Учебник рисования Кантор Максим

- Неужели надо такие вещи, как конституция, вышучивать? - горько сказал Кузин. - Неужели ничего не остается несчастной моей Родине, как вернуться к лаптям и прялкам, а на цивилизацию начхать?

- Вижу, ты за всю страну отвечать собрался.

- Что ж, - сдержанно сказал Кузин, - если страна не готова отвечать за себя сама, придется кому-то о ней позаботиться.

- И ты готов?

- Планы имеются.

- Пора эмигрировать, - подытожил Чириков, - если кому яйца дороги - сматываться пора.

Борис Кузин с досадой поглядел на Чирикова: как устал он от этого московского цинизма, легко подменяющего любую серьезную беседу.

XII

Но никто вышучивать достижения прогресса и не собирался вовсе! Какое там! Напрасно беспокоился Борис Кириллович. Может быть, нашей крепости и присуща некоторая замкнутость (на то она, если вдуматься, и крепость), но это нисколько не исключает склонности нашего гарнизона к вылазкам и набегам. А как бы иначе стояла крепость, скажите, пожалуйста? Затвориться - дело, конечно, хорошее, но в разумных пределах, не в ущерб таким архиважным вещам, как снабжение и связи. Порой приходится спускать подъемный мост, опустошать окрестные селения, тащить к себе все, что под руку попадет, за крепостной вал, а там уж разбирать: что пригодно, что нет. И разве какая либо крепость (взять хоть ту главную крепость, что отстроило человечество, - цивилизацию) живет по иным законам? Если вовсе затвориться, то рано или поздно продукты кончатся, и стены падут. Стена - стеной, хорошие стены не помешают, но все-таки крепость создана для нападения, а не для защиты. И главная башня мирового форта - донжон цивилизации, и угловой ее бастион (т. е. российская крепость) существовали по одним законам.

Воскрешая православные традиции, поднимая авторитет госчиновника, укрепляя иерархию служилых людей, мамки с няньками вовсе не оттолкнули интернациональные ценности, а также тех отечественных деятелей культуры, кто уже был обласкан признанием мира.

Скажем, Сыч получил в городском совете премию за прогресс в искусстве и радикальное мышление. Мэр города, вручая художнику медаль, где с одной стороны был выбит силуэт божьего храма, а с другой, профиль - Энди Ворхола, отечески облобызал щеки художнику и предложил стать крестным отцом его, Сыча, будущих детей. Сыч даже не знал, что и ответить на это заманчивое предложение. Породниться с мэром было бы ой как недурно! Пусть основной интерес художника был в интернациональной карьере, однако и внимание Родины ему льстило. Что ж тут скрывать, говорил он, я - русский художник, и признание Отечества значит для меня многое. Стать кумом знаменитого московского мэра - значило сделать важный шаг в карьере на Родине. Однако определенные трудности технического характера на пути к этому имелись. С женой сексуальные отношения прекратились много лет назад, и детей не предвиделось. Поскольку хорек был самцом и сношения с ним осуществлялись исключительно в задний проход, то и от него детей, разумеется, ждать было нечего. Мелькнула даже дурацкая мысль, не инкриминируют ли ему ханжи и завистники гомосексуализм, но мысль эту Сыч отмел тут же: дикость, вздор. Времена не те - сейчас всякий знает, что свобода начинается с права на гомосексуализм. Другое дело, что дети от подобных сношений не рождаются, вот это действительно проблема. Да и согласился бы мэр крестить хорьков, тоже вопрос. Впрочем, мэр города, считавший себя в некотором роде отцом всем москвичам, уже пере крестил к этому времени несчетное количество новорожденных, особо не разбирая, кого крестит - с равным энтузиазмом он макал в купель детей бизнесменов, владельцев казино, держателей бензоколонок и эстрадных певцов. Пройдет ли в такой чехарде и суете крещение хорьков, Сыч не мог понять, и уж во всяком случае, для получения потомства требовалось срочно сменить хорька-самца на хорька-самку. А если так, то, может быть, следовало и узаконить с ней отношения. Может быть, следовало бы попросить мэра стать посаженым отцом - по всей форме? Устроить православное венчание у Христа Спасителя, с образами, с целованием, с катанием на тройке, с ряжеными. И какой же это вышел бы превосходный перформанс! Вот это по-настоящему радикально, это действительно смело. И, кстати, вполне в контексте политкорректности. Не ущемляют же нынче права негров и гомосексуалистов? А права хорьков? Если, например, это по любви? И, дойдя до этого пункта, художник окончательно смешался в мыслях и вытер мокрый лоб.

Придя домой, Сыч уже другими глазами смотрел на своего сожителя. Очевидно стало, что отношения зашли в тупик, а в свете неожиданно открывшихся перспектив было ясно, что так или иначе, а надобно их прекращать. Сыч не хотел себе в этом признаваться, но в глубине души он давно понимал, что всему этому безобразию должен быть положен конец, что добром все это не завершится. Если бы он был самкой, твердил себе Сыч, все бы могло сложиться иначе. Могло-то могло, а вот не сложилось. И надобно исправлять положение. Художник, вне всяких сомнений, привязался к хорьку и был обязан зверю многим, но сколько же можно терпеть? Хорек требователен, нетерпим, жесток к домашним. Сыч примеривался и прикидывал разные планы расставания: начиная с интеллигентного отселения хорька в уютную однокомнатную квартиру на окраине и вплоть до изведения зверя, и хорек, чуя недоброе, жался к стенам, косил глазом. Как-то вечером он искусал жену Сыча, и зверя с трудом оттащили. Сыч, умаявшись от беготни, криков, врачей, попреков, хорькового воя и стенаний жены, сидел в большом вольтеровском кресле, пил коньяк и, случайно бросив взгляд в зеркало, увидел у себя седые виски. Ах, не говорите, что признание и доходы заменяют душевный комфорт - ничего они заменить не могут. И только сознание того, что ты нужен обществу, того, что сделанное тобой, - безусловно, правильно и необходимо, только это может поддержать. Собираясь вечером на открытие нового мебельного бутика, куда он был зван среди прочих почетных гостей, Сыч надел пиджак с приколотым к лацкану орденом, и орден, звякая, бился о его измученное сердце.

XIII

- Пожалуйста, полюбуйтесь, - говорил тем временем Соломон Рихтер Сергею Татарникову, пришедшему по обыкновению на вечерний чай, - почитайте вот здесь, в культурной хронике. Не перетрудитесь, здесь пишут коротко. У нас ведь теперь столько культуры стало, что только конспективно, сжато и можно описать процесс. Лучшие перья трудятся - и не успевают! Подумайте! Стараются - а не поспевают за новациями! Только кратко, пунктиром! Акценты расставить, директиву дать - и дальше бегом по вернисажам, а то опоздаешь. Не поспеть за культурным процессом! Не охватить, дорогой Сережа, всей бездны оболванивания, падежей и суффиксов не хватит!

- Перестаньте, Соломон, везде так

- Именно, что буквально везде. В газете так и написано, что так везде. Вот художник Джулиан Шнабель, и говорят, что великий, так вот он рисует на битых тарелках. Разобьет тарелки, наклеит осколки на холст и сверху рисует. Зачем? Зачем он так делает, Сережа? Для чего? Что сказать хочет?

- Откуда же мне, дураку, знать. Не докладывался. Отмалчивается Шнабель.

- Он-то отмалчивается, а вот другие зато говорят. И как!

- Признайтесь, Соломон, что вам просто завидно.

- Мне?

- Вам, милый Соломон, именно вам и завидно.

- Еще бы ему не завидно, - встряла Татьяна Ивановна; она мыла пол в коридоре и подслушала часть беседы, - еще бы не завидно! Государством признан человек, на правительственном уровне! Орден дали! Это тебе не дома палкой стучать! Так всю жизнь палкой и простучал. И колотит, и колотит. Ты бы хоть в сторожи нанялся, ходил с колотушкой - все проку больше. Глядишь, и тебе бы дали медаль - как почетному сторожу.

Излишне говорить, что не один лишь Рихтер испытал уколы зависти при известии о государственном признании Сыча. Даже коллеги художника, то есть те, которым пристало радоваться за успехи товарища по цеху, порой были замечены в скептических, даже цинических формулировках. Так, Люся Свистоплясова в частной беседе назвала Сыча проституткой, сделавшей карьеру через постель. Как так? - ахнули собеседники, с кем же это? - А вот как раз с этим самым хорьком. - Но ведь это же перформанс, это искусство. - С одним, допустим, ради искусства, а вот с другими ради чего? - И Люся поведала чудовищную историю о зверином гареме, который Сыч завел в подмосковном дачном поселке Переделкино, рядом с дачей покойного поэта Пастернака. Будто бы там содержится целое семейство хорьков, предназначенных удовлетворять самые разнузданные фантазии. Будто бы бегают звери по даче в кокошниках и красных сарафанчиках, в хвосты им вплетены ленты. Будто бы наезжает в Переделкино Сыч в компании муниципальных чиновников, парится с хорьками в сауне, занимается скотоложеством, вливает в пасти зверям дорогие напитки, словом, ад кромешный. Будто бы сатурналии эти известны на все Переделкино, и даже заслуженные деятели изящной словесности захаживают вечерком к Сычу развеяться, отвлечься от писательской рутины. Будто бы один известный поэт так увлекся, что выписал себе личного зверя, и не какого-нибудь, а горностая. И безобразия эти, будто бы, выдвинули Сыча в первые ряды столичной элиты. Правда это или нет, а слух такой по Москве прошелестел, и стали по салонам перешептываться: мол, неудивительно, что его к награде представили - знает, с кем в баньке париться. С другой же стороны если посмотреть, кому из успешных не завидовали, про кого не городили сорок бочек арестантов? Так уж устроен завистливый человек - не верит в честный успех.

