7 историй для девочек Чарская Лидия

Вся одежда была подсунута маэстро таким же манером, при помощи ловких обманов, а Консуэло и Иосиф хохотали при этом, как дети. Несколько вещей проскользнуло незаметно благодаря озабоченности Порпоры; кружева и белье проникли тайком в его шкаф маленькими порциями, а когда он рассматривал их на себе с некоторым недоумением, Консуэло обыкновенно говорила, что это она так искусно все заштопала. Для большей правдоподобности она чинила у него на глазах кое-какое старье, а потом укладывала вместе с другими вещами.

– Ну вот что! – воскликнул однажды Порпора, вырывая у нее из рук жабо, которое она штопала, – броська эти пустяки! Артистка не должна погрязать в домашнем хозяйстве, и я не желаю видеть, как ты, согнувшись в три погибели, сидишь с иглой в руках. Сейчас же спрячь, иначе я швырну все это в печку. Не хочу также видеть, как ты стряпаешь у плиты и вдыхаешь дым. Ты что, хочешь потерять голос? Хочешь стать судомойкой? Хочешь, чтобы я проклял себя?

– Не проклинайте себя, – ответила Консуэло, – вещи ваши теперь в порядке, а голос мой восстановился.

– В добрый час! – ответил маэстро. – В таком случае ты завтра поешь у графини Годиц, вдовы маркграфа Байрейтского.

Глава 87

Маркграфиня Байрейтская, вдова маркграфа ГеоргаВильгельма, урожденная княгиня Саксен-Вейсенфельд, а во втором браке графиня Годиц, «была когда-то хороша, как ангел. Но с тех пор она очень изменилась, и надо было чрезвычайно внимательно всматриваться в ее лицо, чтобы найти следы былой прелести. Она отличалась высоким ростом и, по-видимому, обладала когда-то хорошей фигурой. Чтобы сохранить ее, она сделала несколько выкидышей, убив своих детей в зародыше. У нее было длинное лицо и длинный нос, который ее очень безобразил, – графиня его отморозила, и он приобрел весьма неприятный цвет, напоминающий бурак. Ее большие карие глаза с красивым разрезом были унылы и утратили прежнюю живость. За неимением бровей она носила накладные, очень густые и черные, как чернила. Рот большой, но приятный и красивой формы, зубы ровные, белые, точно слоновая кость; кожа на лице, хоть и гладкая, все же дряблая и серо-желтая. Вид у маркграфини был добродушный, но несколько жеманный. То была Лаиса своего века. Нравилась она только своей наружностью, ума же у нее не было и тени».

Если, дорогой читатель, вы найдете, что портрет сделан несколько жестоко и цинично, не пеняйте на меня. Он слово в слово написан собственной рукой принцессы, известной своими несчастьями, своими семейными добродетелями, своей гордостью и злостью, принцессой Вильгельминой Прусской, сестрой Фридриха Великого и женой наследного принца Байрейтского, племянника нашей графини Годиц. У принцессы был самый злой язык из всех когда-либо порожденных королевской кровью, но вообще ее портреты написаны мастерски, и, читая их, трудно им не верить.

Консуэло, причесанная Келлером и одетая благодаря его усердию и заботам с элегантной простотой, вошла с Порпорой в салон маркграфини, и оба уселись за клавесином, стоявшим в углу, чтобы не стеснять общество. Порпора оказался настолько пунктуален, что в салоне еще никого не было и лакеи зажигали последние свечи. Маэстро стал пробовать клавесин, но не успел он взять несколько аккордов, как в салоне появилась удивительно красивая дама и подошла к нему с приветливой грацией. Порпора поклонился ей с большим почтением и назвал ее принцессой, а Консуэло приняла ее за маркграфиню и, согласно обычаю, поцеловала ей руку. Холодная, бледная рука принцессы пожала руку девушки с сердечностью, редко встречаемой среди великих мира сего, и молодая дама сразу пленила сердце Консуэло. Принцесса казалась на вид лет тридцати. Фигура ее была изящна, но не совсем правильна; в ней замечалось даже некоторое искривление – по-видимому, следствие тяжких физических страданий. Она была очень хороша собою, но ее преждевременно поблекшее скорбное лицо было бледно до чрезвычайности. Туалет ее был очень изящен, но прост и до суровости благопристоен. Все ее прекрасное существо дышало добротой, грустью и робкой стыдливостью, а в голосе слышались кротость и нежность, тронувшие Консуэло. Прежде чем юная певица сообразила, что ошиблась, появилась настоящая маркграфиня. Ей было за пятьдесят, и если портрет, помещенный в начале этой главы и набросанный за десять лет до описываемых событий, был сильно преувеличен, то этого никак нельзя было сказать в то время, когда ее увидела Консуэло. Даже при большой доброжелательности трудно было поверить, что графиня Годиц слыла когда-то одной из красавиц Германии, хотя она и гримировалась и одевалась с умелым, очень изысканным кокетством. Со зрелым возрастом формы ее расплылись, но маркграфиня упорно не замечала этого и продолжала выставлять напоказ обнаженную грудь и плечи с гордостью, подобающей разве античной статуе. Голова ее была убрана цветами, бриллиантами и перьями, как у молодой женщины, а наряд сверкал драгоценными камнями.

– Мама, – проговорила принцесса, введшая в заблуждение Консуэло, – вот молодая особа, о которой нам говорил Порпора; она доставит нам удовольствие и Даст возможность послушать чудную музыку его новой оперы.

– Но это еще не основание для того, чтобы вы держали ее так за руку, – ответила маркграфиня, оглядывая Консуэло с головы до ног. – Ступайте, сударыня, и садитесь у клавесина! Рада вас видеть; вы нам споете, когда все общество будет в сборе. Маэстро Порпора, приветствую вас! Прошу меня извинить, если я не займусь вами: я только сейчас заметила, что в моем туалете кое-чего не хватает. Дочь моя, побеседуйте немного с маэстро Порпорой; это человек большого таланта, я его уважаю.

Проговорив это хриплым, словно у солдата, голосом, толстая маркграфиня тяжеловесно повернулась и удалилась в свои покои. Не успела она выйти, как ее дочь, принцесса, подошла к Консуэло и снова с чувствительной, трогательной благосклонностью взяла ее за руку, как бы желая показать, что она протестует против грубости матери. Затем она стала беседовать с Консуэло и Порпорой, простым и милым обхождением выказывая свой интерес к этой беседе. Консуэло тем более тронул этот ласковый прием, что при появлении некоторых лиц она заметила в обращении принцессы холодность и сдержанность, застенчивую и в то же время гордую, от которой она, очевидно, отрешилась исключительно для маэстро и его ученицы.

Когда салон был почти полон, вошел обедавший вне дома парадно одетый граф Годиц и, словно посторонний, подошел к своей благородной супруге, осведомился о ее здоровье и поцеловал у нее руку. Маркграфиня имела слабость считать себя особой нежного сложения. Она полулежала на кушетке, поминутно нюхая флакон с солями. Приветствовала и принимала гостей она с видом, казавшимся ей томным, а в сущности, пренебрежительным; короче говоря, она была настолько смешна, что Консуэло, сначала возмущенная ее грубостью, кончила тем, что в душе стала потешаться над нею и собиралась от души похохотать, описывая ее своему другу Беппо.

Принцесса подошла к клавесину и при каждом удобном случае, когда мать не глядела на нее, обращалась к Консуэло то с каким-нибудь замечанием, то с улыбкой. Благодаря этому Консуэло уловила сценку, раскрывшую ей тайну сокровенных семейных отношений. Граф Годиц подошел к падчерице, взял ее руку, поднес к губам и продержал так несколько секунд, очень выразительно при этом смотря на нее. Принцесса отдернула руку, сказав несколько холодных, учтивых слов. Граф пропустил их мимо ушей, но не спускал глаз с падчерицы.

– Ну что, мой прекрасный ангел, – проговорил он, – все так же грустна, все так же сурова, все так же недоступна? Можно подумать, что вы собираетесь идти в монастырь!

– Очень возможно, что там я и кончу свои дни, – вполголоса ответила принцесса. – Светское общество отнюдь не внушило мне большого влечения к его утехам.

– Общество боготворило бы вас, было бы у ваших ног, если бы только вы не стремились своей суровостью держать его на расстоянии. Что же касается монастыря – неужели в ваши годы и с вашей красотой вы могли бы примириться с его ужасами?

– В годы, когда я была веселее и красивее, чем ныне, – ответила она, – я выносила ужас более суровой неволи, разве вы забыли? Однако, граф, прекратите разговор со мной: мама смотрит на вас.

Граф немедля покинул свою падчерицу, подошел к Консуэло и с важностью поклонился ей; потом, сказав ей несколько слов о музыке вообще, он открыл ноты, положенные Порпорой на клавесин, и, притворившись, будто ищет какое-то место, по поводу которого хочет получить от нее объяснение, нагнулся над пюпитром и тихо проговорил:

– Вчера утром я видел дезертира, и жена его передала мне вашу записку. Я прошу красавицу Консуэло забыть некую встречу, а взамен ее молчания я забуду некоего Иосифа, только что замеченного мной в передней.

