовал, если только вопрос не обсуждался на узком составе Политбюро. Конечно, все мы были в курсе о скорости, дальности, маневренности, вооружении новых самолетов. Но никогда ни с кем в правительстве, особенно с Маленковым, который курировал авиационную промышленность, я слова не сказал об истребителях МиГ. Более того, новости об успехах или трудностях Артема я узнавал от него самого, когда он по воскресеньям обычно приезжал ко мне на дачу. И этой информацией ограничивался, иногда давал ему советы, как себя вести со Сталиным. Сталин сам очень ценил Артема Ивановича. Однажды пригласил из гагринского санатория приехать к нему на дачу на Холодной речке, кажется. В ходе ужина, когда мой брат почувствовал недомогание — заболело сердце, Сталин не только велел ему лежать, сам укрыл пледом и вызвал врача, но и заставил Артема Ивановича остаться на ночь.
Кузнецов же по наивности и незнанию дела принял яковлевское сообщение всерьез и стал что-то расследовать. Конечно, все эти наветы отпали сразу же, но мне это очень не понравилось.
Однако скоро мы с ним сблизились совсем по другой линии: мой сын Серго как-то летом 1947 г. привез к нам девушку, за которой уже несколько месяцев ухаживал и бывал в ее доме. Это была дочь Кузнецова Алла. Девушка обаятельная, красивая, жизнерадостная, с неисчезавшей улыбкой и вечными шутками, которые очень нравились Ашхен и мне. Мы ее полюбили, как родную дочь. К другим невесткам Ашхен тоже относилась хорошо, но иногда критиковала их. Аллу же она никогда не критиковала, в ее присутствии всем нам было весело и приятно. Поэтому, когда Серго сказал о своем желании жениться на Алле, мы были только рады, хотя ему едва минуло 18 лет.
Кузнецову и его жене Зинаиде Дмитриевне Серго тоже понравился. Когда мы отдыхали в Сочи, Серго часто уезжал к Кузнецовым и оставался там на день-два. Я не возражал.
Кажется, это был уже 1948 год. Как-то Сталин позвал всех, кто отдыхал на Черном море в тех краях к себе на дачу на озере Рица. Там при всех он объявил, что члены Политбюро стареют (хотя большинству было немногим больше 50 лет и все были значительно младше Сталина, лет на 15-17, кроме Молотова, да и того разделяло от Сталина 11 лет). Показав на Кузнецова, Сталин сказал, что будущие руководители должны быть молодыми (ему было 42-43 года), и вообще, вот такой человек может когда-нибудь стать его преемником по руководству партией и ЦК. Это, конечно, было очень плохой услугой Кузнецову, имея в виду тех, кто втайне мог мечтать о такой роли.
Все понимали, что преемник будет русским, и вообще, Молотов был очевидной фигурой. Но Сталину это не нравилось, он где-то опасался Молотова: обычно держал его у себя в кабинете по многу часов, чтобы все видели как бы важность Молотова и внимание к нему Сталина. На самом же деле Сталин старался не давать ему работать самостоятельно и изолировать от других, не давать общаться с кем бы то ни было без своего присутствия. Потом, как я говорил, он сделал ставку на Вознесенского в Совмине. Что касается Жданова, то Сталин особенно перед войной стал к нему хорошо относиться. Жданов вообще был хорошим человеком, но слишком слабым. В руках Сталина он мог играть любую роль. Выдвигая Кузнецова, Сталин никак не ущемлял Жданова, наоборот усиливал его позиции — ведь Жданов сам рекомендовал его в секретари ЦК и, скорее всего, отдать ему кадры и МГБ под контроль.
Самый большой карьерист и интриган был Берия. Он стремился к власти, но ему нужна была русская фигура в качестве номинального лидера. Жданов его не любил. А Маленков идеально подходил для такой роли: сам тщеславный, абсолютно безвольный, привыкший исполнять чужие приказы, к тому же в этот период задвинутый Сталиным в Совмин и замененный в ЦК Ждановым и Кузнецовым. Поэтому Берия стал развивать дружбу с Маленковым, уезжать на одной машине, проявлять внимание.
В начале сентября 1948 г. неожиданно для нас во время отдыха на Валдае умирает Жданов. Мы знали о его нездоровом сердце, но не думали, что он так плох. Немедленно оживился Маленков — Сталин вернул его в Секретариат ЦК из Совмина. И если Жданов чувствовал себя спокойно, когда Кузнецов управлял кадрами, то Маленков, наверняка сговорившись с Берия, стал интриговать. Они как-то сумели убедить Сталина отправить Кузнецова на Дальний Восток, для чего придумали идею создать Дальневосточное бюро ЦК, хотя от практики региональных бюро ЦК отказался много лет назад. Как и Среднеазиатское бюро ЦК для Вознесенского, это было придумано специально как некая ступенька на случай, если Сталин не согласится на более суровые меры.
Но, видимо, Абакумов (по заданию Берия или по собственной инициативе) начал собирать компромат на Кузнецова, как в безопасности говорили тогда, «разрабатывать его». Дальний Восток отпал, к сожалению, а это могло спасти Кузнецова. К концу 1948 г. в Политбюро стало известно, что Сталин согласился на то, чтобы снять Кузнецова с работы в ЦК. Это был дурной знак: было понятно, что дело принимает плохой оборот.
На 15 февраля 1949 г. была назначена регистрация брака между Серго и Аллой. Прослышавший об этом Каганович решил меня предостеречь: «И ты разрешаешь этот брак? Ты что, с ума сошел, не понимаешь, что Кузнецов обречен, что с ним будет в недалеком будущем? Ты должен воспрепятствовать такому браку». Я ему твердо ответил, что невеста моего младшего сына — очень хорошая девушка, о лучшей мы с женой и не мечтали. Тем более они любят друг друга, и мешать им я не намерен.
И именно 15 февраля Кузнецов был официально снят с работы за «антипартийные действия», что уже предвещало расправу с ним. Алла в этот момент была нездорова, даже попала в больницу, свадьбу в моем доме мы отложили до начала марта. Правда, вечером 15 февраля у Кузнецова дома было небольшое свадебное торжество, без гостей. Кузнецов, по словам моих сыновей, которые все там были, держался молодцом, шутил и праздновал, как ни в чем не бывало. Кроме того что он был мужественный человек, он, видно, не представлял себе сталинских нравов.
В день свадьбы у нас на даче ко мне пришел Серго и сказал, что Алла очень расстроена: отец ее не хочет к нам приезжать. Он ссылался на нездоровье, но я понял его хорошо. Я тут же позвонил ему на дачу и попросил приехать. Он говорит: «Я болен. У меня неважно с желудком». Я пошутил: «Уборных у нас в доме хватит. Приезжай!» Тогда он сказал: «Мне не на чем приехать. У меня уже нет машины. Давайте лучше вы обойдетесь без меня, ведь моя жена будет». Я говорю: «Немедленно посылаю тебе свою машину и жду. Хотя бы ненадолго, насколько позволит самочувствие. Неприлично отцу не быть на свадьбе собственной дочери». Он уже не мог возражать и приехал.
Была и Рада Хрущева, очень хорошая, скромная девушка. Она училась вместе с Аллой в МГУ, они были подруги. Была также жена Косыгина, которая оказалась даже родственницей Кузнецовых через Зинаиду Дмитриевну и знала Аллу с рождения. Она была с дочерью Люсей и зятем Джерменом Гвишиани (отца его я знал по Дальнему Востоку, где он был начальником управления МГБ). Сам Косыгин благоразумно не приехал, хотя тоже был родственник, да я его специально и не уговаривал.
Кузнецов после долгих недель ожидания получил направление на генеральские курсы в Перхушково. Алла и Серго его там часто навещали и рассказывали, что он чувствует себя бодро, даже радуется возможности наконец поучиться всерьез, ходит в форме генерал-лейтенанта, которым стал будучи членом Военного совета Ленинградского фронта. У меня даже появилась надежда, что, может быть, его оставят в покое.
Но в августе 1949 г. его арестовали. Видимо, он понадобился для «ленинградского дела», которое должно было устранить сразу и Вознесенского и Кузнецова, хотя они никак не были связаны. Оба были уже сняты с высоких должностей, но кому-то надо было исключить всякую возможность их возврата. Сам Сталин, говорили, ждал, что Кузнецов напишет ему покаянное письмо, но тот этого не сделал. «Значит, виноват», — заключил Сталин. Это не значит, что, если бы написал, что-то обязательно бы изменилось: при болезненной недоверчивости Сталина, с письмом или без него, результат, скорее всего, был бы одинаковым. Сколько тысяч людей писали ему безрезультатно!
Обвинения, в которых они признались (конечно, не добровольно), были собраны в переплетенный том, который разослали членам Политбюро. Основная суть была незатейливой: он и его сообщники были якобы недовольны засильем кавказцев в руководстве страны и ждали естественного ухода из жизни Сталина, чтобы изменить это положение, а пока хотели перевести Правительство РСФСР в Ленинград, чтобы оторвать его от московского руководства. Были еще обвинения в проведении в Ленинграде какой-то ярмарки без соответствующего оформления через ЦК, попытке Кузнецова возвеличить себя через музей обороны Ленинграда и прочая чепуха. Видно, очень стойко они держались, если не было записано «намерение устранить Сталина» — излюбленное обвинение 30-х годов. Но и «кавказцы», и желание отдалить руководство России от руководства СССР были рассчитаны на Сталина: он охотно клевал на такие вещи. И тут он клюнул. Причем, зная методы допросов в МГБ, мог бы вызвать их к себе, как это иногда, крайне редко, правда, он делал до войны. Из-за этой клеветы насчет «обиженной России» пропал и Родионов, Председатель Совмина Российской Федерации, способный работник, никак не связанный с Кузнецовым. И, конечно, много ленинградцев, поскольку традицией НКВД — МГБ было раскрывать «разветвленные заговоры».