Одним словом, по той или иной причине, но искусство Сыча получило государственный резонанс. Нелишним здесь будет добавить, что творчество гомельского мастера дефекаций подобного - т.е. государственного - признания не получило. Напротив, то ли интригами Розы Кранц и Яши Шайзенштейна, то ли объективно вследствие содержания перформанса, но гомельский мастер оказался вытеснен из культурного истеблишмента. Открывали ли выставку Энди Ворхола, устраивали ли презентацию коллекции швейцарских часов, приглашали ли на дегустацию молодого божоле, надо ли было выступать в жюри конкурса красоты - везде просматривалась одна тенденция: Сыча звали, гомельца же упорно игнорировали. Сначала он переносил это с улыбкой, стоически терпел. Но все чаще и чаще стал срываться в истерики, несколько раз тяжело напился. Налицо были все приметы классической травли. Каждый, кто пережил такое или хотя бы представляет, как это бывает, понимает о чем идет речь. Не позвали раз, не позвали два - это еще пустяки. Это можно и не заметить, в конце концов художнику и не стоит так уж часто смешиваться с толпой. Но вот когда не зовут никуда целый год, а за ним и другой, вот тогда действительно чувствуешь, как давит тебя тишина, как гнетет пустота, как сдавливает грудь отчаяние. Что ж удивляться тому, что художник порой оказывается неспособным работать - а кто бы смог в таких условиях? Руки опускаются. С мастером дефекаций случилось худшее из всего, что можно было предположить, организм его перестал служить его творчеству. Иными словами, случился запор. Тщетно тужился он на публике выдавить из себя хоть кусочек кала, зал освистал его и во Дворце молодежи, и в Доме работников искусств. Площадки предлагали все более убогие - провинциальные дома культуры, но и там, даже предварительно накушавшись слабительного, он не мог сделать ничего. Жители окраин, т. е. озлобленные на быт домохозяйки и их пьяненькие мужья, откровенно выходили с представления, а один пенсионер уснул. Безжалостная критика назвала это творческим кризисом. Тогда, напившись пургена, в отчаянии и злобе, художник навалил кучу у дверей «Актуальной мысли». Но это уже было расценено как ординарное хулиганство, не имеющее к искусству отношения. Редакция даже пригрозила подать в городской суд и выселить мастера в двадцать четыре часа из Москвы. Короче говоря, одним - правительственные ордена, а другим - повестки в суд. Он вытерпел и это надругательство, только стал еще более замкнут, еще более хмур. Все чаще заставали его друзья за чтением литературы об изгоях или изгоями же и написанной. Зачитанный томик Рембо, биография Че Гевары, жизнеописание протопопа Аввакума - вот не полный перечень лежащего в изголовье убогого ложа. Когда события в Югославии сделались известны, гомельский мастер не остался, подобно большинству, равнодушным, но устремился на подпольный вербовочный пункт - ехать в Сербию. Само собой понятно, что художник не хотел стрелять и убивать, он собирался сражаться своим искусством, собирался с представлением объехать линию фронта, давая бесплатные концерты бойцам. Руководствуясь в благородном порыве своем примерами Эдит Пиаф и Марлен Дитрих, гомельский мастер, однако, вынужден был столкнуться с черствостью, неведомой его предшественникам. Офицер, рассматривающий заявки добровольцев, выслушал художника и сказал сухо: пошел вон, засранец. У нас своего говна хватает. Художник вышел на улицу, в ушах звенело оскорбление, щеки его горели, руки тряслись. О, как проклинал он в душе свой порыв, как раскаивался в искренности чувства. Да пропади она пропадом, чертова Югославия, со всеми своими мелкими сатрапами - Милошевичем, Хаджманом, Караджичем! Да сгинут они, ничтожные оболваненные народы, лелеющие шкурный интерес!

И, словно сметенная с карты проклятием мастера, рассыпалась в прах Югославия.

XIV

Развал соседней страны, населенной православными братьями-славянами, прошел в России незамеченным. До того ли, в самом деле, было: собственных забот по горло, не уследишь за всеми соседями. И заботы без преувеличения, первоочередные, откладывать их решение невозможно! Требовалось создать такое общество, чтобы оно стало неуязвимо для рецидивов тоталитаризма. Надобно так сформировать сознание граждан страны, чтобы злокозненные адепты командно-административной системы оказались бессильны перед общественным разумом. За короткий срок усилиями просветителей были возведены бастионы, ограждающие личность и ее права. Сунутся злодеи со своими коварными планами порабощения - а не тут-то было: все газеты, все телевизионные программы, все форумы и кворумы дадут им отпор крупнокалиберной информацией!

Голда Стерн, долго остававшаяся в тени своей знаменитой подруги Розы Кранц, нашла наконец собственное, никем не засеянное поле деятельности. Гражданка Стерн сделалась правозащитницей и посвятила свои время, страсть и талант отстаиванию гражданской истины. Может быть, в иных палестинах деятельность правозащитника и является факультативной, так сказать, домашней работой, происходящей помимо профессиональной деятельности, - но в стране, что долгие годы томилась под прессом идеологии, задыхалась в отсутствие правдивой информации, деятельность правозащитника - это тяжелый каждодневный труд.

Оставив на попечение Розы Кранц современное искусство, Голда Стерн отдала свое перо вопросу гражданского общества, строительству его правовых институтов. Работы хватало.

Скажем, некоторые разночтения наблюдались в отношении жертв сталинских репрессий. Бичуя коммунистический ад и соловецкие лагеря, публицисты призывали народ ужаснуться потерям - но сталкивались с досадным неудобством: никто не знал, каковы же эти потери? Так, журнал «Актуальная мысль» остановился на числе 25 миллионов - именно столько, по свидетельству Бориса Кузина, погибло в сталинских застенках; Александр Солженицын обозначил количество жертв цифрой 43 миллиона человек; академик же Потап Баринов, отец известного журналиста, бывший посол в Мексике, а ныне прогрессивный общественный деятель, называл цифру в 60 миллионов. Понятно, что каждый из упомянутых культурных деятелей в самых гневных тонах отзывался о людоедском режиме, понятно, что каждый из правозащитников сострадал павшим, - но о цифрах договориться не получалось. У читателей могли возникнуть вопросы в связи с небольшими количественными несовпадениями: люфт в двадцать миллионов единиц вносил путаницу в обличения. Следовало в рабочем порядке договориться о конкретной цифре замученных. Понятно, что погибло много народу, - но вот сколько? Вобщем-то, можно было сойтись на некоей средней величине - ну, скажем, миллионов тридцать - тридцать пять. Звучит убедительно и трагично. Однако приблизительность в данном вопросе невозможна: исходя из того, что именно отдельная личность была провозглашена мерой истории, недурно было бы вести строгий учет (ну хотя бы с точностью до миллиона), сколько этих личностей погибло. Такая горестная арифметика несомненно помогла бы и в дальнейшем строительстве общества: у граждан в осажденной демократической крепости возникла бы уверенность, что каждый из них - не счету. Однако договориться не получалось.

Стали прибегать к уловкам. Потап Баринов в резкой обличительной заметке указал, что речь идет о цвете нации - т. е. о здоровых, молодых, талантливых людях, павших на плахе тоталитаризма. Возникал законный вопрос: а что же, нездоровых и малоодаренных не посчитали? Ведь если с убогими бабками сложить, с теми дурами, которые просто под руку расстрельной команде попались, - то ведь умопомрачительная цифра выйдет. Что же, сто миллионов погибло? А вообще-то сколько в России народа? Если сто миллионов отнять, останется сколько? Если сорок три миллиона из общего числа вычесть? Тут еще некстати выплыли и цифры потерь в Великой Отечественной войне: то ли девятнадцать миллионов погибло, то ли двадцать три - здесь цифровой разброс был скромнее. Однако если сложить двадцать миллионов и шестьдесят миллионов, да еще прибавить неучтенных бабок, то выходило, что вся Россия поголовно была истреблена, а это все-таки не совсем так. Попытались было привлечь к делу энтузиастов-доброхотов: возникли такие самодеятельные организации, что стали выискивать следы каждой судьбы, составлять реестры жертв. Однако таким путем убедительных цифр не получишь - если судьбу каждого Иван Иваныча рассматривать, это на десять лет работы хватит, а цифры нужны сегодня. Выходили в провинциальных издательствах тонкие брошюры с перечнем фамилий репрессированных, но разве можно эти куцые данные использовать в идеологической борьбе с тиранией? Доходило до ссор и прямых обвинений в пособничестве коммунистическому режиму. Некий журналист сунулся было в архивы и выкопал несуразную цифру: будто бы в лагерях ГУЛАГа с 1934 по 1947 г. умерло 936 766 заключенных, то есть почти что миллион. Если прибавить сюда расстрелы и подавления крестьянских волнений, партийные чистки и т. д. и т. п., получалась цифра в четыре миллиона человек - но удовлетвориться такой жалкой цифрой ни один уважающий себя правозащитник не мог. Казалось бы, вполне достаточно народу убили, есть о чем скорбеть. Если разобраться, то гитлеровские лагеря, нацеленные на планомерное убийство евреев, и поставившие смерть на конвеерный поток, сумели убить шесть миллионов евреев - и это очень много. Однако пафос правозащитного движения требовал превзойти гитлеровские результаты. И с тем же рвением, с каким в советские годы доярки опережали по показателям удоев своих западных коллег, российские правозащитники выдавали на гора такие цифры, что оставили западных соперников далеко позади. Если бы гестаповские палачи прочли отчеты о содеянном их конкурентами в Сибири, у них бы руки в бессилии опустились. Количество жертв должно выглядеть солидно и соответствовать пафосу просветительской работы: издательство «Наука» опубликовало сборник, в котором число убиенных в России за XX век было обозначено цифрой 250 миллионов - т. е. четверть миллиарда. Цифра выглядела ошеломляюще: фактически было истреблено население, превышающее количественно и советскую империю, и Западную Европу. Несколько мешала приблизительность - ну негоже, памятуя о значении каждой отдельной судьбы, оперировать такими огромными числами. Хорошо бы в последних цифрах числа указать пару точных цифр - 250 000 011, например. Дескать, никто у нас не забыт.

