7 историй для девочек Чарская Лидия
Там нам приходилось работать всего два часа в день, а остальное время, предоставленные сами себе, мы могли делать все, что хотели. Но любовь к музыке подавляла во мне и детскую лень и детскую непоседливость. Стоило мне, бывало, играя с товарищами на площади, услышать звуки органа, как я бросал все и возвращался в церковь, чтобы насладиться духовным пением и музыкой. По вечерам я часами простаивал на улице под окнами, из которых доносились обрывки концерта или просто слышался приятный голос. Я был любознателен, я жаждал узнать, понять все, что поражало мой слух. Но особенно мне хотелось сочинять. В тринадцать лет, не зная ни единого правила, я отважился написать обедню и показал партитуру нашему учителю Рейтеру. Он поднял меня на смех и посоветовал немного «поучиться», прежде чем браться за сочинительство. Ему легко было так говорить. А у меня не было возможности платить учителю, ибо родители мои были слишком бедны, чтобы посылать деньги и на мое содержание и на образование. Наконец однажды я получил от них шесть флоринов, на которые и купил себе вот эту книгу и еще книгу Маттезона. С большим жаром принялся я изучать их и находил в этом громадное удовольствие. Голос мой окреп и считался лучшим в хоре. Несмотря на сомнения и неясности, порождавшиеся моим невежеством, которое я силился рассеять, я все же чувствовал, что развиваюсь и в голове моей зарождаются мысли. Но я с ужасом думал, что приближаюсь к тому возрасту, когда, по правилам капеллы, мне придется покинуть детскую певческую школу; я понимал, что эти восемь лет работы в соборе явятся для меня последними годами учения, ибо у меня нет ни средств, ни покровителей, ни учителей, затем мне придется вернуться в родительский дом и обучаться каретному ремеслу. К довершению своих горестей я стал замечать, что маэстро Рейтер, вместо того чтобы привязаться ко мне, стал со мной очень суров и думал только о том, как бы приблизить час моего исключения из школы. Я не подозревал причины столь незаслуженной антипатии. Некоторые из моих товарищей легкомысленно уверяли меня, что он мне завидует, находя в моих сочинительских попытках проявление музыкального гения, что он вообще ненавидит и обескураживает молодых людей, в которых обнаруживает талант, превосходящий его собственный. Я далек от столь лестного для моего самолюбия толкования его немилости, но мне все-таки кажется, что с моей стороны было ошибкой показывать ему свои творения: он увидел во мне безмозглого честолюбца и самонадеянного нахала.
– К тому же, – перебила рассказчика Консуэло, – старые учителя вообще не любят учеников, опережающих их в знаниях. Но как вас зовут, дитя мое? – Иосиф.
– Иосиф… а дальше?
– Иосиф Гайдн.
– Непременно запомню ваше имя: если из вас что-нибудь выйдет, я хоть буду знать, почему ваш учитель так неприязненно относился к вам и почему меня так заинтересовал ваш рассказ. Пожалуйста, продолжайте.
Юный Гайдн принялся за свое повествование, а Консуэло, пораженная сходством их судеб – судеб двух бедняков и артистов, внимательно вглядывалась в лицо юноши-певчего. Это худенькое желтоватое лицо необыкновенно оживилось в порыве излияний, голубые глаза сверкали лукавством, шаловливым и добродушным, и все в его манере держать себя и выражаться говорило о недюжинном уме.
Глава 65
– Каковы бы ни были причины антипатии маэстро Рейтера, – продолжал свой рассказ Иосиф, – он доказал мне это весьма жестоко и в связи с поступком самым незначительным. У меня были новые ножницы, и я, как настоящий школьник, пробовал их на всем, что только попадалось мне под руку. Сидевший впереди меня мальчик-певчий, очень гордившийся своей длинной косой, то и дело стирал ею записи, которые я наносил мелом на аспидной доске. И вот в голове моей мелькнула молниеносная роковая мысль. Все было делом мгновения. Крак! Ножницы раскрылись, и коса очутилась на полу! Учитель своим ястребиным взором следил за каждым моим движением. Прежде чем мой бедный товарищ успел заметить свою горестную утрату, я был подвергнут строгому выговору, опозорен и без дальних церемоний выгнан. Вышел я из детской певческой школы в ноябре прошлого года в семь часов вечера и очутился на площади, без гроша в кармане, разутый и раздетый, если не считать того жалкого платья, которое было на мне. Тут на меня напало полное отчаяние. Меня так злобно разбранили и выгнали с таким скандалом, что я вообразил, будто и в самом деле совершил великий проступок. Горько оплакивал я этот пук волос, этот кусочек ленты, отрезанные моими злополучными ножницами. Товарищ, чью голову я так опозорил, прошел мимо меня тоже с ревом. Сколько было пролито слез, сколько раскаяния и угрызений совести из-за прусской косы! Мне хотелось броситься моему товарищу на шею, стать перед ним на колени, но я не посмел и стыдливо продолжал сидеть в своем углу. А ведь бедный мальчик, вполне возможно, оплакивал мою опалу еще больше, чем собственные волосы.
Я провел ночь на улице; а утром, когда я, вздыхая, размышлял о том, как необходим и недостижим для меня завтрак, ко мне подошел Келлер, парикмахер школы певчих святого Стефана. Он только что причесывал маэстро Рейтера, и тот, продолжая на меня злиться, ни о чем другом говорить не мог, как об ужасном случае с отрезанной косой. Поэтому шутник Келлер, заметив мою жалкую фигуру, покатился со смеху и принялся осыпать меня язвительными насмешками. «Вот он, бич парикмахеров! – закричал еще издали, завидев меня, этот балагур. – Вот он, враг всех и вся, кто, подобно мне, поддерживает красоту шевелюры! Ах! Мой юный обрезатель кос! Милейший мой истребитель тупеев! Пожалуйте-ка сюда, дайте я обрежу ваши прекрасные черные кудри, чтобы наделать из них кос взамен тех, что падут от вашей руки!» Я был в отчаянии, в ярости. Закрыв лицо руками, считая себя предметом мести общества, я кинулся бежать, но добряк Келлер остановил меня. «Куда ты, несчастный? – спросил он меня, смягчаясь. – Куда ты денешься без хлеба, без одежды, без друзей да еще с таким преступлением на совести? Мне жаль тебя, я так люблю твой красивый голос, которым не раз наслаждался в соборе. Идем ко мне. У меня с женой и детьми всего одна комната на пятом этаже. Но и этого нам более чем достаточно, так что мансарда, которую я снимаю на шестом этаже, пустует. Живи в ней и кормись у нас до тех пор, пока не найдешь работы. Но чур! К волосам моих клиентов относись с должным уважением и париков моих ножницами не касайся!»
И я пошел за великодушным Келлером, моим спасителем и отцом! Он был так добр, этот бедный труженик, что, помимо помещения и стола, уделил мне еще немного денег, и я мог продолжать учение. Я взял напрокат скверненький клавесин, весь источенный червями, и, забившись на чердак со своим Фуксом и Маттезоном, без удержу предался своей страсти к сочинительству. С этой минуты я могу считать, что провидение стало покровительствовать мне. Всю эту зиму я с наслаждением изучал первые шесть сонат Эммануила Баха и, как мне кажется, хорошо их усвоил. В то же время небо, как бы в награду за мое усердие и настойчивость, послало мне небольшую работу, давшую мне возможность существовать и расплатиться с моим дорогим хозяином. По воскресеньям я играл на органе в домовой церкви графа Гаугвица, а перед тем по утрам исполнял партию первой скрипки в церкви святых отцов милосердия. Кроме того, у меня нашлись два покровителя. Один из них – аббат, который написал множество стихов на итальянском языке, как говорят, очень хороших. Он в большой милости и у императора и у императрицы. Имя его – господин Метастазио; он живет в одном доме с Келлером и со мной, и я даю уроки молодой девице, его племяннице. Другой мой покровитель – его превосходительство венецианский посланник. – Синьор Корнер? – с живостью спросила Консуэло.
– Ах! Вы знаете его? – воскликнул Гайдн. – Господин аббат Метастазио ввел меня к нему в дом. Мой скромный талант пришелся там по вкусу, и его превосходительство обещал посодействовать, чтобы со мной позанимался Порпора» который сейчас вместе с госпожой Вильгельминой, супругой или возлюбленной его превосходительства, находится на курорте в Маненсдорфе. Это обещание страшно обрадовало меня. Подумать только, – стать учеником такого великого учителя, лучшего в мире преподавателя пения! Изучить композицию, истинные, подлинные основы итальянского искусства! Я думал, что спасен, благословлял свою счастливую звезду и уже воображал себя великим музыкантом. Но увы! Несмотря на добрые намерения его превосходительства, осуществить его обещание оказалось не так легко, как я думал, и если мне не удастся найти более солидной рекомендации, боюсь, что я не смогу даже подойти близко к Порпоре. Говорят, знаменитый маэстро – большой чудак, и насколько он может быть предан, внимателен и великодушен в отношении одних своих учеников, настолько бывает капризен и жесток с другими. По-видимому, маэстро Рейтер ничто в сравнении с Порпорой, и я дрожу при одной мысли увидеть его. Однако ж, хотя он сначала и отказал наотрез его превосходительству, мотивируя свой отказ нежеланием брать новых учеников, я знаю, что его превосходительство будет настаивать, и поэтому не теряю надежды. Я решил терпеливо выносить самые жестокие оскорбления со стороны Порпоры, лишь бы он научил меня чему-нибудь.
– Вы приняли благое решение, – заметила Консуэло. – Вам не преувеличили, говоря о резкости великого музыканта и его суровой внешности. Но вы правы: не надо отчаиваться, ибо если только вы терпеливы, способны слепо повиноваться и обладаете настоящим музыкальным талантом, – а я чувствую, что это так, – если вы не теряете головы при первом налетевшем шквале, к тому же если вам удастся выказать перед ним смышленость и быстроту соображения, то обещаю вам: после трех-четырех уроков он станет самым кротким и добросовестным учителем, возможно даже, что, если, как мне кажется, вы столь же добры, сколь и умны, Порпора станет вам верным другом, справедливым, благожелательным отцом.