Мне очень трудно было говорить с Аллой, когда она, узнав от моего сына Вано о случившемся, прилетела из Сочи вместе с Серго (на квартире у Кузнецовых на улице Грановского от членов семьи была заперта комната с телефоном, но Вано ловко сделал какой-то отвод от линии и принес им телефонный аппарат). Алла приняла мое сообщение мужественно: слезы были у нее в глазах, рыдания она еле сдерживала. Разговор происходил в моей кремлевской квартире. Я, конечно же, должен был рассказать официальную версию. Но я добавил, что ее это не коснется, как и ее сестер и брата. Через некоторое время я вызвал туда же, на кремлевскую квартиру, Серго (они жили отдельно от нас), прочитал ему некоторые отрывки из «признаний» Кузнецова. Сказал: «Твоя жена ни при чем, мы будем относиться к ней, как и раньше». И ему подтвердил, чтобы дети Кузнецова по-прежнему приезжали к нам на дачу в гости. Предупредил, чтобы он не вступал в обсуждение ареста Кузнецова с Зинаидой Дмитриевной. Мне было ясно, что ее тоже арестуют. Серго меня удивил своей реакцией. Он сказал: «Тут даже нет серьезных обвинений в проступках. Одни мысли и намерения. К тому же мысли не его. Может быть, это написал следователь?» На что я ответил, что Кузнецовым подписана каждая страница. Серго не успокаивался: «Алексей Александрович с большим почтением относится к Сталину. Он хранит, как память, письмо Сталина, посланное ему в Ленинград в труднейшие месяцы блокады, и даже коробку папирос «Герцеговина-Флор», полученную от Сталина. Я уверен, что дело прояснится и он вернется».
Я не мог ему сказать, что вопрос о судьбе Кузнецова уже предрешен Сталиным и он никогда не вернется.
«Ленинградское дело» вызвало у меня большую тревогу, что может вновь вернуться время, подобное 1936-1938 гг., но только несколько в новой обстановке, несколько новыми методами, может быть. Одно было ясно, что Сталин хочет избавиться от тех руководящих кадров, которые решали судьбу всей страны после 1938 г., возглавляя хозяйственную работу, и которые вынесли на своих плечах все трудности войны.
Глава 46. Накануне и во время ХIХ съезда партии. Последние дни Сталина
Накануне ХIХ съезда партии вышла брошюра Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР». Прочитав ее, я был удивлен: в ней утверждалось, что этап товарооборота в экономике исчерпал себя, что надо переходить к продуктообмену между городом и деревней. Это был невероятно левацкий загиб. Я объяснял его тем, что Сталин, видимо, планировал осуществить построение коммунизма в нашей стране еще при своей жизни, что, конечно, было вещью нереальной.
Приближался ХIХ съезд партии. Сталин, вопреки нашим настояниям, отказался делать политический отчет на съезде. Он поручил это сделать Маленкову, против чего я категорически возражал. Маленков представил проект доклада, в котором ни слова не сказал о брошюре Сталина. Политбюро одобрило проект доклада Маленкова.
Как-то на даче Сталина сидели члены Политбюро и высказывались об этой книге. Берия и Маленков начали активно подхалимски хвалить книгу, понимая, что Сталин этого ждет. Я не думаю, что они считали эту книгу правильной. Как показала последующая политика партии после смерти Сталина, они совсем не были согласны с утверждениями Сталина. И не случайно, что после все стало на свои места. Молотов что-то мычал вроде бы в поддержку, но в таких выражениях и так неопределенно, что было ясно: он не убежден в правильности мыслей Сталина. Я молчал.
Вскоре после этого в коридоре Кремля мы шли со Сталиным, и он с такой злой усмешкой сказал: «Ты здорово промолчал, не проявил интереса к книге. Ты, конечно, цепляешься за свой товарооборот, за торговлю». Я ответил Сталину: «Ты сам учил нас, что нельзя торопиться и перепрыгивать из этапа в этап и что товарооборот и торговля долго еще будут средством обмена в социалистическом обществе. Я действительно сомневаюсь, что теперь настало время перехода к продуктообмену». Он сказал: «Ах так! Ты отстал! Именно сейчас настало время!» В голосе его звучала злая нотка. Он знал, что в этих вопросах я разбираюсь больше, чем кто-либо другой, и ему было неприятно, что я его не поддержал. Как-то после этого разговора со Сталиным я спросил у Молотова: «Считаешь ли ты, что настало время перехода от торговли к продуктообмену?» Он мне ответил, что это — сложный и спорный вопрос, то есть высказал свое несогласие.
Через несколько дней после этого обсуждения Маленков, видимо, по указанию Сталина или с его согласия разослал новый вариант доклада на ХIХ съезде партии, в котором эта книга и основные ее положения одобрялись. Я был поражен: зачем это было делать? Но факт остается фактом. При обсуждении нового варианта доклада я уже не высказывал своих возражений, полагая, что Сталин и так знает мое отношение к его книге. Раз он здесь не задевал меня, не было смысла поднимать этот вопрос для других членов Политбюро.
За несколько дней до съезда члены Политбюро собрались для обмена мнениями об открытии съезда. Зашел вопрос о составе президиума. Обычно на съезде президиум избирался из 27-29 человек. Входили, как всегда, члены Политбюро и руководящие работники краев, республик и главных областей. Сталин на этот раз предложил президиум из 15 человек. Это было удивительным и непонятным. Он лишил таким образом возможности многих видных партийных деятелей войти в президиум съезда, а они этого вполне заслуживали. Сталин сам назвал персонально имена, сказав при этом, что «не надо вводить в президиум Микояна и Андреева, как неактивных членов Политбюро».
Это вызвало смех членов Политбюро, которые восприняли замечание Сталина как обычную шутку: Сталин иногда позволял себе добродушно шутить. Я тоже подумал, что это шутка. Но смех и отношение членов Политбюро к «шутке» Сталина вызвали его раздражение. «Я не шучу, — сказал Сталин жестко, — а предлагаю серьезно». Смех сразу прекратился, все присутствующие тоже стали серьезны и уже не возражали. Я тоже ни слова не сказал, хотя было ясно, что слово «неактивный» ко мне совсем не подходило, потому что все знали, что я не просто активный, а наиболее активный из всех членов Политбюро. Подумал: что-то происходит, что-то у Сталина другое на уме. И не сразу нашел этому ответ.
Потом Сталин вдруг предлагает: «Давайте выберем не 15, а 16 человек в президиум, включив дополнительно Куусинена, старого деятеля Коминтерна». Это предложение было правильным, и мы его приняли единогласно. Но все это происходило в последний момент. Делалось все для того, чтобы произвести впечатление на съезде, что в отношении старых кадров проявляется внимание, их не отбрасывают. Это мои догадки, но думаю, что так было сделано для поднятия авторитета руководства партии.
А я был ошарашен, все думал о предложении Сталина, чем оно вызвано, и пришел к выводу, что это произошло непосредственно под влиянием моего несогласия с его утверждениями в книге по поводу перехода к продуктообмену.
Сталин распределил роли на съезде между членами Политбюро: открыть съезд и выступить с кратким словом он предложил Молотову; закрыть съезд — Ворошилову, отказавшись взять на себя эту естественную функцию и возложив ее на двух старых деятелей партии; докладчиками давно были утверждены Маленков — по Отчетному докладу и Хрущев — по Уставу партии; Кагановичу было поручено предложить съезду состав Программной комиссии. В прениях по докладу Сталин предложил выступить Берия и мне. Я не сразу понял шахматную расстановку фигур, но потом стало ясно: Сталин хотел лишить активности членов Политбюро, ограничив их участие открытием и закрытием съезда, оглашением списка Программной комиссии, выступлением по проекту Устава партии, а нам двоим дать возможность выступить в прениях. Сталин не сомневался, что Берия будет хвалить все: и работу ЦК, и книгу Сталина. А меня, я так понял, хотел испытать. Он почему-то не предложил выступить ни Андрееву, ни Косыгину (правда, Косыгин все-таки выступил на съезде).
Если бы не это его поручение, я бы не стал выступать в прениях, поскольку он меня отвел как «неактивного члена Политбюро». Когда же он предложил мне выступить, я, конечно, не возражал, но заколебался. Как быть? Мне было ясно одно: он хочет провести свой план для моего отстранения от руководства, но у него для этого нет основательного аргумента. Он увидел, что применение ко мне определения «неактивный член Политбюро» вызвало смех у членов Политбюро. Работники партии и министры тоже знали меня как одного из самых активных членов Политбюро и относились ко мне хорошо, особенно зная мою работу во время войны.
И вот, если бы я выступил против той части доклада, где хвалится книга Сталина, или бы выступил только против положения в ней о переходе к продуктообмену, он получил бы козырь в руки для обоснования невключения меня в состав руководства партии «ввиду принципиальных разногласий». Таким образом, я бы сам вооружил его для исполнения его плана в отношении себя. Но если бы даже я вовсе умолчал эту тему в своем выступлении, он мог бы и это использовать против меня, ссылаясь на наш разговор и мое отношение к положениям книги, сказал бы, что я не согласен и что испугался открыто высказать свое мнение на съезде. Обдумав все это, я решил не давать оружия в его руки, чтобы отсечь меня от руководства. Тем более что в тот момент мне казалось, что вывод меня из руководства партии не принесет пользы делу.
Поэтому вполне законно некоторые товарищи, которые были недовольны, что именно я первым открыто выступил на ХХ съезде с критикой культа личности Сталина, критикуют мое выступление по этому вопросу на ХIХ съезде партии. Я понимаю, что допустил здесь явную ошибку. Говоря об ошибочности положений книги Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР» на ХХ съезде, я должен был бы сказать, что мое выступление по этому вопросу на ХIХ съезде, в котором я высоко оценил книгу Сталина, по существу, не отражало моего мнения по этому вопросу — мое выступление на XIX съезде партии было дипломатическим ходом: не расходиться с руководством партии, с Политбюро, которое одобрило эту книгу. Хотя этот аргумент не вполне убедительный, но было бы более правильно, если бы я это сделал.