Одним словом, Голда Стерн, однажды взявшись за дело, убедилась, что дел - непочатый край. Легко сказать: подними, мол, архивы, исследуй-де факты. На это никакого времени не хватит. А тут еще региональные конфликты: вот еще и где-то на восточных границах, не то в Армении, не то в Азербайджане стреляют, еще и в Чечне кого-то режут. А еще подмосковные бандиты друг друга взрывают - этих как, учитывать или нет? Цвет они нации или так, листочки? Тут, знаете ли, учетных карточек не напасешься, если каждую смерть фиксировать. Требовался здравый принцип в подходе к вопросу о защите прав личности в гражданском обществе - и лучшие люди, совесть страны (Голда Стерн, депутат Середавкин, академик Баринов) склонили свои лбы над бумагами и картотеками. Голда Стерн в беседе с лучшей подругой своей Розой Кранц поставила вопрос, что могло бы считаться критерием личной состоятельности индивида, достаточным для того, чтобы его судьба стала мерой истории - а, следовательно, поддавалась бы учету? Роза Кранц отнеслась к вопросу серьезно и ответила так:

- В истории современного искусства - критерием является персональная экспозиция в музее Гугенхайм. А если нет такой - то произведение демонстрируется на групповой выставке и рассматривается в качестве примера в рамках тенденции.

Этот принцип и положили в основу гражданского общества.

XV

Следя за хроникой конфликтов и чередой явлений культуры, Сергей Ильич Татарников, расположившись с ворохом газет подле кресла Рихтера, зачитывал ему передовицы, светскую хронику, новости высокой моды и интервью политиков.

- Знаете, Соломон, - сказал Татарников, прочтя очередной пассаж о визите российской делегации на Каннский фестиваль и задержавшись на подробном описании туалетов и сервировки стола, - знаете ли вы, что такое фазан Буарогар с крутонами под соусом бешамель?

- Нет.

- Но вы же интеллигентный человек. Неужели не знаете? А фрикассе из молодых трюфелей с фуа-гра?

- Прекратите дурачиться.

- Я тоже не знаю. А что такое двубортный вест с пелеринкой от Булгари? Или распашные муфты от Ямамото?

- Не знаю и знать, представьте, не хочу.

- А что такое Дольче и Габбана?

- Отстаньте.

- И я не знаю. А знаете, что вся наша жизнь теперь напоминает?

- Что же?

- Легкую венерическую болезнь - вот что. У вас триппер в юности был?

- Представьте, нет.

- Возможно, что и напрасно, Соломон. Именно триппер помог бы вам понять природу происходящего.

- Ах вот как?

- Именно. Видите ли, некоторые люди склонны считать, что наше общество больно сифилисом. Они приукрашивают, Соломон. Это было бы слишком возвышенно - подхватить сифилис. Сифилис - болезнь избранных, удел гениев. Сифилитик бросает вызов толпе, сифилис отделяет художника от мещан. У нас же заболевание не опасное, просто немного стыдное, вроде гонореи или трипака. Мы себя слегка подлечиваем, но не стараемся особенно - все равно опять подцепим какую-нибудь дрянь: жизнь такая, что кругом одни проститутки. И чем человек более внедрен в цивилизованное сообщество себе подобных, тем выше вероятность при мочеиспускании испытывать легкое жжение. Но не сифилис, нет! Настоящие сифилитики - это люди, пережившие большие страсти, им ведома любовь - высоты ее и обрывы. А если у кого триппер, тот наличие высоких чувств отрицает в принципе - его опыт о таковых не рассказывает. Триппер - недуг проституток, а сейчас, похоже, все мы строим комфортабельный бордель. Сифилис достается изгоям, а триппер - это приз за коммуникации.

Рихтер слушал Татарникова, беспомощно моргая близорукими глазами.

- Позвольте, Сергей, - сказал он наконец, - проясните для меня, что такое триппер. Мы, я полагаю, имеем в виду разные вещи. У меня действительно своего никогда не было, хотя мама и обещала привезти из Испании хороший теплый триппер с высоким горлом. У нее самой был прекрасный триппер, достался ей от генерала Малиновского. И при чем здесь сифилис, при чем здесь эта гадость?

Татарников хохотал во весь свой беззубый рот.

- Может быть, свитер, Соломон? Может быть, пуловер от Ямамото? Скажите, а Малиновский - это, часом, не торговая марка? Двубортный френч от Малиновского, каково? Галифе от Буденного, а?

- Ах, не морочьте мне голову вашими трипперами и пуловерами. Дурацкое какое время: доллары, трипперы, ямомото. Мерзость какая.

XVI

Если бы гомельский мастер прослушал этот пассаж про изгоев, уж он-то нашел бы что добавить. Уж он бы им рассказал про одиночество. Вы разве знаете, что это такое, профессор? Думаете, это когда жена не понимает? А знаете, что такое ледяной ветер пустырей, молчащие телефоны, журналисты, что вчера еще здоровались, а нынче не узнают? Он бы рассказал им. Однако он в это время пьяный сидел в закусочной Белорусского вокзала с носильщиком по фамилии Кузнецов.

- Сталина на них нет, - втолковывал ему Кузнецов, выпивая, - он бы там в Югославии порядок навел.

- Сталин лагеря по России построил, - неуверенно возразил художник

- Дурак ты, Сталин войну выиграл.

- Войну народ выиграл.

- Значит, войну народ выиграл, а лагеря - Сталин построил? Все-то вы, интеллигенты, норовите перепутать. Каша у тебя в голове. Если Сталин лагеря построил, то Сталин и войну выиграл. А если народ войну выиграл, то народ и лагеря построил. Понимаешь?

Художник кутался в свое дрянное пальтецо, смотрел на стол с объедками и икал. Единственная мысль не давала ему покоя: как он догадался, что я интеллигент? Наступала ночь, бомжи расползались по лавочкам, старухи-побирушки собирали в помойных ведрах пустые бутылки, голос из репродуктора объявлял отход поезда на Берлин. Город засыпал.

13

Художник должен знать, что формат его произведения - то есть величина картины в соотношении размеров вертикали и горизонтали воплощает общий замысел. Заданный масштаб высказывания показывает не только амбиции мастера, но и принцип ведения диалога со зрителем.

Существуют холсты, которые зритель легко может охватить единым взглядом - просто в силу их небольшого размера; такие холсты как бы принадлежат зрителю, он присваивает их актом смотрения, делает их частью своего опыта, они размерами меньше человека, и человек чувствует себя непринужденно в их присутствии. Даже если холст являет нам властную Джоконду, или жестокого Федериго де Монтефельтро, или не вполне доступный толкованию черный квадрат, - он, этот холст, оказывается тем не менее в ведении зрителя, соразмеряется с его опытом. Агрессивность картины может сделать отношения зрителя и картины странными, принести в них интригу, но отношения останутся интимными. Множество интригующих отношений с известными картинами вызвано противоречием между авторитарным высказыванием и демократичным форматом. Некоторые художники умели это делать специально.

Существуют, напротив, произведения, забирающие зрителя внутрь себя, подавляющие масштабом. Самым простым примером является готический собор: сколь бы понятна ни была каждая отдельная деталь этой конструкции, трудно измерить все пространство сразу, и совсем невозможно представить, что из многих освоенных деталей получается освоенное тобой одним общее целое. Всегда предполагаешь, что осталась незамеченная часть, и именно она-то и существенна для общего замысла. Иными словами, такое произведение (и зритель узнает это немедленно) сделано не для единоличного пользования. Отношение огромного целого к человеку всегда пребудет подавляющим. Даже если не брать таких вопиющих примеров, как собор, достаточно вообразить себе крупный холст - скажем, «Плот Медузы», «Смерть Сарданапала», «Ночной дозор» или нечто подобное. Когда художник говорит со зрителем таким повелительным образом, он вряд ли может рассчитывать на интимное понимание. Как однажды заметил Сезанн (который в своем творчестве от больших патетических холстов постепенно перешел к маленьким и сдержанным), «у себя в спальне "Плот Медузы" не повесишь». Никто, разумеется, и не ждет от таких огромных произведений доверительного рассказа. Напротив того, подобный масштаб нарочно создан, чтобы внушить нечто сверхважное, чтобы научить, и объяснить, и обязать.

