7 историй для девочек Чарская Лидия
– Понимаю, – заметил граф, – но будьте покойны: я беру все на себя.
– Это может спасти дезертира от розог и виселицы, но не спасет меня от немилости. Да уж все равно, – почем знать, что может случиться; надо, рискуя всем, оказывать услуги ближнему. Ну-ка, братец, можешь держаться на ногах? Что-то не очень, как видно. Ты ранен?
– Правда, меня страшно били, но теперь я ничего не чувствую.
– Короче говоря, ты в силах удрать?
– О да, господин адъютант!
– Не называй меня так, чудак! Молчи и убирайся! Да и нам, любезный граф, не мешает сделать то же самое. Мне не терпится поскорее выбраться из этого леса. Я убил вербовщика, и дойди это только до короля, мне не поздоровится! Хотя в конце концов все это пустяки, – прибавил он, пожимая плечами.
– Увы! – сказала Консуэло, в то время как Иосиф протягивал свою фляжку дезертиру. – Если вы бросите его здесь, его сейчас же снова заберут. Ноги у него распухли от веревок, руками он с трудом владеет. Взгляните, какой он бледный и изнуренный.
– Мы его не бросим, – заявил граф, не сводивший глаз с Консуэло. – Спешьтесь, Франц, – приказал он своему слуге и, обращаясь к дезертиру, сказал: – Садись на эту лошадь, я ее дарю тебе; и вот еще в придачу, – прибавил он, бросая ему кошелек. – А хватит у тебя сил добраться до Австрии?
– Да, да, ваше сиятельство!
– Ты хочешь ехать в Вену?
– Да, ваше сиятельство!
– И снова поступить на службу?
– Да, ваше сиятельство, только не в Пруссии.
– Так отправляйся к ее королевскому величеству, – она всех принимает раз в неделю, – скажи ей, что граф Годиц шлет ей в подарок красавца гренадера, в совершенстве выдрессированного на прусский лад.
– Лечу, ваше сиятельство!
– Но смотри, не смей упоминать о господине бароне, а то велю своим людям схватить тебя и отправить обратно в Пруссию. Запомни!
– Лучше мне сейчас же умереть! Ох! Если бы негодяи не связали мне рук, я бы покончил с собой, когда они меня снова захватили!
– Проваливай!
– Слушаю, ваше сиятельство! Он дочиста опорожнил фляжку, возвратил ее Иосифу, поцеловал его, не подозревая, что обязан ему гораздо большим, и, бросившись в ноги графу и барону, стал благодарить их, но барон остановил его нетерпеливым жестом на полуслове; тогда он перекрестился, поцеловал землю и взобрался на лошадь с помощью слуг, так как еле мог шевелить ногами. Однако, очутившись в седле, он сразу приободрился, почувствовал прилив сил, пришпорил коня и умчался по дороге, ведущей на юг. – Если когда-нибудь обнаружится, что я не удержал вас от этого поступка, – сказал барон графу, – то моя песенка спета. А впрочем, все равно, – добавил он, заливаясь смехом. – Идея подарить Марии-Терезии фридриховского гренадера просто великолепна! Этот олух, пускавший пули в уланов императрицы, теперь будет пускать их в кадетов прусского короля! Нечего сказать, хороши верноподданные! Прекрасные войска!
– Государи от этого нимало не страдают, – проронил граф. – А что же нам делать с этими юнцами? – добавил он.
– Мы можем только повторить то, что сказал гренадер, – ответила Консуэло. – Если вы нас здесь покинете, мы пропали!
– Мне кажется, мы не давали вам до сих пор повода сомневаться в нашей гуманности, – проговорил граф, вкладывая в каждое слово какое-то рыцарское чванство. – Мы довезем вас до места, где вам нечего будет опасаться. Мой слуга, у которого я взял лошадь, сядет на козлы, – сказал он барону и, понизив голос, прибавил: – Разве вы не предпочитаете общество этих двух юнцов обществу слуги, которого нам пришлось бы взять в карету, что гораздо больше стеснило бы нас?
– Да, конечно, – ответил барон, – артисты, при всей своей бедности, везде желанные гости. Кто знает, не окажется ли вот этот самый музыкантик, нашедший в кустах свою скрипку и схвативший ее с такой радостью, будущим Тартини? Ну, трубадур, – сказал он Иосифу, только что с успехом подобравшему свою сумку, скрипку и рукопись, – едем с нами, и на первом же привале вы нам воспоете это славное сражение, где на поле битвы не было обнаружено ни единой души.
– Можете сколько угодно потешаться надо мной, ведь вам, а не мне выпала великая честь прикончить висельника, – промолвил граф, когда оба удобно расположились на заднем, а мальчики на переднем сиденье и карета быстро покатилась к Австрии.
– В том-то и дело, что я не уверен, убил ли я его наповал, и очень боюсь когда-нибудь встретить его у дверей кабинета Фридриха. Охотно уступил бы вам честь этого подвига.
– А я, хотя мне не удалось даже видеть противника, искренне завидую вам, – возразил граф. – Я уже начал было входить во вкус приключения и с радостью наказал бы негодяев по заслугам. Подумайте только! Хватать дезертиров и набирать рекрутов в самой Баварии, верной союзницы Марии-Терезии! Наглость просто неслыханная!
– Вот вам готовый повод для войны, не будь мы утомлены войнами и не живи в такое мирное время. Вы очень обяжете меня, граф, если не станете разглашать это приключение; дело не только в моем государе, – а он был бы крайне недоволен мной, узнай он о моей роли в этой истории, – но и в миссии, с какою я послан к вашей императрице. Она приняла бы меня очень недоброжелательно, явись я к ней после дерзкого поступка, совершенного моим правительством.
– Можете быть совершенно спокойны, – ответил граф, – вы знаете, что я не особенно ревностный подданный, ибо во мне нет честолюбия царедворца. – Да какие же еще честолюбивые чувства вы могли бы питать, дорогой граф? И любовь и богатство увенчали все ваши желания. А вот я… Ах! Как различна до сих пор наша судьба, несмотря на кажущееся с первого взгляда сходство!
Говоря это, барон вынул спрятанный на груди портрет, усыпанный бриллиантами, и стал нежно глядеть на него, тяжко вздыхая, что показалось несколько смешным Консуэло. Она нашла, что столь открытое проявление чувства отнюдь не является показателем хорошего тона, и в глубине души посмеялась над манерами царедворца.
– Дорогой барон, – проговорил граф, понижая голос (Консуэло сделала вид, будто ничего не слышит, и даже искренне старалась не слышать), – умоляю вас, не удостаивайте никого доверием, каким вы почтили меня, а главное – никому, кроме меня, не показывайте портрета. Вложите его обратно в футляр и не забывайте, что этот мальчик так же хорошо понимает французский язык, как и мы с вами.
– Кстати, – воскликнул барон, пряча портрет, на который Консуэло постаралась не бросить ни единого взгляда, – что собирались делать с этими мальчуганами наши вербовщики? Скажите, что они вам предлагали, уговаривая ехать с собой?
– Действительно, – сказал граф, – я как-то об этом не подумал, да и теперь не могу понять, что это им взбрело на ум: спрашивается, зачем понадобились дети людям, заинтересованным в том, чтобы набрать мужчин зрелого возраста и богатырского сложения?
Иосиф рассказал, что мнимый Мейер выдавал себя за музыканта и, не переставая, говорил о Дрездене и об ангажементе в капелле курфюрста.
– А! Теперь понимаю! – сказал барон. – Готов поручиться, что знаю этого Мейера. Это, должно быть, Н., бывший капельмейстер военного оркестра, а теперь вербовщик музыкантов в прусские полки. Наши соотечественники туповаты, они играют фальшиво и не попадают в такт; а у его величества слух потоньше, чем у его батюшки, покойного короля, и потому он вербует своих трубачей, флейтистов и горнистов в Богемии и в Венгрии. Милейший профессор какофонии вздумал сделать хороший подарок своему властелину – привезти ему, помимо дезертира, выловленного на вашей земле, еще двух смышленых музыкантиков. А соблазнять Дрезденом и придворными прелестями – было совсем неплохо придумано для начала. Но вам бы Дрездена и в глаза не видать, дети мои, и вы волей-неволей были бы зачислены до конца дней своих в оркестр какого-нибудь пехотного полка.
– Теперь я себе ясно представляю ожидавшую нас участь, – ответила Консуэло. – Я слыхал рассказы об ужасах этого военного строя, о жестоком похищении рекрутов, которых сманивают обманом. По тому, как обошлись эти негодяи с несчастным гренадером, я вижу, что рассказы эти нисколько не преувеличены. О! Вели кий Фридрих…
– Да будет вам известно, молодой человек, – проговорил барон с несколько иронической напыщенностью, – что его величеству неведомы способы действий, он знает только результаты их.