– О! Вы бесконечно радуете меня. Я вижу, что вы его знаете и должны также знать его знаменитую ученицу, новую графиню Рудольштадт… Порпорину…
– Но где же вы слышали об этой Порпорине и чего хотите от нее?
– Письма к Порпоре и энергичного ходатайства перед ним, когда она будет в Вене; ведь она, конечно, туда поедет после своей свадьбы с этим богатым аристократом, графом Рудольштадтом.
– А откуда вы знаете об этом браке?
– Благодаря величайшей в мире случайности. Мой друг Келлер узнал в прошлом месяце, что в Пильзене умер его родственник, который оставил ему небольшое наследство. У Келлера не было ни времени, ни средств на такое путешествие, и он все не решался предпринять его, боясь, что наследство не покроет дорожных расходов и потери времени. Как раз перед этим я получил немного денег за свою работу и предложил ему съездить в Пильзен на правах его доверенного. Вот я и отправился в этот город и в одну неделю, к своему великому удовольствию, закончил дело о наследстве Келлера. Конечно, оно не бог весть как велико, но и этим немногим ему не приходится пренебрегать. Я везу ему документы, утверждающие его в наследстве на небольшую усадьбу; он по своему усмотрению сможет либо продать ее, либо пользоваться доходами. Возвращаясь из Пильзена, я очутился вчера в местечке Клатау, где и заночевал. День был базарный, и постоялый двор оказался битком набит народом. Я сидел за столом, где закусывал толстяк, которого величали доктором Вецелиусом; в жизни не встречал я большего обжоры и болтуна. «Знаете новость? – спросил он, обращаясь к соседям. – Граф Альберт Рудольштадт, этот сумасшедший, архисумасшедший, чуть ли не бешеный, женится на учительнице музыки своей двоюродной сестры; эта авантюристка, нищая, говорят, была актрисой в Италии, и старик музыкант Порпора якобы похитил ее; но скоро она ему опротивела, и старик отправил ее родить в Ризенбург. Все это держалось в величайшей тайне, и сначала, не понимая ничего в болезни и конвульсиях барышни, считавшейся очень добродетельной, Рудольштадты вызвали меня для лечения злокачественной лихорадки. Но едва я успел пощупать пульс больной, как граф Альберт, по-видимому знавший кое-что о ее добродетели, бросился на меня, точно бешеный, оттолкнул и больше не впустил в комнату. Все было окружено полнейшей тайной. Старушка канонисса, по-моему, играла роль акушерки. Никогда старой даме еще не приходилось бывать в таком переплете. Ребенок исчез. Но удивительнее всего, что молодой граф, не имеющий, как вы знаете, представления о времени и принимающий месяцы за годы, вообразил себя отцом ребенка и так энергично поговорил со своей семейкой, что те, боясь, как бы он снова не впал в бешенство, согласились на этот славный брак». – Какая мерзость! Какая гнусность! – вскричала вне себя Консуэло. Надо же наплести столько возмутительной клеветы и нелепостей.
– Не думайте только, что я хоть на секунду поверил всему этому, – возразил Иосиф Гайдн. – Физиономия старого доктора так же глупа, как и зла, и еще прежде, чем его изобличили во лжи, я был уверен, что он клевещет и несет вздор. Но едва успел он докончить свою сказку, как пять или шесть окружавших его молодых людей встали на защиту девушки, и я таким образом узнал правду. Они наперебой принялись превозносить красоту, прелесть, скромность, ум и несравненный талант Порпорины. Всем им была понятна любовь к ней графа Альберта, все завидовали его счастью и восхищались старым графом, согласившимся на их брак. Доктора же Вецелиуса обозвали вралем и безумцем. Так как при этом упоминалось о глубоком уважении маэстро Порпоры к ученице, которой он пожелал даже дать свое имя, то мне пришла в голову мысль отправиться в Ризенбург, пасть к ногам будущей или, может быть, уже настоящей графини (говорят, будто свадьба состоялась, но это держат пока в секрете, чтобы не вызвать неудовольствия императорского двора) и, рассказав Порпорине свою историю, добиться с ее помощью милости стать учеником ее знаменитого учителя. Несколько минут Консуэло задумчиво молчала: последние слова Иосифа относительно императорского двора поразили ее. Но вскоре она снова обратилась к нему.
– Дитя мое, – проговорила она, – не ходите в Ризенбург, там нет Порпорины. Она не вышла замуж за графа Рудольштадта, и совершенно неизвестно, состоится ли этот брак вообще. Правда, речь об этом была, и мне кажется, что жених и невеста достойны друг друга. Но Порпорина, несмотря на свою преданность и дружеское расположение к графу Альберту, несмотря на глубокое уважение и безграничное почтение к нему, не нашла возможным отнестись опрометчиво к столь серьезному делу. Она взвесила, с одной стороны, какой вред принесла бы этой знатной семье, заставив ее потерять расположение и, быть может, даже покровительство императрицы, а так же уважение других вельмож и почет во всем крае, с другой же стороны – какой ущерб нанесла бы себе, отказавшись служить прекрасному искусству, которое она с любовью изучала и которому храбро решила посвятить себя. Она сказала себе, что жертва велика и с той и с другой стороны, и, прежде чем очертя голову решиться на нее, она должна посоветоваться с Порпорой, а молодому графу дать время убедиться в прочности своего чувства. И вот она взяла и отправилась в Вену пешком, без провожатого и почти без денег, унеся с собой из всех предложенных ей богатств лишь чистую совесть и гордость артистки, – ушла с надеждой вернуть покой и рассудок тому, кто любит ее.
– В таком случае это действительно настоящая артистка! Какая она умница и какая у нее благороднейшая душа, если она так поступила! – воскликнул Иосиф, глядя на Консуэло блестящими глазами. – И, если не ошибаюсь, с ней-то я и говорю, перед ней и падаю ниц!
– Да, она сама протягивает вам руку и предлагает свою дружбу, а также обещает походатайствовать перед Порпорой. Мы, по-видимому, вместе будем продолжать путь и, если бог поможет, как он до сих пор помогал нам обоим и как помогает всем уповающим только на него, скоро доберемся до Вены и будем там брать уроки у одного и того же учителя.
– Слава богу! – со слезами радости на глазах, в восторге воздевая руки к небу, воскликнул Гайдн. – То-то я почувствовал, глядя на вас во время вашего сна, что в вас есть что-то необыкновенное и моя жизнь, моя будущность в ваших руках!..
Глава 66
После того как молодые люди познакомились поближе, дружески рассказав друг другу подробности своей жизни, они стали думать, как лучше добраться до Вены и какие следует принять предосторожности. Прежде всего они вынули кошельки и сосчитали деньги. Консуэло все-таки оказалась богаче своего спутника. Но их соединенных капиталов хватало только на то, чтобы без особых лишений проделать путь пешком, не страдая от голода и не проводя ночи под открытым небом. Ни о чем другом нечего было и мечтать, и Консуэло примирилась с этим. Однако, невзирая на философски веселое настроение девушки, Иосиф был озабочен и задумчив. – Что с вами? – спросила она. – Вы, быть может, боитесь, что я окажусь для вас обузой в пути? А я готова биться об заклад, что хожу лучше вас.
– Вы все должны делать лучше, – ответил он, – но меня тревожит вовсе не это. Меня печалит и пугает мысль, что ваша молодость и красота привлекут к вам алчные взоры встречных, а я мал и тщедушен и, при всем желании отдать за вас жизнь, не в силах буду вас защитить.
– Есть о чем думать, бедный мой мальчик! Допустим, что я достаточно хороша и могу привлечь взоры прохожих, но уважающая себя женщина всегда сумеет внушить почтение своим умением держаться.
– Будь вы урод или красавица, будь вы молоды или стары, дерзки или скромны – вы не можете чувствовать себя в безопасности на этих дорогах, запруженных солдатами и всякого рода сбродом. С тех пор как заключен мир, страна наводнена военными, возвращающимися по своим гарнизонам, особенно добровольцами – любителями приключений, которые в погоне за легкой наживой после демобилизации грабят прохожих, занимаются вымогательством у деревенских жителей и вообще ведут себя в провинции, как в завоеванной стране. Бедность наша является для нас в некотором роде защитой, но довольно того, что вы женщина, чтобы пробудить их звериные инстинкты. Я серьезно думаю об изменении маршрута. Вместо того чтобы идти на Писек и Будвейсс – места расквартирования войск, через которые постоянно передвигаются демобилизованные солдаты и прочий сброд, ничем от них не отличающийся, – мы поступим благоразумнее, спустившись по течению Молдавы горными, более или менее пустынными ущельями, где ничто не возбуждает жадности этих господ и не толкает их к разбою. Мы пройдем вдоль реки до Рейхенау и вступим в Австрию через Фрейштадт. В Австро-Венгрии мы будем под защитой полиции, менее беспомощной, чем чешская.
– Вы, значит, знакомы с этой дорогой?
– Я даже не знаю, существует ли она, но у меня в кармане есть маленькая карта; покидая Пильзен, я предполагал – для разнообразия – возвратиться через горы и постранствовать…
– Что ж, пусть будет так. Мысль ваша мне по душе, – сказала Консуэло, рассматривая развернутую Иосифом карту. – Везде есть тропинки для пешеходов и хижины, готовые приютить скромных людей с тощим карманом. Действительно, эта горная цепь приведет нас к Молдаве, а дальше она тянется вдоль реки.
– Это самая большая горная цепь Богемского Леса; там расположены ее наиболее высокие вершины, которые служат границей между Баварией и Богемией. Мы без труда доберемся до нее, придерживаясь этих вершин, – они указывают на то, что справа и слева идут долины, спускающиеся к обеим провинциям. Раз теперь, слава богу, ничто не влечет меня в этот замок Великанов, который никак не найти, я не сомневаюсь, что сумею провести вас верной и наикратчайшей дорогой.
– Идем же! – сказала Консуэло. – Я вполне отдохнула. Сон и ваш чудесный хлеб вернули мне силы, и я думаю, что сегодня смогу пройти еще добрых две мили. К тому же хочется как можно скорее уйти из этих мест, где я все боюсь встретить кого-нибудь из знакомых.
– Постойте, – проговорил Иосиф, – у меня мелькнула блестящая мысль!
– Посмотрим, какая!