– Некий Иосиф – талантливейший артист; ему недолго еще оставаться в передней, – ответила Консуэло. – Он мой брат, мой товарищ, мой друг. Мне нечего краснеть за свои чувства к нему и нечего скрывать в этом отношении. Единственно, о чем я могу молить ваше сиятельство, это быть немного снисходительным к моему голосу и оказать небольшое покровительство Иосифу в будущих его музыкальных дебютах.

Замеченные Консуэло ревность и супружеское иго, довлевшие над графом, успокоили девушку относительно последствий приключения в Пассау.

– Моя поддержка Иосифу обеспечена, а вашим чудесным голосом вы уже привели меня в восторг. Но я льщу себя надеждой, что некая шутка с моей стороны никогда не была принята вами всерьез.

– Я не тщеславна, господин граф, а к тому же знаю, что женщине не следует хвалиться, когда она стала предметом подобной шутки.

– Оставим это, синьора, – сказал в заключение граф; вдовствующая маркграфиня не спускала с него глаз, и ему не терпелось переменить собеседницу, чтобы не возбудить подозрений супруги. – Надеюсь, что знаменитая Консуэло сумеет простить веселую шутку, допущенную мною в путешествии, а в будущем она может рассчитывать на уважение и преданность графа Годица.

Он положил ноты обратно на клавесин и направился, улыбаясь с приторной любезностью, навстречу особе, о которой доложили с большой торжественностью. В комнату вошел маленький человечек, которого можно было принять за переодетую женщину, до того он был румян, завит, разодет, мил и надушен. Именно о нем Мария-Терезия говорила, что хотела бы оправить его в перстень; о нем же она сказала, что сделала из него дипломата, не имея возможности сделать что-либо лучшее. То был всесильный первый министр Австрии, любимец и даже, как уверяли, возлюбленный императрицы, – короче говоря, не кто иной, как знаменитый Кауниц, государственный муж, который держал в своей белой руке, украшенной многоцветными перстнями, все хитроумные нити европейской политики.

Он, казалось, с серьезным видом выслушивал так называемых серьезных людей, подходивших к нему потолковать о серьезных делах. Но вдруг он прервал свою речь на полуслове.

– Кто это там у клавесина? – спросил он графа Годица. – Не та ли это девочка, о которой мне говорили, любимица Порпоры? Бедняга Порпора! Мне бы хотелось что-нибудь сделать для него, но он так требователен, так взбалмошен; все артисты или боятся, или ненавидят его. Когда заговоришь о нем, то словно показываешь голову Медузы. Одному он говорит, что тот поет фальшиво, другому – что его произведения никуда не годятся, третьему – что успехом он пользуется только благодаря интригам. И он хочет, чтобы с таким ехидным языком его слушали и отдавали справедливость его таланту! Черт возьми! Не в лесной же глуши мы живем! Откровенность у нас не в моде, и с правдой далеко не уедешь. А девочка эта совсем недурна, мне нравятся такие лица. Она совсем юная, не правда ли? Говорят, она пользовалась большим успехом в Венеции. Порпора должен привести ее завтра ко мне.

– Он хочет, чтобы вы дали ей возможность спеть в присутствии императрицы, – сказала принцесса, – и я надеюсь, вы не откажете ему в такой милости. Я лично тоже прошу вас об этом.

– Нет ничего легче, как устроить, чтобы ее послушала императрица, а раз ваше высочество желает, я постараюсь посодействовать ей. Но в театре есть некто более могущественный, чем императрица. Это госпожа Тези! И если бы даже императрица взяла эту девушку под свое покровительство, я сомневаюсь, чтобы условие было подписано без верховного одобрения Тези. – Говорят, вы ужасно балуете этих дам, господин граф, и если бы вы не были столь снисходительны, они не пользовались бы такой властью.

– Что поделаешь, принцесса! Каждый – хозяин в своем доме. Ее величество прекрасно понимает, что, вмешайся она в дела оперы со своими указами, там все пошло бы вкривь и вкось. А ее величество желает, чтобы опера была хороша и доставляла всем удовольствие; но возможно ли это, если у примадонны в день дебюта объявится насморк, а тенор, вместо того чтобы в сцене примирения броситься в объятия баса, даст ему пощечину! Довольно с нас и того, что мы ублажаем господина Кафариэлло. Мы счастливы с тех пор, как госпожа Тези и госпожа Гольцбауэр ладят между собой. Если нам бросят на театральные подмостки яблоко раздора, это окончательно смешает наши карты.

– Но третий женский голос совершенно необходим, – заметил венецианский посланник, горячо покровительствовавший Порпоре и его ученице, – и вот появляется дива…

– Если она дива, тем хуже для нее. Она возбудит зависть госпожи Тези, – ведь и та дива и желает быть единственной. Приведет она в бешенство и госпожу Гольцбауэр, также жаждущую быть дивой…

– Ну, ей-то далеко до этого, – вставил посланник.

– Но она очень хорошего происхождения. Это особа из знатной семьи, лукаво заметил г-н Кауниц.

– Во всяком случае она не в состоянии взяться сразу за две роли. Так что ей придется предоставить какому-нибудь меццо-сопрано исполнять в операх ее партии.

– У нас есть некая Корилла, предлагающая свои услуги, красивейшее существо в мире.

– Ваше сиятельство уже видели ее?

– В первый же день ее приезда. Но слышать ее не слышал: она была больна.

– Вы сейчас услышите ученицу Порпоры и, не задумываясь, отдадите ей предпочтение.

– Очень возможно. И признаюсь даже, что ее лицо менее красивое, чем у той, мне кажется более приятным. У нее очень кроткий и приличный вид. Но мое предпочтение ничего не даст бедняжке! Ей надо понравиться госпоже Тези, не раздражая в то же время госпожу Гольцбауэр, а до сих пор, несмотря на нежнейшую дружбу этих двух дам, все, что одобряла одна, энергично отвергала другая.

– Да, трудное решение! Тяжкая задача! – проговорила несколько иронически принцесса, видя, какое значение придают два государственных мужа закулисным интригам. – Наша маленькая любимица против госпожи Кориллы. Бьюсь об заклад, что господин Кафариэлло положит свою шпагу на одну из чашек весов. Когда Консуэло спела, все в один голос заявили, что со времен г-жи Гассе не слыхали ничего подобного, а г-н фон Кауниц, подойдя к ней, торжественно произнес:

– Сударыня, вы поете лучше госпожи Тези. Но да будет это сказано вам всеми нами по секрету, ибо, если подобное мнение выйдет за пределы этого дома, вы пропали: вам в этом сезоне не дебютировать у нас. Будьте же осторожны, очень осторожны, – прибавил он, понижая голос и усаживаясь подле нее. – Придется вам преодолеть большие препятствия, и победительницей вы можете стать, только проявив много ловкости.

Тут великий Кауниц, входя во все подробности театральных интриг и вводя Консуэло до мелочей во все треволнения труппы, прочел ей целый трактат дипломатической науки в применении к закулисному миру.

Консуэло слушала его, широко открыв от удивления свои большие глаза, и так как в течение своей речи он раз двадцать повторил «моя последняя опера», «опера, поставленная мной месяц тому назад», то она вообразила, что, верно, ослышалась, когда о нем докладывали, и лицо, столь посвященное в перипетии театральной карьеры, должно быть, директор оперного театра или модный маэстро. Благодаря этому она почувствовала себя непринужденно и стала говорить с ним, как с человеком своей профессии. Непринужденность придала ей больше наивности и хорошего расположения духа, чем дозволило бы почтение, подобающее имени всесильного первого министра. Г-н фон Кауниц нашел ее очаровательной. В течение целого часа он занимался исключительно ею. Маркграфиня была в большом негодовании от подобного нарушения приличий. Она ненавидела вольность больших дворов, привыкнув к церемонной торжественности малых. Но изображать маркграфиню у нее больше не было никакой возможности: она перестала ею быть. Императрица допускала ее к себе и даже обходилась с ней довольно благосклонно, оттого что маркграфиня отреклась от лютеранства и перешла в католичество. Такой лицемерный поступок при австрийском дворе извинял всякий неравный брак, даже всякое преступление. В этом отношении Мария-Терезия следовала примеру отца и матери, принимавших всех, кто, желая избежать преследования и глумления в протестантской Германии, переходил в лоно римской церкви. Но хоть маркграфиня и стала католичкой, она ничего не значила в Вене, а фон Кауниц был все.

Как только Консуэло пропела третью арию, Порпора, хорошо знакомый с этикетом, сделал ей знак, свернул ноты и вышел вместе с ней через маленькую боковую дверь, не обеспокоив своим уходом благородных особ, соблаговоливших внимать ее божественному пению.