– И он пользуется ими, не заботясь об остальном, – в тон ему с неудержимым негодованием заметила Консуэло. – О! Я прекрасно знаю, господин барон, короли никогда не бывают виноваты, они не повинны ни в чем, что делается им в угоду!
– А плутишка не так глуп! – смеясь, воскликнул граф. – Но будьте осторожны, мой милый маленький барабанщик, и не забывайте, что говорите в присутствии старшего офицера полка, куда вы должны были, по-видимому, попасть.
– Я умею молчать, господин граф, и никогда не ставлю под сомнение скромность других.
– Слышите, барон. Он обещает вам молчать, а вы и не помышляли просить его об этом. Ну, право, прелестный мальчик!
– И я всем сердцем полагаюсь на него, – проговорил барон. – Граф, – продолжал он, – вам бы следовало завербовать его и предложить в пажи ее высочеству.
– Готов, если он согласен, – смеясь, сказал граф. – Хотите занять эту должность, гораздо более приятную, чем прусская служба? Да, дитя мое, тут не придется ни дуть в медные трубы, ни отбивать на барабане сбор, ни получать тумаки, ни есть хлеб из толченого кирпича, а только поддерживать шлейф и носить веер прелестнейшей дамы, жить в волшебном замке, принимать участие в играх и веселье и выступать в концертах, не уступающих концертам Фридриха. Что? Вас это не соблазняет? Уж не принимаете ли вы меня за второго Мейера?
– А кто же эта величественная и прелестная дама? – спросила, улыбаясь, Консуэло.
– Вдовствующая маркграфиня Байрейтская, княгиня Кульмбахская, а ныне моя прославленная супруга и владетельница замка Росвальд в Моравии, – ответил граф Годиц.
Много раз приходилось слышать Консуэло рассказы канониссы Венцеславы фон Рудольштадт о генеалогии, браках и всяких происшествиях в княжеских и аристократических родах, больших и малых, как Германии, так и соседних с нею государств. Некоторые из биографий поразили Консуэло, и среди них была биография графа Годица-Росвальда, богатейшего моравского вельможи. Изгнанный и отверженный отцом, разгневанным его распутством, граф-авантюрист был известен всем европейским дворам; наконец он стал обер-шталмейстером и любовником вдовствующей маркграфини Байрейтской, потом тайно обвенчался с ней и увез ее сначала в Вену, а затем в Моравию; здесь он унаследовал состояние отца, и его супруга оказалась обладательницей огромного богатства. Канонисса часто возвращалась к этой истории, находя ее весьма скандальной, ввиду того, что маркграфиня была владетельной принцессой, а граф – обыкновенным дворянином. Для нее это был повод обрушиться на неравные браки и на браки по любви. Консуэло, стремясь понять кастовые предрассудки дворянства и познакомиться с ними, извлекала пользу из этих рассказов и не забывала их. Когда граф Годиц впервые назвал себя, ей сразу показалось, что с его именем у нее связаны какие-то смутные воспоминания; теперь же перед нею ясно встали все обстоятельства жизни и романтического брака знаменитого авантюриста. Но о бароне фон Тренке ей никогда не приходилось слышать. Тогда только начиналась его нашумевшая опала, и ему не дано было предугадать свое ужасное будущее. Итак, она слушала рассказы графа, не без хвастовства рисовавшего картину своего богатства. Бывая при дворах, в маленьких и надменных герцогствах Германии, где над ним с презрением насмехались, Годиц не раз краснел, чувствуя, что на него смотрят как на бедняка, разбогатевшего благодаря жене. Унаследовав огромные имения, кичась царственной роскошью своего моравского графства, он отныне считал честь свою восстановленной и любил подчеркивать свои новые преимущества на зависть мелким властителям, более бедным, чем он. Полный внимания и нежнейшей заботливости к маркграфине, он, однако, не считал необходимой безупречную верность по отношению к супруге, которая была гораздо старше его. А принцесса – потому ли, что она отличалась устойчивостью взглядов и утонченным тактом, свойственным ее эпохе и заставлявшем закрывать глаза на многое, или потому, что считала исключенным, чтобы возвеличенный ею супруг мог когда-либо заметить увядание ее красоты, – не препятствовала его похождениям. Проехав несколько миль, путники сделали привал в местечке, где заранее все было приготовлено для приема знатных гостей. Консуэло и Иосиф, выйдя из кареты, хотели здесь проститься со своими избавителями, но те воспротивились, ссылаясь на возможность новых посягательств на них со стороны снующих в этой местности вербовщиков. – Вы не знаете, – сказал им Тренк (и он нисколько не преувеличивал), – до чего ловко и страшно это отродье. В какое бы место просвещенной Европы вы ни попали, если вы бедны и беззащитны, если вы физически сильны или у вас есть какие-нибудь дарования, – вы рискуете попасть в лапы этих плутов и насильников. Им известны все переходы через границу, все горные тропинки, все проселочные дороги, все подозрительные притоны, все мерзавцы, на поддержку и помощь которых они могут рассчитывать в случае надобности. Они знают все языки, все наречия, так как всюду побывали и перепробовали все профессии. Они бесподобно правят лошадьми, бегают, плавают, перепрыгивают через пропасти, как истые бандиты. Они почти все поголовно смельчаки, не знают усталости, ловки, бесстыжи, мстительны, изворотливы и жестоки. Это изверги рода человеческого; вот из таких-то подонков военная организация покойного короля Вильгельма Толстого и набрала самых ценных агентов своего могущества, лучших столпов дисциплины. Они настигнут дезертира в дебрях Сибири, отправятся разыскивать его под пулями вражеских войск – исключительно ради удовольствия доставить его обратно в Пруссию, чтобы там его повесили в назидание остальным. Они вытащили из алтаря священника, служившего обедню, только потому, что он был ростом в пять футов и десять дюймов; выкрали врача у супруги великого курфюрста; неоднократно приводили в ярость старого маркграфа Байрейтского, угоняя его полк, состоящий из двадцати – тридцати человек, причем он не дерзал даже открыто высказать свое возмущение; они обратили в пожизненного солдата французского дворянина, ехавшего куда-то под Страсбург на свидание с женой и детьми; хватали подданных царицы Елизаветы, уланов маршала Саксонского, пандуров Марии-Терезии, венгерских магнатов, польских вельмож, итальянских певцов и, наконец, женщин всех национальностей – этих новых сабинянок, которых они насильно выдавали замуж за солдат. Они берут все, что попадется; помимо щедрого вознаграждения и путевых издержек, они получают известную премию с каждой головы, да нет, что я говорю, – с каждого дюйма.
– Да, – проговорила Консуэло, – они поставляют человеческое мясо по столько-то за унцию! Ах, ваш великий король – настоящее чудовище! Но будьте покойны, господин барон, можете говорить свободно: вы совершили огромное благодеяние, освободив бедного дезертира, и я предпочел бы вынести пытки, предназначенные ему, чем вымолвить слово, могущее вам повредить.
Тренк, человек по натуре горячий, не признавал осторожности, к тому же он был так озлоблен непонятной для него суровостью и несправедливостью Фридриха, что ему доставляло горькое удовольствие разоблачать перед графом Годицем беззакония того самого государственного строя, свидетелем и соучастником злодеяний которого он был сам в дни своего благоденствия, когда взгляды его были не столь справедливы и строги. Теперь же, хоть он и получил, несмотря на тайные преследования, важное поручение к Марии-Терезии, очевидно благодаря доверию короля, барон начинал ненавидеть своего повелителя и слишком откровенно выказывал свои чувства. Он обрисовал графу страдания, рабство и отчаяние многочисленной прусской армии, очень ценной во время войны, но настолько опасней в мирное время, что пришлось для обуздания ее прибегнуть к системе беспримерного террора и жестокости. Рассказал и об эпидемии самоубийств, свирепствующей в армии, и о преступлениях, совершаемых солдатами, даже честными и набожными, с единственной целью добиться смертного приговора и избавиться таким путем от ужасов жизни, на которую их обрекли.
