Я раб у собственной свободы… (сборник) Губерман Игорь
Открыв сомкнуты негой взоры,
Россия вышла в неглиже
на встречу утренней Авроры,
готовой к выстрелу уже.
День Конституции напомнил мне
усопшей бабушки портрет:
портрет висит в парадной комнате,
а бабушки давно уж нет.
Россия – странный садовод
и всю планету поражает,
верша свой цикл наоборот:
сперва растит, потом сажает.
Всю жизнь философ похотливо
стремился истине вдогон;
штаны марксизма снять не в силах, —
чего хотел от бабы он?
Российская лихая птица-тройка
со всех концов земли сейчас видна,
и кони бьют копытами так бойко,
что кажется, что движется она.
В двадцатом удивительном столетии,
польстившись на избранничества стимул,
Россия показала всей планете,
что гений и злодейство совместимы.
Смешно, когда толкует эрудит
о тяге нашей к дружбе и доверию;
всегда в России кто-нибудь сидит:
одни – за дух, другие – за материю.
Дыша неистовством и кровью,
абсурдом и разноязычием,
Россия – трудный сон истории
с его кошмаром и величием.
Кровав был век. Жесток и лжив.
Лишен и разума, и милости.
И глупо факт, что лично жив,
считать остатком справедливости.
Плодит начальников держава,
не оставляя чистых мест;
где раньше лошадь вольно ржала,
теперь начальник водку ест.
Однажды здесь восстал народ
и, став творцом своей судьбы,
извел под корень всех господ;
теперь вокруг одни рабы.
Ошалев от передряг,
спотыкаясь, как калеки,
мы вернули бы варяг,
но они сбежали в греки.
Мы варимся в странном компоте,
где лгут за глаза и в глаза,
где каждый в отдельности – «против»,
а вместе – решительно «за».
Когда страна – одна семья,
все по любви живут и ладят;
скажи мне, кто твой друг, и я
скажу, за что тебя посадят.
Всегда в особый список заносили
всех тех, кого сегодня я люблю;
кратчайший путь в историю России
проходит через пулю и петлю.
Конечно, здесь темней и хуже,
но есть достоинство свое:
сквозь прутья клетки небо глубже
и мир прозрачней из нее.
Смакуя азиатский наш кулич,
мы густо над европами хохочем;
в России прогрессивней паралич,
светлей Варфоломеевские ночи.
Мы крепко память занозили
и дух истории-калеки,
Евангелие от России
мир получил в двадцатом веке.
Такой ни на какую не похожей
досталась нам великая страна,
что мы и прирастаем к ней не кожей,
а всем, что искалечила она.
Моей бы ангельской державушке —
два чистых ангельских крыла;
но если был бы хуй у бабушки,
она бы дедушкой была.
За осенью – осень. Тоска и тревога.
Ветра над опавшими листьями.
Вся русская жизнь – ожиданье от Бога
какой-то неясной амнистии.
В тюрьме я поневоле слушал радио
и думал о загадочной России:
затоптана, изгажена, раскрадена,
а песни – о душевности и силе.
Тот Иуда, удавившись на осине
и рассеявшись во время и пространство,
тенью ходит в нашем веке по России,
проповедуя основы христианства.
Рисунком для России непременным,
орнаментом, узором и канвой,
изменчивым мотивом неизменным
по кружеву судьбы идет конвой.
История любым полна коварством,
но так я и не понял, отчего
разбой, когда творится государством,
название меняется его.
В империях всегда хватало страху,
история в них кровью пишет главы,
но нет России равных по размаху
убийства своей гордости и славы.
Любовь моя чиста, и неизменно
пристрастие, любовью одержимое;
будь проклято и будь благословенно
отечество мое непостижимое.
Россия! Что за боль прощаться с ней!
Кто едет за деньгами, кто за славой;
чем чище человек, тем он сильней
привязан сердцем к родине кровавой.
Нету правды и нет справедливости
там, где жалости нету и милости;
правит злоба и царит нищета,
если в царстве при царе нет шута.
Полна неграмотных ученых
и добросовестных предателей
страна счастливых заключенных
и удрученных надзирателей.
Как мальчик, больной по природе,
пристрастно лелеем отцом,
как все, кто немного юродив,
Россия любима Творцом.
Приметы близости к расплате
просты: угрюмо сыт уют,
везде азартно жгут и тратят
и скудно нищим подают.
Беспечны, безучастны, беспризорны
российские безмерные пространства,
бескрайно и безвыходно просторны,
безмолвны, безнадежны и бесстрастны.
Россия столько жизней искалечила
во имя всенародного единства,
что в мире, как никто, увековечила
державную манеру материнства.
Сильна Россия чудесами
и не устала их плести:
здесь выбирают овцы сами
себе волков себя пасти.
А раньше больше было фальши,
но стала тоньше наша лира,
и если так пойдет и дальше,
весь мир засрет голубка мира.
Моя империя опаслива:
при всей своей державной поступи
она привлечь была бы счастлива
к доносной службе наши простыни.
Не в силах внешние умы
вообразить живьем
ту смесь курорта и тюрьмы,
в которой мы живем.
Благословен печальный труд
российской мысли, что хлопочет,
чтоб оживить цветущий труп,
который этого не хочет.
Чему бы вокруг ни случиться,
тепло победит или лед,
страны этой странной страницы,
мы влипли в ее переплет.
Здесь грянет светопреставление
в раскатах грома и огня,
и жаль, что это представление
уже наступит без меня.
Российская природа не уныла,
но смутною тоской озарена,
и где ни окажись моя могила,
пусть веет этим чувством и она.
Как Соломон о розе
Под грудой книг и словарей,
грызя премудрости гранит,
вдруг забываешь, что еврей;
но в дверь действительность звонит.
Никто, на зависть прочим нациям,
берущим силой и железом,
не склонен к тонким операциям,
как те, кто тщательно обрезан.
Люблю листки календарей,
где знаменитых жизней даты:
то здесь, то там живал еврей,
случайно выживший когда-то.
Отца родного не жалея,
когда дошло до словопрения,
в любом вопросе два еврея
имеют три несхожих мнения.
Я сын того таинственного племени,
не знавшего к себе любовь и жалость,
которое горело в каждом пламени
и сызнова из пепла возрождалось.
Мы всюду на чужбине, и когда
какая ни случится непогода,
удвоена еврейская беда
бедою приютившего народа.
Живым дыханьем фразу грей,
а не гони в тираж халтуру;
сегодня только тот еврей,
кто теплит русскую культуру.
Везде одинаков Господень посев,
и врут нам о разнице наций;
все люди – евреи, и просто не все