На следующий день после окончания работы XIX съезда партии, 15 октября 1952 г., был назначен Пленум вновь избранного ЦК партии.
На съезде по предложению Сталина было решено вместо Политбюро ЦК иметь Президиум ЦК. Состав Пленума ЦК (членов и кандидатов), а также состав Президиума в количестве 25 человек обсуждался, как обычно, с участием Сталина и всех членов и кандидатов Политбюро. При подборе кандидатур Сталин настоял на том, чтобы ввести новые кандидатуры из молодой интеллигенции, чтобы этим усилить состав ЦК. Он предложил в числе других две кандидатуры: экономиста Степанову и философа Чеснокова. Как потом стало известно, он лично не знал Степанову, а составил о ней мнение, прочтя одну из ее статей в журнале. Статья ему понравилась, и он решил, что ее автор талантливый человек, с большим будущим. Чесноков также ему понравился по какой-то статье в журнале «Вопросы философии». Сталин ни с кем не обсуждал эти кандидатуры.
Характерно, что после того, как состав вновь избранного ЦК был объявлен в газетах, сама Степанова даже и не подумала, что речь идет о ней. Она не допускала и мысли, что может быть избрана — никто до этого с ней не говорил. А когда Чеснокова кто-то поздравил с избранием в Президиум ЦК, он даже испугался и просил таких шуток не допускать. Конечно, как потом оказалось, это был случайный выбор.
Предлагая вместо Политбюро, обычно состоявшего из 9-11 членов, Президиум из 25 человек, Сталин, видимо, имел на это какие-то свои планы, потому что Президиум из 25 человек совершенно неработоспособен хотя бы потому, что не сможет собираться раз в неделю или чаще для решения оперативных вопросов. Да и не должно быть так много людей в органе с такими функциями.
При Ленине такое число обычно составляло весь Пленум ЦК, а в Политбюро было пять человек. Пять человек, конечно, мало, поэтому после Ленина цифра дошла до семи человек, потом до девяти.
При таком широком составе Президиума, в случае необходимости, исчезновение неугодных Сталину членов Президиума было бы не так заметно. Если, скажем, из 25 человек от съезда до съезда исчезнут пять-шесть человек, то это будет выглядеть как незначительное изменение. Если же эти 5-6 человек исчезли бы из числа девяти членов Политбюро, то это было бы более заметно. Думаю так потому, что приблизительно за год до съезда однажды за ужином, поздно ночью, после какого-то моего острого спора со Сталиным, он, нападая на меня (обычно в такие моменты он стоял), будучи в возбужденном состоянии, что не часто с ним бывало, глядя на меня, но имея в виду многих, резко бросил: «Вы состарились, я вас всех заменю!»
Все присутствовавшие были настолько поражены, что никто слова не сказал в ответ. Нельзя было превращать это в шутку, так как было сказано серьезно, и нельзя было серьезно об этом говорить: ведь мы же были гораздо моложе самого Сталина. Мы подумали, что это случайно сказанные им слова, а не обдуманная и серьезная идея, и вскоре о них забыли. А вот когда такой большой Президиум был создан, мы невольно подумали, что возможно Сталин имел в виду необходимость замены старых членов Политбюро молодыми, которые вырастут за это время, и он легче сможет заменить того, кого захочет убрать.
Перед открытием Пленума мы обычно собирались около Свердловского зала, сидели в комнате Президиума в ожидании прихода Сталина. Обычно он приходил за 10-15 минут до начала, чтобы посоветоваться по вопросам, которые будут обсуждаться на Пленуме. На этот раз мы знали, что он намерен из числа членов Президиума ЦК создать не предусмотренное Уставом Бюро Президиума ЦК, то есть узкий его состав для оперативной работы. Мы ждали, что он, как всегда, предварительно посоветуется с нами о том, кого ввести в состав этого Бюро. Однако Сталин появился в тот момент, когда надо было открывать Пленум. Он зашел в комнату Президиума, поздоровался и сказал: «Пойдемте на Пленум».
Вопрос о выборах Президиума ЦК, куда вошли все старые члены Политбюро и новые товарищи, был встречен нормально, ничего неожиданного не было. Неожиданное было после. Сталин сказал, что имеется в виду из членов Президиума ЦК образовать Бюро Президиума из девяти человек и стал называть фамилии, написанные на маленьком листочке. Ни моей фамилии, ни Молотова среди названных не было. Затем с места, не выходя на трибуну, Сталин сказал примерно следующее: «Хочу объяснить, по каким соображениям Микоян и Молотов не включаются в состав Бюро». Начав с Молотова, сказал, что тот ведет неправильную политику в отношении западных империалистических стран — Америки и Англии. На переговорах с ними он нарушал линию Политбюро и шел на уступки, подпадая под давление со стороны этих стран. «Вообще, — сказал он, — Молотов и Микоян, оба побывавшие в Америке, вернулись оттуда под большим впечатлением о мощи американской экономики. Я знаю, что и Молотов и Микоян — оба храбрые люди, но они, видимо, здесь испугались подавляющей силы, какую они видели в Америке. Факт, что Молотов и Микоян за спиной Политбюро послали директиву нашему послу в Вашингтоне с серьезными уступками американцам в предстоящих переговорах. В этом деле участвовал и Лозовский, который, как известно, разоблачен как предатель и враг народа».
«Молотов, — продолжал далее Сталин, — и во внутренней политике держится неправильной линии. Он отражает линию правого уклона, не согласен с политикой нашей партии. Доказательством тому служит тот факт, что Молотов внес официальное предложение в Политбюро о резком повышении заготовительных цен на хлеб, то есть то, что предлагалось в свое время Рыковым и Фрумкиным. Ему в этом деле помогал Микоян, он подготавливал для Молотова материалы в обоснование необходимости принятия такого предложения. Вот по этим соображениям, поскольку эти товарищи расходятся в крупных вопросах внешней и внутренней политики с партией, они не будут введены в Бюро Президиума».
Это выступление Сталина члены Пленума слушали затаив дыхание. Никто не ожидал такого оборота дела.
Первым выступил Молотов. Он сказал коротко: как во внешней, так и во внутренней политике целиком согласен со Сталиным, раньше был согласен и теперь согласен с линией ЦК. К моему удивлению, Молотов не стал опровергать конкретные обвинения, которые ему были предъявлены. Наверное, не решился вступить в прямой спор со Сталиным, доказывать, что тот сказал неправду.
Это меня удивило, и я считал, что он поступил неправильно. Я решил опровергнуть неправильное обвинение в отношении меня. «В течение многих лет я состою в Политбюро, и мало было случаев, когда мое мнение расходилось с общим мнением членов Политбюро. Я всегда проводил линию партии и ее ЦК даже в тех вопросах, когда мое мнение расходилось с мнением других членов ЦК. И никто мне в этом никогда упрека не делал. Я всегда всеми силами боролся за линию партии как во внутренней, так и во внешней политике и был вместе со Сталиным в этих вопросах».
И обратившись к Сталину, продолжил: «Вы, товарищ Сталин, хорошо должны помнить случай с Лозовским, поскольку этот вопрос разбирался в Политбюро, и я доказал в присутствии Лозовского, что я ни в чем не виноват. Это была ошибка Лозовского. Он согласовал с Молотовым и со мной проект директивы ЦК в Вашингтон нашему послу и послал этот проект без ведома Политбюро ЦК. Я Лозовскому сказал, что этот проект директив поддерживаю, но предупредил его, хотя он это и сам хорошо знал, что вопрос надо поставить на рассмотрение и решение Политбюро. Однако потом, как я узнал от вас, товарищ Сталин, Лозовский этого не сделал и самолично послал директиву в Вашингтон. После того как этот вопрос был выяснен в ЦК, никто больше его не касался, поскольку он был исчерпан. Очень удивлен, что он вновь сегодня выдвигается как обвинение против меня. К тому же в проекте директив каких-либо принципиальных уступок американцам не было. Там было дано только согласие предварительно обменяться мнениями по некоторым вопросам, которые мы не хотели связывать с вопросом о кредитах. И не случайно, что американцы не приняли этого предложения и переговоры не начались. Но если даже такие переговоры имели бы место, то они не имели бы отрицательных последствий для государства.
Что же касается цен на хлеб, то я полностью отвергаю предъявленное мне обвинение в том, что я принимал участие в подготовке материалов для Молотова. Молотов сам может подтвердить это. Зачем Молотову нужно было просить, чтобы я подготовил материалы, если в его распоряжении Госплан СССР и его председатель, имеющий все необходимые материалы, которыми в любой момент Молотов может воспользоваться? Он так, наверное, и поступил. Это естественно».
К сожалению, впоследствии я узнал, что никакой стенограммы выступления Сталина, Молотова и моего не осталось. Конечно, я лучше всего помню то, что говорил в своем выступлении. Выступление Молотова помню менее подробно, но суть сказанного им помню хорошо.
Во время выступления Молотова и моего Сталин молчал и не подавал никаких реплик. Берия и Маленков во время моего выступления, видя, что я вступаю в спор со Сталиным, что-то говорили, видимо, для того, чтобы понравиться Сталину и отмежеваться от меня. Я знал их натуру хорошо и старался их не слушать, не обращал никакого внимания, не отвлекался и даже не помню смысл их реплик ясно было, что они направлены против меня, как будто я говорю неправду и пр.
Потом в беседе с Маленковым и Берия, когда мы были где-то вместе, они сказали, что после Пленума, когда они были у Сталина, Сталин сказал якобы: «Видишь, Микоян даже спорит!» — выразив тем самым свое недовольство и подчеркнув этим разницу между выступлением Молотова и моим. Он никак не оценил выступление Молотова и, видимо, был им удовлетворен. Со своей стороны, они упрекнули меня в том, что я сразу стал оправдываться и спорить со Сталиным: «Для тебя было бы лучше, если бы ты вел себя спокойно». Я с ними не согласился и не жалел о сказанном.