– Все идет как по маслу, – проговорил маэстро, потирая руки, когда они очутились на улице в сопровождении Иосифа, несшего факел, – Кауниц, старый дурак, знает толк в музыке; благодаря ему ты далеко пойдешь!

– А кто он такой, этот Кауниц? Я его не видела, – сказала Консуэло.

– Как не видела, путаная голова? Да ведь он с тобой говорил больше часа.

– Не тот ли маленький человечек в розовом жилете с серебром, наболтавший мне столько сплетен, что мне казалось, будто я слушаю старую билетершу?

– Он самый. Что же тут удивительного?

– А я нахожу это очень удивительным, – ответила Консуэло, – у меня было совсем иное представление о государственных людях.

– Потому что ты не видишь, как движется государственная машина, а если бы ты видела, то удивилась бы, как могут государственные люди быть чем-либо иным, кроме старых сплетниц. Ну, не будем больше об этом говорить – займемся лучше нашим ремеслом на этом маскараде шутов. – Увы, маэстро, – задумчиво промолвила девушка, пересекая большую площадь у вала и направляясь к своему убогому жилищу, – я как раз спрашиваю себя: во что обращается наше ремесло среди этих равнодушных и лживых масок?

– А во что ты хочешь, чтобы оно обратилось? – возразил Порпора своим резким, отрывистым голосом. – Оно не может обратиться ни в то, ни в иное: при любых условиях, счастливых или тяжелых, торжествующее или презираемое, оно всегда остается самим собою – самым прекрасным, самым благородным ремеслом на земном шаре.

– О да! – сказала Консуэло, беря учителя под руку и замедляя его обычно торопливый шаг. – Я понимаю, что величие и достоинство нашего искусства не могут быть ни унижены, ни возвышены из-за легкомысленных или безвкусных капризов, которые управляют миром; но почему позволяем мы унижать свою личность, почему подвергаем себя презрению профанов или их поощрению, порой еще более унизительному? Раз искусство священно, не священны ли и мы, его жрецы и левиты? Почему не живем мы в своих мансардах, радуясь, что понимаем и умеем чувствовать музыку, зачем нужно бывать в их салонах, где нас слушают, перешептываясь, где нам аплодируют, думая о другом, и где стыдятся признать нас хоть на минуту людьми, после того как мы перестали фиглярничать, точно скоморохи?

– Эх! Эх! – проговорил Порпора, останавливаясь и стуча палкой по мостовой. – Что за глупое тщеславие, что за ложные идеи бродят нынче у тебя в голове! Что мы такое и зачем нам быть чем-либо иным, а не скоморохами? Они так зовут нас из презрения. А не все ли равно? Ведь мы скоморохи по склонности, по призванию, по воле неба, – точно так же, как они вельможи по прихоти случая, по принуждению или по выбору дураков! Ну да! Скоморохи! А это не каждому дано! Ну-ка, пусть попробуют: посмотрим, как они за это возьмутся, эти пигмеи, воображающие себя невесть чем! Пусть-ка маркграфиня Байрейтская облечется в плащ трагической актрисы, обует свои уродливые толстые ножищи в котурны и сделает два-три шага на сцене, – воображаю, что за странную принцессу увидим мы пред собой! А что, ты думаешь, она делала при своем маленьком дворе в Эрлангене в те времена, когда воображала, будто царствует там? Она изображала королеву и лезла из кожи вон, чтобы играть роль, которая была ей не по силам. Рождена она маркитанткой, а по странной случайности судьба сделала из нее высочество. И что же? Она заслужила тысячу свистков, изображая высочество навыворот. А тебя, глупое дитя, бог сотворил королевой! Он возложил на твое чело венец красоты, разума и силы. Очутись ты среди народа свободного, разумного, чуткого (предположим, что такой существует) – и ты королева, ибо тебе стоит лишь появиться и спеть, чтобы доказать, что ты королева милостью божьей. Но все это не так. Мир устроен иначе. Он таков, каков есть; что с этим поделаешь? Знай: им управляют каприз, заблуждение и безумие. Разве мы можем это изменить? Большинство повелителей безобразно, бесчестно, глупо и невежественно. Вот и нужно либо покончить с собой, либо приспособиться к такому положению вещей. Не имея возможности быть монархами, мы становимся актерами и – царствуем! Мы передаем язык небес, недоступный простым смертным, мы облекаемся в одежды царей и великих людей, выходим на подмостки, восседаем на бутафорском троне, разыгрываем комедию. Мы скоморохи! Клянусь богом, свет все видит и ничего не смыслит. Он не замечает, что мы настоящие владыки земли и только наше царство истинно, в то время как их царство, их могущество, их деятельность, их величие – пародия, над которой смеются ангелы на небе, а народы ненавидят и втихомолку проклинают. Самые могущественные монархи приходят смотреть на нас, учиться в нашей школе и, восхищаясь нами в душе, как образцом истинного величия, стараются подражать нам, когда появляются потом перед своими подданными. Да, мир выворочен наизнанку; это прекрасно чувствуют те, кто им повелевают, и если они не вполне отдают себе в этом отчет, если они в этом не признаются, то нетрудно заметить по их презрению к нам и нашему ремеслу, что они чувствуют инстинктивную зависть к нашему действительному превосходству. О! Когда я бываю в театре, мне все становится ясно! Музыка открывает мне глаза, и я вижу за рампой настоящий двор, настоящих героев, великие порывы, в то время как истинные скоморохи и жалкие комедианты с важностью восседают в ложах на бархатных креслах. Свет – комедия, вот что несомненно; и вот почему я говорил тебе сию минуту: благородная дочь моя, пройдем с достоинством через этот жалкий маскарад, именуемый светом… Черт побери этого дурака! – закричал маэстро, отталкивая Иосифа, который, страстно желая услышать восторженную речь учителя, незаметно приблизился и толкнул его локтем.

– Он наступает мне на ноги, заливает меня смолой своего факела! Пожалуй, подумаешь, что он понимает, о чем мы говорим, и хочет почтить нас своим одобрением!

– Иди справа от меня, Беппо, – сказала девушка, делая Гайдну знак. Ты своей неловкостью выводишь из себя маэстро. – И, обращаясь к Порпоре, продолжала: – Все, что вы говорите, друг мой, – благородный бред. Это ничего не поясняет мне, а опьянение гордостью не облегчает даже самой маленькой сердечной раны. Меня мало трогает, что, родившись королевой, я не царствую. Чем больше я вижу великих мира сего, тем больше внушают они мне сожаления.

– Ну, не то ли я тебе говорил?

– Да, но не об этом я вас спрашивала. Они жаждут что-то изображать собой и властвовать. В этом их безумие и их ничтожество. Но раз мы выше, лучше и умнее их, зачем же противопоставляем мы свою гордость их гордости, свою царственность их царственности? Если мы обладаем достоинствами более значительными, если владеем сокровищами более завидными и более драгоценными, к чему ведем мы с ними эту жалкую борьбу, ставя нашу доблесть и наши силы в зависимость от их капризов, зачем низводим себя до их уровня?

– Этого требуют достоинство, святость искусства, – воскликнул маэстро, – они превратили подмостки, именуемые миром, в поле сражения, а нашу жизнь – в мученичество. И вот мы должны сражаться, должны проливать кровь из всех наших пор, чтоб доказать им, умирая в муках, изнемогая от их свистков и презрения, что мы – боги или по меньшей мере законные короли, а они – подлые смертные, наглые и низкие узурпаторы!

– О маэстро, как вы их ненавидите! – воскликнула удивленная Консуэло, дрожа от ужаса. – А между тем вы склоняетесь перед ними, льстите им, щадите их и удаляетесь из салона через маленькую боковую дверь, почтительно подав им два или три блюда вашей гениальности.

– Да, да, – ответил маэстро, потирая руки с горьким смехом, – я насмехаюсь над ними, раскланиваюсь перед их бриллиантами и орденами, подавляю их двумя или тремя своими аккордами и поворачиваю им спину в восторге, что могу уйти, спеша избавиться от их глупых физиономий.

– Итак, – снова заговорила Консуэло, – значит, апостольская миссия искусства – битва?

– Да, битва: слава храброму!

– Насмешка над дураками?

– Да, насмешка: слава умному человеку, умеющему сделать ее кровавой!

– Средоточие гнева, непрерывная злоба?

– Да, и гнев и злоба: слава энергичному человеку, который поддерживает их в себе непрестанно и никогда не прощает!

– И ничего больше?

– Ничего больше в этой жизни! Слава для истинного гения приходит только после смерти.

– Ничего больше в этой жизни? Уверен ли ты в этом, маэстро?

– Я уже сказал тебе!

– В таком случае это очень мало, – вздохнув, промолвила Консуэло и подняла глаза к звездам, блестевшим в чистом голубом небе.