– Если вам не претит переодеться мужчиной – ваше инкогнито обеспечено, и вы избегнете во время наших ночлегов всех скверных предположений, какие могут возникнуть по адресу девушки, путешествующей вдвоем с молодым человеком.
– Мысль недурна, но вы забываете, что мы не так богаты, чтобы делать покупки. Кроме того, где найти одежду по моему росту?
– Видите ли, самая мысль эта, пожалуй, не пришла бы мне в голову, не имей я с собой всего, что нужно для ее выполнения. Мы с вами одинакового роста, что делает больше чести вам, чем мне, а у меня в мешке есть совсем новый костюм, который совершенно изменит вашу внешность. Вот история этого костюма: мне прислала его моя милая мама; думая сделать мне полезный подарок и желая, чтобы я был прилично одет, когда явлюсь в посольство на занятия с барышнями, она решила заказать у себя в деревне изящнейший костюм по нашей тамошней моде. Правда, костюм живописен и материя хорошая, вот увидите. Но представляете, какое впечатление я произвел бы в посольстве и каким взрывом смеха встретила бы меня племянница господина Метастазио, покажись я в этом деревенском казакине и в этих широчайших штанах с буфами! Я поблагодарил бедную маму за ее доброе намерение, а сам решил спустить костюм какому-нибудь нуждающемуся крестьянину или странствующему актеру. Вот почему я и захватил его с собой, но, к счастью, не нашел случая сбыть. Здешние жители утверждают, что костюм старомоден, и спрашивают, польский он или турецкий.
– А вот случай и подвернулся! – воскликнула, смеясь, Консуэло. Мысль ваша превосходна, и странствующая актриса вполне удовольствуется вашим турецким костюмом, брюки в котором, кстати, очень похожи на юбку.
Покупаю его у вас, правда, в долг, а еще лучше – с условием, что вы отныне становитесь кассиром нашей «шкатулки», как выражается, говоря о своей казне, прусский король, и будете оплачивать мои путевые расходы до Вены.
– Там видно будет, – проговорил Иосиф и положил кошелек в карман, с твердым намерением не брать за костюм денег. – Теперь остается убедиться, подойдет ли вам костюм. Я зайду вон в ту рощу, а вы идите за скалу: там сколько угодно места, и вы сможете переодеться спокойно и в полной безопасности.
– В таком случае выходите на сцену, – ответила Консуэло, указывая на рощу, – а я удалюсь за кулисы.
Не успел ее почтительный спутник, держа данное им слово, углубиться в рощу, как девушка, спрятавшись за скалу, занялась своим превращением. Когда Консуэло вышла из убежища и взглянула в воду источника, послужившего ей зеркалом, она не без некоторого удовольствия увидела в ней красивейшего крестьянского мальчика, какого когда-либо породила славянская раса. Ее тонкую и гибкую, как тростник, талию опоясывал широкий красный кушак, а стройная, словно у серны, ножка скромно выглядывала повыше щиколотки из-под широких складок шаровар. Черные волосы, которые она упорно не пудрила, были острижены во время болезни и теперь кольцами вились вокруг ее лица. Она растрепала их рукой, придав прическе небрежный вид, подобающий молоденькому пастушку. Как актриса, Консуэло умела носить любой костюм, а мимический талант помог ей изобразить на лице простодушие и глупость деревенского парня; она настолько преобразилась, что к ней сразу вернулись беззаботность и мужество. Стоило Консуэло облечься в театральный костюм, как она вошла в роль, – обычное явление у актеров, – она совершенно перевоплотилась в изображаемый ею персонаж, почувствовала себя беспечным, сильным и ловким мальчишкой, с удовольствием предающимся невинному бродяжничеству.
Ей пришлось трижды свистнуть, пока наконец Гайдн, ушедший в глубь рощи дальше, чем было нужно, не то из почтительности, не то из страха перед соблазном заглянуть в расщелину скалы, вернулся к ней. Увидев преображенную девушку, он вскрикнул от удивления и восторга; хотя он и ожидал увидеть ее изменившейся, однако в первую минуту едва поверил собственным глазам. Это превращение поразительно красило Консуэло, и юному музыканту она показалась совсем иной.
Женская красота всегда возбуждает у юнцов двойственное чувство – удовольствия и страха; а одежда, придающая женщине даже в глазах людей искушенных, известную таинственность и загадочность, играет немалую роль в беспокойном томлении юноши. Иосиф был чист душой и, что бы ни говорили некоторые его биографы, юношей целомудренным и робким. Он был ослеплен, увидав Консуэло, спящую у источника, раскрасневшуюся от заливавших ее солнечных лучей, неподвижную, точно прекрасная статуя. Говоря с нею и слушая ее, он переживал дотоле не испытанное волнение, которое приписывал восторгу и радости столь счастливой встречи. Но сердце его учащенно билось все эти четверть часа, которые он провел вдали от нее в лесу, во время ее таинственного переодевания. Сейчас волнение снова охватило его, и, подходя к Консуэло, он решил скрыть под маской беспечности и веселости неизъяснимое томление, пробуждавшееся в его душе.
Столь удачная перемена одежды, словно и в самом деле превратившая девушку в юношу, внезапно изменила также и душевное состояние Иосифа. На первый взгляд казалось, он был полон все того же братского порыва живейшей дружбы, неожиданно разгоревшейся между ним и его милым попутчиком. Та же жажда двигаться, видеть побольше новых мест, то же презрение опасностей, могущих встретиться на пути, та же заразительная веселость – все, что одушевляло в эту минуту Консуэло, захватило и его; и они легко, словно перелетные пташки, понеслись вперед по лесам и долам.
Однако, пройдя несколько шагов и заметив за плечом у Консуэло привязанный к палке узелок с вещами, к которым прибавилось только что снятое женское платье, Иосиф позабыл, что должен считать ее мальчиком. Между ними по этому поводу разгорелся спор: Консуэло доказывала, что он и так более чем достаточно нагружен своей дорожной котомкой, скрипкой и тетрадью «Gradus ad Pamassum»; Иосиф же решительно объявил, что положит узелок Консуэло в свою котомку, а она ничего нести не будет. Девушке пришлось уступить, но во имя правдоподобия ее роли и для соблюдения мнимого между ними равенства он согласился, чтобы Консуэло несла на перевязи его скрипку.
– Знаете, – говорила она ему, добиваясь этой уступки, – необходимо, чтобы у меня был вид вашего слуги или по крайней мере проводника, ибо я крестьянин, в чем невозможно усомниться, а вы – горожанин.
– Какой там горожанин, – отвечал, смеясь, Гайдн, – ни дать ни взять подмастерье парикмахера Келлера!
Юноша был немного огорчен, что не может показаться перед Консуэло в более изящном одеянии, чем его выцветший от солнца и несколько истрепавшийся в дороге костюм.
– Нет, – сказала Консуэло, желая утешить его, – у вас вид знатного юноши, который промотал денежки папаши и теперь возвращается в отчий дом с подручным своего садовника, соучастником его похождений.
– Мне кажется, нам лучше всего взять на себя роли, наиболее подходящие к нашему положению, – возразил Иосиф. – Мы можем выдавать себя только за тех, кем я, да и вы, являемся в данную минуту, – то есть за бедных странствующих актеров. А так как обычно этого сорта люди одеваются как могут, в то, что найдется или придется по карману, то нередко можно встретить трубадуров вроде нас, таскающих по дорогам обноски какого-нибудь маркиза или солдата; отчего бы и нам с вами не носить – мне черный потертый костюм скромного учителишки, а вам – необычное в этом крае одеяние венгерского крестьянина? Хорошо даже в случае расспросов сказать, что мы недавно странствовали в тех местах. Я могу с видом знатока распространяться о знаменитом селе Рорау, никому не ведомом, и о великолепном городе Гаймбурге, до которого никому нет дела. Ну, а вас всегда выдаст ваше милое итальянское произношение, и вы хорошо сделаете, если не будете отрицать, что вы итальянец и певец по профессии.
– Кстати, нам надо с вами придумать себе прозвища, таков обычай. Ваше уже найдено: поскольку я итальянец, я буду звать вас Беппо, – это уменьшительное от Иосиф.
– Зовите как хотите. У меня то преимущество, что я не известен ни под каким именем. Вы – другое дело: вам непременно надо прозвище. Какое же вы себе выберете?
– Да первое попавшееся уменьшительное венецианское имя, хотя бы Нелло, Мазо, Ренцо, Дзото… О нет, только не это! – воскликнула она, когда у нее по привычке сорвалось с языка уменьшительное имя Андзолето.
– Почему же не это? – спросил Иосиф, уловивший, с какою страстностью она отказывалась от этого имени.
– Оно принесло бы мне несчастье. Говорят, есть такие имена.
– Ну, так как же мы окрестим вас?
– Бертони. Это распространенное итальянское имя и нечто вроде уменьшительного от Альберт.
– Синьор Бертони! Хорошо звучит, – проговорил Иосиф, силясь улыбнуться. Но то, что Консуэло вспомнила о своем знатном женихе, кинжалом вонзилось в его сердце; и, глядя, как она идет впереди него легкой, непринужденной походкой, он сказал себе в утешение: «А я ведь совсем забыл, что она – мальчишка!»
Глава 67
Вскоре они вышли на опушку леса и направились на юго-восток. Консуэло шла с непокрытой головой. Иосиф, видя, как солнце заливает яркой краской ее белое лицо, хотел, но не решался высказать ей по этому поводу свое огорчение. Шляпа на нем была далеко не новая, он не мог предложить ее девушке и, чувствуя, что ничем не в состоянии ей помочь, не решился заговорить об этом – только сунул шляпу под мышку, но таким резким движением, что это было замечено его спутницей.
– Вот странная фантазия! – заметила она. – Вы, должно быть, находите погоду пасмурной, а равнину тенистой? Это напоминает мне о том, что моя собственная голова не покрыта. А поскольку я не всегда была избалована благами жизни, мне пришлось научиться самыми разными способами добывать их себе без особых расходов. Говоря это, она сорвала ветку дикого винограда и согнула ее в виде венка – получилась шляпа из зелени.
«Вот теперь она снова перестала быть юношей, – подумал Иосиф, – и становится похожей на музу».