А подоплека обвинения Молотова и меня в намерении повысить заготовительные цены на хлеб была такова. (В последние годы жизни память Сталина сильно ослабла — раньше у него была очень хорошая память, поэтому я удивился, что он запомнил это предложение Молотова, высказанное им в моем присутствии Сталину в конце 1946 г. или в начале 1947 г., то есть шесть лет тому назад.)
Мы ехали в машине к Сталину на дачу, и Молотов сказал мне: «Я собираюсь внести Сталину предложение о повышении цен при поставках хлеба колхозами государству. Хочу предложить, чтобы сдаваемый колхозами хлеб оплачивался по повышенным закупочным ценам. Например, 1 кг пшеницы стоит в среднем 9 коп. закупочная цена в среднем 15 коп. (в старом масштабе цен)».
Я ему сказал, что это слишком небольшое изменение, и положения, по существу, не меняет. Что такое 15 коп. вместо 9 коп. за 1 кг хлеба? Это маленькое дело. Нужна большая прибавка, и не только по хлебу. Правда, Сталин и это предложение отвергнет», — сказал я. По существу же, я был за серьезную корректировку всех закупочных цен, как это провели после смерти Сталина при моем активном участии в 1953 г.
Когда мы приехали, Молотов при мне стал доказывать Сталину, что крестьяне мало заинтересованы в производстве хлеба, что нужно поднять эту заинтересованность, то есть нужно по более высоким закупочным ценам оплачивать поставки хлеба государству. «У государства нет такой возможности, делать этого не следует», — коротко сказал Сталин, и Молотов не стал возражать. Ни разу в беседах к этому они не возвращались — ни Сталин, ни Молотов. Этот случай Сталин сохранил в памяти и привел тогда, когда это ему понадобилось.
То же повторилось, что и в истории с Лозовским, которая произошла в июне 1946 г., а спустя много лет Сталин припомнил ее, решив нанести мне удар. Видимо, Сталин подобные факты запечатлевал в памяти или, может быть, даже записывал, чтобы использовать их, когда это ему будет выгодно.
* * *
Хотя Молотов и я после XIX съезда не входили в состав Бюро Президиума ЦК и Сталин выразил нам «политическое недоверие», мы аккуратно ходили на его заседания. Сталин провел всего три заседания Бюро, хотя сначала обещал созывать Бюро каждую неделю.
На одном из заседаний обсуждался вопрос о состоянии животноводства. Выступил министр земледелия Бенедиктов, который привел засекреченные, точные данные ЦСУ — они были убийственными: несмотря на принятие трехлетнего плана подъема животноводства, предложенного в 1949 г. Маленковым и принятого ЦК с полного одобрения Сталина, не только не было достигнуто увеличения продуктивности животноводства, но, наоборот, произошло уменьшение поголовья скота. Вообще-то план был хороший и выполнимый, но никаких материальных поощрений, материальных стимулов для его выполнения не было предусмотрено. Были только хорошие пожелания. Но считалось, что директивы и планы имеют силу закона. Все цифры Бенедиктов привел, не разъясняя причин такого плачевного положения в производстве мяса и молока.
С места Сталин задал вопрос: «Почему такое состояние?» Бенедиктов ответил, что плохо работают.
Тогда я взял слово и сказал, что эти цифры, к сожалению, правильные и, конечно, объясняются плохой работой, но этому есть причины. Дело в том, что колхозники или ничего не получают на трудодни от животноводства, или получают так мало, что не заинтересованы им заниматься. Механизации в хозяйствах практически нет. В холодную погоду они не хотят носить воду ведрами, поэтому скот остается без воды и без корма. Цены на мясо и молоко по поставкам давно устарели — они и малую долю издержек колхозов не покрывают. Поэтому колхозники и не заинтересованы в развитии общественного животноводства и поддерживают свое существование за счет приусадебного хозяйства и скота, находящегося в их личном пользовании, который подкармливают в том числе и за счет хищений колхозного добра. Главное — надо поднять материальную заинтересованность колхозников в развитии животноводства.
Сталин был очень удивлен — он не ожидал услышать о таком положении в сельском хозяйстве. Мое выступление, казалось, произвело на него впечатление. Но вел он себя спокойно, как будто старался понять положение, продумать его.
Маленков, который хорошо знал, что делается в сельском хозяйстве, потому что как заместитель Председателя Совмина, ведал им, казалось бы, должен был ответить на вопрос Сталина и объяснить, предпочел промолчать. Промолчал также и Хрущев по тем же «дипломатическим» соображениям.
Наконец Сталин сказал, что в этом вопросе необходимо разобраться, изучить его и дать предложения, как исправить, и тут же продиктовал состав комиссии во главе с Хрущевым, включив в нее меня, Бенедиктова и других, не предложив ни Маленкова, ни Берия, хотя Маленков должен был бы участвовать в работе этой комиссии.
Хрущев поднялся и стал отказываться, мол, его нельзя назначать во главе комиссии, он не может, ему трудно и пр. С этим не посчитались, и комиссия была образована.
Комиссия работала почти два месяца. Работали добросовестно, собирали и изучали материал, обменивались мнениями. Пошла политическая борьба вокруг этого вопроса. Но главным результатом было то, что мы внесли предложение о повышении закупочных цен на продукцию животноводства.
Как всегда вечером, когда и другие члены Президиума были у Сталина, Маленков изложил суть дела, чтобы прозондировать отношение Сталина. Меня там не было. Хрущев потом рассказывал, что Сталин принял это в штыки, сказав, что мы возобновляем программу Рыкова и Фрумкина, что крестьянство жиреет, а рабочий класс хуже живет. Другие члены ЦК мне рассказывали, что Сталин высказывался на эту тему и во время Октябрьского пленума, резко осуждая меня за саму идею поднять закупочные цены на продукты животноводства. Говорят, он выглядел очень злым, прохаживался по своему обыкновению и ворчал, говоря обо мне: «Тоже нашелся новый Фрумкин!» Я этого не слышал сам, правда. Зато слышал, как он говорил, что надо бы еще новый налог на крестьян ввести. Сказав: «Крестьянин, что? Сдаст лишнюю курицу — и все».
А на том обсуждении, услышав о предложении Сталина ввести дополнительный налог на крестьян, Хрущев так вышел из положения: он сказал, что если повышать налоги на крестьян, то нужно в комиссию включать таких людей, как Маленков, Берия, Зверев (руководитель Минфина). Это Сталин принял. Через некоторое время мы действительно собрались в новом составе. Комиссия обнаружила, что и Берия, и Маленков считают невозможным выполнение указания Сталина. Это выяснилось, конечно, в частных разговорах. Поручили Звереву подсчитать, обосновать. В общем, тянули это дело как могли. Все считали поручение Сталина о новых налогах на крестьянство без повышения закупочных цен невыполнимым.
Вскоре события развернулись таким образом, что вопрос отпал сам собой.
* * *
Обычно 21 декабря, в день рождения Сталина, узкая группа товарищей членов Политбюро без особого приглашения вечером, часов в 10-11, приезжала на дачу к Сталину на ужин. Без торжества, без церемоний, просто, по-товарищески поздравляли Сталина с днем рождения — без речей и парадных тостов. Немного пили вина.
И вот после XIX съезда передо мной и Молотовым встал вопрос: надо ли нам придерживаться старых традиций и идти без приглашения 21 декабря к Сталину на дачу (это была ближняя дача «Волынское»). Я подумал: если не пойти, значит, показать, что мы изменили свое отношение к Сталину, потому что с другими товарищами каждый год бывали у него и вдруг прерываем эту традицию.
Поговорил с Молотовым, поделился своими соображениями. Он согласился, что надо нам пойти, как обычно. Потом условились посоветоваться об этом с Маленковым, Хрущевым и Берия. С ними созвонились, и те сказали, что, конечно, правильно мы делаем, что едем.
21 декабря 1952 г. в 10 часов вечера вместе с другими товарищами мы поехали на дачу к Сталину. Сталин хорошо встретил всех, в том числе и нас. Сидели за столом, вели обычные разговоры. Отношение Сталина ко мне и Молотову вроде бы было ровное, нормальное. Было впечатление, что ничего не случилось и возобновились старые отношения. Вообще, зная Сталина давно и имея в виду, что не один раз со мной и Молотовым он имел конфликты, которые потом проходили, у меня создалось мнение, что и этот конфликт также пройдет и отношения будут нормальные. После этого вечера такое мое мнение укрепилось.
Но через день или два то ли Хрущев, то ли Маленков сказал: «Знаешь, что, Анастас, после 21 декабря, когда все мы были у Сталина, он очень сердился и возмущался тем, что вы с Молотовым пришли к нему в день рождения. Он стал нас обвинять, что мы хотим примирить его с вами, и строго предупредил, что из этого ничего не выйдет: он вам больше не товарищ и не хочет, чтобы вы к нему приходили».
Обычно мы ходили к Сталину отмечать в узком кругу товарищей Новый год у него на даче. Но после такого сообщения в этот Новый год мы у Сталина не были.
За месяц или полтора до смерти Сталина Хрущев или Маленков мне рассказывал, что в беседах с ним Сталин, говоря о Молотове и обо мне, высказывался в том плане, что якобы мы чуть ли не американские или английские шпионы.
Сначала я не придал этому значения, понимая, что Сталин хорошо меня знает, что никаких данных для того, чтобы думать обо мне так, у него нет: ведь в течение 30 лет мы работали вместе. Но я вспомнил, что через два-три года после самоубийства Орджоникидзе, чтобы скомпрометировать его, Сталин хотел объявить его английским шпионом. Это тогда не вышло, потому что никто его не поддержал. Однако такое воспоминание вызвало у меня тревогу, что Сталин готовит что-то коварное. Я вспомнил также об истреблении в 1936-1938 гг. в качестве «врагов народа» многих людей, долго работавших со Сталиным в Политбюро.
