7 историй для девочек Чарская Лидия

– Я слышал, что она очень талантливая особа, – заметил пруссак, – ее с нетерпением ожидают в Берлине. Раз это ваша ученица, значит, я имею честь говорить со знаменитым Порпорой.

– К вашим услугам, – с неменьшей сухостью проговорил Порпора, нахлобучивая на голову шляпу, которую приподнял в ответ на глубокий поклон барона фон Кройца.

Барон, видя, до чего малообщителен старик, пропустил его вперед, а сам пошел за ним в сопровождении следовавшего за ним поручика. Порпора, у которого словно и на затылке были глаза, каким-то образом увидел, что оба смеются, поглядывая на него и говоря о нем на своем языке. Это еще меньше расположило маэстро в их пользу, и он не подарил их ни единым взглядом во все время прогулки.

Глава 100

Вся компания сошла по небольшому, но довольно крутому спуску к речке, прежде представлявшей собой красивый поток, чистый и бурный; но так как надо было сделать ее судоходной, ее русло выровняли, аккуратно срезали берега и замутили прозрачную воду. Рабочие и сейчас были заняты очисткой речки от огромных камней, сваленных в нее зимней непогодой и придававших ей еще кое-какую живописность, но и их спешили удалить. Здесь гуляющих ожидала гондола – настоящая гондола, выписанная графом из Венеции и заставившая забиться сердце Консуэло, напомнив столько милого и так много горького. Все разместились в гондоле и отчалили… Гондольеры были также настоящие венецианцы, говорившие на своем родном наречии, – их выписали вместе с гондолой, как в наши дни выписывают негров при жирафе. Граф Годиц, много путешествовавший, воображал, что знает все языки, но как ни самоуверенно, как ни громко и выразительно отдавал он приказания своим гондольерам, те с трудом поняли бы их, если бы Консуэло не служила переводчиком. Им велено было спеть стихи Тассо, но бедняги, охрипшие от снегов севера, оторванные от своей родины, показали пруссакам довольно жалкий образец своего искусства. Консуэло пришлось подсказывать им каждую строфу, и она обещала своим землякам прорепетировать с ними те отрывки, которые им на следующий день предстояло исполнить перед маркграфиней. После пятнадцатиминутного плавания, покрыв за это время расстояние, которое можно было пройти в три минуты, если бы бедному, сбитому с пути потоку не устроили тысячу предательских изгибов, путники дошли до «открытого моря». То был довольно обширный бассейн, куда гондола пробралась сквозь кущи кипарисов и елей и где, против ожидания, было действительно довольно красиво. Однако любоваться этим видом не пришлось. Надо было перейти на крошечный кораблик, снабженный решительно всем: мачтами, парусами, канатами. Это была превосходная модель корабля, оснащенного по всем правилам, но он едва не пошел ко дну из-за слишком большого количества матросов и пассажиров. Порпора очень озяб. Ковры были влажны; хотя граф, прибывший накануне, произвел тщательный осмотр «флота», суденышко, по-видимому, давало течь. Всем было не по себе; исключение составляли только Консуэло, которую начинало не на шутку забавлять сумасбродство хозяина, и граф, который благодаря счастливому своему характеру никогда не придавал значения маленьким неприятностям, сопровождавшим его увеселения.

Флот, соответствовавший адмиральскому судну, встав под его команду, проделал разные маневры, которыми граф, вооруженный рупором и стоя на корме, руководил самым серьезным образом, причем выходил из себя, когда дело шло не так, как ему хотелось, и тут же заставлял повторять все сначала. Затем все суда двинулись вперед под звуки духовых инструментов, страшно фальшививших, и это окончательно вывело из себя Порпору.

– Ну, куда бы уж ни шло заставлять нас мерзнуть и простуживаться, – ворчал он сквозь зубы, – но до такой степени терзать нам уши – это слишком.

– Паруса на Пелопоннес! – отдал команду граф, и весь флот пошел к берегу, усеянному крошечными постройками наподобие греческих храмов и древних гробниц.

Вошли в маленькую бухточку, скрытую в скалах, и в десяти шагах от берега были встречены залпом из ружей. Двое матросов упали при этом «замертво» на палубу, а маленький, очень легкомысленный юнга, сидевший высоко на канатах, громко вскрикнув, спустился, или, скорее, ловко соскользнул на палубу и стал по ней кататься, вопя, что он ранен, и закрывая руками голову, в которую якобы попала пуля.

– Сейчас, – сказал граф Консуэло, – вы мне потребуетесь для маленькой репетиции, которую я хочу проделать со своим экипажем. Будьте добры на минуту изобразить маркграфиню и прикажите этому умирающему ребенку, так же как и тем двум убитым, которые, кстати сказать, просто по-дурацки упали, – подняться, моментально выздороветь, взяться за оружие и защищать ее высочество от дерзких пиратов, засевших вон там.

Консуэло тотчас согласилась взять на себя роль маркграфини и сыграла ее с гораздо большим благородством и грацией, чем сделала бы это сама г-жа Годиц. Убитые и умирающие привстали и, стоя на коленях, поцеловали ей руку. Тут же им было приказано графом не прикасаться на самом деле своими губами вассалов к благородной руке ее высочества, а целовать собственную руку, делая вид, что приближают губы к ее руке. Затем убитые и умирающие бросились к оружию, проявляя при этом бурный энтузиазм. Маленький скоморох, изображавший юнгу, вскарабкался, как кошка, обратно на мачту и выстрелил из легкого карабина по бухте пиратов. Флот сомкнулся вокруг новой Клеопатры, и маленькие пушки произвели ужасающий шум. Граф, боясь испугать Консуэло, предупредил ее, и она не была введена в заблуждение, когда началась эта нелепая комедия. Но прусские офицеры, по отношению к которым он не нашел нужным проявить такую же любезность, видя, как после первых выстрелов упали два человека, бледнея, прижались друг к другу. Тот, что все молчал, казалось, очень испугался за своего капитана, чье смятение также не укрылось от спокойного, наблюдательного взора Консуэло. Однако не испуг отразился на лице капитана, а, наоборот, возмущение, даже, пожалуй, гнев, – как будто эта шутка оскорбила его лично, казалась обидной для его достоинства пруссака и офицера. Годиц не обратил на это никакого внимания, а когда загорелся бой, оба офицера уже громко хохотали и как нельзя лучше отнеслись к потехе. Они даже сами взялись за шпаги и, фехтуя, как бы приняли участие в этой сцене.

Пираты, одетые греками, вооруженные пищалями и пистолетами, заряженными порохом, выйдя на своих легких челнах из-за красивых маленьких рифов, сражались как львы. Им дали возможность броситься на абордаж, и тут их всех перебили, чтобы добрая маркграфиня имела удовольствие их воскресить! Единственная жестокость, проявленная при этом, состояла в том, что некоторые из пиратов были сброшены в воду. Вода в бассейне была чрезвычайно холодна, и Консуэло пожалела было их, но тотчас же увидела, что это доставляет им удовольствие и они даже хвастают перед товарищами-горцами своим умением плавать.

Когда флот, возглавляемый «Клеопатрой» (ибо корабль, на который должна была вступить маркграфиня, на самом деле носил это громкое имя), победил, он, конечно, увел в плен флот пиратов и под звуки победной музыки (по мнению Порпоры, годной только для похорон дьявола) отправился обозревать берега Греции. Затем подошли к неизвестному острову, где виднелись землянки и экзотические деревья, прекрасно акклиматизировавшиеся или искусно сделанные, ибо в этом трудно было разобраться, до того настоящее и поддельное на каждом шагу смешивалось друг с другом. У берега острова были пришвартованы пироги. Туземцы бросились в них с невероятно дикими криками и поплыли навстречу флоту: они везли дикие цветы и плоды, только что срезанные в теплицах графской резиденции. Дикари были взъерошены, татуированы, курчавы, похожи больше на дьяволов, чем на людей. Костюмы их были не очень-то выдержаны. Одни из дикарей были украшены перьями, как перуанцы, другие закутаны в меха, как эскимосы. Но этому не придавалось значения, лишь бы они были поуродливее и порастрепаннее, чтобы их можно было принять по меньшей мере за людоедов. Эти уроды много кривлялись, а их предводитель, великан с приклеенной бородой до пояса, выступил с речью, которую на языке дикарей сочинил сам граф Годиц. То было сочетание каких-то хрипящих и режущих ухо слогов, расположенных как попало, чтобы изобразить причудливый варварский говор. Граф, заставив предводителя произнести свою тираду без ошибки, взялся сам перевести эту замечательную речь Консуэло, все еще игравшей роль маркграфини до появления супруги графа.

