Завороженные Бушков Александр
После недолгой паузы Савельев пожал плечами:
— Как вам сказать… Вроде бы нет… Хотя… Впрочем… Он все время забавлялся со своими часами, словно ребенок с игрушкой. Так и вертел в руках, крышку открывал то и дело… Ну, мало ли какие у людей могут быть безобидные странности. Знаю многих, кому свойственны этакие мелкие чудачества, вовсе не идущие в ущерб делу… Взять хотя бы… Впрочем, вам это наверняка неинтересно…
— Это не чудачество было, — усмехнулся Башинский. — Подполковник скрупулезно выполнял свои служебные обязанности. Посмотрите.
Он открыл заднюю крышку своих часов и пододвинул их через стол поручику. Поручик присмотрелся. То, что он увидел, на часовой механизм походило мало: ни привычных шестеренок, ни пружины — размеренно вращаются странные сверкающие спиральки, вовсе уж медленно вертятся разноцветные кружочки, усыпанные черточками, золочеными иероглифами, чем-то вроде крохотных разноцветных самоцветиков, а посередине горит яркий зеленый огонек размером с ноготь мизинца. Никакие это не часы, непонятно что, но не часы вовсе.
— Точно такое же устройство перед подполковником и лежало, — сказал Башинский. — И точно так же горел зеленый огонек. Это, как бы вам объяснить… Устройство это позволяет определить некоторые качества, склонности, духовные задатки человека. Пригодность его к тому или иному занятию. Вы ведь должны прекрасно знать, как это бывает с новобранцами. Один становится исправным солдатом, другой, как ты его ни муштруй и не воспитывай, так и останется вечным недотепой. Быть может, в чем-то другом он и хорош, но нет у него призвания стать исправным солдатом, хоть ты ему кол на голове теши. Теперь представьте, что у вас есть прибор, который заранее это определяет. И загорается огонечек соответствующего цвета, у каждого свой…
— Я понял в общих чертах, — кивнул Савельев. — Что же, вы вот так всякий раз…
— Вовсе необязательно, — сказал Башинский. — Здесь все сложнее. Нет такого устройства, чтобы предсказало, будет ли кандидат для нас пригоден, и зажгло соответствующий огонек. Здесь другое… Устройство не делит людей на пригодных и непригодных, оно отмечает, что вы особенно пригодны. Понимаете? Не просто годны, а особенно пригодны. Вы, если можно так выразиться, неуязвимы. Есть люди, которых «соседи» способны, вульгарно выражаясь, заморочить наяву, а есть и такие, с которыми они это не в состоянии проделать. Ценнейшее качество для нас. Им, признаюсь по секрету, обладают далеко не все путешественники.
— Но позвольте… Там, в обозе, этот клятый Иван Матвеич на меня во сне наводил жуткую чертовщину. Когда…
— Ваша история нам известна во всех подробностях, — вежливо, но твердо прервал Башинский. — Мы очень быстро узнали о происшедшем, затребовали все бумаги, какие только имелись, они были доставлены тем же поездом, которым вы прибыли в Петербург… Вот именно, во сне. Наяву никто из этих ничего с вами не способен сделать. Большая часть «соседей» особенной силой похвастать не может, но среди них попадаются экземпляры наподобие матерых волков, и вот они-то способны, пользуясь терминами из легенд и сказок, морок навести не то что на отдельного человека, а и целой толпе глаза отвести. Впрочем, многие сказки и легенды основаны на реальности… Короче говоря, против вас даже самые сильные из них абсолютно бессильны. Это качество у людей встречается столь же редко, как талант выдающегося музыканта или, скажем, полководца. И потому вы для нас особо ценный кандидат.