Они проходили селом; заметив лавку, где продается всякая всячина, Иосиф поспешно вошел в нее, – Консуэло даже в голову не пришло зачем, – и вскоре вышел, держа в руке простенькую соломенную шляпу с широкими, приподнятыми с боков полями, какие носят крестьяне придунайских долин.
– Если вы начнете так роскошествовать, – сказала она, надевая это приобретение, – то мы, пожалуй, останемся с вами без хлеба к концу нашего путешествия.
– Вам остаться без хлеба! – с живостью воскликнул Иосиф. – Да я лучше стану просить милостыню у прохожих, кувыркаться на площадях, зарабатывать медяки… вообще уж и не знаю, что еще! Нет! Нет! Со мной вы ни в чем не будете нуждаться! – И, видя, что его пылкая речь несколько удивляет Консуэло, он прибавил, стараясь умерить свои добрые чувства: – Подумайте только, синьор Бертони, ведь вся моя будущность зависит от вас, моя судьба в ваших руках, и в моих интересах доставить вас целой и невредимой к маэстро Порпоре.
У Консуэло даже не возникло мысли о том, что ее спутник может внезапно в нее влюбиться. Целомудренным и простодушным женщинам редко приходят в голову подобные предположения, появляющиеся зато у кокеток при каждой встрече, – быть может потому, что те всегда жаждут, чтобы в них влюблялись. Кроме того, очень молодая женщина обычно смотрит на мужчину своего возраста как на мальчика. Консуэло была на два года старше Гайдна, а он был так мал и тщедушен, что ему с трудом можно было дать лет пятнадцать. Она прекрасно знала, что на самом деле он старше, но ей и на ум не приходило, что его воображение и чувства уже пробудились для любви. Однако, остановившись передохнуть и полюбоваться чудесным видом, какие встречаются на каждом шагу в этой горной местности, она заметила необычайное волнение своего спутника и перехватила его взгляд, прикованный к ней в каком-то экстазе.
– Что с вами, друг Беппо? – наивно спросила она. – Вы как будто чем-то расстроены, и я не могу отделаться от мысли, что я вас стесняю.
– Не говорите так! – горестно воскликнул он. – Неужели вы такого плохого мнения обо мне и отказываете мне в доверии и в дружбе? А ведь я охотно отдал бы за вас жизнь.
– В таком случае не грустите, если только у вас нет повода к печали, которым вы не поделились со мной.
Иосиф впал в мрачное молчание, и они долго так шли, пока он не нашел в себе силы прервать его. Постепенно юноша приходил все в большее и большее смущение: он боялся, что тайна его будет разгадана, но никак не мог найти темы для возобновления разговора. Наконец, сделав над собой огромное усилие, он проговорил:
– Знаете, о чем я серьезно подумываю?
– Нет, не догадываюсь, – ответила Консуэло, все это время погруженная в собственные думы и не находившая ничего странного в его молчании.
– Я шел и думал: вот бы хорошо поучиться у вас итальянскому языку, если только вам это не скучно. Прошлой зимой я начал изучать этот язык по книгам, но так как произношение перенять мне было не у кого, я не осмелюсь вымолвить при вас ни слова. Между тем я понимаю все, что читаю, и если бы во время нашего путешествия вы потрудились заставить меня стряхнуть с себя ложный стыд и поправляли бы меня на каждом слове, мне кажется, что при моем музыкальном слухе труд ваш не пропал бы даром.
– О! С огромным удовольствием! – воскликнула Консуэло. – Я люблю, когда люди не теряют ни одной драгоценной минуты жизни, чтобы пополнять свои знания, а так как, преподавая, учишься сам, то нам обоим, несомненно, будет полезно поупражняться в произношении этого в высшей степени музыкального языка. Вы считаете меня итальянкой; на самом деле это не так, хотя я и говорю по-итальянски почти без акцента. По-настоящему же хорошо я произношу слова только в пении. И когда мне захочется донести до вас всю гармонию итальянских звуков, я буду петь трудные слова. Убеждена, что плохое произношение только у тех, у кого нет слуха. Если ухо ваше в совершенстве улавливает оттенки, то правильно повторить их – дело памяти.
– Значит, это будет одновременно и урок итальянского языка и урок пения! – воскликнул Иосиф.
«И урок, который будет длиться целых пятьдесят миль! – с восторгом подумал он. – Ей-ей! Да здравствует искусство, наименее опасное из всех страстей!»
Урок начался тотчас же, и Консуэло, которая сперва с трудом удерживала смех всякий раз, как Иосиф произносил что-нибудь по-итальянски, вскоре стала восхищаться легкостью и тщательностью, с какими он исправлял свои ошибки. Между тем юный музыкант, страстно желая услышать голос артистки и видя, что повода к этому все не появляется, пустился на хитрость. Притворившись, будто ему не удается придать итальянскому «а» должную ясность и четкость, он пропел одну мелодию Лео, где слово «felicita» повторялось несколько раз. Консуэло, не останавливаясь и нисколько не задыхаясь, словно сидя у себя за роялем, тотчас же пропела эту фразу несколько раз подряд. При звуке ее голоса, с которым не мог сравниться ни один голос того времени, – сильного, проникающего в самую душу, – дрожь пробежала по телу Иосифа, и он с возгласом восторга судорожно сжал руки.
– Теперь ваш черед, попробуйте! – проговорила Консуэло, не замечая его восторженного состояния.
Гайдн пропел фразу, да так хорошо, что его молодой учитель захлопал в ладоши.
– Превосходно! – сказала ему Консуэло искренним, сердечным тоном. Вы быстро усваиваете, и голос у вас чудесный.
– Можете говорить об этом что угодно, но сам я никогда не смогу вымолвить о вас ни единого слова.
– Да почему же? – спросила Консуэло.
Тут, повернувшись, она заметила на глазах его слезы; он стоял, до хруста сжав пальцы, как это делают шаловливые дети и страстно увлеченные мужчины.
– Давайте прекратим пение, – сказала она, – вон навстречу нам едут всадники.
– Ах, боже мой! Да, да! Молчите! – воскликнул вне себя Иосиф. – Не нужно, чтобы они вас слышали, а то сейчас же спрыгнут с коней и падут ниц перед вами!
– Этих страстных любителей музыки я не боюсь – это мясники, которые везут позади себя, на крупе, телячьи туши.
– Ах! Надвиньте ниже шляпу, отвернитесь! – ревниво вскричал Иосиф, подходя к ней ближе. – Пусть они вас не слышат и не видят! Никто, кроме меня, не должен ни видеть, ни слышать вас!
Остаток дня прошел в серьезных занятиях вперемежку с ребяческой болтовней. Упоительная радость заливала взволнованную душу Иосифа, и он никак не мог решить – самый ли он трепещущий из влюбленных или самый ликующий из поклонников искусства. Консуэло, казавшаяся ему то лучезарным кумиром, то чудесным товарищем, заполняла всю его жизнь, преображала все его существо. Под вечер он заметил, что она едва плетется, – усталость взяла верх над ее веселым настроением. Невзирая на частые привалы под тенью придорожных деревьев, она уже несколько часов чувствовала себя совсем разбитой. Но именно этого она и добивалась. Не будь у нее даже необходимости как можно скорей покинуть этот край, она и тогда стремилась бы усиленным движением, напускной веселостью отвлечься от своей душевной муки. Первые вечерние тени, придавая пейзажу грустный вид, пробудили в девушке мучительные чувства, с которыми она так мужественно боролась. Ей рисовался мрачный вечер в замке Исполинов и предстоящая Альберту, быть может, ужасная ночь. Подавленная своими мыслями, она невольно остановилась у подножья большого деревянного креста, водруженного на вершине голого пригорка и, очевидно, отмечавшего место свершения какого-то чуда или злодейства, память о котором сохранило предание.
– Увы! Вы очень устали, хоть и стараетесь не показывать вида, – заметил, обращаясь к ней, Иосиф. – Но до привала рукой подать: я уже вижу там, в глубине ущелья, огоньки какой-то деревушки. Вы, пожалуй, думаете, что у меня не хватит сил понести вас, а между тем, если б вы только пожелали…
– Дитя мое, – улыбаясь, ответила она ему, – вы уж очень кичитесь тем, что вы мужчина. Пожалуйста, не смотрите так свысока на то, что я женщина, и поверьте, сейчас у меня больше сил, чем осталось у вас самого. Я запыхалась, взбираясь по тропинке, вот и все; а если я остановилась, то потому лишь, что мне захотелось петь.
– Слава богу! – воскликнул Иосиф. – Пойте же здесь, у подножия креста, а я стану на колени… Ну, а если пение еще больше утомит вас?..
– Это не будет долго, – сказала Консуэло, – но у меня явилась фантазия пропеть один стих гимна, который я пела с матерью утром и вечером, когда нам попадалась среди полей часовня или крест, водруженный, как вот этот, у перекрестка четырех дорог. Однако причина, побуждавшая Консуэло запеть, была еще романтичнее, чем она это изобразила. Думая об Альберте, она вспомнила о его, можно сказать, сверхъестественной способности видеть и слышать на расстоянии. Она живо вообразила себе, что в эту самую минуту он думает о ней, а быть может, даже и видит ее. И, полагая облегчить его муку, общаясь с ним через пространство и ночь посредством любимой им песни, Консуэло взобралась на камни, служившие основанием кресту, и, повернувшись в ту сторону горизонта, где должен был находиться замок Ризенбург, полным голосом запела стих из испанской духовной песни: «О Соnsuelo de mi alma…» «Боже мой, боже мой! – сказал себе Гайдн, когда она умолкла.
– До сих пор я не слышал пения, я не знал, что значит петь! Да разве бывают человеческие голоса, подобные этому голосу? Услышу ли я когда-нибудь что-либо похожее на полученное сегодня откровение? О музыка! Святая музыка! О гений искусства! Как ты воспламеняешь меня и как устрашаешь!»
Консуэло спустилась с камня, на котором она стояла словно мадонна; в прозрачной синеве ночи отчетливо вырисовывался ее изящный силуэт. В порыве вдохновения она, в свою очередь, подобно Альберту, вообразила, что сквозь леса, горы и долины видит его: он сидел на Шрекенштейне, спокойно, покорно, преисполненный святой надежды. «Он слышал меня, – подумала она, – узнал мой голос и свою любимую песню; он понял меня и теперь вернется в замок, поцелует отца и спокойно уснет».