– Как очень мало? Ты смеешь говорить, жалкая душа, что этого мало? – закричал Порпора, снова останавливаясь и с силой тряся руку ученицы, в то время как Иосиф от страха выронил факел.

– Да, мало, – спокойно и твердо ответила Консуэло, – я уже говорила вам то же самое в Венеции при очень для меня тяжелых и решающих для моей жизни обстоятельствах. С тех пор я не переменила мнения. Мое сердце не создано для борьбы, оно не может вынести тяжесть ненависти и гнева. В душе моей нет уголка, где могли бы приютиться злопамятство и месть. Прочь, злобные страсти! Подальше от меня, пламенные волнения! Если я могу добиться славы и гениальности, только отдав свою душу, то прощайте навсегда, гениальность и слава! Венчайте лаврами другие головы, воспламеняйте другие сердца! От меня вы не получите даже сожаления!

Иосиф, ожидая, что Порпора разразится, как всегда, когда ему долго противоречили, ужасной и в то же время комичной вспышкой гнева, уже схватил Консуэло за руку, чтобы отдернуть ее от учителя и предохранить от одного из тех яростных жестов, какими тот часто грозил ей, но которые, правда, никогда ничем не кончались… кроме улыбки или слез. Однако и этот шквал пронесся, подобно другим. Порпора топнул ногой, глухо прорычал, как старый лев в клетке, сжал кулаки, в запальчивости подняв их к небу, потом сейчас же опустил руки, тяжело вздохнул, склонил голову на грудь и зашагал по направлению к дому, упорно храня молчание. Отважное спокойствие Консуэло, ее стойкое прямодушие невольно внушили ему уважение. Он, быть может, с горечью задумывался над своим поведением, но не хотел сознаться: слишком он был стар, слишком была уязвлена, ожесточена его артистическая гордость, чтобы он мог стать другим. И только когда Консуэло поцеловала его, пожелав покойной ночи, он с глубокой грустью посмотрел на нее и проговорил упавшим голосом:

– Итак, все кончено! Ты больше не артистка, потому что маркграфиня Байрейтская – старая негодяйка, а министр Кауниц – старая сплетница!

– Нет, маэстро, я этого вовсе не говорила, – ответила, смеясь, Консуэло, – я сумею весело отнестись к грубым и смешным сторонам света; для этого мне не надо ни досады, ни ненависти, довольно моей чистой совести и хорошего расположения духа. И теперь и всегда я буду артисткой. Я вижу другую цель, другое назначение искусства, чем соревнование в гордости и месть за унижение. У меня иная побудительная причина, и она меня поддержит.

– Но какая же, какая? – закричал Порпора, ставя на стол в передней подсвечник, поданный Иосифом. – Я хочу знать: какая?

– Моя побудительная причина – заставить людей понять искусство, полюбить его, не возбуждая страха и ненависти к личности артиста.

Порпора, пожал плечами.

– Юношеские мечты, они были знакомы и мне! – проговорил старик.

– Ну, если это мечта, – возразила Консуэло, – то торжество гордости также мечта, и из двух я предпочитаю свою. Затем у меня есть еще вторая побудительная причина – желание слушаться тебя, угождать тебе.

– Ничему, ничему не верю! – закричал Порпора, беря сердито подсвечник и поворачиваясь к девушке спиной; но уже взявшись за ручку своей двери, он вернулся и поцеловал Консуэло, которая, улыбаясь, ожидала этого.

В кухне, примыкавшей к комнате Консуэло, была маленькая лестница, ступеньки ее вели на крышу к крошечной терраске в шесть квадратных футов. Тут Консуэло, выстирав жабо и манжеты Порпоры, обычно сушила их. Сюда же она взбиралась иногда вечером поболтать с Иосифом, когда учитель рано засыпал, а ей еще не хотелось спать. Не имея возможности заниматься в своей комнате, слишком низкой и тесной, чтобы поставить в ней стол, и боясь, расположившись в передней, разбудить своего старого друга, она взбиралась на терраску помечтать в одиночестве, глядя на звезды, или поведать своему товарищу» такому же самоотверженному и покорному рабу, как она сама, о маленьких происшествиях дня. В тот вечер им было о чем рассказать друг другу. Консуэло закуталась в плащ, накинула на голову капюшон, чтобы не простудить гордо, и поднялась к Беппо, ожидавшему ее с великим нетерпением. Их ночные беседы на крыше напоминали ей разговоры с Андзолето в детстве. Правда, луна была не такая, как в Венеции, не было и живописных венецианских крыш, ночей, пылающих любовью и надеждой; то была немецкая ночь, мечтательная, холодная немецкая луна – туманная, суровая, – словом, здесь была нежная и благодетельная дружба без опасностей и трепета страсти.

Когда Консуэло рассказала все, что ее заинтересовало, оскорбило и позабавило у маркграфини, наступил черед говорить Иосифу.

– Ты из придворных тайн видела только конверты и печати с гербами, – начал он, – но так как лакеи имеют обыкновение читать письма своих господ, то в передней я узнал содержание жизни великих мира сего. Не стоит тебе передавать и половины злословия, излитого на вдовствующую маркграфиню. Ты содрогнулась бы от ужаса и отвращения. Ах! Если бы светские люди знали, как о них отзываются лакеи! Если бы в этих великолепных салонах, где они важно, с таким достоинством восседают, они услышали, что говорится за стеной об их нравах, об их душевных свойствах! Когда Порпора только что на валу развивал перед нами свою теорию борьбы и ненависти против великих мира сего, он был не совсем на высоте. Горести помутили его рассудок. Ах! Как ты права: он действительно унижает свое достоинство, ставя себя на одну доску с этими вельможами и воображая, что подавляет их своим презрением! Да, маэстро не слышал злословия лакеев в передней, а не то он понял бы, что личная гордость и презрение к другим, прикрытые внешним почтением и покорностью, свойственны душам низким и развращенным. Но Порпора был очень хорош, очень своеобразен, очень мужествен, когда, стуча палкой по мостовой, кричал: «Мужество! Ненависть! Бичующая ирония! Вечное мщение!» Твоя же мудрость была прекраснее его бреда, и она тем более поразила меня, что я только что перед тем слышал, как лакеи – угнетенные, развращенные, робкие рабы – тоже жужжали мне в уши с глубокой ненавистью: «Мщение, хитрость, вероломство, вечная злоба, вечная ненависть – вот чего достигают наши хозяева, которые мнят, будто они выше нас, разоблачающих их мерзости!» Я никогда не был лакеем, Консуэло, но раз став им (подобно тому, как ты стала мальчиком во время нашего путешествия), я, как видишь, поразмыслил над обязанностями, каких требует мое теперешнее положение.

– И хорошо поступил, Беппо, – ответила Порпорина. – Жизнь – большая загадка, и не надо пропускать ни одного мельчайшего факта, не объяснив себе его и не поняв. Так познается жизнь. А скажи мне, узнал ли ты что-нибудь относительно принцессы, дочери маркграфини, единственной среди всех этих жеманных, накрашенных и легкомысленных особ, которая показалась мне естественной, доброй и серьезной?

– Слыхал ли я о ней? Конечно! И не только сегодня вечером, но и раньше, много раз от Келлера, который причесывает экономку принцессы и знает много кое-чего об ее хозяйке. То, что я тебе расскажу, не сплетни передней, не лакейское злословие – это истинная, всем известная, но страшная история; хватит ли у тебя мужества ее выслушать?

– Да, меня интересует эта женщина, она носит на челе печать злого рока. Я услышала из ее уст несколько слов, из которых заключила, что она жертва людской несправедливости.