— Мы все-таки не обычная армейская часть, — сказал генерал. — Как показал опыт, в том числе и печальный, в нашем деле нужны исключительно охотники. Принимающие службу по доброй воле. Поэтому приказывать вам никто не будет, как уже прозвучало, вам делают предложение — стать одним из наших путешественников по времени. Служба нелегкая, можно, как на самой настоящей войне, столкнуться со смертельными опасностями, а то и погибнуть. Но вы ведь офицер, вы должны быть к такому готовы. В сущности, на войне люди подвергаются даже большим опасностям и — гораздо чаще. Никто не требует от вас немедленного решения, вы можете попросить разумное время на раздумья. И вот еще какой немаловажный нюанс… Мне бы хотелось, чтобы вы, принимая решение, полностью исключили любые романтические побуждения. Вы ведь, насколько я знаю из отчета подполковника Карцева, любите и Вальтера Скотта почитывать, и Жюля Верна? И Дюма?
— Есть грех…
— Ну какой же это грех? Вполне достойное времяпровождение, уж гораздо лучше пития и карт… Здесь главное, чтобы вы накрепко уяснили: на деле былые времена, о которых столь увлекательно пишут знаменитые романисты, абсолютно лишены всякой романтики и возвышенного. Все эти рыцарские, мушкетерские и тому подобные заманчивые для читателя эпохи лишены и тени чего бы то ни было романтического. Реальная жизнь была не в пример грязнее, грубее, прозаичнее, приземленнее. На эту тему вам крайне полезно было бы побеседовать со штабс-капитаном Маевским, жаль, что он под арестом. Маевский, горячий поклонник месье Дюма-отца, однажды оказался в том самом былом, о коем столь романтично повествуют «Три мушкетера». И вернулся в полнейшем расстройстве чувств — настолько увиденное оказалось далеким от читанного…
— Я понимаю… — он поднял голову и посмотрел генералу в глаза. — Нет, я уж точно не романтик.
— И прекрасно. Как я уже говорил, ваша служба может оказаться смертельно опасной. Кроме того, вас могут постигнуть моральные и психологические терзания, о которых в прежней жизни вы и понятия не имели, — вызванные исключительно нашей службой. Я не могу заранее вам сказать, какими они будут, но они случаются у некоторых, даже выдержанных и стойких. Об этом я тоже обязан вас предупредить… У вас должны быть вопросы?
— Если это дело сугубо добровольное… Вы, конечно же, дадите мне время для раздумья?
— Конечно, как же иначе? — генерал мельком глянул на часы. — Я так полагаю, до завтрашнего утра. Взрослому и ответственному человеку этого достаточно, чтобы принять серьезное решение, не правда ли?
— Пожалуй…
— Решение, как вы понимаете, следует принимать самому, — сказал генерал. — Это не тот случай, когда позволительно советоваться с близкими. Близким лучше оставаться в неведении. У нас нет единого, обязательного для всех правила, однако не каждая жена служащих у нас офицеров знает, чем занимается ее супруг. Посвящать жен во все детали можно только с позволения начальства, то есть меня. Правда, ваш случай стоит особняком. Ваша супруга уже соприкоснулась кое с чем… И, насколько мне известно, перенесла все с похвальной стойкостью…
— Господин генерал… А случалось, чтобы люди отказывались?
— Ну, разумеется. Семеро. Причем один из них, должен рассказать честно, не просто категорически отказался, а впал в самую настоящую истерику: крики, конвульсии, рыдания, зубы стучат о край стакана с успокоительными каплями… Это был исправный, обстрелянный офицер, прошедший турецкую кампанию и среднеазиатские походы. Что поделать, нас он оказался не в состоянии принять.
— И что со мной будет, если я откажусь?
— А что с вами может случиться особенного? — чуточку удивленно поднял брови Зимин. — Не в каторгу же вас ссылать бессрочно и не убивать блистающим карбонарским кинжалом… Если откажетесь, подыщем вам приличное место службы, возможно даже, в батальоне… а впрочем, как хотите. Служебную подписку о сохранении тайны вам, понятно, дать придется. И нарушившему ее, честно признаюсь, в самом деле будет плохо, — он жестко улыбнулся. — Хотя… Нашу тайну надежным способом бережет как раз ее необычность. Вот подумайте сами: в подпитии вы начнете рассказывать сослуживцам или иным добрым знакомым, что в Гатчине есть военная часть, где с помощью электрической машины путешествуют по былым и грядущим столетиям… Как к этому отнесутся слушатели, и, если вы будете настойчивы, как скоро привлечете внимание добрых, участливых, внимательных докторов? Не имеющих к нам никакого отношения? Прогресс в науке и технике ныне движется семимильными шагами, но это выйдет очень уж чересчур…
— Да, конечно… — бледно усмехнулся поручик.