– Все идет прекрасно, – сказала она Иосифу, не замечая его неистового восторга.
Сделав несколько шагов, она вернулась и поцеловала грубое дерево креста. Быть может, в этот самый миг Альберт, в силу странного, непонятного дара восприятия, ощутил как бы электрический толчок, смягчивший напряженность его мрачного состояния и внесший в самые таинственные глубины его души блаженное умиротворение. Возможно, что именно в эту минуту он и впал в тот глубокий и благотворный сон, во время которого, к своей великой радости, застал его на рассвете следующего дня страшно беспокоившийся отец.
Деревушка, огоньки которой наши путники заметили в темноте, в действительности оказалась обширной фермой, где их гостеприимно встретили. Семья добрых землепашцев ужинала под открытым небом, у порога своего дома, за грубым деревянным столом, куда и их усадили охотно, но без особого радушия. Их ни о чем не спрашивали, едва даже удостоили взгляда. Эти славные люди, утомленные долгим и знойным рабочим днем, ели молча, наслаждаясь простой обильной пищей. Консуэло нашла ужин превосходным и отдала ему должное, а Иосиф, забывая о пище, глядел на бледное благородное лицо Консуэло, выделявшееся среди грубых загорелых лиц крестьян, кротких и тупых, как у волов, что паслись на траве вокруг них, пережевывая пищу с неменьшим шумом, чем их хозяева.
Каждый из ужинающих, насытившись и сотворив крестное знамение, уходил спать, предоставляя более здоровым предаваться застольным наслаждениям сколько им заблагорассудится. Как только мужчины встали из-за стола, ужинать сели прислуживавшие им женщины вместе с детьми. Более живые и любопытные, они задержали юных путешественников и засыпали их вопросами. Иосиф взял на себя труд угощать их заранее заготовленными на такой случай сказками, которые, в сущности, не так уж далеки были от истины: он выдавал себя и своего товарища за бедных странствующих музыкантов. – Какая жалость, что сегодня не воскресенье, – заметила самая молоденькая из женщин, – мы бы с вашей помощью устроили танцы.
Они заглядывались вовсю на Консуэло, принимая ее за красавца юношу, а та, следуя взятой на себя роли, кидала на них смелые, вызывающие взгляды. Вначале она было вздохнула, представляя себе всю прелесть этих патриархальных нравов, таких далеких от ее беспокойной бродячей жизни. Но, увидя, как бедные женщины стоят позади мужей, прислуживая им, а затем весело доедают их объедки, одни – кормя грудью малюток, другие, словно прирожденные рабыни, – кормя своих сыновей-мальчуганов, обслуживая прежде всего их, а потом уже дочерей и самих себя, – она поняла, что эти добрые земледельцы всего лишь дети голода и нужды: самцы – прикованные к земле рабы плуга и скота, и самки, прикованные к хозяину, то есть к мужчине, – затворницы, вечные рабыни, обреченные трудиться без отдыха да еще переживать волнения и муки материнства. С одной стороны – владелец земли, угнетающий того, кто на ней работает, или облагающий его такими поборами, что крестьянин за свой тяжкий труд не имеет даже самого необходимого; с другой стороны – скупость и страх, передающиеся от хозяина к арендатору и обрекающие последнего сурово и скаредно относиться к своей семье и собственным нуждам. И тут это мнимое благополучие стало казаться ей отупением от несчастья или оцепенением от усталости; и она сказала себе, что лучше быть артистом или бродягой, чем владельцем поместий и крестьянином, ибо с обладанием как земли, так и снопа, связаны и несправедливая тирания и мрачное порабощение алчностью.
– Viva la libertal – сказала она Иосифу по-итальянски, в то время как женщины шумно мыли и убирали посуду, а немощная старуха, словно автомат, вертела прялку.
К своему удивлению, Иосиф услышал, что некоторые крестьянки кое-как болтают по-немецки. Он узнал от них, что глава семьи, хоть и крестьянин по виду, является дворянином по происхождению, что он получил некоторое образование и в молодости обладал небольшим состоянием, но война за австрийское наследство совершенно разорила его и, не видя другого выхода, чтобы поднять свое многочисленное семейство, он стал фермером соседнего аббатства. Это аббатство страшно обирало его, он только что выплатил за «архиерейское право на митру» – то есть налог, взимаемый имперским казначейством с религиозных общин при каждой смене духовного лица. Фактически этот налог уплачивался только вассалами и арендаторами церковных владении сверх собственных их повинностей и других мелких поборов. Рабочие, трудившиеся на ферме, были крепостными, но отнюдь не считали себя более несчастными, чем их хозяин. Коронным откупщиком был еврей. Его выпроводили из аббатства, которое он донимал, и он взялся за землепашцев, терпевших от него еще больше, чем от аббатства; этим утром он как раз потребовал у них сумму, составлявшую сбережения нескольких лет. Притесняемый и католическими священниками и евреями – сборщиками податей, бедный землепашец не знал, кого из них больше ненавидеть и бояться.
– Видите, Иосиф, – сказала Консуэло своему товарищу, – не была ли я права, говоря, что лишь мы с вами богаты в этом мире? Ведь мы не платим налогов за свои голоса и работаем только когда нам вздумается.
Настало время ложиться спать. Консуэло была до того утомлена, что заснула на скамейке у входа. Иосиф воспользовался этой минутой и попросил хозяйку предоставить им по кровати.
– Кровати, дитя мое? – воскликнула она, улыбаясь. – Хорошо, если мы сможем дать вам одну, а вы уж как-нибудь устроитесь на ней вдвоем.
Этот ответ заставил покраснеть бедного Иосифа. Он взглянул на Консуэло, но, увидев, что она ничего не слыхала, преодолел свое волнение.
– Мой товарищ очень утомился, и если вы сможете уступить ему хоть какую-нибудь кровать, мы за нее заплатим, сколько вы пожелаете. Мне же довольно угла в риге или коровнике.
– Ну, если этому мальчику нездоровится, то мы из человеколюбия дадим ему кровать в общей комнате – три дочери наши лягут вместе на одной; но скажите вашему товарищу, чтобы он вел себя смирно и прилично, а то мой муж и зять спят в той же комнате и быстро сумеют его образумить.
– Я отвечаю за скромность и порядочность моего товарища, только надо узнать, не предпочтет ли он спать на сене, чем в комнате, где так много народу.
И вот бедному Иосифу поневоле пришлось разбудить синьора Бертони, чтобы сообщить ему о предложении хозяйки. Против его ожидания Консуэло вовсе не испугалась; она нашла, что раз девушки спят в одной комнате с отцом и зятем, то и ей будет там безопаснее, чем где-либо в другом месте, и, пожелав покойной ночи Иосифу, она проскользнула за четыре коричневые шерстяные занавески, скрывавшие указанную ей кровать, и там, едва успев раздеться, заснула крепчайшим сном.
Глава 68
Проспав несколько часов в тяжелом оцепенении, Консуэло проснулась от какого-то непрекращающегося шума. С одной стороны старуха бабушка, чья кровать почти касалась ее кровати, надрывалась от пронзительного, раздирающего кашля; с другой стороны молодая женщина кормила грудью ребенка и убаюкивала его пением; храп мужчин напоминал рычание; маленький мальчик плакал, ссорясь со своими тремя братьями, лежавшими на одной с ним постели; женщины поднялись, чтобы утихомирить их, и своими выговорами и угрозами наделали еще больше шума. Беспрерывное движение, детские крики, грязь, вонь, удушливый воздух, наполненный густыми, смрадными испарениями, стали до того противны Консуэло, что терпеть дольше она была не в силах. Одевшись потихоньку, она дождалась минуты, когда все угомонились, вышла из дома и принялась отыскивать уголок, где бы можно было поспать до утра: ей казалось, что она лучше заснет на свежем воздухе. Всю прошлую ночь она шла и потому не заметила холода, хотя климат этого горного края был гораздо суровее, чем в окрестностях Ризенбурга, да и сама она была в подавленном состоянии, противоположном тому возбуждению, в котором убегала из замка. Консуэло почувствовала озноб, и вообще ей ужасно нездоровилось. Со страхом стала она думать о том, что раз с самого начала ей так плохо, то, пожалуй, она не выдержит, если придется несколько дней кряду идти, а потом еще не спать ночью. Хотя она и упрекала себя в том, что привыкла к роскоши замка и стала «принцессой», но в этот миг за час хорошего сна отдала бы остаток жизни.
Не смея вернуться в дом из боязни разбудить и потревожить хозяев, она стала разыскивать вход в ригу, но вместо нее наткнулась на полуоткрытую дверь коровника и ощупью пробралась в него. Там царила глубочайшая тишина. Считая помещение пустым, Консуэло растянулась в яслях, полных соломы, теплота и здоровый запах которой показались ей восхитительными.
Она начинала было уже засыпать, когда почувствовала на лбу чье-то горячее, влажное дыхание, тотчас же исчезнувшее, затем послышалось сильное сопение и как бы сдавленное проклятие. Придя в себя от испуга, Консуэло разглядела в предрассветных сумерках удлиненные контуры и два страшных рога над своей головой, – то была красавица корова, которая, просунув голову сквозь решетку и удивленно обнюхав девушку, с ужасом отшатнулась. Консуэло забилась подальше в угол, чтобы не мешать животному, и преспокойно заснула. Ухо ее скоро привыкло ко всем звукам хлева: к лязгу цепей, задевающих о кольца, к мычанию коров, к трению рогов о дерево яслей. Она не проснулась даже, когда работницы пришли выгонять коров во двор, чтобы на открытом воздухе подоить их. Хлев опустел. В углу, куда забилась Консуэло, было так темно, что ее не заметили, и солнце уже встало, когда она открыла глаза. Утопая в соломе, Консуэло еще несколько минут наслаждалась своим благополучием и радовалась, чувствуя себя отдохнувшей и окрепшей, готовой снова легко и беззаботно пуститься в путь. Выскочив из яслей, чтобы разыскать Иосифа, она тут же увидела его: он сидел на яслях напротив.