– Лучше скажи: жертва подлости и ужасающей извращенности! Принцесса Кульмбахская (это ее титул) была воспитана в Дрездене своей теткой, польской королевой; там Порпора с ней познакомился и, кажется, даже давал ей уроки, так же как и ее двоюродной сестре, великой дофине Франции. Юная принцесса Кульмбахская была красива и умна. Воспитанная строгой королевой вдали от распутной матери, она, казалось, должна была всю свою жизнь прожить счастливой, уважаемой женщиной. Но вдовствующая маркграфиня, ныне графиня Годиц, не пожелала этого. Она вызвала дочь к себе и вздумала сватать ее то за одного родственника, тоже маркграфа Байрейтского, то за другого – принца Кульмбахского, ибо это княжество – Байрейт-Кульмбах – насчитывает больше принцев и маркграфов, чем подвластных деревень и замков. Но сватовство было только притворством. Красота и целомудрие принцессы возбудили в ее матери ужасную зависть. Ей хотелось унизить дочь, отнять у нее любовь и уважение отца, Георга-Вильгельма (третьего маркграфа), – не моя уж вина, если их так много в этой истории. Однако среди всех этих маркграфов для принцессы Кульмбахской не нашлось ни одного. Тогда мать обещала одному придворному своего мужа, Вобсеру, четыре тысячи дукатов в награду за то, что он обесчестит ее дочь, и сама ввела этого негодяя ночью в комнату принцессы. Слуги были предупреждены и подкуплены, дворец оказался глух к воплям девушки, мать держала дверь… Консуэло, ты содрогаешься, а между тем это еще не все. Принцесса Кульмбахская родила близнецов. Маркграфиня взяла их на руки, показала своему супругу и пронесла по всему дворцу, крича: «Смотрите все, эта развратница произвела на свет вот этих детей!» Во время этой ужасной сцены близнецы погибли почти на руках маркграфини. Вобсер имел неосторожность написать маркграфу, требуя от него четыре тысячи дукатов, обещанных ему маркграфиней. Он ведь заработал их, обесчестив принцессу! Несчастный отец, уже и так наполовину идиот, тут окончательно превратился в слабоумного и вскоре после этой катастрофы умер от ужаса и горя. Вобсеру пригрозили другие члены семьи, и он сбежал. Польская королева приказала заключить принцессу Кульмбахскую в Плассенбургскую крепость. Едва оправившись после родов, она была туда водворена, провела в суровом заключении несколько лет и поныне оставалась бы в заточении, если бы католические священники, пробравшись в тюрьму, не обещали ей покровительства императрицы Амелии при условии отречения принцессы от лютеранства. Жажда вернуть себе свободу заставила принцессу уступить их увещеваниям. Но полную свободу она получила только после смерти польской королевы. Своей независимостью она прежде всего воспользовалась для того, чтоб вернуться к вере своих отцов. Молодая маркграфиня Байрейтская, Вильгельмина Прусская, оказала ей радушный прием при своем маленьком дворе. Здесь принцесса благодаря своим добродетелям, кротости и уму заслужила всеобщее уважение. Душа ее разбита, но все еще прекрасна. Несмотря на то, что принцесса, как лютеранка, не пользуется благосклонностью венского двора, никто не смеет издеваться над ее несчастьем. Никто, даже лакеи, не решается злословить о ней. Здесь она проездом по какому-то делу, постоянная же ее резиденция – Байрейт.

– Вот почему, – заметила Консуэло, – она столько говорила мне об этом городе и так уговаривала поехать туда. О! Какая история, Иосиф! И что за женщина графиня Годиц! Никогда, никогда больше Порпора не затащит меня к ней, никогда больше не буду я для нее петь!

– Тем не менее там можно встретить самых непорочных, самых уважаемых придворных дам. Так уж, говорят, повелось в мире. Имя и богатство все покрывают, лишь бы вы посещали церковь, и к вам отнесутся здесь с величайшей терпимостью.

– Очевидно, венский двор крайне лицемерен, – проговорила Консуэло.

– Между нами будь сказано, боюсь, что наша великая Мария-Терезия тоже немного лицемерна, – понижая голос, ответил Иосиф.

Глава 88

Несколько дней спустя, после того как Порпора много хлопотал, много интриговал на свой лад, то есть угрожал, бранился или рассыпал налево и направо насмешки, маэстро Рейтер (бывший учитель и враг юного Гайдна) провел Консуэло в императорскую капеллу, где в присутствии Марии-Терезии певица спела партию Юдифи в оратории «Освобожденная Бетулия» (стихи Метастазио, а музыка того же Рейтера). Консуэло была восхитительна, и Мария-Терезия соблаговолила остаться ею довольной. По окончании духовного концерта Консуэло была приглашена вместе с другими певцами (Кафариэлло в том числе) в одну из зал дворца к столу с угощением, за которым председательствовал Рейтер. Едва уселась она между маэстро и Порпорой, как внезапный и вместе с тем торжественный шум заставил вздрогнуть всех гостей, исключая Консуэло и Кафариэлло, увлеченных спором о темпе одного исполненного хора.

– Решить этот вопрос сможет только сам маэстро, – сказала Консуэло, оборачиваясь к Рейтеру.

Но она не нашла ни Рейтера справа от себя, ни Порпоры слева: все встали из-за стола и торжественно вытянулись в ряд. Консуэло очутилась лицом к лицу с очаровательной женщиной лет тридцати, одетой в черное, как требовал этикет при посещении церкви, и окруженной семью детьми, из которых одного она держала за руку. «То был наследник престола, юный цесаревич Иосиф II, а прелестная женщина с легкой походкой, любезным и умным выражением свежего, энергичного лица была Мария-Терезия.

– Ессо la Giuditta? – спросила императрица, обращаясь к Рейтеру.

– Я очень довольна вами, дитя мое, – прибавила она, осматривая Консуэло с головы до ног. – Вы доставили мне истинное удовольствие, я никогда так живо не чувствовала всей величавости стихов нашего дивного поэта, как в ваших гармонических устах. У вас прекрасное произношение, а это я ценю выше всего. Сколько вам лет? Вы ведь венецианка, не правда ли? Ученица знаменитого Порпоры, которого я с удовольствием здесь вижу? Вы хотите поступить на императорскую сцену? Вы созданы, чтобы на ней блистать, и господин фон Кауниц покровительствует вам.

Закидав Консуэло всеми этими вопросами, не ожидая ее ответов и поочередно глядя то на Метастазио, то на Кауница, сопровождавших императрицу, Мария-Терезия сделала знак одному из своих камергеров, и тот преподнес Консуэло довольно ценный браслет. Прежде чем она сообразила поблагодарить императрицу, та, с царственным величием мелькнув, как метеор, перед взором юной певицы, была уже на другом конце зала. Она удалялась со своим царственным выводком принцев и эрцгерцогинь, даря благосклонными и милостивыми словами каждого из музыкантов, попадавшихся ей на пути, и оставляя позади себя словно сверкающий след во всех этих взорах, ослепленных ее славой и могуществом.

Один лишь Кафариэлло сохранил или сделал вид, что сохраняет хладнокровие. Он возобновил спор на том же месте, где его прервал. А Консуэло положила браслет в карман, даже не подумав поглядеть на него, и продолжала как ни в чем не бывало отстаивать свое мнение, к великому удивлению и возмущению других музыкантов, очарованных появлением императрицы и не представлявших себе, как можно в тот день думать о чем-либо ином. Излишне говорить, что только Порпора всей душой – и инстинктивно и принципиально – составлял исключение в этом хоре неистового низкопоклонства. Он умел, не роняя достоинства, склоняться перед монархами, но в глубине души насмехался над рабами, презирал их. Когда Кафариэлло спросил Рейтера, каков должен быть темп хора, о котором у них с Консуэло шел спор, тот с лицемерным видом поджал губы и только после повторных вопросов холодно ответил:

– Признаюсь, сударь, я не слышал вашего разговора. Когда я вижу Марию-Терезию, я забываю весь мир и долго после того, как она исчезнет, пребываю в таком волнении, что не в силах думать о самом себе.

– По-видимому, та исключительная честь, которую синьора только что снискала для нас, не вскружила ей голову, – вставил находившийся здесь г-н Гольцбауэр, пресмыкавшийся перед императрицей несколько сдержаннее, чем Рейтер. – Для вас, синьора, совершенно естественно говорить с коронованными особами. Можно подумать, что вы ничего иного не делали всю свою жизнь.

– Я никогда не говорила ни с одной коронованной особой, – спокойно ответила Консуэло, не улавливая в словах Гольцбауэра злой насмешки, – и ее величество не оказала мне этого благодеяния: задавая мне вопросы, императрица, казалось, лишила меня чести отвечать ей, быть может для того, чтобы избавить меня от волнения.

– А тебе, по-видимому, хотелось поговорить с императрицей? – насмешливо бросил Порпора.

– Никогда к этому не стремилась, – наивно ответила Консуэло.

– Очевидно, у синьоры больше беспечности, чем честолюбия, – заметил Рейтер с ледяным презрением.

– Маэстро Рейтер, – доверчиво и наивно обратилась к нему Консуэло, вам, может быть, не понравилось, как я спела вашу вещь?

Рейтер признался, что никогда никто лучше не исполнял ее даже в царствование «августейшего и незабвенного Карла VI».

– В таком случае, – сказала Консуэло, – не упрекайте меня в беспечности. Я стремлюсь к тому, чтобы угождать своим повелителям, стремлюсь к тому, чтобы хорошо выполнять свое дело. Какие же еще стремления могут быть у меня? Всякое иное было бы и смешным и неуместным с моей стороны. – Вы слишком скромны, синьора, – возразил Гольцбауэр, – нет границ стремлениям человека, обладающего таким талантом, как ваш.

– Принимаю ваши слова за изысканный комплимент, – ответила Консуэло, – но я поверю, что немного угодила вам, только в тот день, когда вы пригласите меня на императорскую сцену.

Гольцбауэр, попав впросак, несмотря на свою осторожность, закашлялся, чтобы иметь возможность не отвечать, и вышел из положения, любезно и почтительно склонив голову. Потом, возвращаясь к первоначальному разговору, сказал:

– Вы в самом деле обладаете беспримерными спокойствием и бескорыстием. До сих пор вы даже не взглянули на браслет, подаренный вам ее величеством!