– Поверите ли, – говорил он, – солдаты страстно стремятся попасть в ряды «поднадзорных». Надо вам сказать, что «поднадзорные» пополняются за счет рекрутов-иностранцев (главным образом похищенных), а также за счет прусской молодежи. В начале своей военной карьеры, кончающейся для них только вместе с жизнью, все они, особенно в первые годы, предаются безмерному отчаянию. Их разбивают на ряды и, как в мирное, так и в военное время, заставляют маршировать впереди ряда людей более покорных – или более решительных, – получивших приказ стрелять в каждого идущего перед ним при малейшей попытке к бегству или неповиновению. Если же ряд, которому поручена эта экзекуция, не выполнит ее, то следующий за ним ряд, составленный из людей еще более бесчувственных и более жестоких (а такие встречаются среди старых, очерствелых солдат и добровольцев, почти поголовных негодяев), обязан стрелять в оба передних, и так далее, в случае если и третий оплошает при выполнении экзекуции. Таким образом, каждый ряд солдат имеет во время сражения врага перед собой и врага позади себя, но близких – товарищей или братьев по оружию – нет ни у кого. Повсюду насилие, смерть и ужас. Только таким образом, говорит великий Фридрих, создаются непобедимые солдаты. Так вот в этих именно рядах и домогается юный прусский солдат желанного места, а добившись его и потеряв всякую надежду на спасение, он бросает оружие и бежит, чтобы навлечь на себя пули своих товарищей. Этот отчаянный порыв спасает некоторых; им порой ценою риска и невероятных опасностей удается бежать, а иногда и перейти к врагу. Король прекрасно знает, с каким ужасом относятся в армии к его железному ярму. И вам, быть может, известна острота, которую он сказал своему племяннику, герцогу Брауншвейгскому, присутствовавшему на одном из его больших смотров и не перестававшему восхищаться прекрасней выправкой солдат и вообще чудесными маневрами.
«Вас удивляет, – обратился к нему Фридрих, – такое сборище красавцев и полное их единодушие, а меня несравненно больше удивляет нечто другое».
«Что же?» – спросил молодой герцог. «Да то, что нам с вами не грозит среди них опасность», – ответил король.
– Барон, дорогой барон! – возразил граф Годиц. – Это оборотная сторона медали. Чудес люди не творят. Мог ли Фридрих быть величайшим полководцем своего времени, отличайся он голубиной кротостью?.. Знаете что? Не говорите больше о нем. А то, пожалуй, вы вынудите меня, естественного врага Фридриха, защищать короля против вас, его адъютанта и любимца!
– По тому, как он обращается со своими любимцами, когда на него найдет каприз, можно судить о том, как он относится к рабам. Но вы правы: не будем больше говорить о нем, а то у меня является дьявольское желание вернуться в лес и собственными руками передушить его усердных поставщиков человеческого мяса, которых я пощадил из-за глупого и трусливого благоразумия!
Великодушная горячность барона пришлась по сердцу Консуэло. Она с интересом слушала его живые рассказы о прусской военной жизни, но не знала, что в смелом негодовании барона есть доля личного недовольства, тогда как ей он казался человеком исключительно благородным. Правда, в душе Тренка было несомненное благородство. Гордый молодой красавец не был рожден для низкопоклонства. Он очень отличался от своего новоприобретенного в дороге друга, надменного богача Годица. Граф, приводивший ребенком в ужас и отчаяние своих воспитателей, был наконец предоставлен самому себе, и хотя теперь он уже вышел из возраста буйных шалостей, все же в его манерах и разговорах осталось много мальчишеского; и это противоречило его геркулесовой фигуре и красивому лицу, немного поблекшему за сорок лет постоянной невоздержанности и переутомления. Поверхностные знания, которыми он от времени до времени любил прихвастнуть, были почерпнуты им исключительно из романов, из модной философии и из посещения театров. Он воображал себя артистом, но и в этом, как во всем, ему не хватало тонкости и глубины. Однако его барская осанка, утонченная любезность и веселые остроты пленили юного Гайдна, и он нравился ему гораздо больше, чем барон, быть может еще потому, что к последнему с явным интересом относилась Консуэло.
Барон, напротив, получил хорошее образование. Хотя блеск придворной жизни и эгоизм кипучей молодости настолько увлекали его порой, что он забывал об истинной ценности человеческого величия, в глубине души его сохранились независимость чувств и твердость принципов, выработанных серьезным чтением и хорошим воспитанием. Его гордый характер мог измениться под влиянием лести и угодничества, но достаточно было малейшей несправедливости, чтобы он вспылил и вышел из себя. Красавец паж Фридриха омочил губы в кубке с ядом, но любовь – любовь безграничная, смелая, экзальтированная – вновь воскресила в нем отвагу и твердость. Пораженный в самое сердце, он поднял голову, бросая вызов тирану, желавшему поставить его на колени.
В то время, о котором мы повествуем, ему было на вид не больше двадцати лет. Целый лес каштановых волос, которыми он не хотел жертвовать ради дисциплинарных установлении Фридриха, осенял его высокий лоб. Великолепно сложенный, с искрящимися глазами, черными, как смоль, усиками и белыми, как алебастр, но сильными, как у атлета, руками, он обладал голосом не менее свежим и мужественным, чем его лицо, мысли и любовные упования. Консуэло все думала о таинственной любви, о которой он непрестанно упоминал, но это чувство уже не казалось ей смешным с той минуты, как девушка подметила, что порывы откровенности сменялись у барона внезапной сдержанностью, что указывало на врожденную непосредственность и вполне понятное недоверие, порождавшее постоянную внутреннюю борьбу с самим собой и с судьбой. Консуэло помимо воли то и дело задумывалась над тем, кто же дама сердца юного красавца, и ловила себя на мысли, что самым искренним образом желает успеха этим двум романтическим возлюбленным. День показался ей не столь длинным, как она ожидала, боясь тягостного пребывания с глазу на глаз с двумя незнакомцами из чуждого ей круга. В Венеции она получила представление о вежливости, а в замке Ризенбург приобрела привычку к ней, равно как и к мягким манерам и изысканным речам, являвшимся приятной особенностью того общества, которое в те времена принято было называть избранным. С присущей ей сдержанностью она не вступала в разговор, пока к ней не обратятся, и спокойно обдумывала на свободе все, о чем ей приходилось слышать. Ни барон, ни граф, по-видимому, не заметили, что она переодета. Барон не обращал никакого внимания ни на нее, ни на Иосифа: если он и бросал им несколько слов, то делал это между прочим, продолжая начатый разговор с графом; но вскоре, увлекшись, он забывал даже и о нем, беседуя, казалось, с собственными мыслями, как человек, чей ум питается собственным внутренним огнем. Что же касается графа, то он был либо важен, как монарх, либо резв, как французская маркиза. Он вынимал из кармана тонкие таблички из слоновой кости и что-то заносил на них с сосредоточенным видом мыслителя или дипломата, затем, напевая, перечитывал, и Консуэло видела, что это французские слащаво-любовные стишки. Порой он декламировал их барону, а тот, не слушая, находил их чудесными. Иногда граф самым добродушным образом совещался с Консуэло, спрашивая ее с деланной скромностью:
– Как вы находите стихи, юный мой друг? Ведь вы понимаете по-французски, не правда ли?
Консуэло надоела притворная снисходительность Годица, по-видимому желавшего ее поразить; она не удержалась и указала ему на две-три ошибки в его четверостишии «К красоте». Мать научила Консуэло красивым оборотам в иностранных языках, на которых сама пела с легкостью и даже некоторым изяществом. Консуэло, любознательная и музыкальная, а потому во всем искавшая гармонию, меру и ясность, впоследствии глубже усвоила из книг правила различных языков. Упражняясь в переводе лирических стихов и приноравливая иностранные слова к народным песням, она обращала особенное внимание на ударения, чтобы ориентироваться в произношении и ритме. Таким путем ей удалось хорошо изучить стихосложение нескольких языков, а потому не стоило большого труда указать моравскому поэту на его погрешности.
Восхищенный познаниями Консуэло, но не в силах усомниться в своих собственных, Годиц обратился за третейским судом к барону, и тот оказался настолько компетентным в этом вопросе, что согласился с мнением маленького музыканта. С этой минуты граф занялся исключительно Консуэло, не подозревая, по-видимому, ни ее настоящего возраста, ни пола. Он только спросил, где он получил образование, что так хорошо усвоил законы Парнаса.
– В одной бесплатной певческой школе в Венеции, – лаконично ответила Консуэло.
– По-видимому, учение в этой стране поставлено лучше, чем в Германии.
А где учился ваш товарищ?
– При венском соборе, – ответил Иосиф.
– Дети мои, – продолжал граф, – вы оба кажетесь мне и умными и способными. На первой же нашей остановке я вас проэкзаменую по музыке, и если оправдается то, что обещают ваши лица и манеры, я приглашаю вас в свой оркестр или театр в Росвальде. Серьезно, я хочу представить вас маркграфине. Что вы на это скажете? А? Это было бы большим счастьем для вас, мальчики.