За две-три недели до смерти Сталина один из товарищей рассказал, что Сталин, продолжая нападки на Молотова и на меня, поговаривает о скором созыве Пленума ЦК, где намерен провести решение о выводе нас из состава Президиума ЦК и из членов ЦК.
По практике прошлого, стало ясно, что Сталин хочет расправиться с нами и речь идет не только о политическом, но и о физическом уничтожении.
За мной не было никаких проступков, никакой вины ни перед партией, ни перед Сталиным, но воля Сталина была неотвратима: другие ведь тоже были не виноваты во вредительстве, не были шпионами, но это их не спасло. Я это понимал и решил больше, насколько это было возможно, со Сталиным не встречаться. Можно сказать, что мне повезло в том смысле, что у Сталина обострилась болезнь.
В начале марта 1953 г. у него произошел инсульт, и он оказался прикованным к постели, причем его мозг был уже парализован. Агония продолжалась двое суток.
У постели Сталина было организовано круглосуточное дежурство членов Политбюро. Дежурили попарно: Хрущев с Булганиным, Каганович с Ворошиловым, Маленков с Берия. Мне этого дежурства не предложили. Наоборот, товарищи посоветовали, пока они дежурят, заниматься в Совете Министров СССР, заменять их в какой-то мере.
Я не возражал, ибо мне ни к чему была политическая кухня, в которую, по существу, превратились эти дежурства — там уже шла борьба за власть. Правда, ночью, часа в два, я заходил туда ненадолго и потому мог составить впечатление о том, что там происходило.
Глава 47. Борьба за власть после смерти Сталина
Оставшееся после смерти Сталина партийное руководство — Президиум ЦК КПСС — включало в свой состав тех товарищей, кто играл ту или иную, но выдающуюся роль в последние 10-15 лет. Я лично больше всего боялся возникновения группировок и раскола в руководстве партии, понимая, какие отрицательные последствия они могут иметь для партии и Советской власти. Однако все вопросы стали решаться на заседаниях Президиума, и руководство тогда было действительно коллективным.
В Президиуме у меня не было, кроме Сталина и, может быть, Ворошилова, близких отношений ни с кем (да и со Сталиным они резко ухудшились). Несмотря на определенные и существенные разногласия в некоторые периоды 30-х гг., я уважал Молотова, если не как работника и соратника (слишком уж часто наши взгляды расходились), то как старшего члена партии. Особенно мне стало жалко его и я старался ему помочь как мог, когда Сталин стал его преследовать, начав с ареста его жены Жемчужиной. Я был с Молотовым откровенен в разговорах, в том числе когда речь шла о некоторых отрицательных сторонах характера и поступков Сталина. Он никогда меня не подводил и не использовал моего доверия против меня. Молотов нередко бывал у меня на квартире, иногда со Сталиным вместе.
После смерти Сталина я почувствовал, что отношение ко мне со стороны Молотова изменилось в отрицательную сторону. Я не мог понять, в чем дело, и был очень удивлен, когда узнал от Хрущева и, кажется, Маленкова, что при предварительном обмене мнениями их с Молотовым тот высказался за то, чтобы снять меня с поста заместителя Председателя Правительства, оставив только министром объединенного в этот момент Министерства внутренней и внешней торговли (думаю, в этом проявился шовинизм Молотова, который ему вообще был свойствен). Другие с этим не согласились, и я остался, как и раньше, заместителем Председателя Совета Министров и одновременно министром торговли.
Да и другие, например Ворошилов, Каганович, Булганин, стали замечать, что Маленков, Молотов, Берия и Хрущев стали предварительно обмениваться мнениями и сговариваться, прежде чем вносить вопросы на заседание Президиума ЦК.
Больше всех вместе бывали Берия, Хрущев и Маленков. Я видел много раз, как они ходили по Кремлю, оживленно разговаривали, очевидно обсуждая партийные и государственные вопросы. Они были вместе и после работы, выезжая в шесть вечера (по новому порядку, совершенно правильно предложенному Хрущевым) в одной машине. Все трое жили вне Кремля: Маленков и Хрущев — в жилом доме на улице Грановского, а Берия — в особняке (он один из всех руководителей в это время жил в особняке, а не в квартире). Берия подвозил их на улицу Грановского, а сам ехал дальше. Я не был близок ни с кем из них. С Берия тем более.
Мне Берия не нравился уже с начала 30-х гг., когда он с помощью Сталина, но при сопротивлении всего Кавбюро Закавказской Федерации, особенно грузин, пробрался из органов НКВД на партийную работу, отстраняя и отправляя из Грузии видных работников, известных на Кавказе еще с дореволюционных лет.
Например, Орахелашвили, Картвелишвили, Окуджава, Махарадзе, Цхакая и других. Всех их я знал в революционные годы и уважал. Они не любили Берия, он отвечал им тем же, и я был на их стороне. Нечего и говорить, что Серго его терпеть не мог. Сталину же доставляло какое-то удовольствие сталкивать Берия с Орджоникидзе. Былая его дружба с Серго сменилась на абсолютно непонятное недоверие. Я, конечно, разделял мнение, которое Серго высказывал о Берия в разговорах со мной, да и со Сталиным тоже. Более того, я считал Берия косвенным виновником гибели Серго.
Уже после самоубийства Серго Сталин решил меня замазать участием в репрессиях — уж очень его раздражало мое отрицательное отношение к ним, которое я не скрывал, заступаясь за многих арестованных.
Правда, кое-кого мне тогда удалось спасти от гибели. Упомяну здесь только один анекдотический случай. Был арестован мой школьный друг Наполеон Андреасян. Он сумел переправить на волю (с кем-то из освобожденных) сообщение для передачи мне. Оказалось, его обвиняют в том, что он француз, который скрывает свое происхождение, поскольку выполняет шпионские функции. Следователь, который его допрашивал и обвинял, был либо идиот, либо очень хороший человек, рассчитывавший, что такое нелепое обвинение распадется. Тем не менее из тюрьмы его не выпускали. Я рассказал об этом Сталину, который знал Андреасяна, поскольку тот работал секретарем райкома в Москве: «Я знаю его с семинарии. И трех братьев его знаю. Он такой же француз, как ты и я». Сталин рассмеялся и поручил мне позвонить в НКВД и передать от его имени, чтобы Наполеона освободили. Без ссылки на него такие звонки не допускались. Было даже специальное решение Политбюро, запрещавшее членам Политбюро вмешиваться в работу НКВД.
И вот Сталин дает мне поручение, подкрепленное решением Политбюро, поехать с его письмом в Армению, где «окопались вредители и троцкисты». Это было после того, как бывший глава правительства республики Тер-Габриэлян выбросился из окна во время допроса и разбился насмерть. Сталин сказал, что «его, наверное, выбросили, так как он слишком много знал». Я должен был зачитать письмо на Пленуме ЦК и на месте подписать список лиц, подлежащих аресту, подготовленный в НКВД республики по согласованию с Москвой. Это, мол, сделает более убедительным для армянских коммунистов важность, которую ЦК придает борьбе с вредителями. Отказаться от поручения Политбюро я никак не мог.
В Ереване все шло по сценарию Сталина. Со мной был направлен Маленков, тогда заворг ЦК, занимавшийся кадрами, и всем известный как доверенное лицо Сталина. Ему первому показали список на аресты. Неожиданностью для меня стало появление в зале Берия. Он вошел, когда я выступал с трибуны. Не исключаю, что я мог измениться в лице, я решил, что Сталин поручил ему приехать, чтобы арестовать меня прямо на Пленуме. Однако, надеюсь, я сумел скрыть свое волнение, и его не заметили. Позже я понял, что это тоже входило в сценарий: опасаясь моей непредсказуемости, загнать меня в угол, показать, что у меня нет выбора, кроме полного подчинения. И я был вынужден подписать список на 300 человек. Все-таки я просмотрел его и обнаружил там фамилию Дануша Шавердяна, моего старшего товарища и наставника по работе в партии в годы моей юности. Я вычеркнул его фамилию. Однако это не имело никаких последствий: его арестовали. Очевидно, Берия поставил в известность местное НКВД, что моя подпись нужна только для формальности, с моими соображениями можно не считаться, хоть я и член Политбюро и приехал с письмом Сталина.
В 1938 г., когда Берия попал в Москву, став вначале заместителем наркома НКВД Ежова, отношение Сталина ко мне изменилось. Если раньше он часто приглашал меня, то такие случаи становились все более редкими.
Месяца через два после ареста Сванидзе или чуть позже Сталин опять стал чаще меня вызывать, тем более что у меня была неплохая практика по руководству хозяйственными делами. При этом я всегда был настороже в отношении Берия, не доверял ему.
Хотя должен сказать, что во время войны он сыграл положительную роль в организации производства вооружения. Не потому, что в этом деле понимал. Он даже не старался, да и не мог понять. Но он опирался на группу очень способных, талантливых работников промышленности: наркома вооружения Устинова, наркома боеприпасов Ванникова, наркома Малышева и других, обеспечивал им помощь со стороны центральных и местных органов НКВД — МВД, те оказывали особенно большую помощь наркоматам, за которые отвечал Берия.
После войны Берия несколько раз еще при жизни Сталина в присутствии Маленкова и меня, а иногда и Хрущева высказывал острые, резкие критические замечания в адрес Сталина. Я рассматривал это как попытку спровоцировать нас, выпытать наши настроения, чтобы потом использовать для доклада Сталину. Поэтому я такие разговоры с ним не поддерживал, не доверяя, зная, на что он был способен. Но все-таки тогда я особых подвохов в отношении себя лично не видел. Тем более что в узком кругу с Маленковым и Хрущевым он говорил, что «надо защищать Молотова, что Сталин с ним расправится, а он еще нужен партии». Это меня удивляло, но, видимо, он тогда говорил искренне.