– Вот о чем идет речь, сударыня, – начал граф, подражая приветствиям короля дикарей, – это племя людоедов; у них в обычае пожирать всех иноплеменников, высадившихся на их остров, но это племя так восхищено и покорено вашей волшебной красотой, что слагает к ногам вашим свою жестокость и предлагает вам быть королевой этих неведомых земель. Соблаговолите ступить на них без страха; и хотя они бесплодны и не возделаны, тем не менее цветы цивилизации вскоре зацветут под вашими стопами.

Причалили к берегу под песни и пляски юных дикарок. Чучела, набитые соломой, изображавшие невиданных и свирепых зверей, с помощью вделанных в них пружин вдруг преклонили колена, приветствуя появление Консуэло на острове. Затем недавно посаженные деревья и кусты повалили, дернув за веревки, скалы из картона обрушились, и появились домики, убранные цветами и листьями. Пастушки, гнавшие настоящие стада (у Годица в них не было недостатка), поселяне, хотя и одетые по последней моде оперного театра, но весьма неопрятные вблизи, даже прирученные косули и лани явились выразить верноподданнические чувства новой государыне и приветствовать ее.

– Завтра вам придется играть перед ее высочеством, – обратился граф к Консуэло. – Вам будет доставлен костюм языческой богини, весь в цветах и лентах, и вы будете вот в этой пещере. Маркграфиня войдет сюда, и вы ей споете кантату (она у меня в кармане), в которой выражена мысль, что вы уступаете маркграфине свои божественные права, ибо там, где она соблаговолит появиться, может быть только одна богиня.

– Посмотрим кантату, – проговорила Консуэло, беря из рук графа его произведение.

Ей не стоило большого труда прочесть и пропеть с листа наивную, навязшую на зубах мелодию, где слова и музыка вполне соответствовали друг другу. Оставалось только выучить их наизусть. Две скрипки, арфа и флейта, спрятанные в глубине пещеры, аккомпанировали ей вкривь и вкось. Порпора заставил их повторить. Через каких-нибудь четверть часа все пошло на лад. Не только эту роль должна была исполнять на празднестве Консуэло, и не единственной была эта кантата в кармане графа Годица. К счастью, произведения его были коротки: нельзя было утомлять маркграфиню слишком большой дозой музыки.

Корабли, стоявшие у острова дикарей, снова подняли паруса и теперь причалили к китайскому берегу: башни, казавшиеся фарфоровыми, беседки, сады карликовых деревьев, мостики, джонки и чайные плантации – все было налицо. Ученые и мандарины, довольно хорошо костюмированные, явились приветствовать маркграфиню на китайском языке, а Консуэло, переодевшись во время перехода в трюме одного из кораблей супругой мандарина, спела куплеты на китайском языке, также сочиненные графом Годицем в свойственном ему стиле: Пинг-панг-тионг Хи-хан-хонг. Песенка – благодаря сокращениям, свойственным этому удивительному языку, – означала следующее:

«Прекрасная маркграфиня, великая принцесса, кумир всех сердец, царите вечно над вашим счастливым супругом и над вашей ликующей росвальдской империей в Моравии».

Покидая «Китай», гости разместились в роскошных паланкинах и на плечах несчастных китайских рабов и дикарей поднялись на вершину небольшой горы, где оказался город лилипутов. Дома, леса, озера, горы – все доходило вам до колен или до щиколотки, и надо было нагнуться, чтобы увидеть внутри домов мебель и хозяйственную утварь, по величине соответствовавшие всему остальному. На городской площади, под звуки дудочек, варганов и бубен, плясали марионетки. Люди, манипулировавшие марионетками и исполнявшие музыку лилипутов, были спрятаны под землей, в ямах, специально для этого вырытых.

Спустившись с горы лилипутов, граф Годиц и его гости очутились на небольшом пустыре, размером в какую-нибудь сотню шагов, загроможденном огромными скалами и могучими деревьями, предоставленными своему естественному росту. Это было единственное место, которое граф не испортил и не изуродовал. Он удовольствовался тем, что оставил его таким, каким нашел. – Долго ломал я себе голову над тем, как использовать это глубокое ущелье, – поведал он своим гостям, – и все не мог придумать, каким способом избавиться от громадных скал и какую форму придать этим великолепным, но беспорядочно растущим деревьям. Вдруг меня осенила мысль окрестить это место пустыней, хаосом. Я представил себе, какой получится эффектный контраст, когда, отойдя от этих ужасов природы, попадешь в роскошный, находящийся в прекрасном состоянии цветник. Чтобы дополнить иллюзию, я вам сейчас покажу нечто очень интересное.

С этими словами граф завернул за огромную скалу, возвышавшуюся у дорожки (нельзя же было, на самом деле, не провести в страшной пустыне хотя бы одной гладенькой, усыпанной песком дорожки), и Консуэло очутилась у входа в обитель пустынника, высеченную в скале, над которой возвышался грубо обтесанный деревянный крест. Оттуда вышел пустынник. То был добродушный крестьянин, чья поддельная длинная седая борода плохо гармонировала с молодым лицом, сиявшим румянцем юности. Он произнес прекрасную проповедь (неправильные выражения тут же поправлялись графом), дал свое благословение и поднес Консуэло кореньев и молока в деревянной чашке.

– Я нахожу, что пустынник слишком юн, – заметил барон фон Кройц, – вы могли бы, пожалуй, поместить сюда настоящего старца.

– Это не понравилось бы маркграфине, – простодушно пояснил граф Годиц. – Она весьма справедливо находит, что старость приносит мало веселья и на празднествах надо видеть только молодых актеров. Избавляю читателей от дальнейшей прогулки. Не было бы конца, если бы я стал описывать различные страны, жертвенники друидов, индийские пагоды, крытые дороги и каналы, девственные леса, подземелья, где можно было видеть высеченное на скалах изображение мистерии страстей господних; искусственные пещеры с бальными залами, Елисейские поля, могилы, водопады, серенады наяд и шесть тысяч фонтанов, которые, как впоследствии рассказывал Порпора, он должен был «переварить». Были тут еще тысячи других прелестей, о которых подробно и с восторгом передают нам мемуары того времени: например, полутемный грот, куда можно было проникнуть лишь разбежавшись, – в глубине его находилось зеркало, которое, отражая в полумраке ваш собственный образ, неминуемо должно было страшно пугать вас; монастырь, где, под страхом пожизненного заточения, вас обязывали клясться в вечной покорности и вечном обожании маркграфини; дерево, с которого благодаря спрятанному в ветвях насосу лились на вас чернила, кровь или розовая вода, – в зависимости от того, хотели вас чествовать или издеваться над вами; словом, масса прелестного, таинственного, остроумного, непонятного, главное – стоящего бешеных денег; всего, что Порпора имел дерзость находить невыносимым, идиотским, возмутительным. Только ночь положила конец этой прогулке вокруг света, во время которой гости то верхом, то в крытых носилках, на ослах, в каретах или в лодках отмахали добрые три мили.

Привычные к холоду и усталости прусские офицеры хоть и посмеивались над ребяческими забавами и «сюрпризами» Росвальда, однако не были так поражены смехотворной стороной этой чудесной резиденции, как Консуэло. Дитя природы, она родилась среди полей, привыкла, с тех пор как у нее открылись глаза, смотреть на все созданное богом не в лорнет и не через газовое покрывало; а барон фон Кройц, не являясь новичком в аристократическом обществе, привыкшем к роскошному убранству и модным украшениям, все-таки был человек своего круга и своего времени. Он не питал отвращения ни к гротам, ни к уединенным беседкам в парке, ни к статуям. В общем, барон развлекался с величайшим благодушием, смеялся и острил, и когда его спутник, входя в столовую, почтительно выразил ему сочувствие по поводу того, что пришлось поскучать во время несносной прогулки, возразил ему:

– Скучать? Мне? Да нисколько. Я двигался, нагулял себе аппетит, насмотрелся на тысячу безумств, отдохнул от серьезных дел, – нет, нет, я не потерял даром времени.

Все были крайне удивлены, увидев в столовой одни лишь стулья, стоящие вокруг пустого места. Граф попросил своих гостей сесть и приказал лакеям подавать.

– Увы! Ваше сиятельство, – заявил лакей, которому надлежало отвечать, – у нас не было ничего достойного предложить такому почтенному обществу, и мы даже не накрыли на стол.