Консуэло едва сдержала смех, услышав, что граф собирается экзаменовать по музыке ее и Гайдна. Она лишь почтительно поклонилась, делая неимоверные усилия, чтобы не расхохотаться. Иосиф же, чувствуя все выгоды нового покровительства, поблагодарил и не отказался. Граф снова взялся за свои таблички и прочел Консуэло половину маленького, удивительно скверного и плохого по стилю либретто итальянской оперы, которое он сам собирался положить на музыку и поставить в день именин жены на собственном театре, с собственными актерами, в собственном замке, вернее – в собственной «резиденции», ибо, считая себя благодаря браку с маркграфиней принцем, он иначе не выражался.
Консуэло время от времени подталкивала Иосифа локтем, желая обратить его внимание на промахи графа. Умирая от скуки, она говорила себе, что если знаменитая красавица наследственного маркграфства Байрейтского с уделом Кульмбах дала увлечь себя подобными мадригалами, то, невзирая на свои титулы, любовные похождения и годы, она, должно быть, особа крайне легкомысленная.
Читая и декламируя, граф ел конфеты, чтобы смягчить горло, и то и дело угощал ими своих юных спутников, а те, не имея со вчерашнего дня во рту ни маковой росинки и умирая от голода, уписывали, за неимением лучшего, эту пищу, способную скорее обмануть голод, чем удовлетворить его. Каждый из них думал про себя, что и конфеты и стихи графа довольно безвкусны.
Наконец, уже под вечер, на горизонте показались крепостные стены и шпили того самого Пассау, куда, как Консуэло думала еще этим утром, ей никогда не добраться. После пережитых опасностей и ужасов она почти так же обрадовалась этому городу, как в другое время обрадовалась бы Венеции. Когда они переправлялись через Дунай, она не удержалась и радостно пожала руку Иосифу.
– Это ваш брат? – спросил граф; до сих пор ему не приходило в голову задать этот вопрос.
– Да, ваше сиятельство, – наобум ответила Консуэло, чтобы отделаться от расспросов любознательного графа.
– Однако вы совсем не похожи друг на друга, – сказал граф.
– А сколько детей не похожи на своих отцов! – весело заметил Иосиф.
– Значит, вы не вместе воспитывались?
– Нет, ваше сиятельство. При нашем кочевом образе жизни воспитываешься где и как придется.
– Не знаю почему, но мне кажется, – проговорил граф, понижая голос, что вы хорошего происхождения. Все в вас самих и в вашем разговоре отличается прирожденным благородством.
– Я совсем не знаю, какого я происхождения, ваше сиятельство, – ответила, смеясь, Консуэло, – должно быть, мои предки были музыкантами, потому что я больше всего на свете люблю музыку.
– Отчего вы одеты моравским крестьянином?
– Да потому что в пути платье мое износилось, и я купил на ярмарке то, что вы на мне видите.
– Так вы были в Моравии? Пожалуй, еще и в Росвальде?
– Да, ваше сиятельство, был в его окрестностях, – шаловливо отвечала Консуэло, – я издали видел, не дерзнув приблизиться, ваше роскошное поместье, ваши статуи, ваши каскады, ваши сады, ваши горы и еще бог весть что! Настоящие чудеса, волшебный дворец!
– Вы все это видели? – воскликнул граф, удивившись, что не знал этого раньше, и не догадываясь, что Консуэло, прослушав целых два часа подряд описание прелестей его резиденции, могла со спокойной совестью повторить вслед за ним все слышанное. – О! В таком случае вы должны жаждать вернуться туда, – сказал он.
– Просто горю нетерпением – особенно теперь, после того как я имел счастье узнать вас, – ответила Консуэло, положительно ощущавшая потребность поиздеваться над графом, чтобы отомстить ему за чтение либретто. Тут она легко выпрыгнула из лодки, на которой они только что переправились через реку, и воскликнула с утрированным немецким акцентом:
– О Пассау! Приветствую тебя! Карета подвезла их к дому богатого вельможи, друга графа. Он сам находился в отсутствии, но все было приготовлено для временного пребывания графа. Их ждали, и слуги хлопотали с ужином, который вскоре был подан. Граф, находивший особенное удовольствие в разговорах со своим маленьким музыкантом (так он называл Консуэло), охотно посадил бы его за свой стол, но осуществить это желание помешала ему мысль, что это может не понравиться барону. Консуэло же и Иосиф были очень рады поесть в людской и без всяких возражений уселись за стол со слугами. Гайдну вообще еще не приходилось пользоваться большим почетом у вельмож, допускавших его на свои пиршества. И хотя искусство и сделало его настолько утонченным, что он прекрасно понимал, сколь обидно такого рода обращение, он без ложного стыда всегда помнил, что его мать когда-то была кухаркой у владельца их деревни. И позднее, когда Гайдн достиг расцвета своего таланта, он как человек не пользовался большим вниманием у своих покровителей, хотя уже в то время вся Европа высоко ценила его как артиста. Он прослужил двадцать пять лет у князя Эстергази; и говоря «прослужил», мы не имеем в виду, что это была только служба музыканта. Паэр видел его с салфеткой под мышкой и при шпаге: он стоял, согласно обычаю того времени и той страны, за стулом своего хозяина и исполнял обязанности метрдотеля, то есть старшего лакея.
Консуэло с самого детства, когда она бродяжничала с матерью-цыганкой, не приходилось есть со слугами. Ее очень забавляла важность этих лакеев знатного дома: чувствуя себя униженными обществом двух маленьких фигляров, они посадили их отдельно, на конце стола, и уделяли им самые плохие куски. Но благодаря голоду и прирожденной умеренности в пище наши юнцы нашли все превосходным. Когда же их веселость обезоружила надменные души дворни, их попросили поиграть за десертом для увеселения «господ лакеев». Иосиф отплатил им за презрение, с большой готовностью сыграв для них на скрипке, а Консуэло, почти успевшая забыть утренние волнения и муки, начала было петь, как вдруг их вызвали к графу и барону, которые сами решили поразвлечься музыкой.
Отказать не было никакой возможности. После помощи, которую оказали им вельможи, Консуэло сочла бы всякую отговорку неблагодарностью; да к тому же отказываться петь под предлогом усталости или хрипоты было бы совсем не легкой уверткой, ибо хозяева только что слышали ее пение, доносившееся из людской.
Она пошла вслед за Иосифом, готовым одинаково оптимистически относиться ко всем перипетиям их странствования. Войдя в роскошный зал, где оба вельможи, облокотясь на стол, залитый светом двадцати свечей, допивали последнюю бутылку венгерского, Кенсуэло и Иосиф остановились, как полагалось бродячим музыкантам, у дверей и приготовились исполнить маленькие итальянские дуэты, разученные в горах.
– Внимание! Прежде чем начать, – лукаво сказала Консуэло Иосифу, – помни, что господин граф собирается экзаменовать нас с тобой по музыке. Постараемся же не провалиться!
Граф был очень польщен этим замечанием. Барон положил на перевернутую тарелку портрет своей таинственной Дульцинеи и, по-видимому, совсем не был расположен слушать пение.
Консуэло старалась не обнаруживать ни своего голоса, ни своего умения петь. Ее мнимый пол не допускал бархатистости звука, а в том возрасте, какой придавал ей мальчишеский костюм, она не могла иметь законченного музыкального образования. Консуэло пела детским тембром, несколько резким и как бы преждевременно разбитым благодаря злоупотреблению пением на открытом воздухе. Она находила забавным подражать наивному, неумелому пению и смелым коротким фиоритурам уличных мальчишек Венеции. Но как ни чудесно разыгрывала она эту музыкальную пародию, в ее шутливой игривости было столько прирожденного вкуса, дуэт был пропет с таким огнем, так дружно, сама народная песня была так свежа и оригинальна, что барон, прекрасный музыкант и врожденный артист, положил на место портрет, поднял голову, стал взволнованно ерзать на стуле и наконец громко захлопал, воскликнув, что никогда в жизни не слыхивал такой настоящей, прочувствованной музыки. Графу же Годицу, воспитанному на произведениях Фукса, Рамо и других классических авторов, гораздо меньше понравились и самый жанр и исполнение. Он нашел, что барон – северный варвар, и оба покровительствуемые им мальчика, правда, довольно смышленые ученики, но ему придется вытягивать их при помощи своих уроков из мрака невежества. У него была мания самому обучать своих артистов, и он проговорил поучительным тоном, качая головой:
– Недурно, но придется много переучивать. Ничего!
Не беда! Все это мы исправим!
Граф уже воображал, что Консуэло и Иосиф его собственность и входят в состав его капеллы. Он попросил Гайдна поиграть на скрипке, и так как тому не было никакого основания скрывать своих дарований, юноша чудесно исполнил небольшую, но удивительно талантливую вещь собственного сочинения. На этот раз граф остался вполне доволен.