– Вы причинили мне немало беспокойства, дорогой синьор Бертони, – сказал он. – Когда девушки сообщили мне, что вас нет в комнате и они не знают, куда вы девались, я принялся повсюду вас искать и, наконец, отчаявшись, пришел сюда, где и провел ночь; и вот, к своему великому удивлению, нашел вас здесь. Я вышел из дому, когда еще только светало, и не представлял себе, что вы находитесь в куче соломы, под носом у этих животных, которые могли вас поранить. Право, синьора, вы слишком отважны и совсем не думаете об опасностях, которым себя подвергаете.
– Какие опасности, милый мой Беппо? – с улыбкой спросила Консуэло, протягивая ему руку. – Эти славные коровы не такие уж свирепые животные, и я напугала их больше, чем они меня.
– Но, синьора, – понизив голос, возразил Иосиф, – вы среди ночи забираетесь в первое попавшееся место. Другие люди, помимо меня, могли быть в этом хлеву – какой-нибудь грубый холоп или бродяга, менее почтительный, чем ваш верный и преданный Беппо. Подумайте только, если бы вместо тех яслей, где вы спали, вы попали в соседние и в них вместо меня разбудили бы какого-нибудь солдата или неотесанного мужика!
Консуэло покраснела при мысли, что спала так близко от Иосифа и совершенно наедине с ним, в потемках, но это смущение только усилило ее доверие и дружбу к славному юноше.
– Видите, Иосиф, – промолвила она, – небо не покидает меня и в моем безрассудстве, раз оно привело меня к вам. Провидение вчера утром послало мне встречу с вами у источника, когда вы предложили мне хлеб, доверие и дружбу. Оно же этой ночью отдало под вашу защиту и мой беспечный сон. Тут она со смехом рассказала ему, как скверно провела ночь в общей комнате с шумной семьей фермера и как хорошо и покойно было ей среди коров. – Значит, правда, – заметил Иосиф, – что у скота и помещение лучше и нравы менее грубы, чем у ухаживающего за ним человека.
– Как раз об этом думала и я, засыпая в яслях. Эти животные не возбудили во мне ни страха, ни отвращения; и я упрекала себя в том, что приобрела такие аристократические привычки, – теперь общество мне подобных и соприкосновение с бедностью стали для меня положительно невыносимы. Тому, кто рожден в нищете, не следовало бы, встретившись снова с нуждой, чувствовать то презрительное отвращение, которому я поддалась. И если сердце не испорчено в атмосфере богатства, откуда эта изнеженность, которая понудила меня сегодня ночью сбежать от зловония и жары, суетни и гомона этого человеческого выводка?
– Дело в том, что опрятность, чистый воздух и порядок в доме – законная и настоятельная потребность всех избранных натур, – ответил Иосиф. – Кто рожден артистом, тому свойственно чувство прекрасного, чувство добра и отвращения ко всему грубому и безобразному. А нищета безобразна. Я тоже крестьянин, и родители мои родили меня под соломенной крышей, но они врожденные артисты. В нашем крохотном бедном домике чисто, он хорошо обставлен. Правда, наша бедность граничила с довольством, тогда как крайняя нужда, быть может, заглушает все, даже самое желание сделать свою жизнь лучше.
– Бедные люди! – проговорила Консуэло. – Будь я богата, сейчас бы выстроила им дом, а если бы была королевой, то избавила бы их от всех этих налогов, монахов, евреев, которые их донимают!
– Будь вы богаты, вы и не подумали бы об этом, а родясь королевой, не возымели бы подобного желания. Уж таков мир.
– Значит, мир очень плох.
– К несчастью, да! Не будь музыки, уносящей душу в мир идеала, человеку, сознающему, что происходит в земной юдоли, пришлось бы убить себя. – Убить себя легко, но это полезно только самому самоубийце. Нет, Иосиф, нужно и богатому оставаться человечным.
– А так как это, по-видимому, невозможно, то следовало бы по крайней мере всем беднякам быть артистами.
– Совсем неплохая мысль, Иосиф! Если бы все несчастные понимали и любили искусство настолько, что смогли бы опоэтизировать нищету, тогда сами собой исчезли бы грязь, отчаяние, самоунижение и богачи не позволяли бы себе так попирать ногами и презирать бедняков. Все-таки к артистам чувствуют некоторое уважение.
– Мм… вы первый человек, подавший мне такую мысль! – воскликнул Гайдн. – Стало быть, у искусства могут быть задачи очень серьезные, очень полезные для человечества?..
– А вы думали до сих пор, что оно является только развлечением?
– Нет, но я считал его болезнью, страстью, грозой, бушующей в сердце, пламенем, загорающимся в нас и переходящим от нас к другим… Если вы знаете, что такое искусство, скажите мне.
– Скажу тогда, когда это для меня самой станет ясно. Но можете не сомневаться, Иосиф: искусство – великая вещь. А теперь идем; и смотрите, не забудьте скрипки – вашего единственного достояния, источника вашего будущего богатства.
И они принялись укладывать провизию для легкого завтрака, решив насладиться им на травке в каком-нибудь романтическом уголке. Когда Иосиф вытащил кошелек, чтобы расплатиться, хозяйка улыбнулась и без всякого жеманства решительно отказалась от денег. Как ни уговаривала ее Консуэло, женщина была непреклонна; она даже следила за своими юными гостями, чтобы они не сунули потихоньку детям какой-нибудь монеты.
– Не забывайте, – сказала она наконец с некоторым высокомерием Иосифу, продолжавшему настаивать, – что мой муж от рождения дворянин и, поверьте, несчастье не унизило его до того, чтобы брать деньги за оказанное гостеприимство.
– Такая гордость кажется мне слегка преувеличенной, – заметил Иосиф своей спутнице, когда они вышли на дорогу, – в ней, пожалуй, больше спеси, чем любви к ближнему.
– А я вижу в этом только любовь к ближнему. Мне очень стыдно, и сердце мое наполняется раскаянием при мысли, что я, видите ли, не смогла примириться с неудобствами этого дома, где не побоялись обременить и осквернить себя присутствием такого бродяги, как я. Ах, проклятая утонченность! Дурацкая изнеженность балованных детей! Ты – недуг, ибо делаешь здоровыми одних в ущерб другим!
– Вы слишком близко принимаете к сердцу все, что происходит на нашей земле, – проговорил Иосиф. – Мне кажется, такая великая артистка, как вы, должна быть хладнокровнее и безразличнее ко всему, что не имеет отношения к ее профессии. В трактире в Клатау, где я услышал про вас и про замок Исполинов, говорили, что граф Альберт Рудольштадт, при всех своих странностях, великий философ. Вы почувствовали, синьора, что нельзя одновременно быть артистом и философом, потому-то вы и обратились в бегство. Не думайте так много о человеческих бедствиях, лучше вернемся к нашим вчерашним занятиям.
– Охотно, но, прежде чем начать, позвольте вам заметить, что граф Альберт хоть и философ, а куда более великий артист, чем мы с вами.
– Правда? Значит, у него есть все, чтобы быть любимым! – вздохнув, проговорил Иосиф.
– Все, на мой взгляд, кроме бедности и низкого происхождения, – ответила Консуэло.
Незаметно для себя, подкупленная вниманием со стороны Иосифа, подзадориваемая его наивными вопросами, которые он задавал дрожащим голосом, она увлеклась и довольно долго и с удовольствием рассказывала ему о своем женихе. Обстоятельно отвечая на каждый вопрос, она постепенно поведала ему о всех особенностях чувства, внушенного ей Альбертом. Быть может, столь исключительное доверие к юноше, с которым она познакомилась только накануне, было бы неуместным при всяких других обстоятельствах. И действительно, только столь необычные обстоятельства могли породить его. Как бы то ни было, Консуэло поддалась непреодолимой потребности самой припомнить все достоинства своего жениха и поверить их дружескому сердцу. И, рассказывая, девушка с удовлетворением, подобным тому, какое испытываешь пробуя свои силы после серьезной болезни, поняла, что любит Альберта больше, чем думала, когда обещала ему приложить все старания, чтобы любить только его одного. Теперь, вдали от него, Консуэло могла дать волю своему пылкому воображению, и все, что было в характере Альберта прекрасного, благородного, достойного, представало перед ней в более ярком свете, ибо над ней уже не тяготела необходимость принять слишком поспешно бесповоротное решение. Гордость девушки не страдала больше, раз ее не могли обвинить в честолюбии; она бежала, отказалась от всех благ, связанных с этим браком, и могла, не стесняясь и не краснея, отдаться любви, властно овладевшей ее душой. Имя Андзолето ни разу не сорвалось с ее языка, и она с радостью заметила, что ей даже в голову не пришло упомянуть о нем, когда она рассказывала Иосифу о своем пребывании в Богемии.
Излияния эти, быть может, неуместные и безрассудные, оказались чрезвычайно своевременными. Иосиф понял, насколько душа Консуэло серьезно захвачена любовью, и смутные надежды, невольно зародившиеся в нем, рассеялись как сон, – юноша постарался заглушить в себе даже самое воспоминание о них. Наговорившись вволю, оба приумолкли и часа два шли, не проронив ни слова. Иосиф твердо решил отныне видеть в своей спутнице не очаровательную сирену или опасного, загадочного товарища по скитаниям, а только великую артистку и благородную женщину, чья дружба и советы могли самым благотворным образом повлиять на всю его жизнь.
Горя желанием ответить откровенностью на откровенность, а также стремясь создать двойную преграду собственным пылким чувствам, он открыл ей свою душу и рассказал, что также не свободен и, можно сказать, даже является женихом. Роман Гайдна был не столь поэтичен, как роман Консуэло, но тому, кто знает его конец, известно, что он был не менее чист и не менее благороден. Юноша питал дружеские чувства к дочери своего великодушного хозяина, парикмахера Келлера, и тот, заметив их невинную любовь, сказал ему однажды:
– Иосиф, я доверяю тебе. Ты, кажется, любишь мою дочь, и она, вижу, неравнодушна к тебе. Если ты так же честен, как трудолюбив и признателен, то, став на ноги, будешь моим зятем.
Преисполненный горячей благодарности, Иосиф дал слово и, хотя нисколько не был влюблен в свою невесту, считал себя связанным на всю жизнь.
Рассказывал он об этом с грустью, которую был не в силах победить, сравнивая свое положение с упоительными мечтами, ибо от мечтаний этих ему приходилось отказываться. Консуэло же увидела в этой грусти симптом глубокой, непреодолимой любви к дочери Келлера. Гайдн не посмел разубеждать ее, а ее уважение, ее уверенность в порядочности и чистоте Беппо благодаря этому только выросли.