– Ах, правда! – согласилась Консуэло, вынимая браслет из кармана и передавая его соседям, которым было любопытно поглядеть на него и оценить.

«Будет на что купить дрова для учителя, если эту зиму не получу ангажемента, – подумала Консуэло, – самая маленькая пенсия была бы нам гораздо нужнее всяких украшений и безделушек».

– Ее величество божественно прекрасна! – проговорил Рейтер, с умилением вздыхая и искоса сурово поглядывая на Консуэло.

– Да, она мне показалась очень красивой, – ответила девушка, совершенно не понимая, почему Порпора толкает ее локтем.

– Показалась! – повторил Рейтер. – Как вы требовательны!

– Я едва имела время ее рассмотреть. Она прошла так быстро.

– Но ее ослепительный ум! Эта гениальность, проявляющаяся в каждом слове, которое слетает с ее уст!

– Я не успела расслышать, что она говорит: это было так мимолетно!

– Значит, вы из стали или из алмаза, синьора! Уж не знаю, что нужно для того, чтоб вы взволновались.

– Я была очень взволнована, исполняя партию вашей Юдифи, – ответила Консуэло, умевшая порой быть лукавой и начинавшая понимать, как недоброжелательно относятся к ней венские маэстро.

– Эта девушка, при всей своей наивности, вовсе не глупа, – шепотом сказал Гольцбауэр маэстро Рейтеру.

– Школа Порпоры, – ответил тот, – презрение и насмешка.

– Если не принять мер, то старинный речитатив и выдержанный стиль osservato заполонят нас еще больше прежнего, – продолжал Гольцбауэр, – но будьте покойны, у меня есть средства помешать этому «порпорианству» повысить голос.

Когда все встали из-за стола, Кафариэлло сказал на ухо Консуэло:

– Видишь ли, дитя мое, все эти люди – сущие мерзавцы. Тебе трудно будет здесь что-либо сделать. Они все против тебя, а если бы только посмели, то были бы и против меня.

– Что же мы им сделали? – спросила с удивлением Консуэло.

– Мы – ученики самого великого учителя в мире. Они и их креатуры наши естественные враги. Они восстановят против тебя Марию-Терезию, и все, что ты говорила, будет ей передано со злобными добавлениями. Ей будет доложено, что ты не считаешь ее красавицей, а подарок ее нашла мизерным. Я хорошо знаю все их происки. Однако мужайся! Я буду защищать тебя от всех и против всех и полагаю, что мнение Кафариэлло в музыкальном мире стоит, конечно, мнения Марии-Терезии.

«Я попала в довольно скверное положение: с одной стороны – злоба, с другой – безумие», – подумала, уходя, Консуэло. В глубине же души воскликнула, обращаясь к учителю и к жениху: «О Порпора! Я сделаю все возможное, чтобы вернуться на сцену. О Альберт, я надеюсь, что мне это не удастся!»

Весь следующий день маэстро Порпора был занят в городе делами; находя, что его ученица немного бледна, он посоветовал ей поехать за город на прогулку с женой Келлера, предлагавшей Консуэло присоединиться к ней, когда только она пожелает.

Не успел маэстро выйти за дверь, как девушка обратилась к Иосифу:

– Беппо, ступай поскорее найми экипаж: поедем проведать Анджелу и поблагодарить каноника. Мы обещали сделать это раньше, но моя простуда послужит извинением.

– А в каком костюме явитесь вы к канонику? – спросил Беппо.

– Вот в этом самом, – ответила она, – нужно же, чтобы он знал, кто я, и примирился с моим естественным состоянием.

– Чудесный каноник! Я очень рад, что снова его увижу.

– Я тоже.

– Бедный, славный каноник! Мне грустно подумать…

– О чем?

– О том, что он совсем потеряет голову.

– Почему? Разве я богиня? А я и не знал.

– Вспомните, Консуэло, он ведь уже на три четверти был без ума от вас, когда мы расстались с ним.

– А я тебе говорю: как только он узнает, что я женщина, и увидит меня такой, как я есть, он сразу возьмет себя в руки и станет тем, чем сотворил его господь, – благоразумным человеком.

– Правда, одежда кое-что значит. Когда вы снова превратились здесь в барышню, после того как я за две недели привык обращаться с тобой как с мальчиком… я почувствовал какой-то страх, какую-то неловкость, в которой не могу сам разобраться. И, конечно, во время путешествия… если бы мне было позволено влюбиться в вас… Но сейчас ты скажешь, что я несу вздор…

– Конечно, Иосиф, ты несешь вздор, да к тому же еще теряешь время на болтовню. Ведь нам надо проехать десять миль, чтобы добраться до приории и вернуться оттуда. Теперь восемь часов утра, а мы должны быть дома в семь вечера, к ужину учителя.

Три часа спустя Беппо и его спутница сошли у ворот приории. День был чудесный. Каноник меланхолически созерцал свои цветы. Увидев Иосифа, он радостно вскрикнул и бросился ему навстречу, но вдруг остолбенел, узнав своего дорогого Бертони в женском платье.

– Бертони, мое любимое дитя, – воскликнул он с целомудренной наивностью, – что значит это переодевание? И почему ты являешься ко мне в таком наряде? Ведь теперь же не масленица…

– Уважаемый друг, ваше преподобие, простите меня, – ответила Консуэло, целуя ему руку, – я вас обманула. Никогда не была я мальчиком. Бертони никогда не существовал, а когда я имела счастье познакомиться с вами, вот тогда действительно я была переодета.

– Мы полагали, – заговорил Иосиф, боявшийся, чтобы изумление каноника не сменилось неудовольствием, – что вы, господин каноник, не были введены в заблуждение нашим невинным обманом. Эта хитрость была придумана отнюдь не для того, чтобы провести вас, – то была необходимость, вызванная обстоятельствами; и мы всегда думали, что вы, господин каноник, великодушно и деликатно закрывали на это глаза.

– Вы так думали? – смущенно и со страхом спросил каноник. – А вы, Бертони… то есть я хочу сказать – сударыня, вы также это думали?

– Нет, господин каноник, – ответила Консуэло, – ни одной минуты я этого не думала. Я прекрасно видела, что ваше преподобие нисколько не подозревает истины.

– Вы воздаете мне справедливость, – сказал каноник голосом несколько строгим и вместе с тем глубоко печальным. – Я не умею идти на сделки со своей совестью, и, угадай я, что вы женщина, никогда не стал бы так настаивать, чтобы вы у меня остались. Действительно, в соседней деревне и даже между моими слугами ходили смутные слухи, подозрения, но они вызывали у меня только улыбку, до того упорно я заблуждался на ваш счет. Говорили, будто один из маленьких музыкантов, певших в храмовый праздник, – переодетая женщина. А потом уверяли, что это просто злобная выдумка сапожника Готлиба, желавшего испугать и огорчить священника. Да, наконец, я сам с уверенностью опровергал этот слух. Как видите, я совершенно поддался обману, трудно было бы более удачно провести человека.

– В этом моя большая вина, но обмана никакого не было, господин каноник, – твердо, с полным достоинством ответила Консуэло. – Не думаю, чтобы я хоть на минуту уклонилась от должного к вам уважения и приличий, каких требует от меня порядочность. После долгого пути пешком я очутилась ночью на дороге, без крова, изнемогая от жажды и усталости. Вы не отказали бы в гостеприимстве нищей. Мне вы оказали его во имя музыки, и я музыкой уплатила свой долг. Если я не ушла от вас на следующий же день, то это произошло благодаря непредвиденным обстоятельствам, заставившим меня выполнить долг, который я считала выше всякого другого. Мой враг, моя соперница, моя преследовательница упала словно с облаков у вашей двери. Она оказалась в беспомощном положении, о ней некому было позаботиться, и потому она имела право на мое участие. Вы помните остальное, ваше преподобие, и прекрасно знаете, что если я воспользовалась вашим доброжелательством, то не для себя. И вы, надеюсь, не забыли, что я удалилась тотчас же, как выполнила свой долг. А если сегодня я вернулась, чтобы лично поблагодарить вас за милости, которыми вы осыпали меня, то к этому побудила меня честность, обязывавшая вывести вас из заблуждения и объясниться с вами, ибо это необходимо и для вашего и для моего достоинства.

– Все это очень таинственно и совершенно необычайно, – произнес наполовину побежденный каноник, – вы говорите, что несчастная, ребенка которой я усыновил, была вашим врагом, вашей соперницей… А кто вы сами, Бертони, – простите, это имя все вертится у меня на языке, – скажите, как отныне я должен звать вас?

– Меня зовут Порпорина, – ответила Консуэло, – я ученица Порпоры, певица. Из театра.