Существует также некий промежуточный формат картины, находящийся почти на грани возможностей антропоморфного сопоставления: человек выдерживает сравнение с картиной, но с трудом. Глаз справляется с тем, чтобы присвоить картину единым смотрением; однако справляется глаз не вполне: картина чуть больше, сложнее и информативнее, чем требуется для интимного диалога. Она одновременно не подавляет, то есть не являет собой пространства, что заключает зрителя внутрь себя, но она и не отдается смотрению легко. Картины Брейгеля, Учелло, Рембрандта, Эль Греко, Гойи выполнены в таком - не вполне удобном для глаза - формате. Часто не понятно для чего такие картины написаны: вероятно, не для собора, но и не для частного кабинета. Они созданы не для того, чтобы повелевать, но и не для того, чтобы вступить в интимный разговор. Еще точнее будет сказать, что они выполняют обе функции одновременно, и от зрителя зависит способен он отдаться холсту или его присвоить взглядом.

Самым важным в разговоре о формате является то, что первым и главным зрителем является сам художник. Он первый должен представить себе, сколько места занимает интимность в категорическом утверждении.

Исходя из сказанного, важно осознать опыт Микеланджело, разделившего огромный плафон на несколько десятков запоминающихся сцен.

Глава тринадцатая

ГЛОТАТЕЛИ ПУCTOT

I

Город спал, но и во сне он был величествен - даже значительнее, чем в суете дня. Осела дневная пыль, ушли домой замерзшие злые люди. Машины уснули, их суетливая жизнь замерла, они не отвлекали сейчас от каменного величия улиц. Спало Садовое кольцо, сделавшись наконец широким; спала Тверская, и усталые проститутки разошлись с перекрестков; спал Патриарший пруд, и лебеди спали в своем маленьком домике на воде; спал Кремль, никто не мерил его коридоров шагами в эту ночь. Давно сгинул жестокий желтоглазый тиран, заставлявший гореть по ночам окна итальянской крепости, игрой случая ставшей символом русской власти. Теперь никто не жег ламп в ночных кабинетах создания Фиорованти. Нынешние ловкачи, что шустрят с нефтяными концессиями, разве засидятся они за полночь, дымя трубкой? Чуть кончится рабочий день, как из ворот один за другим вылетают лимузины в направлении Рублевского шоссе: прочь из города! На природу! На казенную фазенду! К шашлыкам! Где же они, грозные сатрапы власти? А грибочки они собирают в сосновом бору, или смотрят теннисный чемпионат по телевизору, или посапывают себе на мягкой кушетке, заказанной у итальянского дизайнера и спецрейсом доставленной сюда, под сосны. Как, разве по ночам они не обсуждают наши судьбы, не вынашивают бесчеловечные планы? Да что вы, успокойтесь, спят соколы перестройки, покушали паровых тефтелек и спят под толстым боком у жены. Да как же так, спросят иные, да неужели такое возможно? Да неужто спят они по ночам, кромешники наши, бросив на произвол судьбы всю эту огромную сонную державу? Не случилось бы чего со страной. Ведь эта такая земля - за ней глаз да глаз, а то зазеваешься, а она развалится на куски, или сгорит, или еще как занедужит. Но, видать, крепка уверенность в наших властителях, что ничего уже непредсказуемого с державою не случится. Уж все случилось, что могло, а чему быть, того не миновать, а на наш век российской нефти и газа хватит. Обойдется. А коли есть какие-то помехи - так ничего, само рассосется, не резон в кабинете засиживаться. Чуть шесть часов бьет на Спасской башне - и сворачивает дела кремлевская администрация: пора и о себе подумать. Не те нынче времена, чтобы трубкой-то ночью дымить - заводы, и те уже давно не дымят. А чего, спрашивается, дымить, если нефтяная помпа пока качает, да танкеры везут продукт к трубе? Спит кирпичная крепость, гарнизон разъехался на ночь по дачам, и ничто не напоминает о грозных былых временах. Только чиркнут шины позднего автомобиля по набережной, идущей вдоль бурых стен, только вспугнет ночную стаю ворон припозднившийся водитель; да не беспокойтесь вы, не «черный воронок» НКВД объезжает спящих - это подгулявший министр топлива и энергетики возвращается с презентации молодого божоле.

Город всхрапывал во сне, хрипели гудки поздних электричек, громыхали одинокие составы на перегонах, вверх по течению реки выл сигнал буксира. Темнота сравняла хромоту хрущоб и стройность новостроек нуворишей. Превратившись в черный квадрат Малевича, спал дом Ивана Михайловича Лугового над прудом, и таким же черным квадратом спал неказистый дом Бориса Кирилловича Кузина на окраине. Город спал, и еще несколько часов было отмерено для его покоя. Скоро он уже станет пробуждаться: застучат в пять тридцать первые трамваи; загремят мусорными баками мусорщики во дворах; заворочается похмельный под серым одеялом, ему пора на работу; отверзнут вежды и мамки с няньками в загородных своих особняках: уже домработница сварила кофе, уже фырчит лимузин в гараже, уже шофер разогревает мотор пора бы и в Кремль. Часа два еще можно поспать городу, не будите его, ему досталось минувшим днем.

В чем другом этот город и отстает от прочих городов мира, а вставать ему приходится раньше. Прочие только собираются укладываться, Нью-Йорк еще грохочет своими авеню, лязгает подземками; Лондон только засыпает, не скоро зашипит на сковородке его яичница с беконом и бобами; посапывают Берлин и Париж - и у них впереди длинная ночь. А у этого города только два часа в запасе. Благословенное время, когда утренний сон еще защищает тебя от надрывного дня: петух не кричит, и будильник не звонит, и даже вертухай на зоне не гонит еще на развод. Мутное беззвездное небо висит над строениями, скоро рассветет и надо будет проживать новый беспросветный день.

Чтобы смена ночи и дня не сбивала привычного уклада жизни, кто-то должен готовить пробуждение города, нести караул подле спящего. А то ведь проснется город, да спросонок и не разберет, кто он такой, отчего это половину его домов снесли, а понастроили новых башен, отчего в помещении бывшего туалета при метрополитене открыли ювелирный бутик, отчего в Музее революции выставка нижнего белья Мерилин Монро, отчего колбаса, что всегда была по два двадцать, стоит триста рублей. Запутается город, растеряется. Подобно персонажу из шекспировской комедии - Слаю - будет он ошалело двигать глазами вокруг себя: да он ли это? Тут бы напустить на него, как в той комедии, мамок с няньками да успокоить страдальца. Но отдыхают мамки с няньками, вкушают предутренний покой под соснами. И если подлинные властители отправились на природу - шашлык кушать и жен тискать, то кто же этот верный постовой, что разбудит и успокоит? Город откроет глаза, и надобно сызнова ему втолковать, кто он, почему он велик и почему все вокруг в совершенном порядке. Так похмельный человек встает с больной головой, и надобно вдохнуть в него готовность к труду. Кто-то ведь должен ему поутру сказать: да не обращай ты внимания, что здесь вся мебель поломана и зеркало разбито, это так нарочно сделано. Вот отсюда мы все временно увезли, но так надо, не волнуйся. Не обращай внимания, что на эту вот комнату мы замок повесили - тебе просто туда теперь ходить нельзя, но это так правильно. И сюда тебе лучше не смотреть, здесь пока что ремонт, для твоей же пользы. А вот туда по коридору вообще не ходи, там нынче новые жильцы, не понимаешь, что ли, дурак? Что, голову с утра ломит? Ну ничего, ничего. На работу пора. В себя приходи живенько - и марш на работу. Необходимо такое поутру? Еще как необходимо. Что для этого нужно? Пиво, конечно, нужно тоже. Но еще нужна газета.

Город спал, но некоторые дома его горели всеми лампами, сверкали в ночи непреходящей ответственностью. Редакции крупных газет не спали, жизнь булькала в них, точно кипяток в электрическом чайнике, клокотала, точно утреннее кукареку в горле петуха, когда крик только поднимается по гортани и не вырвался еще из клюва. Вот распахнутся утром ставни газетных киосков, и крик разбудит столицу. А пока он клокочет и булькает в горле редакции, рвется наружу. И бегут по ярким от люминесцентных ламп коридорам молодые стажерки, и давят сигарету в кофейном блюдце верстальщики, и таращит бессонные глаза в компьютер корректор, и подмахивает мокрые полосы выпускающий редактор. Не спит газетная Москва. Не спали и в большом доме, где разместилась редакция газеты «Бизнесмен».