– Ну, тебе место уже обеспечено, – сказал он, – будешь у меня первой скрипкой; ты мне вполне подходишь. Но ты будешь также заниматься на виоле-д'амур, это мой любимый инструмент, я выучу тебя играть на Нем. – Господин барон тоже доволен моим товарищем? – спросила Консуэло Тренка, снова впавшего в задумчивость.
– Настолько доволен, – ответил барон, – что если когда-нибудь мне придется жить в Вене, я не пожелаю иметь иного учителя, кроме него.
– Я буду учить вас на виоле-д'амур, – предложил граф, – не откажите мне в предпочтении.
– Я предпочитаю скрипку и этого учителя, – ответил барон, проявлявший, несмотря на озабоченное состояние духа, бесподобную откровенность. Он взял скрипку и сыграл с большой чистотой и выразительностью несколько пассажей из только что исполненной Иосифом пьесы. Отдавая скрипку, он сказал юноше с неподдельной скромностью:
– Мне хотелось показать, что я гожусь вам только в ученики и могу учиться прилежно и со вниманием.
Консуэло попросила его сыграть еще что-нибудь, и он выполнил ее просьбу без всякого жеманства. У него были и талант, и вкус, и понимание. Голиц рассыпался в преувеличенных похвалах самой вещи.
– Она не очень хороша, – ответил Тренк, – ибо это мое сочинение. Но все-таки я люблю ее, так как она понравилась принцессе.
Граф скорчил гримасу, как бы желая сказать, что барон должен взвешивать свои слова. Но Тренк не обратил на это никакого внимания и, глубоко задумавшись, в течение нескольких минут продолжал водить смычком по струнам, потом, бросив скрипку на стол, встал и зашагал по комнате, потирая рукою лоб. Наконец он подошел к Годицу и сказал:
– Желаю вам доброй ночи, дорогой граф. Я должен уехать отсюда до зари, заказанная карета приедет за мной в три часа. Раз вы думаете провести здесь все утро, мы, по всей вероятности, увидимся только в Вене. Счастлив буду снова встретиться с вами и еще раз поблагодарить вас за приятное путешествие, которое мы проделали вместе. Всем сердцем предан вам на всю жизнь.
Они несколько раз пожали друг другу руки; выходя из комнаты, барон подошел к Иосифу и, давая ему несколько золотых, проговорил:
– Это аванс за уроки, которые я попрошу вас давать мне в Вене. Вы найдете меня в прусском посольстве.
Кивнув затем на прощанье Консуэло, он сказал:
– А тебя, если когда-нибудь повстречаю барабанщиком или трубачом в своем полку, возьму с собой, и мы вместе сбежим, слышишь?
И, еще раз поклонившись графу, он вышел.
Глава 73
Как только граф Годиц остался наедине со своими музыкантами, он почувствовал себя свободнее и стал очень разговорчив. Самой большой его страстью было корчить из себя регента и разыгрывать роль импресарио; итак, он пожелал немедленно заняться образованием Консуэло.
– Иди сюда и садись, – сказал он ей. – Мы здесь одни, а слушать внимательно нельзя, когда люди находятся друг от друга бог весть на каком расстоянии. Садитесь и вы, – обратился он к Иосифу, – и извлекайте пользу из урока.
– Ты не умеешь вывести ни одной трели, – продолжал он, снова обращаясь к знаменитой оперной певице. – Слушайте оба хорошенько, вот как это делается.
И он пропел простейшую фразу, прибавив к ней самым вульгарным образом несколько фиоритур.
Консуэло, забавляясь, повторила фразу, нарочно сделав трель не так, как он показал.
– Не то! – закричал граф громовым голосом, ударяя кулаком по столу. Вы не слушаете!
Он снова повторил фразу, а Консуэло с самым серьезным видом еще более причудливо и безнадежно плохо оборвала фиоритуру, притворяясь, будто старается изо всех сил. Иосиф задыхался от судорожного смеха и нарочно кашлял, чтобы скрыть это.
– Ла-ла-ла-трала-тра-ла, – пел граф, передразнивая своего неумелого ученика и подпрыгивая на стуле, как если бы он испытывал величайший гнев, хотя на самом деле был далек от этого, но считал гнев необходимым признаком вдохновенного учителя с сильным характером. Консуэло потешалась над ним с добрых четверть часа, а затем, поиздевавшись вволю, вдруг проделала трель со всею чистотой, на какую только была способна.
– Браво! Брависсимо! – воскликнул граф, в восторге откидываясь на спинку стула. – Наконец-то! Чудесно! Я знал, что заставлю вас это проделать. Дайте мне первого попавшегося мужика, и я в один день поставлю ему голос и научу его так, как другим, пожалуй, не удастся и за целый год! Ну, повтори эту фразу и отчетливо пропой все ноты, но легко, будто не касаясь их… А вот это еще лучше! Превосходно! Да, мы из тебя сделаем толк!
И граф отер себе лоб, хотя на нем не было ни единой капельки пота.
– А теперь, – проговорил он, – перейдем к трели с каденцией на одном дыхании. – И он показал, как исполнять ее, причем его исполнение отличалось той шаблонной легкостью, какую приобретают заурядные хористы, подражая солистам, чьей техникой они восторгаются, и воображая себя не менее искусными певцами.
Консуэло еще раз потешила себя, постаравшись вызвать вспышку напускного гнева, – любимый прием графа, когда он садился на своего конька; закончила она такой совершенной и длительной каденцией, что Годиц невольно закричал:
– Довольно! Довольно! Наконец-то ты понял! Я был уверен, что открою тебе, в чем тут секрет. Ну, теперь займемся руладой. Ты усваиваешь все с удивительной легкостью, хотел бы я всегда иметь таких учеников. Консуэло, которую уже начали одолевать сон и усталость, сократила урок. Она покорно проделала все рулады, какие приказывал педагог-магнат, хотя они и были весьма плохого вкуса, и даже запела своим естественным голосом, не боясь больше выдать себя, раз граф был склонен все приписывать себе, не исключая блеска и божественной чистоты ее голоса.
– Насколько все становится яснее по мере того, как я показываю, каким образом должно открывать рот и подавать звук! – с торжеством воскликнул граф, обращаясь к Иосифу. – Ясность в преподавании, настойчивость и пример – вот три условия, следуя которым можно очень быстро сделать из человека певца и декламатора. Завтра мы опять займемся, так как нам надо пройти десять уроков, после чего вы научитесь петь. Придется проделать целый ряд сложных упражнений. А теперь ступайте отдыхать, я велел приготовить для вас комнаты во дворце. Пробуду я здесь по делам до полудня. После завтрака вы поедете со мной в Вену. Отныне считайте себя как бы на службе у меня. Для начала, Иосиф, пойдите и скажите моему камердинеру, чтобы он пришел посветить мне до моей комнаты. А ты, – обратился он к Консуэло, – останься и повтори последнюю руладу. Я не вполне доволен ею. Не успел Иосиф выйти, как граф, взяв обе руки Консуэло в свои и очень выразительно глядя на нее, попытался привлечь ее к себе. Остановившись на прерванной руладе, Консуэло посмотрела на графа с большим удивлением, решив, что он хочет заставить ее отбивать такт, но, заметив его возбужденный взгляд и распутную улыбку, она резким движением вырвала руки и отодвинулась к концу стола.
– Вот как! Вы желаете разыгрывать неприступность! – сказал граф, возвращаясь к своему беспечно важному тону. – Так значит, милочка, у нас имеется маленький возлюбленный?! Бедняга очень неказист, и я надеюсь, что с сегодняшнего дня вы откажетесь от него. Судьба ваша будет обеспечена, если вы не станете колебаться, ибо я не люблю проволочек. Вы прелестная девчурка, умная, кроткая и очень мне нравитесь; я с первого взгляда увидел, что вы не созданы для того, чтобы шататься по дорогам с этим плутишкой. О нем я позабочусь. Отправлю в Росвальд и устрою его судьбу. А вы останетесь в Вене; я поселю вас в прелестной квартирке, и если вы будете благоразумны и скромны, то даже введу вас в светское общество. Научившись музыке, вы станете примадонной моего театра, и когда я свезу вас в свою резиденцию, вы снова увидитесь со своим случайно встреченным дружком. Ну, так решено?
– Да, господин граф, – ответила очень серьезным тоном, отвешивая глубокий поклон, Консуэло, – конечно, решено!
В эту минуту Иосиф вернулся с камердинером, несшим два канделябра, и граф вышел, слегка потрепав по щеке Иосифа и многозначительно улыбнувшись Консуэло.