— Признаться, был печальный пример, — сказал генерал без выражения. — Жена одного из наших офицеров все же начала рассказывать близким подругам о том, чем занимается на самом деле ее супруг. Вскоре подруг этих поочередно навестил тот самый участливый, любезный доктор и провел с каждой беседу так, что все окончательно убедились: их закадычная подруга давно страдает не опасным для окружающих, но безусловным расстройством психического здоровья, — генерал легонько кивнул в сторону врача. — Меж своими можно признаться, что это был наш Яков Сергеевич, в цивильном платье, правда… Ему поверили, разумеется — и с тех пор относились ко всему, что бы дама ни говорила, соответствующим образом… Да, и вот что еще. Я говорил вам, что в отставку с нашей службы ушли трое, и это чистая правда. Но я имел в виду только тех, которые так и не вернулись. Всего же их было семеро. Но четверо, кто через пару недель, кто через пару месяцев, попросились обратно. И были, разумеется, приняты. А те трое… У них у всех жизнь как-то не заладилась. Один начал пить — рьяно, люто, так, что в ближайшее время будет наверняка отчислен из полка. Другие двое… Ну, так они не пьют, однако, по точным наблюдениям, живется им несладко: тоска, депрессивность, как следствие, пренебрежение служебными обязанностями, домашние ссоры… Они не в силах вернуться, но и вести жизнь обычного человека уже не в состоянии… — генерал понизил голос, глядя словно бы сквозь Савельева, в его тоне появилась отстраненность: — Понимаете ли, Аркадий Петрович… Наша служба затягивает. Можно даже сказать, завораживает. Именно это слово употребил однажды штабс-капитан Маевский, и оно как-то незаметно прижилось. Настолько, что в обиходе многие офицеры всерьез именуют себя не путешественниками, а завороженными, и я, признаться, отношусь к этому с пониманием. Опасная служба, конечно, но ее суть … Таких путешествий в истории человечества прежде не бывало.
Его лицо было воодушевленным, но отчего-то и неприкрыто грустным. Поручик молчал, в голове у него всплывали фразы из читанного недавно военного журнала: «Воинский дух означает совокупность всех воинских качеств, присущих истинному воину: мужество и храбрость до забвения опасности, воинственность, благородство (рыцарство), дисциплину (подчиненность, исполнительность, сознание своего долга перед престолом и отечеством), самоотверженность (самопожертвование), веру в свои силы, в начальников и в свою военную среду (корпорацию), почин, самодеятельность, находчивость и решимость, бодрость, выносливость (труда, лишений и страданий)».
До сих пор он позволял себе думать, что все же обладает всеми перечисленными качествами. Теперь, кажется, настала пора проверить это на деле…
Он так и не успел ничего сказать — генерал взглянул на часы, самые обычные часы, поднялся, и вслед за ним вскочили остальные.
— Пойдемте, — сказал Зимин, направляясь за шинелью к вешалке. — Соловья баснями не кормят…
Военный врач Яков Сергеевич остался в здании. Они втроем направились по одной из нешироких улочек самой диковинной на свете воинской части. Немногочисленные встречные, все до единого в мундирах, отдавали честь. Высокая дымящаяся труба, впервые увиденная еще с той стороны монументального забора, становилась все ближе, все выше…
Свернув направо, за угол, они оказались перед столь же внушительной кирпичной стеной, отделенной от строений широким пустым пространством. На всем ее протяжении, по обе стороны от запертых высоких ворот, протянулись невысокие странные капониры — совершенно гладкие, уныло-серого цвета, с узкими бойницами. Судя по их глубине, стены капониров толщиной локтя в два.
Сразу две полосатые будки по обе стороны ворот. Часовые, вооруженные теми же странными ружьями. Генерал вошел в калитку первым, следом за ним Стахеев и последним поручик, испытывавший нечто среднее меж нешуточным возбуждением и робостью.