– Вот это мило! – воскликнул хозяин с наигранной свирепостью и, помолчав немного, добавил: – Ну, хорошо! Если люди отказывают нам в ужине, взываю к аду и требую, чтобы Плутон прислал ужин, достойный моих гостей! Сказав это, он трижды постучал об пол, и пол немедленно ушел куда-то вбок, а в образовавшемся отверстии показалось ароматное пламя; затем при звуках веселой и причудливой музыки под локтями гостей появился роскошно сервированный стол.

– Недурно! – промолвил граф, приподнял скатерть и дальше уже продолжал говорить под столом: – Одно только меня очень удивляет: ведь господину Плутону известно, что в моем доме нет даже воды, а между тем он не прислал ни одного графина.

– Граф Годиц, – ответил из глубины хриплый голос, достойный преисподней, – вода – большая редкость в аду, ибо все наши реки пересохли с тех пор, как глаза ее высочества маркграфини зажгли страстью самые недра земли; тем не менее, если вы требуете воды, мы пошлем одну из Данаид на берег Стикса, быть может, она найдет там воду.

– Пусть поспешит, но главное – дайте ей бочку без пробоин.

И сейчас же из прекрасной яшмовой чаши, стоявшей посреди стола, забил фонтан горной воды, который в течение всего ужина рассыпался снопом бриллиантов, загоравшихся, отражая множество свечей. Столовый сервиз был шедевром роскоши и безвкусицы, а вода Стикса и «адский» ужин послужили графу поводом для бесконечной и неостроумной игры слов, всяких намеков и вздорной болтовни, но все прощалось ему ради его наивной ребячливости. Вкусный сытный ужин, поданный юными сильфами и более или менее хорошенькими нимфами, привел в веселое настроение барона фон Кройца. Однако он не обращал почти никакого внимания на красивых крепостных хозяина пира; бедные крестьянки были одновременно горничными, любовницами, хористками и актрисами своего барина, он был их преподавателем красивых движений, танцев, пения и декламации. Консуэло еще в Пассау получила представление о том, как вообще он вел себя с ними. И, припоминая, какую славную участь сулил он ей тогда, она дивилась почтительной непринужденности, выказываемой им теперь. По-видимому, ему было совсем не стыдно, и он не чувствовал никакой неловкости за свой промах. Консуэло прекрасно знала, что на другой день, при появлении маркграфини, все примет иной оборот: она будет обедать с учителем в своей комнате и не удостоится чести быть допущенной к столу ее высочества. Но это нисколько не смущало ее. Однако она даже не подозревала, что ужинает с особой неизмеримо более высокой и особа эта ни за что на свете не пожелает ужинать на следующий день с маркграфиней, – а это обстоятельство очень позабавило бы ее в ту минуту.

Барон фон Кройц, улыбавшийся довольно холодно при виде доморощенных нимф, выказал несколько больше внимания Консуэло после того, как, заставив ее прервать молчание, вызвал на разговор о музыке. Он был просвещенным, почти страстным любителем этого дивного искусства и говорил о нем с большим пониманием; речи барона, вкусный ужин, тепло, наполнявшее комнаты, благотворно подействовали на угрюмое настроение Порпоры.

– Было бы желательно, – сказал маэстро барону, перед тем учтиво похвалившему его произведения, не называя его по имени, – чтобы государь, которого мы постараемся развлечь, оказался таким же хорошим ценителем, как вы.

– Уверяют, – ответил барон, – что мой государь довольно сведущ в этой области и истинный любитель искусств. – Так ли это, господин барон? – спросил маэстро, который вообще не мог не противоречить всем и во всем. – Я не очень льщу себя этой надеждой. Короли – первые во всех областях знания, по мнению своих подданных, но часто случается, что подданные знают гораздо больше, чем они.

– В военном деле, так же как в инженерном и в науках, прусский король понимает больше любого из нас, – горячо заметил поручик, – а что касается музыки, несомненно…

– Что вы ровно ничего об этом не знаете, как и я, – сухо перебил его капитан Кройц. – Маэстро Порпора в этом отношении может полагаться только на самого себя.

– А мне в сфере музыки королевское достоинство никогда не внушало особенного доверия, – снова заговорил маэстро, – и когда я имел честь давать уроки владетельной принцессе Саксонской, ей, так же, как всякому другому, я не спускал ни единой фальшивой ноты.

– Как! – сказал барон, иронически глядя на своего спутника. – Неужели и венценосцы берут когда-нибудь фальшивые ноты?

– Точно так же, как и простые смертные, сударь, – ответил Порпора. Однако должен признать, что владетельная принцесса проявила большие способности и очень скоро перестала фальшивить, позанимавшись со мной.

– Так, значит, вы простили бы кое-какие фальшивые ноты нашему Фрицу, если бы он дерзнул взять их при вас?

– При условии, чтобы он исправился впоследствии.

– Но головомойки вы ведь ему все-таки не задали бы? – смеясь, вмешался в разговор граф Годиц.

– Задал бы, даже если бы он снял за это с плеч мою собственную голову, – ответил, бравируя, старый профессор, которого небольшое количество выпитого шампанского сделало экспансивным.

Консуэло была надлежащим образом предупреждена каноником о том, что Пруссия представляет собой большое полицейское управление – малейшее слово, произнесенное шепотом на границе, переносится в несколько минут благодаря какому-то таинственному и безошибочному эху в кабинет самого Фридриха – и что никогда не следует обращаться к пруссаку, особенно к военному или чиновнику, со словами «как вы поживаете», не взвесив каждого слога и предварительно не отмерив семь раз, прежде чем отрезать, как говорится в пословице. Вот почему ей не особенно понравилось, что ее учитель впал в свой обычный насмешливый тон, и она постаралась дипломатически загладить его неосторожность.

– Если бы даже король Пруссии и не был первым музыкантом своего века, – сказала она, – ему позволительно пренебрегать искусством, ничтожным, конечно, по сравнению с его познаниями в других областях.

Но она не подозревала, что Фридрих жаждал быть великим флейтистом не меньше, чем великим полководцем и великим философом. Барон фон Кройц заметил, что раз его величество смотрит на музыку как на искусство, достойное изучения, то, вероятно, и посвятил ему должное внимание и серьезный труд.

– Э! – сказал, все больше и больше оживляясь, Порпора. – Внимание и труд ничего не открывают в музыке тому, кого небо не наградило врожденным талантом. Музыкальность отнюдь не является уделом всех людей, и легче выиграть сражение и назначить пенсии литераторам, чем похитить у муз священный огонь. Говорил же нам барон Фридрих фон Тренк, что, когда его прусское величество сбивается с такта, виноваты его придворные. Но, положим, со мной подобного не случится!

– Так барон Фридрих фон Тренк говорил это? – спросил барон фон Кройц, и глаза его вдруг загорелись жгучей злобой. – Ну, хорошо, – проговорил он, усилием воли подавив ее и переходя на безразличный тон, – бедняга теперь, должно быть, потерял охоту шутить, ибо до конца своих дней заключен в Глацскую крепость.

– Неужели! – воскликнул Порпора. – А что же он сделал?

– Это государственная тайна, – ответил барон, – но все заставляет предполагать, что он обманул доверие своего государя.

– Да, – прибавил поручик, – он продал австрийцам планы укреплений Пруссии, своего отечества.

– О! Это невозможно! – вырвалось у побледневшей Консуэло. Хотя девушка с величайшим вниманием следила за каждым своим движением, за каждым словом, она не смогла удержаться от горестного восклицания.

– Это и невозможно и неверно! – закричал с негодованием Порпора. Те, кто уверили в этом короля, гнусно солгали!

– Полагаю, что вы не желаете косвенно уличать и нас во лжи, – проговорил поручик, тоже бледнея.

– Надо быть до нелепости щепетильным, чтобы понять это таким образом, – отрезал барон фон Кройц, бросая на своего спутника суровый, повелительный взгляд. – Разве это нас касается? И какое нам дело до того, что маэстро Порпора так горячо относится к своему молодому другу?

– И буду так же горячо относиться к нему даже в присутствии самого короля, – заявил Порпора. – Я скажу королю» что его обманули и что нехорошо с его стороны было поверить этому, а Фридрих фон Тренк – достойный, благородный молодой человек, не способный на подлость.