О том, что Сталин ведет разговоры о Молотове и обо мне и недоволен чем-то, мы знали. Эти сведения мне передавали Маленков и Берия в присутствии Хрущева. У меня трений ни с кем из них тогда не было.
После смерти Сталина разногласия в коллективном руководстве обнаружились по вопросу о ГДР. Берия, видимо, сговорившись с Маленковым предварительно, до заседания (я так понял потому, что на заседании тот не возражал Берия и вообще молчал), высказал в отношении ГДР неправильную мысль, вроде того, что де «нам не следует цепляться за ГДР: какой там социализм можно построить?» и прочее. По сути, речь шла о том, чтобы согласиться на поглощение ГДР Западной Германией.
Первым против этого предложения выступил Хрущев, доказывая, что мы должны отстоять ГДР и никому не отдавать ее, что бы ни случилось. Молотов высказался в том же духе. Третьим так же выступил я, затем другие. Поддержал нас и Булганин. Берия и Маленков остались в меньшинстве. Это, конечно, стало большим ударом по их авторитету и доказательством того, что они не пользуются абсолютным влиянием. Они претендовали на ведущую роль в Президиуме, и вдруг такое поражение! Позднее я узнал от Хрущева, что Берия по телефону грозил Булганину, что если тот будет так себя вести, то может потерять пост министра обороны. Это, конечно, произвело на меня крайне отрицательное впечатление.
Вторым спорным вопросом стало повышение заготовительных цен на картофель в целях поощрения колхозников в производстве и продаже колхозами картофеля. Цены были тогда невероятно низкими.
Они едва покрывали расходы по доставке картофеля с поля до пункта сдачи. Горячо выступил Хрущев, я так же горячо поддержал его, так как понимал и давно знал, что без повышения цен нельзя поднять дело. Берия занял решительную позицию «против», но аргументы у него были совершенно неубедительные. На наш вопрос, как же тогда увеличить производство картофеля, он сказал, что нужно создавать совхозы специально по картофелеводству для нужд государства. Нам с Хрущевым было ясно, что это не может решить проблемы. И все же Берия удалось собрать большинство, и вопрос был отложен. Тогда мое отношение к Хрущеву стало улучшаться. До этого мы с ним близки никогда не были, хотя отношения были корректные и когда он был секретарем МК партии, и когда работал на Украине.
Только однажды, еще при Сталине, уже после его переезда в Москву в 1950 г., у нас с ним получился конфликт по такому вопросу. Он предложил изменить систему поставок государству продуктов сельского хозяйства, определяя их величину в зависимости от того, каким количеством земли располагает колхоз. Это должно было коснуться и зерновых культур, и мяса, и молока, и шерсти. Он говорил, что для крестьянина главное — земля, и что такая система будет поощрять крестьян обрабатывать всю землю, потому что поставки будут определяться количеством всей земли, независимо от того, какая ее часть обрабатывается.
Я резко выступил против этого предложения, как совершенно неправильного. Во-первых, качество земли разное в разных областях и районах. При этом далеко не все колхозы могут обработать всю землю из-за отсутствия достаточных для этого средств производства. А в отношении продуктов животноводства это было просто абсурдом. Как можно брать одинаковое количество мяса, молока и шерсти, не учитывая количества скота!
По этому вопросу два раза докладывали Сталину. Сталин слушал внимательно и мои аргументы, и Хрущева. Я не уступал. Несколько раз высказывался Хрущев. Сталин склонялся к точке зрения Хрущева. Но, зная меня и учитывая, что в проекте могут оказаться подводные камни, желая себя застраховать от серьезных ошибок, предложил в принципе принять предложение Хрущева, а мне поручить представить конкретный проект решения.
Я подготовил проект, внеся большие коррективы, которые сводились к тому, что поставки должны определяться для каждой области, края, района в отдельности, с учетом их специфики в сельскохозяйственной экономике. Норма поставки дифференцируется в каждом районе отдельно и может на 30% и более отклоняться при определении нормы поставок отдельным колхозам. Этот проект по крайней мере устранял грубейшую несправедливость, внося соответствующие коррективы. После споров по отдельным вопросам проект был принят. Я никогда не считал погектарный принцип поставок правильным. А у Хрущева он был идеей-фикс.
Тот факт, что эта тройка — Маленков, Берия, Хрущев — как будто веревкой между собой связана, производил на меня тяжелое впечатление: втроем они могли навязать свою волю всему Президиуму ЦК, что могло бы привести к непредвиденным последствиям.
С Маленковым я никогда не дружил, хотя ценил его высокую трудоспособность. Видел его чрезвычайную осторожность при Сталине. Он был молчалив и без нужды не высказывался. Когда Сталин говорил что-то, он — единственный — немедленно доставал из кармана френча записную книжку и быстро-быстро записывал «указания товарища Сталина». Мне лично такое подхалимство претило. Сидя за ужином, записывать — было слишком уж нарочито. Но Маленков умел общаться с местными работниками и в войну сыграл немаловажную роль, в особенности в развертывании авиационной промышленности, на службу которой поставил значительную часть аппарата ЦК, обкомов и горкомов, где были авиационные заводы, что было правильно и на пользу делу. После войны он стал больше заниматься интригами и сыграл подозрительную, а вернее сказать, подлую роль в интригах, приведших к «ленинградскому делу», к гибели Кузнецова, Вознесенского и других.
После смерти Сталина Маленков, ставший Председателем Совета министров, стал проявлять ко мне большое внимание и полное доверие как к министру. Он даже говорил: «Ты действуй в развитии торговли свободно, я всегда поддержу».
Говоря о Хрущеве, следует подчеркнуть его большую заслугу в том, что он взял на себя инициативу в вопросе исключения Берия из руководства и сделал это, предварительно обговорив со всеми членами Президиума ЦК, но так, чтобы это не дошло до Берия.
Наши дачи были недалеко друг от друга. И вот в день заседания Президиума, 26 июня 1953 г., мне сообщили, что Хрущев просит заехать к нему на дачу до отъезда на работу. Я заехал. Беседовали мы у него в саду. Хрущев стал говорить о Берия, что тот взял в руки Маленкова, командует им и фактически сосредоточил в своих руках чрезмерную власть. Внешне он и с Хрущевым и с Маленковым в хороших отношениях, но на деле стремится их изолировать. В качестве доказательства привел факт недопустимого разговора с Булганиным после разногласий по ГДР. Здесь Берия применил угрозу в отношении члена Президиума ЦК, видимо, учитывая свое влияние. Это был действительно очень серьезный факт. Хрущев тогда впервые мне об этом сказал.
В той же беседе со мной Хрущев привел факты, как Берия единолично, минуя аппарат ЦК, связывался с украинским и белорусским ЦК и выдвигал новых руководителей, на которых он мог бы положиться. Это тоже было для меня новым и тоже произвело неприятное впечатление. Видимо, не без тайного умысла Берия взял на себя как первого заместителя Председателя Совмина СССР бразды правления Министерством внутренних дел, что давало ему большую реальную власть. Этому я не удивился, ибо уже в момент смерти Сталина, когда Берия быстро уехал из Волынского в город, я высказал вслух свое мнение, что он «поехал брать власть». Я имел в виду, что он будет готовить почву для своей власти. Хрущев это мнение только подтвердил. Он сказал, что сотрудники нашей охраны, наверное, фактически превращены в осведомителей Берия и докладывают ему обо всех нас — что делаем, где бываем и пр. «Берия — опасный человек», сказал Хрущев в заключение.
Я слушал внимательно, удивленный таким поворотом дела в отношении Берия после такой дружбы, заметной всем. Я спросил: «А как Маленков?» Он ответил, что с Маленковым он говорил: они же давнишние большие друзья. Я это знал. Мне было трудно во все это поверить, ибо, если Маленков — игрушка в руках Берия, и фактически власть в правительстве не у Маленкова, а у Берия, то как же Хрущев его переагитировал?
Хрущев сказал, что таким же образом он уже говорил и с Молотовым, и с остальными. Я задал вопрос: «Это правильно, что хотите снять Берия с поста МВД и первого зама Предсовмина. А что хотите с ним делать дальше?» Хрущев ответил, что полагает назначить его министром нефтяной промышленности. Я одобрил это предложение. «Правда, — сказал я, — он в нефти мало понимает, но имеет организаторский опыт в руководстве хозяйством, как показала война и послевоенное время». Добавил также, что при коллективном руководстве он сможет быть полезным в смысле организаторской деятельности.
В своих мемуарах Хрущев иначе излагает этот эпизод. Он умалчивает о своем ответе мне относительно намечавшейся должности министра нефтяной промышленности для Берия. Получается, что моя фраза о том, что Берия «может быть полезным» сказана была не в качестве согласия с собственными словами Хрущева, а в качестве защиты Берия.
Что касается перевода Берия в нефтяную промышленность, то, скорее всего, Хрущев сказал это мне нарочно, считая, видимо, что мы с Берия чем-то близки и мне не следует говорить всю правду. Откуда такое мнение и недоверие непонятно. Как я уже сказал, эта тройка — Маленков, Берия, Хрущев — все решала между собой. Они были действительно близки, гораздо ближе, чем я с Берия. Кто-то мне высказал мнение, что Хрущев исходил из того, что мы оба кавказцы. Но не представляю, чтобы Никита Сергеевич мог так глупо и примитивно рассуждать. Он же был умный человек. Неужели он мог подумать, что в таком важном политическом вопросе национальность может играть какую-нибудь роль для кого-либо, не только для меня? Для меня же ничья национальность, тем более в политике, никогда не имела никакого значения. Меня, правда, убеждали, что по своей «неотесанности» Хрущев мог проявить такую предосторожность. Напоминали, что со всеми остальными товарищами он поговорил раньше, со мной же только в день заседания. Не знаю. Хотя, конечно, иной раз и умный человек ведет себя глупо.