Итак, их путешествие протекало спокойно, не сопровождаясь опасными вспышками, какие вполне возможны, когда юноша и девушка, оба приятные, умные, проникнутые взаимной симпатией, отправляются в двухнедельное странствование в условиях полной свободы. Хотя Иосиф и не любил дочери Келлера, он предоставил Консуэло принимать честное отношение к данному им слову за верность любящего сердца; подчас в груди его бушевала буря, но он так умел с нею справляться, что целомудренная его спутница, отдыхая под охраной юноши, который, точно верный пес, оберегал ее глубокий сон на вереске в чаще леса, шагая с ним рядом по пустынным дорогам, вдали от человеческого взора, ночуя часто в одной с ним риге или пещере, ни разу не заподозрила ни его внутренней борьбы, ни величия его победы над собой. Когда в старости Гайдн прочел первые книги «Исповеди» Жан-Жака Руссо, он улыбнулся сквозь слезы, вспомнив свое путешествие с Консуэло по Богемскому Лесу, где спутниками их были трепетная любовь и благоговейное целомудрие.
Но однажды добродетель юного музыканта все же подверглась тяжкому испытанию. Когда погода была хорошей, дорога легкой и луна ярко светила, они шли ночью, ибо это был наилучший и самый надежный способ путешествия, избавлявший от риска набрести на неудачный ночлег; а днем они делали привал в каком-нибудь тихом, укромном местечке, где и проводили время, высыпаясь, обедая, болтая и занимаясь музыкой. Как только с наступлением вечера начинало тянуть холодком, они, поужинав и собрав вещи, пускались в путь и шли до рассвета. Таким образом они избегали утомительной ходьбы в жару, любопытных взоров, грязи постоялых дворов и траты денег. Но когда дождь, зачастивший в возвышенной части Богемского Леса, где берет свое начало Молдава, заставлял их искать приюта, они укрывались где только могли – то в хижине крестьянина, то в сарае какой-нибудь вотчины. Они старались не останавливаться в харчевнях, где, конечно, могли бы легче найти приют, желая избежать неприятных встреч, скандалов, грубых намеков. И вот как-то вечером, укрываясь от грозы, они зашли в хижину к пастуху, пасшему коз, который, увидев гостей, лишь гостеприимно зевнул и, указав на овчарню, проговорил:
– Ступайте на сеновал.
Консуэло, по обыкновению, забилась в самый темный угол, а Иосиф собирался было устроиться поодаль в другом углу, но наткнулся на ноги спящего человека, который грубо огрызнулся. Вслед за проклятиями, которые спросонок пробормотал спящий, послышались еще и ругательства. Иосиф, испугавшись подобной компании, нашел Консуэло и схватил ее за руку, боясь, как бы кто-нибудь не лег между ними. Сначала они хотели было тотчас же уйти, но дождь лил как из ведра по дощатой крыше сарая, да к тому же все снова заснули.
– Останемся, пока не пройдет дождь, – прошептал Иосиф. – Вы можете спать спокойно: я не сомкну глаз и буду рядом. Никому в голову не придет, что тут женщина. Но как только погода станет более или менее сносной, я вас разбужу, и мы удерем отсюда.
Консуэло далеко не успокоилась, но уйти теперь было, пожалуй, еще опаснее. Пастух и его гости могли обратить внимание на то, что молодые люди боятся оставаться с ними. Это могло показаться им подозрительным, и, возникни у них злые намерения, они могли пуститься по следам двух путников, чтобы напасть на них. Взвесив все это, Консуэло притихла, но под влиянием вполне понятного страха просунула руку под руку Иосифа, неусыпная заботливость которого внушала ей доверие.
Оба не спали и, когда дождь перестал, собрались было уходить, как вдруг услышали, что незнакомцы зашевелились, встали и принялись тихонько переговариваться на каком-то непонятном наречии. Подняв и взвалив на плечи тяжелый груз, люди вышли, обменявшись с пастухом несколькими словами по-немецки, из которых Иосиф заключил, что они занимаются контрабандой и хозяин посвящен в это. Была полночь, всходила луна, и Консуэло при свете ее лучей, косо падавших в полуоткрытую дверь, уловила блеск оружия в тот момент, когда контрабандисты прятали его под свои плащи. Почти тотчас сарай опустел: пастух оставил ее вдвоем с Гайдном – он ушел вместе с контрабандистами, чтобы проводить их по горным тропинкам и указать переход через границу, известный, по его словам, ему одному.
– Только вздумай подвести нас! При первом же подозрении я раскрою тебе череп, – сказал ему один из этих людей с очень энергичным, суровым лицом.
То были последние слова, слышанные Консуэло. Под мерными шагами контрабандистов гравий хрустел еще несколько минут, но затем шум соседнего ручья, вздувшегося от ливня, заглушил их шаги, и они замерли вдали.
– Мы напрасно боялись их, – проговорил Иосиф, не выпуская руки Консуэло и все еще прижимая ее к своей груди, – эти люди больше нашего избегают человеческих глаз.
– Вот потому-то мы с вами и подвергались, по-моему, известной опасности, – ответила Консуэло. – Вы хорошо сделали, что не ответили на их ругательства, наткнувшись на них в темноте: они приняли вас за своего. Иначе они, пожалуй, заподозрили бы в нас шпионов, и нам не поздоровилось бы. Но теперь, слава богу, бояться нечего, наконец-то мы одни.
– Спите, – сказал Иосиф, почувствовав, к своему немалому огорчению, что Консуэло отпустила его руку. – Я не засну, и с зарей мы уйдем отсюда.
Консуэло устала больше от страха, чем от ходьбы; она так привыкла спать под защитой своего друга, что не замедлила уснуть. Но Иосиф, также привыкший после волнений засыпать подле нее, на этот раз не смог ни на минуту забыться. Рука Консуэло, целых два часа подряд дрожавшая в его руке, волнение, вызванное страхом и ревностью и пробудившее со всею силой его любовь, последние слова, которые, засыпая, пробормотала Консуэло: «Наконец-то мы одни», – все это всколыхнуло задремавшую в нем было страсть. Вместо того чтобы из уважения к Консуэло уйти, по обыкновению, в глубь сарая, он, видя, что она замерла и не шелохнется, остался подле нее; сердце его так громко колотилось, что, не усни Консуэло, она услышала бы его удары. Все волновало его: унылый шум ручья, стон ветра в елях, лунные лучи, пробивавшиеся сквозь щели крыши и падавшие на бледное, обрамленное черными кудрями лицо Консуэло, и, наконец, то жуткое и грозное, что сообщается природой сердцу человеческому, когда жизнь кругом первобытна и дика. Иосиф начал было успокаиваться и засыпать, как вдруг почувствовал словно прикосновение чьих-то рук к своей груди. Он вскочил с сена и наткнулся на крошечного козленка, который прижимался к нему, чтобы погреться. Иосиф приласкал его и, сам не зная почему, принялся целовать, орошая слезами. Наконец рассвело. Увидев при свете благородный лоб и серьезные, спокойные черты Консуэло, юноша устыдился своих мук. Он поднялся и пошел к источнику, чтобы освежить в его ледяных струях лицо и голову. Казалось, ему хотелось очистить свой мозг от греховных мыслей, затуманивших его.
Консуэло скоро присоединилась к нему и стала умываться так же весело, как проделывала это каждое утро, стараясь стряхнуть с себя тяжесть сна и храбро освоиться с утренним холодком. Ее удивил расстроенный и грустный вид Гайдна.
– О! На этот раз, друг Беппо, вы хуже моего справляетесь с усталостью и волнениями: вы бледны, как эти белые цветы, которые точно плачут, склонившись над водой.
– Зато вы свежи, как эти чудные дикие розы, которые будто смеются вдоль берегов, – ответил Иосиф. – Хоть вид у меня и немощный, но я не боюсь усталости, а вот волнения, синьора, я в самом деле не умею переносить.
Все утро он был грустен. Когда же они сделали привал на чудесном лугу, под сенью дикого винограда, чтобы подкрепиться хлебом и орехами, Консуэло, желая выяснить причину его мрачного настроения, закидала его таким множеством наивных вопросов, что он не смог удержаться от соблазна поведать ей о глубоком недовольстве собой и своей судьбой.
– Ну, если уж вам так хочется знать, извольте. Я думаю о своей несчастной судьбе: ведь с каждым днем мы все больше приближаемся к Вене, где я связал себя обетом на всю жизнь, в то время как сердце мое не лежит к этому. Я не люблю своей невесты и чувствую, что никогда не полюблю ее. Однако я обещал и сдержу слово.
– Да может ли это быть! – воскликнула пораженная Консуэло. – В таком случае, мой бедный Беппо, наши участи, казавшиеся мне во многом такими схожими, на самом деле совершенно противоположны: вы бежите к невесте, которую не любите, а я бегу от жениха, которого люблю. Странная судьба: одним она дает то, что их страшит, а у других отнимает самое дорогое! Говоря это, она дружески пожала ему руку, и Иосиф прекрасно понял, что слова ее продиктованы отнюдь не зародившимся подозрением насчет его безрассудства или желанием проучить его. Но благодаря этому урок оказался еще более действенным. Она сочувствовала его несчастью и горевала вместе с ним; в то же время искренние слова, вырвавшиеся, казалось, из самой глубины ее сердца, служили доказательством того, что она любит другого беззаветно и непоколебимо.
То была последняя вспышка – больше страсть к Консуэло не терзала Иосифа. Он схватил скрипку и, с силой ударив по струнам, забыл эту бурную ночь.
Когда они снова пустились в путь, он уже совсем отрешился от своей несбыточной любви и во время последующих событий испытывал к своей спутнице только самую сильную, самую преданную дружбу.
Когда Консуэло, видя Иосифа сумрачным, пыталась утешить его ласковыми словами, он говорил ей:
– Не беспокойтесь обо мне. Хоть я и обречен не любить своей жены, у меня по крайней мере есть чувство дружбы к ней, а дружба может вполне заменить любовь, – я понимаю это лучше, чем вы думаете.