– А я думаю, учитель, – прервала его Консуэло, которую все больше и больше тревожила физиономия капитана, – вы не будете столь многоречивы, когда удостоитесь чести предстать пред королем Пруссии. Я слишком хорошо знаю вас и потому уверена, что ни о чем другом, как о музыке, вы говорить с ним не станете.

– Синьора, кажется, чрезвычайно осторожна, – снова заговорил барон, – а между тем, по-видимому, она была очень дружна в Вене с молодым бароном фон Тренком.

– Я, сударь, почти не знаю его, – ответила Консуэло с отлично разыгранным равнодушием.

– Но если благодаря какой-нибудь непредвиденной случайности сам король спросил бы вас о том, что думаете вы о предательстве этого Тренка?.. – пытливо глядя на нее, спросил барон.

– Я бы ответила ему, господин барон, что не верю ни в чье предательство, ибо вообще не могу понять, как можно предавать, – промолвила Консуэло, спокойно и скромно парируя его инквизиторский взгляд.

– Вот прекрасные слова, синьора! И в них проявилась прекрасная душа! – вырвалось у барона, чье лицо сразу прояснилось.

Тут он… говорил о другом и очаровал собеседников изяществом и силою своего ума. В течение всего ужина, когда он обращался к Консуэло, лицо у него становилось добрым, доверчивым, чего она не замечала раньше.

Глава 101

Когда кончали десерт, призрак, закутанный во все белое, с опущенным на лицо покрывалом, явился гостям и произнес: «Следуйте за мной». Консуэло, вынужденная при репетировании этой новой сцены еще раз исполнить роль маркграфини, встала первая и в сопровождении прочих гостей поднялась по большой лестнице замка. Призрак, шедший впереди, открыл вверху лестницы большую дверь, и все очутились в темной старинной галерее, в конце которой мерцал слабый свет. Пришлось идти по этой галерее под звуки медленной торжественной и таинственной музыки, исполняемой словно обитателями незримого мира.

– Господин граф, ей-богу, ни в чем нам не отказывает! – воскликнул Порпора восторженным тоном, в котором сквозила ирония. – Мы слышали сегодня музыку турецкую, флотскую, музыку дикарей, китайскую, лилипутскую и вообще всякого рода диковинную музыку, но эта так превзошла их, что ее действительно можно назвать музыкой с того света!

– И вы еще не все слышали! – воскликнул граф, в восторге от комплимента.

– От вашего сиятельства всего можно ожидать – сказал барон так же иронически, как и профессор. – Но после этого, по правде сказать, не знаю, что же еще вы можете нам показать.

В конце галереи призрак ударил по инструменту, напоминавшему восточный там-там, послышался какой-то заунывный звук, после чего приподнялся большой занавес и открылся вид на зрительный зал, разукрашенный и иллюминированный так, как ему надлежало быть на следующий день. Не стану его описывать, хотя тут и было бы уместно сказать:

«Сколько фестонов, сколько висюлек!»

Занавес поднялся. Сцена изображала ни более, ни менее как Олимп. Богини оспаривали одна у другой сердце Париса, и состязание между тремя главными из них составляло все содержание пьесы. Она была написана по-итальянски, что заставило Порпору шепотом сказать Консуэло:

– Язык дикарей, китайский, лилипутский – ничто не сравнится с этой галиматьей.

И стихи и музыка были сфабрикованы графом. Актеры и актрисы стоили своих ролей. После получаса метафорических изречений и поз, выражающих сожаление по поводу отсутствия богини, самой очаровательной и самой могущественной из всех, но не удостоившей принять участие в состязании красоты, Парис наконец решается отдать первенство Венере, а та, взяв яблоко и спустившись по ступенькам со сцены, кладет его у ног маркграфини, признавая себя недостойной обладать им и принося извинения в том, что осмелилась в присутствии ее сиятельства даже домогаться победы. Венеру должна была изображать Консуэло, а так как это была главная роль и в конце надо было спеть очень эффектную каватину, то граф Годиц, не имея возможности поручить ее на репетиции какой-либо из своих корифеек, решился сам провести ее – отчасти, чтобы не провалить репетиции, а отчасти, чтобы Консуэло вникла в дух, тонкость и красоту роли. Он был до того комичен, изображая всерьез Венеру, и так напыщенно распевал пошлости, понадерганные из дрянных модных опер и, по его мнению, переделанные им в партитуру, что никто не мог удержаться от смеха. Но он был слишком захвачен муштровкой своей труппы, слишком воодушевлен восхитительной выразительностью своей игры, чтобы заметить веселое настроение слушателей. Ему неистово аплодировали, а Порпора, дирижировавший оркестром, затыкая себе втихомолку время от времени уши, объявил, что все чудесно – и либретто, и партитура, и голоса, и музыканты, а превыше всего – временно исполнявший роль Венеры.

Решили, что Консуэло в тот же вечер и на следующее утро просмотрит вместе с учителем этот шедевр. Он был не длинен и не труден для изучения, и оба были уверены, что на следующий вечер окажутся на той же высоте, что пьеса и труппа. Затем прошли в бальный зал, который не был еще готов, так как танцы назначены были только через день, а празднества должны были продолжаться целых два дня и состоять из непрерывного ряда разнообразных увеселений.

Пробило десять часов вечера. Стояла ясная погода, ярко светила луна. Прусские офицеры настаивали на том, чтобы в ту же ночь перебраться через границу, ссылаясь на высочайший приказ, не позволявший им ночевать в чужой стране. И графу пришлось уступить; отдав приказание седлать лошадей, он увел своих гостей распить прощальный кубок – то есть выпить кофе и отведать прекрасных настоек в изящном будуаре, куда Консуэло не сочла удобным с ними идти. Она простилась со всеми и, тихонько посоветовав Порпоре быть осторожнее, чем за ужином, направилась в свою комнату, находившуюся в другой части замка.

Но вскоре она заблудилась в закоулках этого большого лабиринта и очутилась в какой-то молельне, где сквозной ветер задул ее свечу. Боясь еще больше запутаться и провалиться в какую-нибудь западню с «сюрпризами», которыми изобиловал замок, она решила ощупью идти назад, пока не доберется до освещенной части здания. В суматохе, вызванной приготовлениями к такой массе бессмысленных затей, в этом богатейшем доме очень мало заботились о необходимом удобстве. Здесь были дикари, призраки, небожители, пустынники, нимфы, боги веселья и игр, но ни одного слуги, который подал бы свечу, ни единого здравомыслящего существа, к которому можно было бы обратиться за справкой.

Вдруг ей послышалось, что кто-то осторожно пробирается в темноте, как бы желая проскользнуть незамеченным. Это показалось ей подозрительным, и она не решилась ни окликнуть идущего, ни назвать себя, тем более что, судя по тяжелым шагам и дыханию, это был мужчина. Она подвигалась дальше вдоль стены, несколько встревоженная, как вдруг услышала недалеко от себя звук отворяемой двери, и лунный свет, проникнув в галерею, упал на высокую фигуру и блестящий костюм Карла. Она сейчас же окликнула его.

– Это вы, синьора? – проговорил он изменившимся голосом. – Вот уж сколько часов я ищу случая поговорить с вами минутку, да теперь, пожалуй, что и опоздал!

– Что тебе надо сказать мне, милый Карл, и почему ты так взволнован?

– Выйдите из коридора, синьора, я поговорю с вами в совершенно уединенном месте, где, надеюсь, никто нас не услышит.

Консуэло пошла вслед за Карлом и очутилась на открытой террасе, которая венчала башенку, прилепившуюся к стене замка.

– Синьора, – с опаской поглядывая по сторонам, заговорил дезертир, впервые приехавший утром в Росвальд и не лучше Консуэло знавший местных людей, – вы ничего не говорили сегодня такого, что могло бы навлечь на вас неудовольствие прусского короля и пробудить в нем недоверие и в чем вам пришлось бы в Берлине раскаиваться, если бы король узнал обо всем досконально?

– Нет, Карл, ничего такого я не говорила. Я знаю, что всякий незнакомый пруссак – опасный собеседник, и потому взвешивала каждое свое слово. – Ах! Как порадовали вы меня этим ответом, – я так беспокоился!

Два-три раза я подходил к вам на корабле, когда вы катались по озеру, – я разыгрывал роль одного из пиратов, которые делали вид, будто идут на абордаж, – но вы меня не узнали, я ведь был переряжен. Сколько ни смотрел я на вас, сколько ни делал знаков, вы ни на что не обращали внимания, и мне не удалось перемолвиться с вами хотя бы единым словом. Этот офицер был постоянно возле вас. Все время, пока вы плавали по озеру, он ни на шаг от вас не отходил. Он словно догадывался, что вы служите для него как бы щитом, и прятался за вас на тот случай, если бы какая-нибудь шальная пуля таилась в одном из наших безвредных ружей.