II

Собственно говоря, хозяин газеты и основатель издательского дома Василий Потапович Баринов, владеющий газетой на паях с известнейшим Михаилом Дупелем, министром топлива и энергетики, редко сам теперь появлялся в редакции по ночам. И то сказать, не мальчик он уже, чтобы ночами на службу бегать. Зря, что ли, годы были отданы организации издательского процесса, зря, что ли, руганы и учены десятки стажеров, зря, что ли, тасканы и тисканы сотни дебютанток? Все-таки выучилось поколение журналистов, прытких и хватких молодых людей, - вот пусть они сидят теперь ночами, пусть работают. А с теми, кто работой пренебрегал, Василий Баринов умел быть строг. Сегодня он так отчитал пьяного редактора отдела новостей:

- Здесь тебе, милый, не «Европейский вестник», здесь тебе не «Актуальная мысль». Это туда, может быть, и пускают пьяных. А здесь, голубчик, работают. Не замечал? Я предупреждал тебя полгода назад? Сегодня ты здесь в последний раз. Возьми свои вещички в гардеробе, пропуск оставь у вахтера, материалы сдай в отдел. И пошел прочь. Сразу. Чтоб не видел тебя здесь больше никто и никогда. Охрана! Проводите мальчика.

- Ты меня увольняешь? - редактор посмотрел на Баринова испуганными глазами, и некое чувство, сродни жалости, шевельнулось в груди владельца газеты. - Ты правда хочешь меня прогнать? - спросил редактор недоверчиво.

- Минуточку, - Баринов знал, как обходиться с этим неприятным чувством. Нельзя допускать, чтобы оно поселилось в груди. Нельзя позволять кому ни попадя нагружать тебя этим деструктивным чувством. Надо разобраться в ситуации, проанализировать проблему, и тогда решение сделается не жестоким, но единственно правильным. Баринов постучал пальцем по столу, чтобы привлечь блуждающий взгляд собеседника и заставить того сосредоточиться, минуточку. Давай-ка порассуждаем, только быстро - у меня дела. Я один решений не принимаю - всегда вместе с коллегами. Ответь на простой вопрос. Ты выпил?

- Понимаешь, Вася…

- Только факты, пожалуйста. Не надо эмоций. Тебя полгода назад предупреждали, что не надо пить на работе?

- Понимаешь…

- Да или нет?

- Предупреждали.

- А выводы ты сделал? Да или нет?

- Нет.

- Видишь: ты сам себя выгнал. Это твое решение. Я здесь ни при чем.

И вышел редактор прочь на негнущихся ногах, оглядел в последний раз здание, где платили ему немыслимую зарплату за то, что он придумывал шутливые заголовки. Оглядел он здание, где прошли восемь лет безоблачной жизни, - и горько стало ему на душе. Он ненавидел этот издательский дом и смеялся над его обычаями давеча с друзьями, так ведь не думал же, что вдруг все и закончится и смеяться будет не над чем. Отчего же сегодня все в его жизни рухнуло? Не хотелось ему горе мыкать вместе с другими - неудачливыми - горожанами. Не в учителя же школьные подаваться, там ведь зарплаты и на папиросы не хватит. Куда же теперь? Где еще так согреют и столько денег дадут? Все мыслимые службы пересчитать можно по пальцам. Нефтяной сектор? Не обучен он с нефтью дело иметь, поздно, не подпустят и близко к пирогу. Политическая администрация? Там до третьего колена родственники и знакомые посчитаны. Депутатом в областную Думу? Денег на первоначальный взнос не наберешь: депутатское кресло, оно подороже, чем табурет на кухне. А четвертая возможность - только пресса, недаром ее называют четвертой властью. Только упустил он свой шанс, дурень. Никогда не знаешь, что такое беда, пока она полновесно не обрушится на тебя. Вот он, например, с коллегами-журналистами острил по адресу художника, мастера дефекаций из Гомеля. Дескать, без зарплаты остался засранец, ему теперь на туалетную бумагу не хватит. Как же они потешались над лишенцем. А теперь что? Прошел мимо главный дизайнер газеты Курицын, похлопал по плечу. Прошел мимо начальник отдела преступности, рассказал анекдот. Прошли коллеги - и не повернулись! И ныла душа редактора, как некогда ныла она у домработницы Лугового, Марии Терентьевны, когда та эмигрировала от хозяев в Канаду. Подобно домработнице Лугового припомнил редактор выгоды прежней жизни и чуть не завыл. И домой ему идти не хотелось, и идти было некуда. Вот и дочка Катенька заболела, и пальто жене купить надо, и в отпуск он хотел с семьей в Испанию. Легко, знаете ли, бранить начальство, когда тебе зарплата идет. Побранил, а потом пошел в кассу за авансом, денежки взял. А потом пошел домой и деткам по дороге сладенького купил. А как отымут у тебя зарплату? Ох и брань уже не та совсем получается, и сладенького не купить. Ведь рассуждаешь обычно как? Говоришь себе: отдаю же я кесарю - кесарево, работаю ведь аккуратно? А то, что я браню это паршивое начальство, так это я богу богово отдаю, для души ругаюсь - и не надо, пожалуйста, смешивать! А вот начальство-то, оно во все влезает! Ему и кесарем, ему и богом быть охота. У-у, проклятый, думал редактор, представляя лицо Баринова. У-у, потаскун! Выпить, видишь ли, нельзя! Сам, небось, ездит в свою секретную квартиру, девок трахает да коньяк литрами хлещет. Гад! Гад!

III

Баринов смеялся сплетням, циркулировавшим в журналистских кругах, касательно некоего секретного помещения, будто бы снятого им в гостинице для встреч со стажерками. Дескать, есть где-то эта таинственная комната, якобы для интервью, а на самом деле для интимных встреч. Мол, приезжает он туда под вечер, а там уже и очередь стажерок выстроилась. Стоят, мол, нос пудрят, нервничают, прыщи кремом замазывают. Какая убогая фантазия. Зачем ему это? Секретные гостиничные номера, тайные визиты, какая глупость. Над основным зданием редакции был надстроен пентхаус, где размещался его рабочий кабинет с камином, спальней, сауной, тренажерным залом. Сам он в основное здание редакции не спускался вообще, но кого надо звал к себе наверх и если приходила симпатичная стажерка, то условия для общения были под рукой. Так же, впрочем, поступал и лидер демократов Тушинский, устроивший в своем кабинете в парламенте место для свиданий. Только что Тушинский о жизни понимал? Мешковатый, нелепый, потный, ничего он не понимал. Все, что он ни делал, он делал без всякого вкуса: рыча от похоти, валил какую-нибудь депутатку на черный кожаный диван - вот и все удовольствие. К чему такое? Животные мы, что ли? Пролетарии какие, в самом-то деле? Можно все сделать и культурно, и цивилизованно. Баринов прикрыл дверь в комнату отдыха, прошел в кабинет, сел к столу. Пора бы и гостю прийти.

Подгулявший министр энергетики и топлива Михаил Дупель торопился с презентации вина божоле не домой под сосны, а в редакцию газеты. Его немедленно провели наверх. К Дупелю в газете относились с подобострастием, боялись почти так же, как и Баринова, знали, что это на его деньги отгрохали здание, что зарплаты сотрудникам платит его банк, что же до акций газеты, коими с Дупелем формально расплатились, то рядовые работники редакции не слишком разбирались в их подлинном значении. «Акционер» - слово важное, но невнятное. Акции газеты - его собственность, и что из того? Что ему принадлежит: бумажки и квитанции - или дом и стулья?

Дупель вошел в кабинет к Баринову, держа в руках сегодняшний номер. Номер не успели подписать в печать, он прихватил полосы на столе у верстальщика - а кто Дупелю возразит? Не тот он мужчина, чтоб ему возражали.

- Остряки у нас в газете, - сказал Дупель, - мастера заголовки сочинять. Репортаж о гонках каков, а? «С ралли - в кювет!» Ну ребята! Премию надо давать!

Заголовок этот три часа подряд выдумывал уволенный редактор. Баринова покоробило, что Дупель назвал газету «нашей». Сам Баринов считал ее только своей.

- Это ж надо так написать! А? Какую же ему премию дать? Давай ему за статью про гонки - гоночную машину купим? Или этот вот заголовок, нет, ты прочти! Прочти! - и Дупель показывал Баринову то, что Баринов и так превосходно знал. - Вообще весь этот стиль, шуточки, ну эта ваша фирменная подача заголовка - люблю! Люблю эту двухходовочку. Раз - заголовок крупным шрифтом! И ниже петитом - бац! Еще одна фразочка! - шах и мат! Читатель наживку проглотил, а ты его второй фразочкой подсек и под губу крючочком дерг! «Моссовет велел мясу дешеветь. - Мясо не хочет!» Тонко! А еще: «Курилы сдали! - В аренду ракетному комплексу!». Раз, и потом - бац! Стиль!

Дупель сел, Баринов сел напротив и ждал, когда Дупель перейдет к делу. Каждый из миллиардеров, разделивших страну, вел переговоры на особый манер. Чиновники, политики и журналисты давно наизусть выучили эти манеры. Левкоев переходил на блатной жаргон, Балабос соблазнял собеседника байками о дорогой жизни, Дупель сначала шутил, потом тихо излагал требования. Баринов ждал, пока Дупель скажет все свои веселые слова.

- Или вот, смотри-ка, Вася! Ловко завернули! Вот ты тут про демократию ловко пошутил. «Где наша демократия? - Где-где. В Думе!» Поддел, молодец! Правду сказал, между прочим. Где демократия? - Дупель бросил вокруг себя взыскующий взгляд и только развел руками. Зато он увидел разнообразные предметы дорогой обстановки кабинета, и это подвигло его на следующую фразу: - не все так печально, Вася, жизнь-то удалась. Вспомни, с чего начинали.