– Вот уж подлинный чудак! – сказал Иосиф своей спутнице, как только остался с ней наедине.
– Даже более чем подлинный, – задумчиво отозвалась Консуэло.
– Но все это не так важно, – продолжал Иосиф, – а человек он – самый прекрасный в мире и в Вене будет мне очень полезен.
– Да, в Вене, пожалуй, сколько тебе будет угодно, но в Пассау этому не бывать, предупреждаю тебя. Где наши вещи, Иосиф?
– На кухне. Сейчас схожу за ними и снесу в наши комнаты; говорят, они прелестны. Наконец-то мы выспимся!
– Простак ты, Иосиф, как я погляжу, – проговорила Консуэло, пожимая плечами. – Ну, – прибавила она, – живо отправляйся за вещами и простись со своей красивой комнатой и хорошей кроватью, где ты собирался так славно выспаться. Мы сейчас же уходим из этого дома, слышишь? Торопись, а то, вероятно, скоро запрут двери.
Иосифу все это показалось сном.
– Вот тебе и раз! – воскликнул он. – Неужели эти знатные вельможи тоже вербовщики? «– Графа я еще больше боюсь, чем Мейера, – с раздражением ответила Консуэло. – Ну, беги без колебаний, а то я брошу тебя и уйду одна.
В тоне и выражении лица Консуэло было столько решимости и энергии, что растерянный, взволнованный Гайдн немедленно повиновался. Через три минуты он вернулся с дорожной сумкой, где были его тетради и пожитки, а еще через столько же они, выйдя никем не замеченные из дворца, добрались уже до предместья.
Здесь они вошли на какой-то жалкий постоялый двор и сняли две маленькие комнатки, уплатив за них вперед, чтоб иметь возможность без всякой задержки уйти когда им вздумается.
– Но все-таки не скажете ли вы мне причину этой новой тревоги? – спросил Гайдн Консуэло, пожелав ей покойной ночи на пороге ее комнаты.
– Спи спокойно, – ответила она, – скажу тебе в двух словах, что теперь нам особенно бояться нечего. Господин граф, бросив свой орлиный взгляд, догадался, что я женщина, и оказал мне честь, сделав признание, удивительно польстившее моему самолюбию. Доброй ночи, друг Беппо. Удираем мы до света. Я постучу в дверь и разбужу тебя.
На другой день восходящее солнце озарило наших юных путешественников, когда они плыли уже вниз по быстротечному Дунаю, охваченные такой чистой радостью и с сердцем таким покойным, как воды красавицы реки. Их за плату взял на свое суденышко старый лодочник, везший товары в Линц. Славный старик очень пришелся им по душе и не мешал их разговору. Он не понимал ни слова по-итальянски, а так как его лодка была порядком нагружена, то он не взял других пассажиров; наконец они почувствовали себя в безопасности и отдыхали телом и душой, в чем очень нуждались. Погода была великолепная, и они наслаждались чудесными видами, ежеминутно мелькавшими перед их глазами. На лодке имелся маленький, очень чистенький трюм, куда Консуэло могла спускаться, чтобы дать отдохнуть глазам от сверкания водной глади. Но за последние дни она так привыкла быть под открытым небом и на солнцепеке, что предпочитала проводить почти все время лежа на тюках, глядя на скалы и деревья, словно убегавшие от нее. На досуге она музицировала с Гайдном, а забавное воспоминание о меломане Годице, которого Иосиф называл «маэстроманом», вносило много веселья в их наивную болтовню. Иосиф чудесно копировал графа и со злорадством думал о его разочаровании. Их смех и песни веселили и очаровывали старого лодочника, который, как всякий добрый немецкий бедняк, страстно любил музыку. Он тоже пел им свои песни, от которых словно веяло рекой, и Консуэло переняла от него напевы и слова. Окончательно же они завоевали сердце старика, угостив его вдосталь на первой же пристани, где они закупили съестных припасов на целый день. Этот день был самым мирным и самым приятным из всех дней их путешествия.
– Что за прелесть барон фон Тренк! – воскликнул Иосиф, разменивая один из блестящих золотых, полученных от вельможи. – Ему я обязан тем, что, наконец, в состоянии избавить божественную Порпорину от усталости, голода, опасностей – словом, от всех зол, которые влечет за собою нищета. А ведь мне сперва не понравился этот благородный, доброжелательный барон!
– Да, – сказала Консуэло, – вы предпочитали ему графа. Теперь я так счастлива, что этот меломан ограничился одними посулами и не загрязнил наших рук своими благодеяниями.
– В конце концов ведь мы ровно ничем ему не обязаны, – продолжал Иосиф. – Кому пришла мысль сразиться с вербовщиками и кто решился на это? Барон. Графу было совершенно безразлично, а пошел он на это только из любезности к барону и из-за хорошего тона. Кто рисковал жизнью и кому пуля пробила шляпу у самого черепа? Опять-таки барону. Кто ранил, а быть может, и уложил на месте гнусного синьора Пистолета? Барон. Кто спас дезертира, быть может в ущерб себе и даже подвергая себя гневу своего страшного повелителя? Наконец, кто отнесся к вам с уважением и сделал вид, что не догадывается о том, что вы женщина? Кто постиг красоту ваших итальянских арий и прелесть вашей манеры петь?
– А также талант маэстро Иосифа Гайдна! – прибавила, улыбаясь, Консуэло. – Барон! Все тот же барон!
– Конечно! – продолжал Гайдн, желая отплатить девушке за ее лукавый намек. – И, быть может, к большому счастью отсутствующего благородного и любимого существа, о котором шла речь, объяснение в любви божественная Порпорина выслушала из уст нелепого графа, а не храброго, обворожительного барона!
– Беппо! – ответила с грустной улыбкой Консуэло. – Отсутствующие приобретают изъян только в глазах людей с неблагодарным, низким сердцем. Вот почему великодушному, искреннему барону, влюбленному в таинственную красавицу, не могло прийти в голову за мной ухаживать. Спросите самого себя: пожертвовали бы вы так легко любовью к своей невесте и верностью к ней ради первого явившегося каприза?
Беппо тяжело вздохнул.
– Вы не можете быть для кого бы то ни было «первым явившимся капризом», – сказал он, – и… если бы барон забыл, увидя вас, и прошлые и настоящие увлечения, ему легко можно было бы это простить.
– Вы что-то становитесь, Беппо, дамским угодником и льстецом! Видно, на вас оказало влияние общество господина графа, но желаю вам никогда не жениться на маркграфине и никогда не узнать, как обходятся с любовью, женившись на деньгах!
Добравшись к вечеру до Линца, молодые путники наконец уснули без страха и забот о завтрашнем дне. Проснувшись, Иосиф тотчас же побежал купить обувь, белье, некоторые изысканные мелочи мужского туалета не только для себя, но главным образом для Консуэло, чтобы она, превратившись в «молодца» и «красавца», как она шутя выразилась, могла осмотреть город и окрестности.
Старик лодочник обещал, если найдет груз для доставки в Мелк, снова забрать их к себе «на борт» и прокатить по Дунаю еще миль двадцать.
Они провели день в Линце, взбирались на холм, осматривали укрепленный замок у его подножия и другой – на вершине, откуда могли созерцать излучины величественной реки среди плодородных равнин Австрии. Отсюда же они увидели нечто весьма их развеселившее – карету графа Годица, торжественно въезжавшую в город. Они узнали экипаж и ливрею лакеев и, пользуясь тем, что за дальностью расстояния их не было видно, забавлялись, насмешливо кланяясь до земли. Наконец вечером, спустившись на берег, они застали свою лодку нагруженной товарами для доставки в Мелк и с радостью снова сговорились со старым кормчим относительно переезда. Вышли они из Линца до рассвета; звезды еще сияли над их головами и отражались в зыбкой поверхности реки, превращаясь в разбегающиеся по ней серебряные струйки. Этот день был не менее приятен, чем предыдущий. Одно только огорчало Гайдна: они приближались к Вене, и путешествие, о невзгодах и опасностях которого он забыл, помня только восхитительные минуты, должно было скоро прийти к концу. В Мелке, как ни жаль, им пришлось расстаться со своим славным кормчим. На других судах, которыми они могли воспользоваться, уже не было бы ни такого уединения, ни такой безопасности. К тому же извилины реки намного удлиняли путь до Вены, а Консуэло хотелось быть поскорее на месте. Она чувствовала себя отдохнувшей, освежившейся, готовой ко всяким случайностям, а потому предложила Иосифу продолжать путь пешком, пока не подвернется какая-нибудь подходящая оказия. Им оставалось до Вены еще миль двадцать, и этот способ передвижения, конечно, был не из быстрых. Но дело в том, что, хотя Консуэло и уверяла себя, будто жаждет снова облечься в женское платье и вернуться к жизненным удобствам, в глубине души она, как и Иосиф, совсем не стремилась так скоро завершить путешествие. Она была артисткой до мозга костей и не могла не любить свободы, случайностей, проявлений мужества и ловкости, постоянно сменяющих друг друга картин природы, которые по-настоящему может оценить только пешеход, и, наконец, романтических приключений, сопутствующих бродячей и уединенной жизни.