– А! Прекрасно! – сказал каноник с глубоким вздохом. – Я должен был сам об этом догадаться по тому, как вы сыграли свою роль. Что же до вашего дивного музыкального таланта, мне не приходится больше ему удивляться. Вы прошли хорошую школу. Могу ли я задать вам вопрос: господин Беппо – ваш брат… или ваш муж?

– Ни то, ни другое: он мой брат по духу, и только брат, господин каноник. Поверьте, не будь я так же целомудренна душой, как ваше преподобие, я не осквернила бы своим присутствием святости вашего жилища.

Надо сказать правду, голос у Консуэло был неотразимо привлекателен, и каноник поддался его очарованию, как всегда поддаются искренности чистые, правдивые сердца. Он почувствовал, как с души его словно скатился тяжелый камень, и, медленно прогуливаясь со своими юными друзьями, кротко попросил Консуэло рассказать ему о себе, не в силах бороться с возродившимся расположением к обоим музыкантам. Она вкратце рассказала ему, не называя имен, о главных обстоятельствах своей жизни: о помолвке с Андзолето у постели умирающей матери, об измене жениха, о ненависти Кориллы, об оскорбительных замыслах Дзустиньяни, о советах Порпоры, об отъезде из Венеции, о привязанности к ней Альберта, о предложении семьи Рудольштадт, о собственной своей нерешительности и сомнениях, о бегстве из замка Исполинов, о встрече с Иосифом Гайдном, об их путешествии, о своем ужасе и сочувствии у одра больной Кориллы, о своей благодарности за покровительство, оказанное каноником ребенку Андзолето, наконец о приезде в Вену и даже о встрече накануне с Марией-Терезией.

Иосиф до этого не знал всей истории Консуэло. Она никогда не говорила ему об Андзолето, и то немногое, что она сказала о своей бывшей любви к этому негодяю, не особенно задело его за живое, но ее великодушие по отношению к Корилле и забота о ребенке произвели на него такое сильное впечатление, что он отвернулся, скрывая слезы. Каноник также не мог не прослезиться. Рассказ Консуэло, сжатый и искренний, произвел на него такое впечатление, словно он прочел прекрасный роман; вообще же он никогда не читал ни одного романа. Первый раз в жизни он услышал подлинную драму, приобщившую его к бурным людским переживаниям. Чтобы внимательно слушать Консуэло, каноник сел на скамейку и, когда она кончила, воскликнул:

– Если все рассказанное вами – истина, а я думаю и, как мне кажется, чувствую это в своем сердце по воле всевышнего, то вы святая… святая Цецилия, вернувшаяся на землю! Откровенно признаюсь вам: у меня никогда не было предрассудков по отношению к театру, – прибавил он после минутного молчания и раздумья, – и вы убеждаете меня в том, что и там можно спастись, как в любом другом месте. Несомненно, если вы останетесь такой же целомудренной и великодушной, как были до сих пор, то, дорогой мой Бертони, заслужите царства божия! Говорю вам то, что думаю, дорогая моя Порпорина!

– Теперь, ваше преподобие, – сказала, вставая, Консуэло, – прежде чем я прощусь с вами, расскажите мне о маленькой Анджеле.

– Анджела здорова и отлично себя чувствует, – ответил каноник. – Моя садовница чрезвычайно заботится о девочке, и я постоянно вижу, как она гуляет с ней в цветнике. Девочка вырастет среди цветов, сама как цветок, на моих глазах, а когда наступит время позаботиться о воспитании ее души в христианском духе, я дам ей образование. Положитесь на меня, дети мои. То, что мною было обещано перед лицом всевышнего, будет свято выполнено. По-видимому, ее мать не станет оспаривать у меня этих забот, ибо, живя в Вене, она ни разу даже не справилась о своей дочери.

– Она могла это сделать и окольным путем, без вашего ведома, – заметила Консуэло. – Я не могу допустить, чтобы мать была до такой степени равнодушна. Но Корилла домогается приглашения на императорскую сцену. Она знает, что ее величество очень строга и не оказывает покровительства людям с запятнанной репутацией. И вот она старается скрыть свои грехи хотя бы до подписания контракта. Будем же хранить ее тайну!

– Но ведь Корилла ваша соперница! – воскликнул Иосиф. – И говорят, она восторжествует над вами благодаря своим интригам и уже распускает по городу слух, будто вы любовница графа Дзустиньяни. Об этом шла речь в посольстве; как рассказывал мне Келлер… Там негодовали на эту клевету, но боялись, что Корилла сумеет убедить Кауница, который охотно слушает скабрезные сплетни и не перестает восторгаться красотой Кориллы.

– И она говорила такие вещи! – вырвалось у Консуэло, покрасневшей от негодования. Потом, успокоившись, она прибавила: – Так должно было быть, этого следовало ожидать…

– Но ведь стоит сказать одно слово, чтобы рассеять эту клевету, возразил Иосиф. – И это слово будет сказано мной. Я скажу, что…

– Ты ничего не скажешь, Беппо: это и подло и бесчеловечно. Вы также ничего не станете говорить, господин каноник, и, даже явись подобное желание у меня, вы, конечно, удержите меня от этого. Не правда ли?

– Истинно христианская душа! – воскликнул каноник. – Но подумайте сами, это не может очень долго оставаться в тайне. Достаточно кому-нибудь из слуг или крестьян, знающих об этой истории, пустить слушок, и через какие-нибудь две недели станет известно, что целомудренная Корилла произвела на свет незаконного ребенка и в довершение всего еще бросила его. – Не позже двух недель я или Корилла подпишем контракт. Я не хотела бы одержать победу с помощью мести. До тех пор, Беппо, ни слова, или я лишаю тебя моего уважения и дружбы. А теперь прощайте, господин каноник. Скажите, что простили меня, протяните мне еще раз по-отечески руку, и я удалюсь, прежде чем ваши слуги узнают меня в таком виде.

– Пусть мои слуги говорят, что им угодно, а бенефиции пусть провалится к черту, если так угодно небу! Я получил недавно наследство, дающее мне мужество пренебрегать громами епархиального епископа. Дети мои, не принимайте меня за святого! Я устал повиноваться и принуждать себя. Хочу жить честно, но без всяких дурацких страхов. С тех пор как подле меня нет призрака Бригиты, а особенно с тех пор, как я обладаю независимым состоянием, я чувствую себя храбрым, как лев. Ну, идемте теперь со мной завтракать, а там окрестим Анджелу и займемся музыкой до обеда.

И он потащил их к себе в приорию.

– Эй, Андреас! Иосиф! – крикнул он, входя в дом. – Идите поглядите на синьора Бертони, превратившегося в даму. Что, не ожидали, не правда ли? И я также. Ну, скорее удивляйтесь вместе со мной и живо накрывайте на стол!

Завтрак был превосходен, и наши юнцы убедились, что если в образе мыслей каноника и произошли большие перемены, то это совершенно не коснулось его привычки хорошо покушать. Затем в монастырскую часовню принесли ребенка. Каноник сбросил свой стеганный на вате шлафрок, облачился в рясу и стихарь и совершил обряд крещения. Консуэло и Иосиф были восприемниками и за девочкой утвердили имя Анджелы. Остаток дня был посвящен музыке, а затем настало время распрощаться. Каноника очень огорчил отказ его друзей пообедать с ним. Но он в конце концов согласился с их доводами и утешил себя мыслью, что увидит их в Вене, куда вскоре собирался переехать на зиму.

Пока запрягали лошадей, он повел их в оранжерею полюбоваться новыми растениями, которыми он обогатил свою коллекцию. Надвигались сумерки; каноник, у которого было очень тонкое обоняние, не пройдя и нескольких шагов под стеклянной крышей своего прозрачного дворца, воскликнул:

– Я чувствую какое-то необычайное благоухание. Не зацвел ли уж ванилевый шпажник? Нет, это не его аромат. А стрелица совсем не пахнет… У цикламенов запах менее чистый, менее острый. Что же здесь творится? Не погибни, увы, моя волкамерия, я сказал бы, что вдыхаю ее благоухание. Бедное растение! Уж лучше не думать о Нем. Вдруг каноник вскрикнул от удивления и восторга: он увидел перед собой в ящике самую красивую волкамерию из всех когда-либо виденных им в жизни, покрытую гроздьями белых с розовым маленьких роз, нежный аромат которых наполнял всю оранжерею и заглушал другие запахи, несшиеся со всех сторон.

– Что за чудо? Откуда это предвкушение рая? Этот цветок из сада Беатриче? – воскликнул он в поэтическом восторге.

– Мы со всевозможными предосторожностями привезли волкамерию с собой в экипаже, – ответила Консуэло, – позвольте вам преподнести ее как искупление за ужасное проклятие, сорвавшееся однажды с моих уст, в чем я буду раскаиваться всю жизнь.