– Что ты хочешь этим сказать, Карл? Не понимаю! Кто этот офицер? Я его не знаю.

– Мне незачем говорить вам: скоро вы сами узнаете, раз едете в Берлин.

– Но почему же теперь делать из этого тайну?

– Да потому, что это ужасная тайна, и мне нужно еще в течение часа не выдавать ее.

– У тебя какой-то особенно взволнованный вид, Карл. Что с тобой происходит?

– О! Нечто огромное! У меня в сердце ад!

– Ад? Можно подумать, что у тебя на уме какие-то злые намерения?

– Быть может!

– В таком случае я хочу, чтобы ты откровенно признался мне во всем, Карл. Ты не имеешь права скрывать что-либо от меня! Ты ведь обещал мне быть беззаветно преданным и покорным.

– Эх, синьора! Что вы сказали! Да, правда, я обязан вам больше чем жизнью, ибо вы сделали все, чтобы сохранить мою жену и дочку, но они были обречены, они погибли… И нужно отомстить за их смерть!

– Карл! Именем твоей жены и ребенка, которые молятся за тебя на небесах, приказываю тебе говорить. Ты задумал какое-то безумное дело. Ты хочешь отомстить? Ты вне себя при виде этих пруссаков. – Вид их доводит меня до безумия, приводит в ярость… Но нет! Я спокоен! Я истый праведник! Видите ли, синьора, бог, а не ад толкает меня на это! Ну, близок час! Прощайте, синьора! Быть может, мы никогда больше не увидимся, так прошу вас, раз вы едете через Прагу, закажите обедню по мне в часовне святого Иоанна Непомука, одного из самых великих покровителей Чехии.

– Карл, вы скажете, вы признаетесь мне в преступных замыслах, которые терзают вас, или я никогда не буду за вас молиться и, наоборот, призову на вас проклятье вашей жены и дочери – этих ангелов, которые теперь в лоне милосердного Иисуса Христа. Как вы можете надеяться получить прощение на небе, если сами не прощаете на земле? У вас под плащом карабин, Карл, и вы здесь подкарауливаете этих пруссаков…

– Нет, не здесь, – проговорил, дрожа и уже немного колеблясь. Карл. Я не хочу проливать кровь ни в доме моего хозяина, ни на ваших глазах, добрая моя святая праведница, но там… Понимаете, среди гор, в лощине, есть дорога, которую я хорошо изучил, так как был там, когда они проезжали по ней сюда нынче утром… Но я оказался в лощине случайно, при мне не было оружия, да и его я не сразу узнал. Но сейчас он снова проедет по этой дороге, там буду и я. Мигом проберусь туда парком и опережу его, хотя у него и добрый конь… И вы изволили верно сказать, синьора, – карабин при мне, мой славный карабин, и в нем славная пуля для его сердца! Карабин заряжен, – ведь я не шутил, когда выслеживал его, переодетый пиратом. Случай казался мне довольно удачным, и я раз десять нацеливался в него, но вы были там, все время там, и я не выстрелил. А вот сейчас вас не будет, и он не сможет прятаться за вашей спиной, как трус… Ведь он трус! Я-то хорошо его знаю! Я видел, как однажды во время битвы он побледнел и увильнул от сражения, яростно требуя, однако, от нас, чтобы мы шли против своих земляков, против своих чешских братьев! О! Какой ужас! Ведь я чех по крови, по сердцу, а такое не прощается! И хотя я и бедный чешский крестьянин, выучившийся в своих лесах только владеть топором, но он сделал из меня прусского солдата, и благодаря его капралам я умею метко целиться из ружья!

– Карл! Карл! Замолчите! Вы бредите. Вы не знаете этого человека, я уверена в этом. Его зовут барон фон Кройц. Бьюсь об заклад, что вы не знаете его имени и принимаете за другого. Он не вербовщик и не сделал вам ничего худого.

– Это не барон фон Кройц, нет, синьора, и я прекрасно его знаю. Больше сотни раз видел я его на парадах, – это великий вербовщик, великий учитель тех, кто похищает людей, и разрушитель семейных очагов, великий бич Чехии, мой личный враг!.. Он враг нашей церкви, нашей религии и всех наших святых! Он осквернил своими нечестивыми насмешками статую святого Иоанна Непомука на Пражском мосту! Он выкрал из пражского дворца барабан, сделанный из кожи Яна Жижки, великого воителя своего времени, – барабан этот служил предостережением от врага, он являлся оплотом страны и ее честью. О нет! Я не ошибаюсь, я хорошо знаю этого человека! К тому же святой Венцеслав только что явился мне в часовне, когда я там молился. Видел я его, как вижу вас, синьора, и он сказал мне: «Это он, порази его в сердце». Я поклялся в этом святой деве на могиле своей жены, и я должен сдержать клятву… А! Смотрите, синьора, ему подают лошадь к крыльцу. Этого-то я и ждал! Иду… Молитесь за меня, ибо рано или поздно я поплачусь за свой поступок головой; но это не беда, только бы бог помиловал мою душу.

– Карл! – воскликнула Консуэло, чувствуя в себе прилив какой-то необыкновенной силы. – Я считала тебя человеком великодушным, добрым и богобоязненным, а теперь вижу, что ты безбожник, изверг и подлец! Кто бы ни был человек, которого ты собираешься убить, я запрещаю тебе идти за ним и причинить ему какое бы ни было зло. Дьявол принял облик святого с целью помутить твой разум, и господь, в наказание за принесенную тобой святотатственную клятву на могиле твоей жены, допустил, чтобы дьявол опутал тебя своими сетями. Ты подлый, неблагодарный человек! Вот что я скажу тебе: ты не думаешь о том, что твой хозяин, граф Годиц, осыпавший тебя благодеяниями, такой честный, такой добрый, такой ласковый к тебе, будет обвинен за твое преступление и поплатится за него головой.

Спрячься в какой-нибудь подвал, ибо ты недостоин смотреть на свет божий, Карл. Наложи на себя эпитимию за то, что у тебя могла явиться подобная мысль! Знаешь, я вижу в эту минуту подле тебя твою жену. Она плачет и старается удержать твоего ангела-хранителя, готового уступить тебя духу зла…

– Жена! Жена! – закричал растерявшийся, побежденный Карл. – Я не вижу ее! Жена! Если ты здесь, скажи мне слово, сделай так, чтобы еще раз я мог увидеть тебя, а там – умереть!..

– Видеть ее ты не можешь: в сердце твоем – преступление, в глазах – ночь. Стань на колени, Карл! Ты можешь еще искупить свой грех! Дай мне ружье, оскверняющее твои руки, и молись!

С этими словами Консуэло взяла карабин, отданный ей без всякого сопротивления, и поспешила убрать его подальше от Карла, пока тот в слезах опускался на колени. Потом она ушла с террасы, чтобы поскорее запрятать куда-нибудь оружие. Она чувствовала себя совсем разбитой: ей стоило больших усилий овладеть воображением этого фанатика, вызвав в нем призраки, имевшие над ним такую власть. Каждая минута была дорога; тут уж было не до внушения ему более гуманной и просвещенной философии. Она говорила все, что приходило ей в голову, быть может воодушевленная чем-то, вызывавшим симпатию к исступленному состоянию несчастного человека, которого она хотела во что бы то ни стало спасти от безумного поступка. Притворно браня Карла, она в то же время жалела его за возбуждение, которое он не в силах был побороть.

Консуэло торопилась спрятать злополучный карабин и сейчас же вернуться к Карлу, чтобы удержать его на террасе, пока пруссаки не отъедут подальше. Отворяя маленькую дверь, ведущую с террасы в коридор, она вдруг очутилась лицом к лицу с бароном фон Кройцем. Он приходил в свою комнату за плащом и пистолетами. Консуэло успела только поставить карабин позади себя в угол, образуемый дверью, и броситься в коридор, закрыв за собою дверь, отделявшую ее от Карла. Она испугалась, как бы вид врага снова не привел беднягу в ярость.