Я называю эту жизнь уединенною, читатель, стремясь выразить то сокровенное и таинственное чувство, которое, пожалуй, вам легче понять, чем мне объяснить. Мне кажется, что для выражения этого состояния души в нашем языке не найдется определения, но вы вспомните, как это бывает, если вам приходилось путешествовать пешком где-нибудь далеко, одному, или со своим вторым «я», или, наконец, подобно Консуэло, с приветливым товарищем, веселым, услужливым и мыслящим с вами заодно. И если у вас не было какой-нибудь неотложной заботы или повода к беспокойству, вы, наверное, испытывали в такие минуты странную, быть может, даже несколько эгоистическую, радость, говоря себе: никто не беспокоится обо мне, и я ни о ком не беспокоюсь! Никто не знает, где я! Те, кто властвует над моею жизнью, тщетно стали бы меня искать, – они не найдут меня в этом никому неведомом, новом для меня самого уголке, где я укроюсь. Те, кого моя жизнь затрагивает и волнует, отдохнут от меня, как и я от них. Я всецело принадлежу себе – и как повелитель и как раб. Ибо среди нас, о читатель, нет ни единого человека, который по отношению известной группы людей не был бы одновременно и рабом и повелителем. И это, заметьте, происходит помимо нашей воли, нашего сознания и стремления.
Никто не знает, где я!? Чувство одиночества, несомненно, имеет свою прелесть – свою невыразимую прелесть, жестокую по виду, справедливую и сладостную по существу. Мы рождены для взаимного общения. Путь долга длинен и суров, горизонтом ему служит смерть, которая, может статься, короче одной ночи отдыха. Итак, в путь! Вперед, не жалея ног! Однако, если нам представится столь редкий, но благоприятный случай, когда можно безобидно и без угрызений совести отдохнуть, ибо перед нами тропинка, утопающая в зелени, – воспользуемся несколькими часами уединения и предадимся созерцанию! Такие часы безделья необходимы деятельному, мужественному человеку для восстановления сил. И я утверждаю, что чем ревностнее стремится ваше сердце служить дому божию (то есть человечеству), тем более вы способны оценить немногие минуты уединения, когда вы всецело принадлежите себе. Эгоист всегда и всюду одинок. Его душа никогда не томится любовью, страданием, постоянством; она безжизненна и холодна и нуждается во сне и покое не больше, чем мертвец. Умеющий любить редко бывает одинок, а когда он одинок, он доволен. Душа его может наслаждаться перерывом в деятельности, и перерыв этот будет подобен крепкому сну сильного организма. Такой сон красноречиво говорит об испытанной усталости и является предвестником предстоящих испытаний. Я не верю в искренность горя тех, кто не стремится отвлечься от него, ни в безграничную самоотверженность людей, никогда не нуждающихся в отдыхе. У одних печаль – следствие упадка духа, свидетельствующего о том, что человек надломлен, угасает и не имеет сил любить то, что им утрачено; у других под неослабевающей и неутомимой самоотверженностью скрывается постыдное вожделение или эгоистическое, даже преступное, ожидание вознаграждения.
Эти размышления, быть может слишком длинные, не являются неуместными в повествовании о жизни Консуэло, деятельной и самоотверженной, которую, однако, могли бы порой обвинить в эгоизме и легкомыслии люди, не сумевшие понять ее.
Глава 74
Пустившись в путь, наши странники в первый же день увидели перед собой деревянный мост через речку, а на нем – нищую с крошечной девочкой на руках; она сидела, прислонясь к перилам моста, и просила милостыню. Ребенок был бледен, нездоров, истощенная женщина дрожала от лихорадки. Консуэло почувствовала глубокую симпатию и жалость к несчастным, напомнившим ей мать и ее собственное детство.
– Вот в таком положении мы бывали не раз, – сказала она Иосифу, понявшему ее с полуслова и остановившемуся вместе с ней, чтобы посмотреть на нищенку и расспросить ее.
– Увы, – начала свой рассказ нищенка, – еще несколько дней тому назад я была счастливейшей женщиной. Я крестьянка из окрестностей Харманица в Богемии. Пять лет назад я вышла замуж за своего двоюродного брата, рослого красавца, работягу и лучшего из мужей. Через год после свадьбы мой бедный Карл, отправившись в горы за дровами, вдруг исчез, и никто не знал, что с ним приключилось. Мне грозила нищета, и я страшно горевала, предполагая, что муж либо погиб, свалившись в пропасть, либо растерзан волками. Мне представлялся случай снова выйти замуж, но я и думать об этом не могла – ведь я любила мужа и не знала, что с ним приключилось. И как же была я вознаграждена, дети мои! Однажды вечером, в прошлом году, постучали в дверь; я открыла и тут же упала на колени: передо мной стоял муж, но, боже милосердный, в каком виде! Словно привидение: весь высохший, желтый, с блуждающим взглядом, взъерошенными волосами, обратившимися в ледяные сосульки, с окровавленными босыми ногами, только что прошедшими неизвестно сколько сотен миль по ужасающим дорогам в самую жестокую зиму! Но он был так счастлив, вновь обретя жену и бедную крошечную дочурку, что скоро воспрянул духом, поправился и принялся за работу. Рассказал он мне, что был похищен разбойниками, которые увезли его очень далеко, к морю, и там продали в солдатчину прусскому королю. Он прожил три года в самой мрачной из стран, нес очень тяжелую службу и с утра до вечера получал побои. Наконец, милые мои дети, ему удалось бежать, дезертировать. Он как бешеный отбивался от своих преследователей, одного из них убил, а другому вышиб камнем глаз. Избавившись от них, он шел днями и ночами, прячась, как дикий зверь, в болотах и лесах. Так он прошел через Саксонию и Богемию. Он был спасен! Он возвратился ко мне! Ах, как мы были счастливы всю ту зиму, несмотря на бедность и холод! Одно мучило нас: как бы снова не появились в наших краях эти хищные птицы, причина всех наших бед. Мы строили планы отправиться в Вену, явиться к императрице, рассказать ей о нашем горе, добиться ее покровительства, военной службы для мужа и кое-какой поддержки для меня и ребенка. Но из-за сильнейшего потрясения, какое я перенесла, увидев вновь Карла, я захворала, и мы были принуждены всю зиму и все лето провести в горах, выжидая, пока я смогу пуститься в путь. Все это время мы были постоянно начеку, даже ночью. Наконец блаженная минута настала! Я чувствовала себя достаточно сильной для ходьбы, а нашу девчурку, которой нездоровилось, должен был нести на руках отец. Но злодейка-судьба поджидала нас, когда мы спустились с гор. Мы спокойно шли по краю малолюдной дороги, не обращая внимания на экипаж, который уже с четверть часа медленно поднимался в том же направлении. Вдруг экипаж остановился и из него вышли трое мужчин.
– Это на самом деле он? – воскликнул один из них.
– Да, – ответил другой, кривой. – Он! Он! Хватай его!
Муж, обернувшись при этих словах, проговорил:
– Ай! Пруссаки! Вот кривой, которому я вышиб глаз, я его узнаю!
– Беги! Беги! Спасайся! – прошептала я.
Он пустился бежать, но тут один из этих мерзавцев бросился ко мне, свалил на землю и приставил пистолет к моей голове и к голове моей девочки. Не приди ему в голову эта дьявольская мысль, муж был бы спасен, так как бегал он лучше этих бандитов, да и был впереди них. Но на вопль, вырвавшийся у меня. Карл обернулся и, при виде дочери под дулом пистолета, с громким криком побежал обратно, чтобы предотвратить выстрел. Когда изверг, наступивший на меня ногой, увидел мужа на таком расстоянии, что тот мог его услышать, он крикнул:
– Сдавайся или я их убью! Сделай только один шаг, и все кончено!
– Сдаюсь! Сдаюсь! Я здесь! – ответил бедный мой муж и помчался к ним быстрее, чем убегал, несмотря на катившиеся под ноги камни и знаки, которые я делала ему, умоляя оставить нас и дать нам умереть.