Начинали они с разного. Миша Дупель, еврейчик из провинции, был в юности правоверный комсомолец, переменился лишь в последние десять лет. Вася же Баринов, сын Потапа Баринова, известного партийного вольнодумца (из либеральных мидовских работников: посол в Мексике Баринов, посол в Канаде Яковлев, представитель в ООН Миртов - коих Горбачев призвал из дальних стран рушить гнилую советскую систему), с детства все коммунистическое презирал и отличался широтой взглядов. Вася Баринов не менял ни пристрастий, ни убеждений - этим, собственно говоря, и отличается порода от беспородности: к чему ей перемены?

- Разве что демократии нам и не хватает, - подытожил Дупель. А так - все есть. Божоле не хуже, чем в Париже. Но - демократия нужна, Вася. Без нее и божоле, и нашу газету прикроют. Ты бы, Вася, показал, как развивается демократическое движение, не хватает этого в нашей газете. - Дупель опять назвал газету «нашей», опять Баринов покривился.

- А оно разве развивается, движение?

- Люди работают. Программы пишут. Про Кузина надо материал дать.

- Скучный он, тошно писать про него.

- Знаю, что скучный. Зато нужный.

- Уволь, Миша. Мне политика ни к чему.

- А чем же ты интересуешься, Вася, если политикой не интересуешься?

- Теннис люблю. Вот йогой увлекся. Разные есть увлечения.

- Беззубая стала газета, Вася. Остроумная, а беззубая.

- Какая есть, Миша. Лучше нет в стране.

- Что за газета без полемики.

- Не будет полемики, Миша. Принцип: беспристрастные факты. Пусть они все удавятся - а мы скромненько, петитом: похороны во вторник, венки заносить со двора. И никакой борьбы.

- Не бывает так

- Не стану вмешиваться, не проси. Тошнит от пафоса. Стиль наших отечественных газет с детства бесит. Вперед! Давай! У меня никакие «давай!» не проходят. У меня целый этаж дармоедов, сидят и информацию собирают - а я мелким шрифтом, без эмоций публикую. Информация - это свобода, и другой свободы не бывает. А чтобы легче информация прошла, я сверху заголовочек даю посмешнее.

- Хорошо. Вот информация. - Дупель уселся поглубже в кресло. - Откудa деньги приходят - и куда уходят. Десять лет назад поделили партийное наследство и предприятия. Тогда страна была в кризисе - для бизнеса это хорошо, не надо думать, что делать с прибылью. Потом распределили ресурсы - главное, что у нас есть. Оттуда, из регионов добычи, из земли - пошли уже хорошие деньги. Из кризиса страна вышла, и тут стало тяжело. С деньгами всегда проблема: нет их плохо, а есть - еще тяжелей. С деньгами, как с детьми: пристроить надо. Советский Союз вкладывал в вооружение, Кубу, космос, образование. Деньги тратили на будущее и на безопасность. На что теперь их тратить и где держать?

- Где хочешь, там и держи. Банков, что ли, мало?

- Построили банки. В мировую банковскую систему, правда, банки эти не вошли: не пустили. Они сами не захотели, с краю удобнее: чуть что, а ты раз, и за дверь. Но вот странность: зачем такие банки, что готовы каждую минуту закрыться? Потом стали создавать информационные империи - телевизионную, газетную. Вложили туда немереные деньги. Знаешь, сколько вбухано в твою газету? Она что - прибыль приносит? Рекламой божоле? Пусть хоть себя окупит, уже спасибо. Ответь мне: зачем - банки, которые не вполне банки и газеты, которые только жрут деньги?

- Зачем?

- Затем, Вася, что это рабочий инструмент - покупать власть и ее удерживать. А больше - незачем. Неужели думаешь, газета нужна для информации о выставке авангардистов в Майами и для рекламы божоле?

- А разве во всем мире не так?

- Мы не во всем мире, Вася. Мы - здесь.

- Разве? А я думал - мы теперь в мире без границ. Идеологии нет, бизнес общий. У тебя самолет под парами стоит. Захотел - и в Нью-Йорк! Вон Шприц нынче колесит по свету. Из России уехал, а беднее не стал.

- Пока не стал. Пока на свободе.

- Думаешь, достанут?

- Шприц - дурак. Сам не знал, чего хотел. Хотел, как пошикарнее, только не понимал, что дороже и шикарнее - это не одно и то же. Помнишь то время, когда в Москве и триста тысяч были деньги? Было такое время, ты просто позабыл. Как мы шиковали, когда в кармане сто штук лежало. И скажу тебе, Вася, это было самое золотое время. Ведь больше и не надо, чтобы красиво жить. На сто тысяч можно так время провести, как на миллион не проведешь. Бедность, она человека красит, Вася. И прислуги столько не нужно, и времени свободного больше, и обязанностей нет. Красивое время было! Помню, Балабос приехал в Канны на кинофестиваль, подходит к дверям, нет ли для меня билетика? А одет он - ну сам понимаешь, не от Ямомото, не умели тогда. Нету, говорят, для вас билетика. И лишний билетик купить нельзя? Исключено. А за десять тысяч баксов? К нему очередь выстроилась. Он всем охранникам по билету купил, а сам не пошел - он кино не любит. Вот так мы жили, Вася, - и хватало! Всем хватало! Даже охране сходить на Каннский фестиваль хватало! Это уже потом разврат начался: Куршевель и прочее. Это уже потом он устраивал свой «Бал Босса» на десятилетие фирмы - в Кремлевском дворце. А тогда - тогда все было романтично. А почему изменилось все, скажи? Я сам тебе скажу: потому что наступила пора принимать решения. А вот к решениям Шприц и Балабос не готовы. Ломать - не строить.

- Они не ломали - строили. Для себя строили. Чем не решение уехать? Уехал-то он не от денег, к деньгам. Шприц понял, что здесь надо делиться с властью - и уехал, и молодец. Люди научились - не все же дураками-то быть? - что деньги лучше вкладывать там, где есть настоящие банки - то есть на Западе. Всякому хочется миллиардером стать.

- Ошибка, - сказал Дупель, - строить надо для всех. Так твоему миллиарду будет спокойнее. А для себя одного - зачем миллиард? Зачем человеку больше десяти миллионов? Что с ними делать?

- Ну это ты скромничаешь, Миша. Посмотри на себя, погляди на свой дом, посчитай кольца у Светы.

- Изволь, сосчитай. Я расскажу, как оно, по-моему, должно быть устроено. Дача, это раз. Пусть на Рублевке, пожалуйста. Миллион, ну хорошо, пусть два. Ну допустим, квартирешка в Москве - хотя зачем она, если за городом воздух чище? Ладно, пусть стоит. Еще миллион - это даже с избытком, на антикварную мебель хватит, обставить. Дом в Испании, в Марбелье - еще полтора. Квартира в Париже - миллион за глаза хватит вместе с обстановкой. И вот ты полностью упакован, по уши - а всего истратил пять с половиной лимонов. Ну еще пол-лимона на кольца и бранзулетки. Шесть - и ты, и твоя девушка имеете все. Четыре миллиона тебе на поездки и гостиницы хватит, правда? Вот я в десятку и уложился. А это, по теперешним временам, не деньги. У меня директора в регионах больше получают. А сколько депутату - рядовому прохвосту из Урюпинска, который в думский комитет пролез, - сколько ему башляют, знаешь? Только зачем столько? Ну что еще нужно нормальному человеку? Яхту арабского шейха? Дворец султана? Остров в Карибском море? Вот когда появились придурки и стали покупать в Англии землю сотнями гектаров, тогда и миллиарда хватать перестало. Вот когда настоящая инфляция наступила. Инфляция - это не когда правительство много денег напечатало, а когда тебе миллиарда на жизнь не хватает, потому что ты дурак. Мало, все мало! Вот когда у Шприца крыша поехала. Давай, сейчас прямо, станем наследными баронами, купим поместье герцогов Мальборо вместе с титулом. И вопросов нет, отчего не купить? - знай башляй, тебе не только замок Мальборо, тебе и Виндзорский замок продадут. А почему, Вася? А потому что у них еще есть - они в Кенсингтонский дворец переедут. А ты в Виндзорском один, как дурак, сидеть будешь, и никто в гости не придет. А миллиарды свои грохнешь на кривые стены да на дрова в камине потратишься: замки холодные, их протопить - Беловежской пущи не хватит. Десять лимонов - хорошее число. Больше порядочному человеку на жизнь не нужно. На что? На дрова?

Баринов пошевелил дрова в камине; ему завозили из Подмосковья, и каждый день - лето, зима ли - растапливали камин. Выросший при посольстве в Мексике, он любил тепло. Камин полыхнул, поленья затрещали в огне.