Стремительность движений и волнение, заставившее ее прислониться к двери, точно из боязни потерять сознание, не ускользнули от проницательных глаз фон Кройца. Держа свечу и улыбаясь, он остановился перед Консуэло. Лицо барона было совершенно спокойно, однако Консуэло показалось, что рука его дрожит, вызывая довольно сильное колебание свечи. Позади него стоял смертельно бледный поручик с обнаженной шпагой в руке. Все это, а также и то, что окно комнаты, куда барон приходил за своими вещами, выходило, как она впоследствии убедилась, на террасу башенки, позволило Консуэло предположить, что от обоих пруссаков не ускользнуло ни одно слово из ее разговора с Карлом.

Барон поклонился ей чрезвычайно любезно, с необычайным спокойствием, в то время как она, в ужасе от своего положения, позабыла ответить на его поклон и даже лишилась дара речи; Кройц взглянул на нее скорее с участием, чем с удивлением.

– Дитя мое, – ласково сказал он, взяв ее за руку, – успокойтесь! Вы очень взволнованы. Мы, очевидно, напугали вас своим внезапным появлением у двери в тот момент, когда вы открыли ее. Но знайте, что мы ваши покорные слуги и друзья. Надеюсь, мы с вами увидимся еще в Берлине и, быть может, сможем быть вам в чем-либо полезны.

Барон потянул было немного к себе руку Консуэло, как бы желая в первый момент поднести ее к губам, но ограничился тем, что слегка пожал ее. Он еще раз раскланялся и удалился в сопровождении младшего офицера, который, казалось, даже не видел Консуэло, до того он был растерян и вне себя. Его состояние подтвердило уверенность молодой девушки, что поручик знал об опасности, только что угрожавшей его начальнику.

Но кем же мог быть человек, ответственность за чью жизнь таким тяжким бременем ложилась на другого, и кого Карл стремился убить, видя в этом высшую справедливую месть? Консуэло вернулась на террасу, чтобы, продолжая наблюдать за Карлом, выпытать его тайну. Но она застала его в обморочном состоянии и, не в силах поднять такого колосса, спустилась позвать на помощь слуг. – Ну, это ничего! – сказали они, направляясь к указанному ею месту. – Видно, он малость хватил сегодня вечером медовой шипучки; сейчас мы снесем его на кровать.

Консуэло хотела было пойти наверх вместе с ними: она боялась, как бы Карл, очнувшись, не выдал себя; но ей помешал граф Годиц, проходивший мимо. Он взял ее под руку, обрадовавшись тому, что она еще не легла спать и он может показать ей новое зрелище. Пришлось идти за ним на крыльцо, и тут она увидела над одним из пригорков парка, в той стороне, куда указывал Карл, как на цель своих устремлений, большую светящуюся арку, словно парившую в воздухе, на которой смутно вырисовывались буквы из цветного стекла.

– Какая прекрасная иллюминация! – рассеянно промолвила она.

– Это тонкая любезность, скромный почтительный прощальный привет только что покинувшему нас гостю, – пояснил Годиц. – Он через четверть часа будет у подножия холма, в лощине, которую нам отсюда не видно, и там, как по волшебству, над его головой засветится триумфальная арка.

– Господин граф! – воскликнула Консуэло, выйдя из своей задумчивости.

– Кто это лицо, только что уехавшее отсюда?

– Вы узнаете позднее, дитя мое.

– Если я не должна спрашивать, умолкаю, господин граф. Однако у меня есть кое-какие подозрения, что на самом деле это не барон фон Кройц.

– Я ни на минуту не был введен в заблуждение, – заметил Годиц, немного прихвастнув при этом. – Тем не менее я отнесся с благоговейным уважением к его инкогнито. Я знаю, что это его мания и он считает оскорблением, если его не принимают за того, за кого он себя выдает. Вы заметили, что я обращался с ним, как с простым офицером, а между тем…

Графу смертельно хотелось все выболтать, но светские приличия не позволили ему произнести имя, по-видимому столь священное.

Он избрал нечто среднее и, подавая Консуэло свою зрительную трубу, сказал:

– Взгляните, как удачно сделана эта импровизированная арка. До нее отсюда не меньше полумили, а я уверен, что в мою превосходную зрительную трубу вы сможете прочесть, что на ней написано. В каждой букве по двадцать футов, хотя они и кажутся вам совсем крохотными. Но все-таки вглядитесь хорошенько…

Консуэло посмотрела и без труда разобрала надпись, раскрывшую ей тайну всей этой комедии:

«Да здравствует Фридрих Великий!»

– Ах! Господин граф! – воскликнула она с тревогой. – Опасно подобному лицу путешествовать таким образом, да, пожалуй, еще опаснее принимать его у себя!

– Я вас не понимаю, – сказал граф, – мы живем в мирное время. Никому теперь не пришло бы в голову причинить ему малейшее зло, и уж никто не счел бы непатриотичным оказать такому гостю почтительный прием.

Консуэло погрузилась в свои думы. Годиц вывел ее из этого состояния, сказав, что у него к ней нижайшая просьба. Он боится злоупотребить ее добротой, но это такое важное дело, что он все-таки принужден решиться затруднить ее. После многих разглагольствований он наконец проговорил с таинственным и серьезным видом:

– Дело вот в чем: не согласились бы вы взять на себя роль призрака?

– Какого призрака? – спросила Консуэло, все мысли которой были заняты исключительно Фридрихом и событиями того вечера.

– Призрака, который приходит во время десерта за маркграфиней и ее гостями, чтобы проводить их по галерее преисподней в театральный зал, где их должны встретить олимпийские боги. Венера на сцене появляется не сразу, и вы имели бы время сбросить за кулисами саван призрака, под которым на вас будет надет великолепный наряд матери Амура – из розового атласа, весь в обтяжку, с очень маленькими фижмами, с бантами в серебряных и золотых блестках; волосы не напудрены, украшены жемчугом, перьями и розами, – туалет очень скромный и неподражаемый по изяществу. Увидите сами! Ну что, согласны вы изображать призрак? Ведь тут надо выступать с большим достоинством, и к тому же ни одна из моих маленьких актрис не дерзнула бы сказать ее высочеству: «Следуйте за мной». Слова эти очень нелегко произнести; и я решил, что только гениальная личность может оказаться тут на высоте. Что вы думаете об этом?

– Слова чудесные, и я с огромным удовольствием беру на себя роль призрака, – смеясь, ответила Консуэло.

– Да вы просто ангел! Настоящий ангел! – воскликнул граф, целуя ей руку.

Но увы! Столь долгожданный день, празднество, блестящее празднество, мечта, лелеемая графом в течение целой зимы и заставившая его предпринять для ее осуществления несколько путешествий в Моравию, – все это пошло прахом, как и страстная, мрачная месть Карла… На следующий день к полудню все было готово. Росвальдцы были во всеоружии; нимфы, гении, дикари, карлики, великаны, мандарины, призраки, дрожа от холода, ждали, каждый на своем месте, момента, чтобы начать действовать. Горная дорога была очищена от снега и усыпана мхом и фиалками. Многочисленные гости, съехавшиеся из соседних замков и даже из довольно отдаленных городов, составляли достойную свиту хозяину замка, как вдруг, увы, нежданная, словно громовой удар, весть разом все перевернула! Гонец, прискакавший во весь опор, сообщил: «Карета маркграфини опрокинулась в ров, ее высочество при этом повредила себе два ребра и вынуждена остановиться в Ольмюце, куда ее высочество и просит графа пожаловать». Толпа рассеялась. Граф в сопровождении Карла, который уже успел прийти в себя, вскочил на лучшего своего коня и помчался, сказав предварительно несколько слов дворецкому. «Забавы», «ручьи», «часы», «реки» снова облеклись в свои меховые сапоги и суконные кафтаны и отправились на работы по хозяйству, вперемежку с «китайцами», «пиратами», «друидами» и «людоедами». Гости уселись в экипажи, и карета, в которой приехал Порпора со своей ученицей, снова была предоставлена в их распоряжение. Дворецкий, согласно полученному приказу, вручил им условленную сумму и настоял, чтобы они ее приняли, хотя она и была заработана ими только наполовину. В тот же день они покатили по пражской дороге. Профессор был в восторге от того, что избавился от разноплеменной музыки и многоязычных кантат хозяина замка, а Консуэло, поглядывая в сторону Силезии, горевала, что, уезжая в противоположную сторону от глацского узника, не имеет ни малейшей надежды облегчить его тяжелую участь.

