Я раб у собственной свободы… (сборник) Губерман Игорь
Как ни торжествуют зло и свинство,
а надежды теплятся, упорны:
мир спасет святое триединство
образа, гармонии и формы.
Покой и лень душе немыслимы,
вся жизнь ее – отдача хлопотам
по кройке платья голым истинам,
раздетым разумом и опытом.
Должно быть, потому на берегу
топчусь я в недоверии к судьбе,
что втайне сам себя я берегу
от разочарования в себе.
На собственном горбу и на чужом
я вынянчил понятие простое:
бессмысленно идти на танк с ножом,
но если очень хочется, то стоит.
В духовной жизни я корыстен
и весь пронизан этим чувством:
всегда из двух возможных истин
влекусь я к той, что лучше бюстом.
Пролагатели новых путей
и творцы откровений бессмертных
производят обычно детей
столь же косных, насколько инертных.
Бежишь, почти что настигая,
пыхтишь в одежде лет и знаний,
хохочет истина нагая,
колыша смехом облик задний.
Прекрасна благодушная язвительность,
с которой в завихрениях истории
хохочет бесноватая действительность
над мудрым разумением теории.
В юности умы неосторожны,
знания не сковывают гений,
и лишь по невежеству возможны
птичии полеты обобщений.
Добро так часто неуклюже,
туманно, вяло, половинно,
что всюду делается хуже,
и люди зло винят безвинно.
Навеки в душе моей пятна
остались как страха посев,
боюсь я всего, что бесплатно
и благостно равно для всех.
Устарел язык Эзопа,
стал прозрачен, как струя,
отовсюду светит Зопа
и не скроешь ни фуя.
Наш ум и задница – товарищи,
хоть их союз не симметричен:
талант нуждается в седалище,
а жопе разум безразличен.
Два смысла в жизни – внутренний и внешний,
у внешнего – дела, семья, успех;
а внутренний – неясный и нездешний —
в ответственности каждого за всех.
Двадцатый век настолько обнажил
конструкции людской несовершенство,
что явно и надолго отложил
надежды на всеобщее блаженство.
Я чертей из тихого омута
знаю лично – страшны их лица;
в самой светлой душе есть комната,
где кромешная тьма клубится.
Наездник, не касавшийся коня,
соитие без общего огня,
дождями обойденная листва —
вот ум, когда в нем нету шутовства.
Подлинное чувство лаконично,
как пургой обветрившийся куст,
истинная страсть косноязычна,
и в постели жалок златоуст.
Признаться в этом странно мне,
поскольку мало в этом чести,
но я с собой наедине
глупей, чем если с кем-то вместе.
Духу погубительны условия
пафоса, почтения, холуйства;
истинные соки богословия —
ересь, атеизм и богохульство.
Только в мерзкой трясине по шею,
на непрочности зыбкого дна,
в буднях бедствий, тревог и лишений
чувство счастья дается сполна.
Наука в нас изменит все, что нужно,
и всех усовершенствует вполне,
мы станем добродетельно и дружно
блаженствовать – как мухи на гавне.
Живи и пой. Спешить не надо.
Природный тонок механизм:
любое зло – своим же ядом
свой отравляет организм.
Нашей творческой мысли затеи
неразрывны с дыханьем расплаты;
сотворяют огонь – прометеи,
применяют огонь – геростраты.
Вновь закат разметался пожаром —
это ангел на Божьем дворе
жжет охапку дневных наших жалоб.
А ночные он жжет на заре.
Владыка и кумир вселенской черни
с чарующей, волшебной простотой
убил фольклор, отнял досуг вечерний
и души нам полощет пустотой.
Высшая у жизни драгоценность —
дух незатухающих сомнений,
низменному ближе неизменность,
Богу – постоянство изменений.
Мудрость Бога учла заранее
пользу вечного единения:
где блаженствует змей познания,
там свирепствует червь сомнения.
Сегодня я далек от осуждений
промчавшейся по веку бури грозной,
эпоха грандиозных заблуждений
останется эпохой грандиозной.
Во всех делах, где ум успешливый
победу праздновать спешит,
он ловит грустный и усмешливый
взгляд затаившейся души.
Смущает зря крылатая цитата
юнца, который рифмами влеком:
поэзия должна быть глуповата,
но автор быть не должен мудаком.
На житейских внезапных экзаменах,
где решенья – крутые и спешные,
очень часто разумных и праведных
посрамляют безумцы и грешные.
Я чужд надменной укоризне,
весьма прекрасна жизнь того,
кто обретает смысл жизни
в напрасных поисках его.
Слова – лишь символы и знаки
того ручья с бездонным дном,
который в нас течет во мраке
и о совсем журчит ином.
Растут познания ступени,
и есть на каждой, как всегда,
и вечных двигателей тени,
и призрак Вечного Жида.
Наш век машину думать наловчил,
и мысли в ней густеют что ни час;
век скорости – ходить нас отучил;
век мысли надвигается на нас.
Нам глубь веков уже видна
неразличимою детально,
и лишь историку дана
возможность врать документально.
Чем у идеи вид проворней,
тем зорче бдительность во мне:
ведь у идей всегда есть корни,
а корни могут быть в гавне.
Всю жизнь готов дробить я камни,
пока семью кормить пригоден;
свобода вовсе не нужна мне,
но надо знать, что я свободен.
Науку развивая, мы спешим
к сиянию таких ее вершин,
что дряхлый мой сосед-гермафродит
на днях себе такого же родит.
В толпе прельстительных идей
и чистых мыслей благородных
полно пленительных блядей,
легкодоступных, но бесплодных.
Нету в этой жизни виноватых,
тьма находит вдруг на государство,
и ликуют орды бесноватых,
и бессильно всякое лекарство.
Творчеству полезны тупики:
боли и бессилия ожог
разуму и страху вопреки
душу вынуждает на прыжок.
Мы тревожны, как зябкие зяблики,
жить уверенно нету в нас сил:
червь сомнения жил, видно, в яблоке,
что когда-то Адам надкусил.
Найдя предлог для диалога:
– Как Ты сварил такой бульон? —
спрошу я вежливо у Бога.
– По пьянке, – грустно скажет Он.
Уйду навсегда в никуда и нигде,
а все, что копил и вынашивал,
на миг отразится в текучей воде
проточного времени нашего.
О жизни за гробом забота
совсем не терзает меня;
вливаясь в извечное что-то,
уже это буду не я.
Счастливые всегда потом рыдают,
что вовремя часов не наблюдают
Когда в глазах темно от книг,
сажусь делить бутыль с друзьями;
блаженна жизнь – летящий миг
между двумя небытиями.
Я враг дискуссий и собраний
и в спорах слова не прошу;
имея истину в кармане,
в другом закуску я ношу.
Когда весна, теплом дразня,
скользит по мне горячим глазом,