Глава 69
Гайдн никогда не имел оснований жалеть об этом путешествии и о душевных страданиях, с которыми ему приходилось бороться, ибо за всю свою жизнь не получил более прекрасных уроков итальянского языка и такого совершенного представления о музыке. В долгие часы отдыха, проведенные в хорошую погоду в полном уединении под сенью Богемского Леса, наши юные артисты обнаружили друг перед другом весь свой ум, всю свою талантливость. Хотя у Иосифа Гайдна был прекрасный голос и, выступая в качестве певчего, он научился отлично владеть им, хотя он играл на скрипке и еще на нескольких инструментах, тем не менее, слушая пение Консуэло, он скоро понял, насколько она выше его по мастерству, понял, что и без Порпоры она могла бы сделать из него искусного певца. Но стремления и дарование Гайдна не ограничивались этим родом искусства. Консуэло, заметив, что при правильном и глубоком понимании теории он слаб в практике, сказала ему однажды с улыбкой:
– Не знаю уж, хорошо ли я делаю, обучая вас пению, ведь если вы увлечетесь карьерой певца, то, чего доброго, загубите более высокое дарование. А ну-ка, посмотрим ваше произведение! Невзирая на продолжительные и серьезные занятия контрапунктом с таким великим учителем, как Порпора, я научилась лишь различать, что талантливо, а что нет; сама же я никогда не смогла бы создать ничего серьезного, ибо, даже наберись я смелости дерзнуть, у меня не хватило бы на это пороху. Если же у вас есть способность к творчеству, вы должны избрать именно этот путь, а к пению и к игре на инструментах относиться как к чему-то вспомогательному.
Дело в том, что после встречи с Консуэло Гайдн стал мечтать о карьере певца. Следовать за нею, жить подле нее, то и дело встречаться с нею в ее бродячей жизни стало с некоторых пор его пламенным желанием. Поэтому ему не хотелось показывать ей свое произведение, хотя он окончил его перед отъездом в Пильзен и захватил с собой. Иосиф одинаково боялся и показаться ей посредственностью в этом жанре и обнаружить талант, который побудил бы ее воспротивиться его стремлению стать певцом. В конце концов он уступил и дал вырвать у себя таинственную тетрадь. То была небольшая фортепианная соната, предназначавшаяся для его юных учеников. Консуэло начала с того, что стала безмолвно читать сонату глазами; Иосиф поразился, глядя, как она с первого взгляда прекрасно схватывает вещь, словно слышит ее в исполнении. Затем Консуэло заставила сыграть некоторые пассажи на скрипке и сама пропела те, что были доступны для голоса. Не знаю, предугадала ли Консуэло в Гайдне по этой безделке будущего творца «Сотворения мира» и стольких других крупных произведений, но она почувствовала в нем большого музыканта и, возвращая ему ноты, сказала:
– Мужайся, Беппо, – ты выдающийся артист и можешь стать великим композитором, если будешь работать. У тебя несомненно есть идеи; А с идеями и знаниями можно далеко пойти. Приобретай же знания и постарайся не ссориться с Порпорой, – хоть у него и тяжелый характер, но именно такой учитель тебе нужен. А о сцене забудь, – твое место не там. Твое оружие – перо. Не ты должен слушаться, а к тебе должны прислушиваться. Когда можешь быть душой, зачем же превращаться в одно из орудий? Так-то, будущий маэстро! Бросьте упражнять свое горлышко трелями и каденциями. Вам надо знать, как их расставить, а не как исполнять. Это уж предоставьте вашей покорной и подвластной вам слуге, которая претендует на первую женскую роль, какую вы соблаговолите написать для меццо-сопрано.
– О Consuelo de mi alma! – в восторге воскликнул окрыленный надеждами Иосиф. – Писать для вас! Быть понятым вами, переданным в вашем исполнении! Какие перспективы славы и честолюбивых мечтаний вы открываете передо мной! Но нет! Это грезы! Это безумие! Учите меня петь. Я лучше постараюсь передать мысли так, как их понимаете и чувствуете вы, чем вкладывать в ваши божественные уста звуки, недостойные вас!
– Ну, ну, довольно церемоний, – проговорила Консуэло, – попробуйте сымпровизировать что-нибудь на скрипке или голосом. Это путь, каким следует душа, проникая на уста и в кончики пальцев. Я послушаю и узнаю, есть в вас искра божия или вы только ловкий ученик, бессознательно заимствующий у других.
Гайдн повиновался. Не без удовольствия убедилась она, что музыкальное его образование не так уж велико и что импровизации его по мысли молоды, просты и свежи. Она все больше и больше подбадривала его и с этих пор решила заниматься с ним пением лишь для того, чтобы он мог пользоваться им для своей работы.
Они стали развлекаться исполнением маленьких итальянских дуэтов; Гайдн тут же выучил их наизусть с ее голоса.
– Если до конца путешествия у нас не хватит денег, так волей-неволей придется распевать на улицах, – сказала она ему. – Притом полиция может пожелать проверить наши таланты, приняв нас за бродяг-карманников а таких несчастных горемык, позорящих наше ремесло, предостаточно. Будем же готовы ко всему! Мой голос на низких, контральтовых нотах может сойти за голос несложившегося юнца. Вам же следует разучить на скрипке аккомпанемент к нескольким моим песням. Увидите, это совсем неплохое упражнение. В этих народных шуточных песенках много огня и самобытного чувства, а мои старинные испанские песни просто гениальны, настоящие алмазы-самородки. Маэстро, воспользуйтесь ими! Идеи родят идеи!
Занятия эти были полны прелести для Гайдна. Может быть, уже тогда зародилась в нем мысль создать те милые детские пьески, которые он впоследствии написал для театра марионеток маленьких принцев Эстергази. Консуэло вносила в эти занятия столько веселости, грации, оживления и остроумия, что к милому юноше вернулись детская резвость и беззаботное счастье, и, забыв любовные мечты, лишения, беспокойства, он жаждал только, чтобы эти уроки на ходу никогда не кончились.
Мы не собираемся здесь проследить шаг за шагом путешествие Консуэло и Гайдна. Мало знакомые с тропами Богемского Леса, мы могли бы дать неверные указания, положившись только на свою память. Достаточно сказать, что первая половина путешествия, в общем, была более приятна, чем трудна, пока не случилось происшествия, которое мы не можем обойти молчанием. Начиная с самого истока Влтавы, наши герои все время придерживались северного берега реки, который показался им менее людным и более живописным. Так они шли в течение целого дня по глубокому ущелью, полого спускавшемуся в том же направлении, что и Дунай. Но, дойдя до Шенау, они заметили, что горная гряда в этом месте переходит в плоскогорье, и пожалели, что не пошли по противоположному берегу, вдоль другой горной гряды, которая, постепенно повышаясь, уходит в сторону Баварии. Эти лесистые горы изобиловали естественными убежищами и поэтическими уголками в гораздо большей мере, чем долины Чехии. Во время своих дневных привалов в лесу Гайдн и Консуэло забавлялись ловлей птичек силками и на клей. И если, пробудившись от сна, они обнаруживали в своих ловушках мелкую дичь, то тут же, под открытым небом, жарили на костре из хвороста плоды своей охоты и находили стряпню великолепной. Жизнь даровалась одним лишь соловьям на том основании, что эти птички певчие – их собратья.
Наши милые путники принялись искать брод, но никак не могли найти его. Река была быстрая, с крутыми берегами, глубокая и к тому же вздувшаяся от дождей. Наконец они наткнулись на пристань, у которой стояла на причале лодчонка, охраняемая мальчиком. Некоторое время они колебались, не решаясь подойти, – они видели, что несколько человек уже опередили их и уславливаются относительно переправы. Затем люди эти простились: трое направились вдоль северного берега Влтавы, а двое вошли в лодку. Это обстоятельство заставило Консуэло принять решение.
– Пойдем ли мы вправо или влево, нам не избежать встречи, – сказала она Иосифу, – так уж лучше переправиться на тот берег, раз мы этого хотели.
Гайдн все еще колебался, находя, что у этих людей подозрительный вид, резкий тон в разговоре и вообще грубые манеры; но вот один из них, как бы желая опровергнуть это неблагоприятное впечатление, остановил лодочника и, поманив Консуэло добродушно-шутливым жестом, обратился к ней по-немецки:
– Эй, дитя мое, идите сюда, лодка не особенно перегружена, и если хотите – можете переехать с нами.
– Очень признателен вам, сударь, – ответил Гайдн, – мы воспользуемся вашим позволением.
– Ну, дети мои, прыгайте! – сказал тот, что с самого начала обратился к Консуэло; товарищ называл его Мейером.
Иосиф, едва усевшись в лодку, заметил, что оба незнакомца очень внимательно и с большим любопытством поглядывают то на Консуэло, то на него. Но лицо господина Мейера дышало добротой и веселостью, голос у него был приятный, манеры учтивые, а седеющие волосы и отеческий вид внушали Консуэло доверие.
– Вы музыкант, дитя мое? – спросил ее г-н Мейер немного спустя.
– К вашим услугам, добрый господин, – ответила Консуэло.
– Вы тоже? – спросил господин Мейер Иосифа и, указывая на Консуэло, прибавил: – Это, конечно, ваш брат?
– Нет, сударь, мой друг, – сказал Иосиф, – мы даже не одной с ним национальности, и он плохо понимает по-немецки.
– Из какой же он страны? – продолжал допрашивать господин Мейер, все поглядывая на Консуэло.
– Из Италии, сударь, – ответил опять Гайдн.
– Кто же он – венецианец, генуэзец, римлянин, неаполитанец или калабриец? – допытывался господин Мейер, с необыкновенной легкостью произнося каждое из этих названий на соответствующем диалекте.
– О сударь, вы, я вижу, можете говорить с любым итальянцем, – ответила наконец Консуэло, боясь упорным молчанием обратить на себя внимание, – я из Венеции.
– А! Чудный край! – продолжал Мейер, тотчас же переходя на родное для Консуэло наречие. – Вы давно оттуда?
– Всего полгода.
– И вы странствуете по свету, играя на скрипке?
– Нет, он аккомпанирует на скрипке, – ответила Консуэло, указывая на Иосифа, – а я пою.
– И вы не играете ни на каком инструменте? Ни на гобое, ни на флейте, ни на тамбурине?