Когда Карл попал в руки этих зверей, они принялись его бить и били до крови. Я бросилась было защищать мужа, но они и меня избили. Видя, что его вяжут по рукам и ногам, я стала рыдать и громко застонала. Злодеи объявили мне, что если я тотчас же не замолчу, они прикончат ребенка, и уже вырвали его у меня. Тогда Карл сказал мне:
– Замолчи, жена, приказываю тебе! Подумай о нашей девочке!
Я послушалась; но когда эти чудовища связали мужа и принялись затыкать ему рот кляпом, приговаривая: «Да, да, плачь! Больше ты его не увидишь, мы сейчас его повесим!», сердце у меня перевернулось, и я замертво упала на дорогу.
Не знаю, сколько времени я пролежала в пыли. Когда я открыла глаза, была уже ночь. Бедная моя дочурка, прижавшись ко мне, дрожала, надрываясь от рыданий. На дороге виднелось кровавое пятно да след от колес экипажа, увезшего моего мужа. Я просидела там еще час-другой, пытаясь успокоить и отогреть окоченевшую и перепуганную до полусмерти Марию. Наконец, собравшись с мыслями, я рассудила, что разумнее не бежать за похитителями, догнать которых я была не в силах, а заявить о случившемся властям в ближайшем городе, Визенбахе. Так я и поступила, а затем решила продолжать свой путь в Вену, броситься там к ногам императрицы и молить ее походатайствовать перед прусским королем об отмене смертного приговора мужу. Ее величество могла бы потребовать выдачи его, как своего подданного, в том случае если бы не удалось настигнуть вербовщиков. И вот, на милостыню, поданную мне в епископстве Пассау, где я рассказала о своем несчастье, доехала я на телеге до Дуная, а оттуда на лодке спустилась вниз по реке до Мелка. Но теперь средства мои истощились. Люди, которым я рассказываю о случившемся, принимают меня, должно быть, за мошенницу, не верят мне и дают так мало, что остается только идти пешком. Хорошо, если через пять-шесть дней я доберусь до Вены и не погибну от усталости, я совсем больна, да и горе лишило меня последних сил. А теперь, милые мои детки, если есть возможность помочь мне немного, сделайте это, пожалуйста: мне больше нельзя ждать, надо идти и идти, как «вечный жид», пока не добьюсь справедливости.
– Хорошая вы моя! Бедная моя! – воскликнула Консуэло, обнимая нищенку и плача от радости и сострадания. – Мужайтесь! Мужайтесь! Надейтесь! Успокойтесь! Муж ваш освобожден. Он сейчас скачет на добром коне по направлению к Вене, с туго набитым кошельком в кармане.
– Что вы говорите? – воскликнула жена дезертира, и глаза ее покраснели, а губы судорожно задергались. – Вы его знаете? Вы видели его? О господи! Боже великий! Боже милосердный!
– Что вы делаете! – остановил Иосиф свою подругу. – А если эта радость ложная, если дезертир, которому мы помогли спастись, не муж ее?
– Он самый, Иосиф! Говорю тебе, это он! Вспомни кривого, вспомни приемы синьора Пистолета! Вспомни, как дезертир говорил, что он человек семейный и австрийский подданный! Впрочем, в этом очень легко убедиться. Каков из себя ваш муж?
– Рыжий, с зелеными глазами, широколицый, ростом пять футов восемь дюймов; нос немного приплюснутый, лоб низкий, – словом, красавец мужчина!
– Так, верно! – сказала, улыбаясь, Консуэло. – А как он был одет?
– Плохонький зеленый дорожный плащ, коричневые штаны, серые чулки.
– И это похоже! А на вербовщиков вы обратили внимание?
– Обратила ли я внимание на вербовщиков! Пресвятая дева Мария! Да их страшные лица всегда будут перед моими глазами!
Тут бедная женщина с большими подробностями описала синьора Пистолета, кривого и Молчальника.
– Был там еще четвертый, – добавила она, – он оставался при лошади и ни во что не вмешивался. У него было толстое равнодушное лицо, показавшееся мне даже более жестоким, чем у остальных; когда я плакала, а мужа колотили и вязали веревками, словно какого-нибудь убийцу, этот толстяк преспокойно распевал и играл на губах, словно на инструменте: брум, брум, брум. Ах! Что за каменное сердце!
– Ну, это Мейер! – воскликнула Консуэло, обращаясь к Иосифу. – Неужели ты и теперь еще сомневаешься? Это же его милая привычка все время петь, подражая трубе!
– Правда, – согласился Иосиф. – Значит, при нас действительно освободили Карла! Слава богу!
– Да, да! Прежде всего надо благодарить господа! – воскликнула бедная женщина, бросаясь на колени. – А ты, Мария, – обратилась она к своей девчурке, – целуй землю вместе со мной, благодари ангелов-хранителей и пресвятую деву: твой папа нашелся, и мы скоро его увидим!
– Скажите мне, милая, – спросила Консуэло, – у Карла тоже есть обыкновение, когда он очень счастлив, целовать землю?
– Да, дитя мое, он всегда так делает. Вернувшись после своего дезертирства, он ни за что не хотел войти в дом, пока не поцеловал порога.
– Что это, обычай вашей страны?
– Нет, его собственная привычка. Он и нас обучил, и это всегда приносит нам счастье.
– Конечно, его мы и видели, – сказала Консуэло, – на наших же глазах, поблагодарив своих избавителей, он поцеловал землю. Ты ведь заметил, Беппо?
– Конечно, заметил! Он самый! Теперь не может быть никаких сомнений! – Дайте же прижать вас к сердцу, ангелочки мои, – воскликнула жена Карла, – какую весть вы мне принесли! Расскажите мне обо всем.
Иосиф передал все, как было. Когда бедная женщина излила весь восторг, всю благодарность небесам и Иосифу с Консуэло, которых она справедливо считала главными спасителями мужа, она спросила, как же ей теперь разыскать его.
– Думаю, – сказала Консуэло, – что вам лучше всего продолжать свой путь. Вы найдете мужа в Вене, если не встретитесь с ним еще дорогой. Несомненно, первой его заботой, когда он попадет в Вену, будет доложить обо всем императрице, а затем просить полицию сообщить по всей стране ваши приметы. Конечно, он не преминул рассказать о случившемся в каждом сколько-нибудь значительном городе, через который проезжал, и расспрашивал в пути, не видел ли кто вас. Если вы доберетесь до Вены раньше него – смотрите, сейчас же сообщите полиции свой адрес, чтобы Карлу, когда он появится в городе, тотчас передали его.
– Но что это за полиция? Где она помещается? Я ровно ничего в этом не смыслю. Такой огромный город! Я, бедная крестьянка, совсем там потеряюсь!
– Знаете, – сказал Иосиф, – у нас самих никогда подобных дел не бывало, и мы тоже ничего не смыслим в них, но вы попросите первого встречного провести вас в прусское посольство, а там спросите господина барона фон…
– Осторожно, Беппо, – прошептала Консуэло, напоминая Иосифу, что не следует компрометировать барона, вмешивая его в эту историю.
– Ну, а граф Годиц?
– Да, к графу можно обратиться. Он сделает из тщеславия то, что его спутник сделал бы из самоотверженности. Разыщите дворец маркграфини Байрейтской, – сказала Консуэло женщине, – и передайте ее мужу записку, которую я сейчас напишу.
Консуэло вырвала листок из записной книжки Иосифа и карандашом написала следующее:
«Консуэло Порпорина, примадонна театра Сан-Самуэле в Венеции, она же бывший синьор Бертони, странствующий певец в Пассау, поручает благородному сердцу графа Годица-Росвальда жену Карла, дезертира, которого Ваше сиятельство вырвали из рук вербовщиков и осыпали своими милостями. Порпорина льстит себя надеждой отблагодарить господина графа за его покровительство в присутствии маркграфини, если господин граф окажет певице честь, разрешив ей выступить в малых покоях ее высочества».
Консуэло старательно вывела свою подпись и посмотрела на Иосифа. Он ее понял и вынул кошелек. По молчаливому соглашению, в порыве великодушия, они отдали бедной женщине последние два золотых, оставшихся от подарка Тренка, чтобы она смогла на лошадях добраться до Вены. Затем, доведя ее до ближайшей деревни, они помогли ей нанять скромный экипаж. После этого они накормили ее, снабдили кое-какими пожитками, истратив на это остаток своего скромного достояния, и отправили в путь-дорогу счастливейшее создание, только что возвращенное ими к жизни.
Тут Консуэло, смеясь, спросила, осталось ли что-нибудь у них в кошельке. Иосиф потряс над ухом скрипкой и ответил:
– Только звуки! Консуэло блестящей руладой попробовала голос под открытым небом и воскликнула:
– И сколько еще звуков! – затем весело протянула руку своему товарищу и, горячо пожав его руку, сказала: – Молодец, Беппо!