В тот же день барон фон Кройц, переночевав в деревне неподалеку от моравской границы, отправился оттуда утром в большой дорожной карете в сопровождении своих пажей, ехавших верхом, и свитского экипажа, в котором находился его чиновник и дорожная казна; приближаясь к городу Нейсу, он вступил в разговор со своим офицером, или, вернее сказать, адъютантом, бароном фон Будденброком. Надо заметить, что, недовольный бестактностью, проявленной офицером накануне, барон впервые со времени отъезда из Росвальда заговорил с ним.

– А что это была за иллюминация? – начал он. – Я издали заметил ее над холмом, у подножия которого мы должны были проезжать, огибая парк этого графа Годица.

– Государь, – ответил, дрожа, Будденброк, – я не заметил иллюминации.

– Напрасно! Человек, сопровождающий меня, должен все видеть.

– Ваше величество должны простить меня, принимая во внимание смятение, в какое повергло меня намерение этого злодея…

– Вы ничего не понимаете! Этот человек – фанатик, несчастный католический ханжа, ожесточенный проповедями, которые богемские священники произносили против меня во время войны; окончательно же вывело его из себя какое-то, по-видимому, личное горе. Вероятно, это крестьянин, увезенный в мою армию, один из тех дезертиров, которых мы иногда вылавливали, несмотря на принятые ими предосторожности…

– Ваше величество, можете быть уверены, что завтра же этот злодей будет снова схвачен.

– Вы уже отдали приказание, чтоб его выкрали у графа Годица?

– Пока еще нет, государь, но как только приеду в Нейс, сейчас же пошлю за ним четырех людей, очень ловких и очень решительных…

– Запрещаю вам; напротив, соберите сведения об этом человеке, и если действительно его семья стала жертвой войны, как это можно было понять из его бессвязных речей, то вы позаботитесь о выдаче ему тысячи талеров и сообщите силезским вербовщикам, чтобы те навсегда оставили его в покое. Слышите? Его зовут Карлом, он очень высокого роста, чех, в услужении у графа Годица. Всех этих данных совершенно достаточно, чтобы легко разыскать его, узнать его фамилию и его положение.

– Слушаю, ваше величество.

– Надеюсь! А какого вы мнения об этом профессоре музыки?

– Маэстро Порпоре? На меня он произвел впечатление дурака, человека самонадеянного, с очень неприятным характером.

– А я вам говорю, что это человек выдающийся в области искусства, чрезвычайно умный и одаренный занятной иронией. Когда он достигнет вместе со своей ученицей прусской границы, вы вышлете ему хороший экипаж.

– Слушаю, ваше величество.

– И пусть он сядет в него один. Вы слышите? Один! И это должно быть предложено ему очень почтительно.

– Слушаю, ваше величество.

– А дальше…

– А дальше вашему величеству угодно, чтоб его доставили в Берлин?

– Вы сегодня просто рехнулись! Я хочу, чтобы его доставили в Дрезден, а оттуда в Прагу, пожелай он этого, и даже в Вену, если таковы его намерения; и все это за мой счет. Раз я отвлек такого уважаемого человека от занятий, я обязан доставить его туда, откуда взял, не вводя ни в какие издержки. Но я желаю, чтобы ноги его не было в моих владениях: он слишком умен для нас.

– Какие же будут приказания вашего величества относительно певицы?

– Ее отвезут под конвоем, захочет она этого или нет, в Сан-Суси и отведут ей помещение в замке.

– В замке, государь?

– Что вы? Оглохли, что ли? В квартире Барберини.

– Ас Барберини, государь, как же мы поступим?

– Барберини уже отбыла из Берлина. Она уехала. Вы этого разве не знали?

– Не знал, государь.

– Что же вы, наконец, знаете? И как только эта девица приедет, сейчас же доложите мне об этом, в какой бы час дня или ночи это ни было. Вы меня поняли? Вот первые приказы, которые вы велите вписать в реестр за номером один заведующему моей дорожной казной: пособие Карлу, отправка обратно Порпоры, передача Порпорине всех почестей и доходов Барберини. Ну, вот мы и у городских ворот! Развеселись же, Будденброк, и постарайся быть чуточку менее глупым, когда мне снова вздумается путешествовать с тобой инкогнито!

Глава 102

Порпора и Консуэло прибыли в Прагу с наступлением темноты. Стояла довольно холодная погода. Луна заливала своим светом старинный город, сохранивший религиозный и воинственный дух своего прошлого. Наши путешественники въехали через так называемые Росторские ворота и, проехав часть города, расположенную на правом берегу Влтавы, благополучно добрались до середины моста. Тут карету сильно тряхнуло, и она сразу остановилась.

– Господи Иисусе Христе! – воскликнул возница. – Вот тебе и на! Нужно же было лошади упасть перед статуей! Плохая примета! Да поможет нам святой Иоанн Непомук!

Консуэло, видя, что лошадь запуталась в постромках и кучеру придется немало времени провозиться над тем, чтобы поднять ее и привести в порядок сбрую – лопнуло несколько ремней, – предложила своему учителю выйти из экипажа, размять ноги и согреться. Порпора согласился, и Консуэло подошла к перилам моста, желая ознакомиться с окружающей местностью. С этого места два разных города, расположенные амфитеатром и составляющие Прагу, – один – так называемый «новый», построенный в 1348 году Карлом IV, и другой – «старый», основанный в глубочайшей древности, – казались двумя черными каменными грядами; над ними там и сям, на более возвышенных местах, поднимались стройные шпили старинных зданий и мрачные зубцы укреплений. Влтава, темная и быстрая, устремлялась под мост очень строгого стиля – место действия стольких трагических событий в истории Чехии, а луна, отражаясь в водах Влтавы, бледными бликами освещала голову высокочтимой статуи святого Непомука. Консуэло стала всматриваться в лицо святого ученого, казалось, с грустью взиравшего на волны. Легенда о святом Непомуке прекрасна, а имя его почитает каждый, кто ценит независимость и верность. Исповедник императрицы Иоанны отказался выдать тайну ее исповеди, и пьяница Венцеслав, пожелавший узнать помыслы своей жены, не имея возможности что-либо выведать у знаменитого ученого, приказал утопить его под Пражским мостом. Предание гласит, что в тот момент, когда Непомук исчез под водой, пять звезд загорелись над едва закрывшейся пучиной, словно венец мученика еще с минуту носился по волнам. В память этого чуда пять металлических звезд были вделаны в каменные перила моста на том самом месте, откуда был сброшен Непомук.

Мать Консуэло, Розамунда, женщина очень набожная, всегда с теплым чувством вспоминала легенду об Иоанне Непомуке, и в числе святых, чьи имена она каждый вечер заставляла произносить чистые уста своего ребенка, неизменно значилось имя этого главного покровителя путешественников, покровителя тех, кто подвергается опасности, и сверх того – «защитника доброго имени». Подобно тому как бедняки мечтают о богатстве, идеалом цыганки на старости лет стало доброе имя – сокровище, о котором она отнюдь не помышляла в юные годы. Благодаря такой перемене Консуэло была воспитана в принципах чрезвычайной чистоты. И в эту минуту она вспомнила молитву, с какой когда-то обращалась к – этому апостолу чести; взволнованная видом мест, свидетелей его трагического конца, она инстинктивно опустилась на колени среди богомольцев, которые в те времена днем и ночью склонялись у изображения святого. Тут были женщины, паломники, старики, нищие, было и несколько цыган – гитаристов и завсегдатаев больших дорог. Однако набожность паломников не поглощала их настолько, чтобы помешать им протянуть руку Консуэло. Она щедро раздала им милостыню, с радостью вспоминая те времена, когда сама была не лучше обута и не более горда, чем все эти люди. Щедрость ее растрогала паломников, и они, потихоньку посовещавшись между собой, поручили одному из своих сказать Консуэло, что споют ей древний церковный гимн блаженному Непомуку, дабы святитель отклонил плохое предзнаменование, из-за которого девушке пришлось сделать остановку на мосту. Они уверяли, будто музыка и латинские слова гимна сочинены во времена Венцеслава Пьяного.

  • Suscipe quas dedimus,
  • Johannes beate!
  • Tibi preces supplices, noster advocate:
  • Fieri, dum vivimus, ne sinas infames
  • Et nostros post obitum coelis infer manes.[22]

Порпора с интересом прослушал их и решил, что гимну не больше ста лет; но другой гимн, исполненный паломниками, показался ему проклятием, призываемым на голову Венцеслава его современниками, и начинался он так: Saevus, piger imperator, Malorum clarus patrator… etc Хотя преступления Венцеслава и были совершены в отдаленные времена, казалось, бедные чехи находили неиссякаемое удовольствие, проклиная в лице этого тирана ненавистный титул «императора», сделавшийся для них символом чужеземного владычества. Австрийские часовые охраняли ворота, расположенные по обоим концам моста. Им было приказано непрестанно ходить от ворот к середине моста. Тут они сходились у статуи святого, поворачивались друг к другу спиной и продолжали свою невозмутимую прогулку. Они слышали гимны, но так как были не столь сведущи в церковной латыни, как пражские богомольцы, то полагали, конечно, что слушают славословия Францу Лотарингскому, супругу Марии-Терезии.