IV

Полыхал огонь в камине, горели антикварные лампы под потолком, сверкал в ночи огнями издательский дом - работал коллектив. А на другом конце города светилось окно одинокого труженика, светилось окно мастерской Олега Дутова. Художник не спал по той причине, что готовил холсты к выставке и завтра поутру должен был отсылать их за границу. Холст был пришпилен к неровной стене - Дутов не признавал подрамников и никогда не натягивал холст. Уже много лет назад он открыл удивительно удобный метод: надо холст прибивать к стене или класть на пол, как это делал американец Поллок, использовать поверхность, а уже потом решать, натягивать холст на подрамник или нет. Во-первых, данный метод радикально экономил время. (Сам подумай, объяснял Дутов Пинкисевичу, я пишу-пишу, а вдруг у меня не получилось. Обидно, а? Но я хотя бы не извел время на грунтовку, на доски эти, на всю эту хрень. А если у меня получилось - я взял подрамник, в два счета натянул холст, и порядок!) Во-вторых, этот метод позволял выбирать в холсте удачные фрагменты и именно их-то как раз и натягивать на подрамник. Мастер беспредметной живописи, поклонник Поллока, де Сталя и Полякоффа, Дутов исповедовал свободное, спонтанное движение кисти, такое движение, которое порой приводило к непредсказуемым результатам. Так, например, проработав несколько часов над холстом, Дутов видел в нем не одну композицию, но несколько. И тогда, вооружившись ножницами, мастер разрезал холст на две или три части. При этом те фрагменты композиции, что по тем или иным причинам не удались, можно было легко отсечь. В-третьих, указанный метод облегчал обращение с холстом: не надо было заводить мольберта и особого места для живописного процесса. Холст легко раскладывался как на полу, так и на кресле, а если обстоятельства принуждали к этому, то возможно было писать его частями, а остальное держать закатанным в рулон. В непредсказуемых странствиях Дутова, в безумных днях и ночах художника, этот метод не раз оказывал услугу. Не зависеть от материала, но навязать материалу свой стиль жизни, так говорил обычно Дутов, цитируя статью Шайзенштейна о своем творчестве.

Сейчас Дутов стоял перед холстом, прикрыв левый глаз, и, сделав из пальцев рамочку, прикладывал ее к правому глазу. Сквозь рамочку эту он осмотрел все части холста и сказал Эдику Пинкисевичу: думаю, здесь на три хорошие картины как минимум - вот, вот и вот.

- А вот это? - спросил Эдик Пинкисевич, тоже сделав рамочку и высмотрев сквозь нее интересный сюжет. - Тут тоже интересно: по центру зеленое пятно, а лиловые полосы - влево и вверх.

- Ты полагаешь? - спросил Дутов подозрительно.

- Определенно есть тема, есть тема.

- Я-то думаю, вот здесь надо резать, здесь и еще тут. А середину - выкинуть на хрен, не получилось в середине.

- По центру надо было какую-то геометрию запустить, - сказал Пинкисевич, мастер квадратов.

- Не надо, не надо здесь геометрии. Геометрия - это твое, Эдик. Постарайся взглянуть моими глазами.

- А если вот так, косо отмахнуть, - посоветовал Пинкисевич, склонив голову набок и стараясь глядеть глазами Дутова, - взять и по диагонали разрезать. Чик, и все дела. Тогда зеленое пятно - тут, серые разводы отвалятся, лиловые линии остаются. Сделаешь треугольный холст.

- А что, - восхитился Дутов, - смело! - Он подумал еще немного, пригляделся: - А если так: разрезать на девять частей. Вот гляди: этак вот, - и Дутов обозначил места разрезов, - маленькие, конечно, вещи получатся. Зато - девять.

- Не в величине дело, - резонно заметил Пинкисевич, - картины Малевича тоже небольшие.

- Ну вот видишь.

- Но имей в виду, - Пинкисевич был практический человек, - цены там по сантиметрам определяют. Меньше картина - и цена ей меньше.

- Так ведь - девять холстов!

- Это верно. Ты на количестве свое возьмешь. Опять-таки маленький холст быстрее уходит. Закон рынка. Маленькой картине всегда место найдется - есть куда приткнуть: хоть между полок, хоть в коридоре. А большую орясину - куда повесить?

- Это аргумент. И потом, я надеюсь, размер холста на масштаб высказывания не влияет?

V

Пока художники кроили холст, Баринов постарался представить, как раскроить десятимиллионный бюджет.

- Где это видано уложиться в полмиллиона на кольца? - сказал Баринов. - Я девочке одной колечко за две штуки купил, так, на память от Васи Баринова, пусть знает, кому дала. А назавтра гляжу - у нее газета в руках, моя газета! - а там в спортивной хронике фото: футболист Бекхэм покупает жене кольцо за два миллиона. Просто. А он - не глава издательского дома, он мяч гоняет. Вот она и смотрит: на газету и на меня. И в глазах у нее, Миша, вопрос. А Нью-Йорк ты в своем плане посчитал? Дорогой город, между прочим. Или Лондон. У тебя, случайно, квартирки в Лондоне нет?

- У меня и в Париже нет, Вася. Мне - зачем?

- Да я знаю, что у тебя квартиры нет, я так только сказал, - Баринов действительно знал, что у Дупеля нет квартиры в Париже, и в Лондоне нет тоже. В Лондоне Дупель купил улицу из восьми огромных домов недалеко от Итонсквер. Это ведь он про себя рассказывал, думал Баринов, когда английские гектары описывал. Скупил пол-Лондона, а в гости его не зовут. Натолкал имущества, как хомяк за щеку, а прока нет - все равно он британцам неинтересен. Он себе отходы готовит, думает там осесть, только кому он там нужен. Ишь, как он Шприца ругает. Верный признак, что сам чемодан пакует.

- Деньги, - внушительно сказал Дупель, - они как солдаты. Вот чего ты понять не хочешь и чего Шприц не догонял. Деньги не просто работать - они служить должны. Работает знаешь кто? Инженер работает - от девяти до пяти с перерывом на обед, а солдат, он родине служит, днем и ночью. Тебе же не понравится, если деньги на тебя будут работать с девяти до пяти? Ты хочешь, чтобы они днем и ночью вкалывали - как солдаты? Правда? Чтобы они тебе не изменяли, верно? Они и есть солдаты. А солдаты - они без армии и без генерала не бывают. Хочешь быть миллиардером - тогда надо быть миллиардером в какой- то системе, - а не на своей делянке на Каймановых островах.

- Разве? - спросил Баринов. - А я думал: деньги делают свободным. Хочешь - служишь, а хочешь - на пляже лежишь. Для того и работаем.

- Это три рубля свободным делают. А миллиарды делают военнообязанным. Солдат без армии, знаешь, кто получается? Бандит. Его и ловить станут как бандита. Хочешь быть солдатом, так решай, под какой флаг пойдешь - к белым или красным. А наши орлы офшоров пооткрывали, золотых цепей на брюхо понавешали, мы, дескать, сами по себе, без командира. Ну их и ловят понемножку - регулярные части ловят, и наши и чужие. И давят их по одному, как бандитов.

- И в какую ты армию пошел?

- В какую призвали, Вася. В нашу, в русскую, - сказал Михаил Зиновьевич Дупель.

- Нравится?

- Служу, Вася. И тебя призываю. Время такое, что надо послужить.

- И как же мне служить? - спросил Баринов. Впрочем, цель разговора стала ему понятна. - Штатский я человек, Миша. Не армейский. Знаю, что выборы на носу. Понимаю, демократов надо двигать, чтобы концессии западные подписать. Понимаю и по мере сил помогаю.

- Демократы, - сказал Дупель презрительно, - разные бывают. Как вино лакать - все демократы. Воровать - все либералы. Меня интересуют те демократы, которые будут работать и не красть. Тогда и без кредитов обойдемся. Кредиты президентским нянькам нужны - на летние коттеджи.

- Крепкой власти захотел? Агитацию вести не стану.

- А я просить тебя пришел.

- Ты купи у меня газету, выкупи все акции - и делай что хочешь. А пока она моя, газета. И делать я буду то, что считаю нужным.

- Правду будешь говорить? - улыбнулся Дупель. - Правду - про бутики и презентации?

- И зажигать искры истины, - вернул улыбку Баринов.

- Что есть истина? - поинтересовался Дупель, не ведая о хрестоматийности этого вопроса.

- Истина, - не задержался с ответом владелец «Бизнесмена», - в том, что жизнь одна, и нужна мне самому. Не стану служить под флагом. И мой читатель служить не пойдет! Дай читателю самому выбрать: что существенно, а что нет. Я понимаю, что именно тебя не устраивает. Ты хочешь фильтровать новости - на важные и неважные. У тебя (по старой советской привычке) на первом месте политика, на втором - экономика, на третьем - наука. А я новости уравнял. Девиз нашей газеты: новости не выбирают! Я их по ранжиру не ставлю, тенденции мне не нужны - этим я психологию читателя изменил. И читателя я приучил, что открытие ресторана на бульваре так же важно, как смена министра финансов.

- Но это неправда, ты обманул читателя.

- Нет, - горячо сказал Баринов, - именно это правда! Я читателя научил не бояться! Плевать мне на министра финансов! Его завтра посадят за воровство!

- Посадят, - подтвердил Дупель, - наверняка. И даже сегодня посадят. Но ресторан закроют еще раньше. И это связанные вещи.

- Наплевать! Зачем читателя грузить этой чепухой? Ты бы еще читателя на стрелки с бандитами звал. Я освободил читателя от вечного страха! Я спросил читателя: ты чем интересуешься? Политикой или спортом? Политикой? Вот тебе немного политики. Спортом - вот тебе спорт. Ничем не интересуешься? Молодец! Вот тебе кроссворд - посиди с карандашиком. Я спросил его: ты чем хорош - тем ли, что новое общество строишь, или тем, что пиво с раками кушаешь? Не стесняйся, скажи. И читатель задумался. Вот я и тебя спрошу, Миша. Чем ты, Миша Дупель, хорош? Тем ли, что министр топлива? Или тем, что правительство хочешь подсидеть?