– О дорогая дочь моя! Что за дар! И с какой деликатностью он поднесен! – проговорил растроганный каноник. – О бесценная волкамерия, ты получишь особенное имя» как у меня в обычае давать великолепным экземплярам моей коллекции: ты будешь называться Бертони, чтоб освятить память существа, уже не существующего, которое я полюбил с нежностью отца.

– Дорогой мой отец, – сказала Консуэло, пожимая ему руку, – вы должны привыкнуть любить своих дочерей так же, как и сыновей. Анджела не мальчик…

– И Порпорина также моя дочь, – сказал каноник, – да, моя дочь! Да! Да! Моя дочь! – повторял он, попеременно глядя то на Консуэло, то на волкамерию Бертони полными слез глазами.

В шесть часов Иосиф и Консуэло были уже дома. Экипаж они оставили при въезде в предместье, и ничто не выдало их невинного приключения. Порпора только удивился, почему у Консуэло не разыгрался аппетит после прогулки по прекрасным лугам, окружающим столицу империи. Завтрак каноника был так вкусен, что Консуэло наелась в тот день досыта, а свежий воздух и движение дали ей прекрасный сон, и на другой день она почувствовала себя и в голосе и такой бодрой, какой ни разу еще не была в Вене.

Глава 89

Неуверенность в будущем, а быть может, желание оправдать или объяснить то, что творится в ее сердце, побудили наконец Консуэло написать графу Христиану и разъяснить ему свои отношения с Порпорой, сообщить об усилиях маэстро, стремящегося вернуть ее на сцену, и о своей надежде, что его хлопоты ни к чему не приведут. Она откровенно рассказала старому графу, сколь многим обязана своему учителю, как должна быть ему предана и покорна. Затем, делясь своим беспокойством относительно Альберта, она настоятельно просила научить ее, что написать молодому графу, чтобы успокоить его и не лишить надежды. Письмо заканчивалось так: «Я просила Вас, граф, дать мне время проверить себя и принять решение. Так вот, я решила сдержать свое слово: клянусь перед богом, что у меня хватит силы воли замкнуть свое сердце и разум для всякой вредной фантазии или новой любви. А между тем, если я вернусь на сцену, я как будто нарушу данное мной обещание, откажусь от самой надежды его выполнить. Судите же меня или скорее судьбу, мной управляющую, и долг, мной руководящий. Уклониться – значит совершить преступление. Я жду от Вас совета более мудрого, чем мое собственное разумение; едва ли оно будет противоречить моей совести».

Запечатав письмо, Консуэло поручила Иосифу отправить его; у нее стало легче на душе, как это бывает всегда, когда человек, оказавшийся в тяжелом положении, находит способ выиграть время и отдалить решительную минуту. И она собралась нанести вместе с Порпорой визит очень известному и весьма восхваляемому придворному поэту, господину аббату Метастазио; этому визиту ее учитель придавал огромное значение.

Знаменитому аббату было тогда около пятидесяти лет. Он был очень красив собой, обходителен, чудесный собеседник, и Консуэло, наверное, почувствовала бы к нему расположение, если бы перед тем как они направились к дому, где в разных этажах обитали придворный поэт и парикмахер Келлер, не произошел у нее с Порпорой следующий разговор.

– Консуэло, – начал маэстро, – сейчас ты увидишь совершенно здорового человека с живыми черными глазами, румяного, с розовыми, всегда улыбающимися губами; но ему во что бы то ни стало хочется слыть человеком, которого гложет изнурительная, тяжелая и опасная болезнь; он ест, спит, работает и толстеет, как всякий другой, а уверяет, будто у него бессонница, отсутствие аппетита, угнетенное состояние духа, упадок сил. Смотри же не попади впросак и, когда он начнет при тебе жаловаться на свои недуги, не вздумай говорить ему, что он не похож на больного, очень хорошо выглядит или что-нибудь в этом роде, ибо он жаждет, чтобы его жалели, беспокоились о нем и заранее оплакивали. Упаси тебя бог также заговорить с ним о смерти или о ком-нибудь умершем: он боится смерти и не хочет умирать. Но вместе с тем не сделай глупости и не скажи ему уходя: «Надеюсь, что ваше драгоценное здоровье скоро поправится», – так как он желает, чтобы его считали умирающим, и будь он в состоянии уверить, что уже мертв, он был бы в восторге, при условии, однако, что сам этому не будет верить.

– Вот уж глупейшая мания у великого человека, – заметила Консуэло.

– Но о чем же с ним говорить, если нельзя заикнуться ни о выздоровлении, ни о смерти?

– Говорить надо о его болезни, задавать ему тысячу вопросов, выслушивать все подробности о его недомогании, о переносимых муках, а в заключение сказать, что он недостаточно заботится о своей особе, не думает о себе, не щадит себя, слишком много работает. Таким способом мы заслужим его расположение.

– Однако ведь мы идем к нему с просьбой написать либретто, которое вы переложите на музыку, а я буду исполнять, не так ли? Как же мы можем советовать ему не писать и в то же время упрашивать как можно скорее написать для нас поэму?

– Все устроится само собой во время разговора. Надо только уметь кстати ввернуть словечко.

Маэстро хотел, чтобы его ученица понравилась поэту, но по присущей ему язвительности, как всегда, не мог удержаться и допустил ошибку, высмеяв Метастазио: у Консуэло сразу пробудилось предубеждение к аббату и то внутреннее презрение, которое отнюдь не вызывает расположения у людей, жаждущих, чтобы им льстили и поклонялись. Неспособная к лести и притворству, она положительно страдала, заметив, как Порпора потворствует слабостям поэта и в то же время жестоко издевается над ним, делая вид, будто благоговейно сочувствует его воображаемым недугам. Не раз она краснела и хранила тягостное молчание, несмотря на знаки учителя, призывавшего ученицу вторить ему.

Консуэло начинала уже приобретать известность в Вене. Она выступила в нескольких салонах, а предположение, что ее могут пригласить на императорскую сцену, несколько волновало музыкальный мир. Метастазио был всемогущ. Стоило Консуэло завоевать расположение поэта, вовремя польстить его самолюбию, и он мог поручить Порпоре переложить на музыку свое либретто «Attilio Regolo», написанное за несколько лет до этого. Итак, крайне необходимо было, чтобы ученица порадела за своего учителя, ибо сам учитель совсем был не по вкусу придворному поэту.

Метастазио был итальянцем, а итальянцы редко ошибаются относительно друг друга. Он в достаточной мере обладал чуткостью и проницательностью, отлично знал, что Порпора очень умеренный поклонник его драматического таланта и не раз сурово отзывался (основательно или нет) о его трусости, эгоизме и притворной чувствительности. Ледяную сдержанность Консуэло и отсутствие интереса к его болезни поэт истолковал по-своему, истинной же причины неприятного ощущения, вызванного почтительной жалостью, он не угадал. Он усмотрел в этом нечто почти оскорбительное для себя и, не будь он рабом вежливости и обходительности, наотрез отказался бы выслушать ее пение. Однако, поломавшись, – ссылаясь на возбужденное состояние своих нервов и боязнь чересчур взволноваться, – он все же согласился прослушать певицу. Метастазио слышал уже Консуэло, когда та исполняла ораторию «Юдифь», но надо было дать ему представление о ней и как об оперной певице. Поэтому-то Порпора и настаивал на ее пении.

– Но как же быть, как петь, когда приходится опасаться, как бы музыка не взволновала его? – прошептала ему Консуэло.

– Наоборот, надо взволновать его, – также шепотом ответил маэстро.

– Он очень рад, когда его выводят из апатии, так как после сильных переживаний на него находит поэтическое вдохновение.

Консуэло спела арию из «Ахилла на Скиросе», лучшего драматического произведения Метастазио, положенного на музыку Кальдара в 1736 году и поставленного на сцене во время свадебных торжеств Марии-Терезии. Метастазио был так же поражен ее голосом и умением петь, как и в первый раз, когда услышал ее, но он решил замкнуться в натянуто-холодном молчании, как это сделала она, когда он говорил о своих недугах. Однако это ему не удалось, ибо, вопреки всему, достойный поэт был истинным художником, а прекрасное исполнение Консуэло задело самые чувствительные струны его сердца, пробудило воспоминания о больших триумфах, и здесь уже не было места неприязни.

Страницы: «« ... 3738394041424344 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Перед Вами – сборник повестей и рассказов Владимира Зенкина, в котором тесно переплелись фантастика,...
Когда спецназ ГРУ уходит в рейд в горы Кавказа с одной задачей, а оказывается в Зоне, прямо в чреве ...
Живое Средневековье с его рыцарями-разбойниками, гуситами и крестоносцами, инквизиторскими кострами,...
Эта книга больше чем руководство по бизнес-карьере, Это пошаговый и практический план перехода от би...
Сюрреалистический гротеск и правда жизни. Три страны, три «сестринских» истории. Трилогия, триптих, ...
Перед вами новый роман известного мастера фантастической литературы Сергея Деркача, в котором фантас...