Наивные песнопения при лунном свете, среди красивейшего в мире ландшафта, навеяли грусть на Консуэло. Ее путешествие до сих пор было удачным, веселым, и эта внезапная грусть являлась как бы естественной реакцией. Кучер, приводивший в порядок экипаж с чисто немецкой медлительностью, – всякий раз, как что-то ему не нравилось, повторял: «Вот уж плохая примета!» – и это в конце концов не могло не подействовать на воображение Консуэло. А всякое тяжелое настроение, всякая продолжительная задумчивость наталкивали ее на мысль об Альберте. Тут ей припомнился один вечер, когда он, услыхав, как канонисса в своей молитве громко взывает к святому Непомуку, охранителю доброго имени, заметил: «Хорошо вам, тетя, молиться ему, когда вы с присущей вам осторожностью обеспечили примерной жизнью свое доброе имя, но мне не раз приходилось слышать, как запятнанные пороками души призывали чудодейственную помощь этого святого лишь для того, чтобы скрыть от людей свои беззакония. Вот так ваши религиозные обряды столь же часто служат прикрытием грубого лицемерия, сколь и защитой невинности». В этот миг Консуэло почудилось, что в вечернем ветерке и в мрачном ропоте волн Молдавы она слышит голос Альберта. Консуэло подумала: что сказал бы о ней Альберт, если бы увидел ее сейчас распростертой перед этой католической статуей; пожалуй, он счел бы ее безнравственной. И она, словно испугавшись, поднялась с колен. Как раз в этот момент Порпора сказал ей:

– Ну, садимся в карету, все в порядке.

Она пошла за ним и собиралась уже сесть в экипаж, когда тяжеловесный всадник, сидевший на еще более тяжеловесной лошади, вдруг остановил коня, слез с него и, подойдя к Консуэло, стал разглядывать ее с невозмутимым любопытством, показавшимся ей весьма дерзким.

– Что вам нужно, сударь? – сказал Порпора, отстраняя его. – На дам так не смотрят. Быть может, это и принято в Праге, но я не намерен подчиняться вашему обычаю.

Толстяк, укутанный в меха, высвободив подбородок и продолжая держать лошадь под уздцы, ответил Порпоре по-чешски, не замечая, что тот совершенно его не понимает. Но Консуэло, пораженная голосом всадника, наклонилась, чтобы при свете луны рассмотреть черты его лица, и вдруг, бросившись между ним и Порпорой, воскликнула:

– Вы ли это, господин барон фон Рудольштадт?!

– Да, это я, синьора, – ответил барон Фридрих, – я, брат Христиана и дядя Альберта. Я самый. А это действительно вы! – проговорил он, тяжко вздыхая.

Консуэло была поражена его печальным видом и холодностью, проявленной при встрече с ней. Он, всегда так рыцарски-любезно обращавшийся с ней, не поцеловал ей руки и даже не подумал прикоснуться к своей меховой шапке, чтобы приветствовать ее, а удовольствовался только тем, что, глядя на нее с растерянным видом, все повторял:

– Да, это вы, действительно вы.

– Расскажите же, что происходит в Ризенбурге? – с волнением спросила Консуэло.

– Расскажу, синьора, жду не дождусь обо всем рассказать вам.

– Так говорите же, господин барон! Расскажите мне о графе Христиане, о госпоже канониссе, о…

– Да, да, сейчас расскажу, – ответил Фридрих, теряясь все больше и больше и как будто совсем ошалев. – А граф Альберт? – снова спросила Консуэло, испуганная его поведением и растерянным видом.

– Да! Да! Альберт… увы! Да! – бормотал барон. – Сейчас расскажу вам о нем…

Но он так ничего и не сказал и, несмотря на все расспросы девушки, оставался почти столь же нем, как статуя Непомука.

Порпора начинал терять терпение: маэстро прозяб и жаждал поскорее добраться до хорошего убежища, к тому же он был немало раздосадован этой встречей, которая могла произвести сильное впечатление на Консуэло.

– Господин барон, – обратился он к нему, – завтра мы засвидетельствуем вам свое почтение, а теперь разрешите нам отправиться поужинать и обогреться… Мы нуждаемся в этом больше, чем в приветствиях, – прибавил старик сквозь зубы, влезая в карету, куда он уже втолкнул Консуэло против ее воли.

– Но, друг мой, – проговорила она, волнуясь, – дайте мне узнать…

– Оставьте меня в покое! – грубо оборвал он ее. – Этот человек идиот, если только он не мертвецки пьян, и, проведи мы на мосту хоть целую ночь, он не был бы способен изречь ни одного разумного слова.

Консуэло была в страшной тревоге.

– Вы безжалостны, – сказала она маэстро в то время, как карета съезжала с моста в старый город. – Еще миг, и я узнала бы то, что интересует меня больше всего на свете…

– Вот как! Значит, все по-прежнему? – сердито проговорил Порпора. Этот Альберт так и будет вечно торчать у тебя в голове? Хорошенькую, нечего сказать, заполучила бы ты семейку – такую веселенькую, такую благовоспитанную, судя по этому дуралею, у которого шапка, по-видимому, приклеена к голове, ибо он, увидав тебя, даже не удостоил чести приподнять ее.

– Это семья, о которой вы еще недавно были такого высокого мнения, что отправили меня туда, как в спасительную гавань, наказывая как можно больше уважать и любить всех ее членов. – Что касается последней части моего наказа, ты, как я вижу, даже слишком хорошо его выполнила…

Консуэло собиралась было возразить, но успокоилась, заметив барона Фридриха, едущего верхом рядом с каретой: он, видимо, решил сопровождать их. Когда она выходила из кареты, старый барон стоял у подножки; протягивая ей руку, барон любезно просил ее принять его гостеприимство, ибо он приказал кучеру везти их не на постоялый двор, а к себе в дом. Напрасно пытался Порпора отказаться от этой чести, – барон настаивал, а Консуэло, сгоравшая от нетерпеливого желания выяснить свои тревожные опасения, поспешила согласиться и войти с хозяином в зал, где их ждал жарко натопленный камин и хороший ужин.

– Как видите, синьора, – обратился к ней барон, указывая на три прибора, – я рассчитывал вас встретить.

– Это очень удивляет меня, – ответила Консуэло, – мы никому не сообщали о нашем приезде, да и сами два дня тому назад думали быть тут не раньше чем послезавтра.

– Все это удивляет меня не меньше, чем вас, – уныло промолвил барон. – А баронесса Амелия? – спросила Консуэло: ей было неловко, что она до сих пор не подумала о своей бывшей ученице.

Лицо барона омрачилось, и его румяные щеки, немного посиневшие от холода, стали вдруг такими бледными, что Консуэло пришла в ужас. Но он довольно спокойно ответил: – Дочь моя в Саксонии, у нашей родственницы. Она будет очень сожалеть, что не видела вас.

– А другие члены вашей семьи, господин барон, – продолжала спрашивать Консуэло, – не могла бы я узнать…

– Да, вы все узнаете… – перебил ее Фридрих. – Все узнаете… Кушайте, синьора, вы, наверное, голодны.

– Я не в состоянии есть, пока вы не успокоите меня. Господин барон, ради бога, скажите мне, не оплакиваете ли вы утрату кого-нибудь из близких?

Страницы: «« ... 4142434445464748 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Перед Вами – сборник повестей и рассказов Владимира Зенкина, в котором тесно переплелись фантастика,...
Когда спецназ ГРУ уходит в рейд в горы Кавказа с одной задачей, а оказывается в Зоне, прямо в чреве ...
Живое Средневековье с его рыцарями-разбойниками, гуситами и крестоносцами, инквизиторскими кострами,...
Эта книга больше чем руководство по бизнес-карьере, Это пошаговый и практический план перехода от би...
Сюрреалистический гротеск и правда жизни. Три страны, три «сестринских» истории. Трилогия, триптих, ...
Перед вами новый роман известного мастера фантастической литературы Сергея Деркача, в котором фантас...