- Я думаю, - заметил Дупель, - что я хорош прежде всего своим состоянием. Оно интересно и тебе, и моему начальству. Всему народу, если подумать. А нажил я состояние благодаря топливу. А газ и нефть находятся в русской земле, которая непонятно кому принадлежит. Все это трудно разделить.

- А я разделил! Я за десять лет работы выкинул из газеты всю пропаганду. Я все уравнял. Барышников прыгнул, Горбачев пернул, Солженицын крякнул, Дупель купил - приоритетов нету. Я ни за правых, ни за левых - я за газету.

- У меня акции этой газеты, Вася. Со мной советоваться положено.

- Разве мы не советуемся? - развел руками Баринов. - Постоянно! Только ты на собрания акционеров не ходишь. Советоваться с акционерами святое правило. Например, надо решить, как Уимблдонский турнир освещать. Посылать своего корреспондента или платить обозревателю, который уже от первого канала аккредитован. Как твое мнение?

- Не надо так со мной говорить, Вася. Я не рядовой акционер.

- Как можно! Я дело говорю. Нам конгресс уфологов в Лидсе как подать? Тут один деятель предложил серию репортажей дать с летающей тарелки. Тебе как?

- Про Косово ты написал мало. Про Ирак написал мало. И про то, что делается в стране, - не пишешь.

- А, ты хочешь давать советы по международной политике? Но для меня разницы нет - миротворцы в Косове или уфологи в Лидсе.

- Однако разница есть.

- Для сербов - может быть. Но я не для сербов пишу. Я не за них. Я не против них. Вот почему и стала газета такой желанной: потому что программно мы ни за кого. Только за информацию. Вот выборы президента подошли. Все встали на цыпочки. А мы - ноль внимания. И все ждут: куда же газета повернется? Налево? Направо? Кого поддержим? И акции наши растут, растут! А на чем они растут, Миша? На беспристрастности.

- У меня двадцать процентов этих акций.

- И что же теперь?

- Я против такого подхода. Ты повышаешь цену газеты - понятно. Но мы проиграем больше, чем газету.

- Не двадцать девять процентов даже. Даже блокирующего пакета у тебя нет. И не пятьдесят один процент тем более. А у меня, Миша, все-таки шестьдесят процентов акций. И закон, как говорится, на моей стороне.

VI

Кому как не министру энергетики, человеку, который стоял у истоков приватизации, который разбил на акции не одну сотню советских заводов и фабрик, который десять лет назад и внедрял эту бестолковую систему акционирования собственности, кому как не ему было знать правила. Он сам эти правила придумал. Взятые с Запада, создававшие видимость объективных и неотменимых законов, эти бумажки-акции становились аргументами для людей, которые в принципе никаких аргументов морали и закона не соблюдали. Но вот появился будто бы разумный принцип дележки пирога, и мир принял везде эти правила; выучились по ним играть и здесь. И сидящий напротив Дупеля молодой человек широкой улыбкой на довольном лице показывал: я неуязвим у меня накопилось столько бумажек, что они гарантируют мою неприкосновенность и защищают мое добро. А откуда же они взялись у тебя, эти бумажки? Дупель захотел перегнуться через стол, взять Баринова за шиворот, тряхнуть и сказать: плевал я на твои акции, подумаешь, бумажек настриг, что это в принципе меняет - ничего это не меняет. Ты не строил этот дом, паразит, ты брал под него кредит в обмен на эти настриженные бумажки - и настриг их предостаточно, чтобы расплачиваться, и расплачиваться воздухом - акциями и паями того, что не существует. А когда оно стало существовать, то бумажки уже оказались недействительными, потому что ты настриг дополнительных бумажек и обесценил первые. Ты ловкач, наперсточник, шулер. Это мы, мы выдумали играть в такие правила, а потом возьмем да отменим эти правила, это мы выдумали слишком поспешно. Поспешно потому, что выдумывалось это для людей с планами и амбициями глобального управления, а попало в руки таких вот щелкоперов - для разового употребления. И сказать так хотелось многим: обалдевшему от своей безнаказанности директору грузового терминала в Латвии, который скупил пятьдесят один процент бумажек своего порта; зарвавшемуся президенту нефтеперерабатывающего завода в Нефтеюганске, которому запуганные рабочие сдали свои никчемные ваучеры и превратили алкоголика и скандалиста в неуязвимого для закона царька; владельцу трех алюминиевых карьеров, который даже не скупал акции, а передушил десяток акционеров и заставил наследников отдать акции ему, он сам жил в Монако под охраной закона - скромный владелец бизнеса в заснеженной России. Но ничего этого Дупель не сказал, потому что внедренная система круговорота в природе лживых бумажек и была, собственно говоря, тем, что называется бизнесом. Отличался этот круговорот бумажек в России от западного круговорота тем, что в России бумажек было больше, а производства меньше. Странным образом получалось так, что чем более бумажек запускалось в российский круговорот бизнеса, тем меньше производства реально требовалось - бизнес теперь заключался в перераспределении бумажек, в замене их на другие бумажки, на билеты казначейства. И знал это Михаил Дупель лучше прочих, он сам этот круговорот устроил. Он не перегнулся через стол, не взял веселого Баринова за шиворот, а только прикрыл глаза и стал говорить мягко и тихо. Он так делал всегда, когда злился.

- Так давай куплю твою газету, - сказал он. - Только ведь она ничего не стоит.

- Пятьдесят, - речь шла о миллионах.

- Она не стоит пятидесяти.

- Товар стоит столько, сколько за него дают, - сказал Баринов расхожую фразу бизнесменов, - мне за газету дадут пятьдесят.

- Не дадут.

- А я не тороплюсь, - с достоинством сказал Баринов, - сегодня не продам, продам завтра. Моя газета лучшая в стране, объективно. К выборам ее цена взлетит втрое. Появится стоящий кандидат - он жадничать не станет. Так что, ты тоже придержи пока свои акции, они еще поднимутся.

От слова «акции» лицо Дупеля потемнело. Дурак, подумал он, заигравшийся в капитализм советский дурак. Мидовский выкормыш. Сидит в моем доме, в костюме, купленном на мои деньги, жрет мной оплаченную еду, платит своим секретуткам мои бабки, - и чувствует себя в безопасности, огражденный - даже не законом, нет! - нелепыми правилами игры в бумажки. Сказать ему задушевно: дурачок, бумажки твои не считаются, это мы пошутили, а ты уж и поверил. Бумажек ты много настриг, молодец, жалко, не считаются они больше - считается только власть и сила. А ловкачество твое, улыбочки и верткость - дерьма они не стоят. Сказать бы ему так, но ведь нет, не скажешь. Весь сегодняшний бизнес на этих бумажках стоит, а такой вот продувной шельмец притерся - и пользуется. За его нарезанные бумажки любой банк выдаст ему кредит - билеты казначейства, то есть другие нарезанные бумажки. А обеспечиваются эти бумажки паями в нефтяном бизнесе - еще одними нарезанными бумажками. А охраняются законами - следующими бумажками. И только мужик, который стоит у скважины и качает нефть, имеет дело не с бумажкой - только кому этот мужик интересен. И возьми я сейчас этого гада за шкирку, как карманника, позови я охрану, чтобы вышвырнули щелкопера из моего дома, так ведь он - в суд! Он ведь - за свободный бизнес! Он ведь до Страсбурга дойдет! Частный предприниматель! Акционер!

Невысокий человек с быстрыми движениями, миллиардер и министр, Михаил Зиновьевич Дупель встал из кресла и прошелся по кабинету. Он ходил, прикрыв глаза, останавливался, покачивался с пятки на носок, чтобы успокоиться, потому что всегда лучше договориться и убедить, даже если можно взять и сломать.

- Послушай, Вася, - сказал Дупель, - информация свободным не делает. А если делает, значит, это фальшивая информация. Свободным человека делают три рубля и вранье, а серьезные деньги и достоверная информация делают несвободным. Ты это учти, - Дупель говорил, стараясь убедить, а Баринов глядел презрительно, сидел подбоченясь, и на каждое слово Дупеля реагировал саркастической улыбкой. Баринов рассудил, что если Дупель нуждается в поддержке газеты, стало быть, дела его в правительстве плохи. Газету он, безусловно, продаст, но не заговорщику, нет. Он продаст газету миллиардеру из правительства, когда тот решит стать президентом.

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

1972 год. Холодная война в разгаре. На Сирину Фрум, весьма начитанную и образованную девушку, обраща...
Клим Байков заступился за жену Марину, к которой настойчиво приставал богатый кавказец Сулейман, и в...
Штурмовая группа старшего лейтенанта Павла Бакарова принимала участие в нескольких спецоперациях на ...
Шарль Бодлер (1821–1867) – величайший французский поэт, автор «Цветов зла», enfant terrible, человек...
Уилки Коллинз наряду с Эдгаром По и Артуром Конан Дойлем заслуженно считается одним из основателей ж...
Ночной звонок перевернул жизнь капитана милиции Бодрякова. Его звал на помощь ребенок, а оброненное ...