Во время того разговора в саду Хрущев предупредил, что сегодня повестка заседания объявлена обычная, но что мы эту повестку рассматривать не будем, а займемся вопросом о судьбе Берия.
И действительно, после обмена мнениями, когда особенно резко выступил Хрущев, и мы все выступили в том же духе, было принято решение в отношении Берия. Сначала он не понял серьезности дела и нагло сказал: «Что вы у меня блох в штанах ищете?» Но потом до него дошло. Он тут же, в комнате Президиума ЦК, был арестован.
В целом надо считать смещение Берия заслугой Хрущева перед партией. Действительно, Берия представлял опасность для партии и народа, имея в руках аппарат МВД и пост первого заместителя Председателя Правительства.
Глава 48. XX съезд партии. О жертвах сталинизма
О моей позиции по вопросу о создании комиссии по расследованию положения дел при Сталине перед XX съездом Хрущев в своих воспоминаниях пишет: «Неудивительно, что Ворошилов, Молотов и Каганович не были в восторге от моего предложения. Насколько я припоминаю, Микоян не поддержал меня активно, но он и не делал ничего, чтобы сорвать мое предложение...»
Что касается меня, то это совершенно не соответствует фактам. Сама инициатива создания этой комиссии принадлежит мне, и Никита Сергеевич никак не мог это забыть. Поэтому очень странно звучат слова: «Насколько я припоминаю...», то есть он страхует себя возможностью ошибки. Как и многое из того, что вспоминает Хрущев, касаясь меня, моей роли или ее, так сказать, отсутствия. Я удивлен, как он мог быть так несправедлив ко мне. Это не просто забывчивость, это прямая неправда, причем часто неправда у него маскируется в игнорировании того, что я делал или говорил. Вообще, ведь были и свидетели: Молотов, Каганович, Булганин, Суслов, Первухин, Сабуров.
А дело было так. Я и многие другие не имели полного представления о незаконных арестах. Конечно, многим фактам мы не верили и считали людей, замешанных в этих делах, жертвами мнительности Сталина. Это касается тех, кого мы лично хорошо знали. А в отношении тех, кого мы плохо знали, да нам еще представляли убедительные документы об их враждебной деятельности, мы верили.
После смерти Сталина ко мне стали поступать просьбы членов семей репрессированных о пересмотре их дел. Многие обращались через Льва Степановича Шаумяна. Он же привел ко мне Ольгу Шатуновскую, которую я знал с 1917 г., и Алексея Снегова, знакомого мне с 30-х гг. Они на многое мне открыли глаза, рассказав о своих арестах и применяемых при допросах пытках, о судьбах десятков общих знакомых и сотнях незнакомых людей. Ольга рассказала мне один эпизод, который помог осознать, что подавляющее большинство репрессированных были ни в чем не виновны. Она сидела в женском лагере. Однажды у них разнесся слух, что привезли настоящую японскую шпионку. Все сбежались посмотреть на нее, стали спрашивать: «Ты действительно шпионка?» Она зло сказала: «Да! И я, по крайней мере, знаю, почему я здесь. А вы, коммунистки проклятые, подыхаете здесь ни за что. Но мне вас не жалко!»
Я помог Шатуновской и Снегову встретиться с Хрущевым, который Ольгу знал еще со времен работы в МК, а Снегова — еще раньше. Эти два человека незаслуженно «выпали из истории», а они сыграли огромную роль в нашем «просвещении» в 1954-1955 гг. и в подготовке вопроса о Сталине на XX съезде в 1956 г. Не понимаю, почему Хрущев о них даже не упоминает. Или боится поделиться с кем-то своей славой борца против культа Сталина и за освобождение репрессированных? Но его заслуг никто и не оспаривает. Почему же не воздать должное и другим? И почему идти на прямую неправду? Однако вернусь к письмам и обращениям пострадавших.
Я направлял все эти просьбы Генеральному прокурору Руденко. Меня удивляло: ни разу не было случая, чтобы из посланных мною дел была отклонена реабилитация.
Как я говорил, мы очень были дружны с Л.С.Шаумяном. У нас были общие взгляды по многим вопросам, и мы неограниченно доверяли друг другу. Я обсуждал с ним положение дел с реабилитацией, рассказывал ему о том, что все дела, которые мною разбирались, пересмотрены и люди оказались невиновными. А ведь многие из них были членами ЦК или наркомами (дела разбирались по просьбе детей и вдов этих людей). Как-то я попросил его (это, правда, было не сразу, а примерно за полгода до XX съезда) составить две справки. Первую — сколько было делегатов на XVII съезде, вошедшем в историю как «съезд победителей», и сколько из них подверглось репрессиям. Ведь это был 1934 г., когда на съезде не было уже антипартийных группировок, разногласий, было полное единство в партии. Поэтому важно было посмотреть, что стало с делегатами этого съезда. И вторую справку — это список членов и кандидатов в члены ЦК партии, избранных на этом съезде, а затем репрессированных.
Наконец-то я получу более или менее точный ответ, думал я. Мне важно это было знать, чтобы идти на XX съезд партии с действительными фактами в руках в отношении судеб этих двух категорий руководящих лиц.
Я сказал Льву Степановичу, что мне необходима его помощь в этом деле. Он работал в издательстве Энциклопедии, имел доступ к таким материалам и мог предоставить мне необходимые справки. Через месяц или полтора он предоставил мне эти сведения. Картина была ужасающая. Большая часть делегатов XVII партсъезда и членов ЦК была репрессирована.
Это потрясло меня. Несколько дней из головы не шла мысль об этом, все обдумывал, как это происходило, почему Сталин это сделал в отношении людей, которых хорошо знал. Словом, строил всякие догадки, но ни одна из догадок меня не устраивала и не убеждала. Я думал, какую ответственность мы несем, что мы должны делать, чтобы в дальнейшем не допустить подобного.
Шаумян добыл эти сведения частным порядком и официально пользоваться я ими не мог, но этого было достаточно для того, чтобы потребовать обсудить этот вопрос.
Я пошел к Хрущеву и один на один стал ему рассказывать. Он в это время был поглощен другими вопросами, тоже важными, конечно, но другого характера: целинные земли, новые положения о методах борьбы за социализм (признание мирного перехода) и т. д. Мне пришлось убеждать его, что самый важный вопрос осуждение сталинского режима. «Вот такова картина, — говорил я. — Предстоит первый съезд без участия Сталина, первый после его смерти. Как мы должны себя повести на этом съезде касательно репрессированных сталинского периода? Кроме Берия и его маленькой группы — работников МВД, мы никаких политических репрессий не применяли уже почти три года. Но надо ведь когда-нибудь если не всей партии, то хотя бы делегатам первого съезда после смерти Сталина доложить о том, что было. Если мы этого не сделаем на этом съезде, а когда-нибудь кто-нибудь это сделает, не дожидаясь другого съезда, все будут иметь законное основание считать нас полностью ответственными за прошлые преступления.
Конечно, мы несем большую ответственность. Но мы можем объяснить обстановку, в которой мы работали. Объяснить, что мы много не знали, во многое верили, но в любом случае просто не могли ничего изменить. И если мы это сделаем по собственной инициативе, расскажем честно правду делегатам съезда, то нам простят, простят ту ответственность, которую мы несем в той или иной степени. По крайней мере, скажут, что мы поступили честно, по собственной инициативе все рассказали и не были инициаторами этих черных дел. Мы свою честь хотя бы в какой-то мере отстоим. А если этого не сделаем, мы будем обесчещены».
Хрущев слушал внимательно. Я сказал, что предлагаю внести в Президиум предложение о создании авторитетной комиссии, которая изучила бы все документы МВД, Комитета госбезопасности, прокуратуры, Верховного суда и другие, добросовестно разобралась во всех делах о репрессиях и подготовила бы доклад для съезда. Хрущев согласился с этим. Я предложил создать комиссию Президиума, куда вошли бы я, Хрущев, Молотов, Ворошилов и другие товарищи. Ввиду важности вопроса, состав комиссии соответствовал бы своему назначению. Хрущев внес поправку, что, во-первых, мы очень перегружены и нам трудно будет практически разобраться во всем, и во-вторых, не следует в эту комиссию входить членам Политбюро, которые близко работали со Сталиным. Важнее и лучше включить в состав комиссии авторитетных товарищей, но близко не работавших со Сталиным. Предложил во главе комиссии поставить Поспелова, директора Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. Это — история партии, прямо касается работы его аппарата. Предложил включить и некоторых других.
Я с этим согласился, хотя сказал, что Поспелову нельзя всецело доверять, ибо он был и остается просталински настроенным. Словом, договорились, что этот вопрос обсудим на Президиуме и он подумает как Первый секретарь ЦК. Так и сделали. Он заявил, что если комиссия будет работать неправильно, то мы вмешаемся.
Комиссия в составе Поспелова, Аристова, Шверника и Комарова тщательно изучила в КГБ архивные документы и представила пространную записку.
В записке комиссии от 9 февраля 1956 г. приводились ужаснувшие нас цифры о числе советских граждан, репрессированных и расстрелянных по обвинению в «антисоветской деятельности» за период 1935-1940 гг., и особенно в 1937-1938 гг. В записке указывалось, что в ряде крайкомов, обкомов, райисполкомов партии были подвергнуты арестам две трети состава руководящих работников.
Более того, из 139 членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б), избранных на XVII съезде партии, было арестовано и расстреляно за эти годы 98 человек. «Поражает тот факт, — говорилось в записке, — что для всех преданных суду членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б) была избрана одна мера наказания расстрел». Всего же из 1966 делегатов этого съезда с решающим и совещательным голосом было арестовано по обвинению в контрреволюционных преступлениях 1108 человек, из них расстреляно 848. Факты были настолько ужасающими, что в особенно тяжелых местах текста Поспелову было трудно читать, один раз он даже разрыдался.
Когда я в 1956 г. внимательно ознакомился с этой запиской комиссии, то невольно вспомнил два ранее известных мне факта:
1. При выборах членов ЦК на XVII съезде партии (февраль 1934 г.) Сталин получил изрядное количество голосов против. Подсчет голосов велся в нескольких счетных подкомиссиях. Одну из них возглавлял Наполеон Андреасян, мой школьный товарищ, который тогда же рассказал мне об этом. Только в его группе оказалось 25 голосов поданных против кандидатуры Сталина.
Результаты голосования на съезде не объявлялись. Но о них несомненно доложил Сталину председатель счетной комиссии съезда Л.Каганович.
Насколько я помню, против Сталина было 287 голосов (данные О.Шатуновской, которая лично держала эти бюллетени в руках и пересчитала в 1950-х годах).
2. Через какое-то время, после XVII съезда партии, нам, членам и кандидатам в члены Политбюро ЦК, стало известно о том, что группа товарищей, недовольная Сталиным, намеревается его сместить с поста Генсека, а на его место избрать Кирова. Об этом Кирову сказал Б.Шеболдаев, работавший тогда секретарем одного из обкомов партии на Волге. Киров отказался и рассказал Сталину, который поставил в известность об этом Политбюро. Нам казалось тогда, что Сталин этим и ограничится.
Мы утвердили все выводы комиссии Поспелова без изменений. Но она не внесла предложений по вопросу об открытых судебных процессах 30-х гг., заявив, что не сумела разобраться, и что ей это трудно сделать. Видимо, решили подстраховаться, потому что после всех изложенных фактов эти процессы просто разваливались. Ведь отдельные проходившие по ним подсудимые были уже признаны ни в чем не повинными, а по процессам они проходили, как враги. Логики в этом не было никакой... Тогда Хрущев предложил создать новую комиссию — специально по открытым судебным процессам, включив туда, кроме уже работавших членов, также Молотова, Кагановича и Фурцеву. Мою кандидатуру он почему-то даже не назвал.
Я не возражал против предложенного состава. Может быть, если бы это было предварительным обменом мнений я бы и возразил. Ведь соображение об участии в сталинском руководстве уже отпало. Но почему только для Молотова и Кагановича? Возможно, было бы целесообразно мне быть там, чтобы противостоять в случае необходимости Молотову и Кагановичу. Я думал о роли Кагановича, а также о том, что Молотов тогда был вторым лицом в партии и государстве и во многом помогал Сталину в ходе репрессий. Стоило ли их включать в состав, где остальные участники были намного ниже по положению в партии?
Но в тот момент возражать и объяснять причины было неудобно, ибо предложение было одобрено без оговорок. Кроме того, я думал, что они уже поработали и в отношении судебных процессов и результат будет такой же, как и в отношении репрессий.
Но мы ошиблись. Через некоторое время новая комиссия представила предложения в том смысле, что, хотя в те годы не было оснований обвинить Зиновьева, Каменева и других в умышленной подготовке террора против Кирова, они все же вели идеологическую борьбу против партии и пр. Поэтому, делала вывод комиссия, не следует пересматривать эти открытые процессы.
Мы оказались в меньшинстве, поскольку выводы сделала такая широкая и представительная комиссия. Несомненно, мое участие могло бы многое изменить в выводах и заключениях, я мог бы влиять на ее работу и противостоять Молотову и Кагановичу. Хрущев не мог этого не понимать.
Непонятен еще такой момент. Я якобы «не поддерживал» это дело. Помню до мелочей, как это происходило. Когда речь зашла о докладчике на съезде, я предложил сделать доклад не Хрущеву, а Поспелову как председателю комиссии ЦК партии. Это было объективно верно: ведь раз мы утвердили состав комиссии и ее председателя, то всем и так ясно, что доклад делается от нас, а не от Поспелова. Хрущев мне ответил: «Это неправильно, потому что подумают, что Первый секретарь уходит от ответственности и вместо того, чтобы самому доложить о таком важном вопросе, предоставляет возможность выступить докладчиком другому». Настаивал, чтобы основным докладчиком был именно он. Я с этим согласился, так как при таком варианте значение доклада только возрастало. Он оказался прав.
К концу съезда мы решили, чтобы доклад был сделан на заключительном его заседании. Был небольшой спор по этому вопросу. Молотов, Каганович и Ворошилов сделали попытку, чтобы этого доклада вообще не делать. Хрущев и больше всего я активно выступили за то, чтобы этот доклад состоялся. Маленков молчал. Первухин, Булганин и Сабуров поддержали нас. Правда, Первухин и Сабуров не имели такого влияния, как все остальные члены Президиума.
Тогда Никита Сергеевич сделал очень хороший ход, который разоружил противников доклада. Он сказал: «Давайте спросим съезд на закрытом заседании, хочет ли он, чтобы доложили по этому делу, или нет». Это была такая постановка вопроса, что деваться было некуда. Конечно, съезд бы потребовал доклада. Словом, выхода другого не было. Было принято решение, что в конце съезда, на закрытом заседании, после выборов в ЦК (что для Молотова и Кагановича казалось очень важным) такой доклад сделать.
Утверждение Хрущева в отношении меня неверно еще и потому, что в открытых выступлениях на съезде я единственный подверг в своей речи принципиальной критике отрицательные стороны деятельности Сталина, что вызвало среди коммунистов шум и недовольство.
Помню, когда кончилось мое выступление и объявили перерыв, ко мне подошел мой брат Артем, делегат съезда, и сказал: «Анастас, ты зря эту речь сказал. Ты по существу был прав, но многие делегаты недовольны тобой, ругают тебя. Для чего ты так напал на Сталина? Почему на себя должен взять инициативу, когда другие об этом не говорят? И Хрущев ничего подобного не сказал».
Я ему ответил: «Ты не прав. И те товарищи, которые недовольны моим выступлением, также не правы. А что касается Хрущева, то он на закрытом заседании сделает доклад и расскажет о более страшных вещах».
Отвлекаясь от воспоминаний Хрущева, хочу еще уточнить некоторые детали о том, как реально освобождались заключенные.
Я возглавил Комиссию по реабилитации. Очень скоро пришел к выводу, что такими темпами, которыми шло дело через Генеральную прокуратуру, сотни тысяч людей умерли бы в лагерях, не дождавшись освобождения. Сначала в частном порядке поговорил с А.В.Снеговым, который после 17-летнего заключения в лагерях работал начальником политотдела ГУЛАГа. Он подтвердил мое мнение. Мы решили, что надо освобождать людей, во-первых, на местах, разослав туда «тройки» (на этот раз с целью освобождения, а не осуждения), во-вторых, производить реабилитацию с немедленным освобождением прямо по статьям, которые заключенному инкриминировались. Это не было легкомысленным решением: до этого я убедился, что чье бы дело мы ни рассматривали отдельно, человек оказывался невиновным. С этим же столкнулась Ольга Шатуновская, которая уже работала в Комиссии Партийного Контроля (после длительного заключения и ссылки), виновных она не обнаружила ни одного! Я поговорил с Генеральным прокурором СССР Руденко. Предварительно с ним беседовал Снегов, и тогда Руденко выразил сомнения в юридической правомерности такого подхода. Возможно, строго юридически он имел основания выражать сомнения. Но невозможно применять всю строгость правовых норм к тем, кто так сильно пострадал от нарушения законности и от произвола. Мне Руденко уже сказал, что такой подход вполне оправдан. Потом я сообщил об этом Хрущеву, который одобрил такой подход. В результате мы послали, кажется, 83 комиссии в наиболее крупные поселения ГУЛАГа. Туда же привозили заключенных с мелких объектов этой структуры. Всю организационную работу в этом отношении провел для меня Снегов, который хорошо знал географию лагерей. Вызывали, например, всех, осужденных за вредительство, и объявляли им, что они реабилитированы, выдавали документы и освобождали, обеспечивали им транспортировку по домам. Или по статье за подготовку террористического акта против Сталина, либо кого-либо еще из правительства (в качестве казуса Снегов, работавший в самой крупной комиссии, рассказывал мне, что были там и такие, кто сидел за то, что покушался на жизнь Берия, расстрелянного за два с лишним года до того!). Так мы добились, что сотни тысяч людей были освобождены немедленно. Даже возникла необходимость в дополнительных пассажирских поездах.
Итак, мысль о реабилитации жертв сталинских репрессий я высказал задолго до съезда, включая и тех, кто проходил по процессам 1930-х годов. Отмене приговоров по процессам, как я упомянул, помешали Молотов и Поспелов. Поспелов не дал необходимых материалов. Молотов повел себя хитрее: он сказал, что, хотя нет доказательств вины Зиновьева, Каменева и их сторонников в убийстве Кирова, морально-политическая ответственность остается на них, ибо они развернули внутрипартийную борьбу, которая толкнула других на террористический акт. Тут мы с Хрущевым сделали ошибку: вместо того чтобы навязать правильное решение, отбросив эту словесную шелуху, решили создать специальную комиссию по убийству Кирова и по другим процессам. Дело в том, что многие даже в Центральном Комитете (и кое-кто в Политбюро) были еще не подготовлены к первому варианту решения. Ошибка была сделана и в подборе состава комиссии: главой ее сделали Молотова. Вошла туда и Фурцева как представитель нового руководства партии. Я все-таки верил, что Молотов отнесется к этому делу честно. И ошибся, проявил в отношении его наивность. Не думал, что человек, чья жена была безвинно арестована и едва не умерла в тюрьме, способен продолжать прикрывать сталинские преступления.
Повторяю, именно я предложил сделать доклад XX съезду (правда, я предлагал сделать его Поспелову). Но Хрущев, наверное, оказался прав, что доклад надо было делать Первому секретарю. Я предлагал нам всем войти в комиссию. Но и тут Хрущев, видимо, был прав, что мы слишком близки были к Сталину сами, лучше нам не входить в комиссию. Как бы то ни было, доклад и разоблачение преступлений Сталина были необходимы для оздоровления и партии, и общества в целом, для возрождения демократии и законности.