Здание гауптвахты слева, четверо вооруженных солдат на платформе. Пятый, унтер, двинулся навстречу, отдал честь. Генерал достал овальную металлическую пластинку на длинной бронзовой цепочке, показал унтеру, то же самое сделал и Стахеев. На оборотной стороне, как подметил поручик, отчеканен двуглавый российский орел, сверху и снизу окаймленный длинными надписями.
Унтер кивнул, сделал еще шаг вперед, уставился на поручика так, словно готов был в любой момент выхватить из кобуры казенный револьвер и всадить пулю в лоб. У поручика зародилось подозрение, что усатый старослужащий и в самом деле готов именно к такому повороту событий…
— Господин поручик?.. — вопросил унтер.
— Особое распоряжение, — сказал Зимин, подавая ему небольшой листок бумаги.
Унтера эта бумага удовлетворила полностью. Он зашел в будку и, как разглядел поручик, принялся что-то писать в огромной амбарной книге — каким-то странным карандашом, отливавшим металлическим блеском. Поручик украдкой озирался вокруг. Меж воротами и ближайшими зданиями опять-таки оставалось широкое пустое пространство, и возле зданий протянулись шеренгой такие же капониры с бойницами.
— Строгости, конечно, — сказал генерал, ободряюще ему улыбаясь. — Но нельзя иначе…
Справа — несколько зданий того же казарменного вида. Слева — огромное строение без окон, размерами вполне подходившее для кавалерийского манежа. К нему троица и направилась, когда вернувшийся унтер молча отдал честь и отступил в сторону.
Строгости — это еще мягко сказано… В вестибюле, мало чем отличавшемся от других присутственных мест, их ждали еще двое солдат с ружьями и подтянутый поручик, тут же направившийся к генералу строевым шагом. Он бросил руку к козырьку и четко отрапортовал:
— Господин генерал, разрешите доложить! Восемь карет в путешествии, три в простое, на одной продолжаются профилактические работы. Прибытие группы капитана Митрясова ожидается в расчетное время, противоречащих этому сообщений не поступало. За время моего дежурства никаких происшествий не случилось.
— Вольно, — кивнул генерал и направился вправо, к широкой лестнице с солидными перилами.
Самая обычная лестница, самый обычный коридор казенного вида, двери по обе стороны, начищенные бронзовые номера на них. Они поднялись на пару этажей (судя по высоте лестницы), свернули налево. Еще коридор, лестничный марш, ведущий вниз, новый коридор, тишина и безлюдье, словно в огромном здании, кроме них, не было ни единого человека — но поручик каким-то непонятным чувством ощущал, что людей здесь много и за высокими дверями идет непрестанная работа…
Обилие часовых поражало: на каждом лестничном марше, у каждого поворота в нишах коридоров стояли неподвижные фигуры с оружием наперевес, при виде генерала они оставались безмолвными и застывшими, как статуи, разве что каждый чуточку вздергивал вверх подбородок — что, должно быть, здесь заменяло отдание чести. Еще один вестибюль. Трое молодых поручиков с ружьями, дружное щелканье каблуками.
Генерал остановился перед самой обыкновенной высокой дверью, двустворчатой, с резными филенками, в отличие от всех прочих, без номера и какой бы то ни было таблички. Усмехнулся:
— Ну что же, Аркадий Петрович, извольте пожаловать в святая святых…
Один из поручиков привычно и ловко распахнул дверь. Короткий коридор, поворачивающий вправо, — и очередной часовой. У поручика в душе царило самое невероятное смешение чувств: воодушевление, любопытство, удивление и даже непонятный страх…
Когда свернули направо, он невольно остановился, отстав от идущих размеренным шагом спутников…
— Смелее, смелее, — обернулся генерал. — Никаких ужасов здесь нет…
Ужасов, конечно, не имелось, но зрелище предстало поразительное…
Они оказались на неширокой галерее с балюстрадой. Галерея эта идеальным прямоугольником замыкала огромный зал, ярко освещенный многочисленными электрическими лампами, — проходя над ним на высоте в три-четыре человеческих роста. С четырех сторон выступали некие павильоны, сплошь из стекла в металлических рамах; и в ярком свете, с непривычки резавшем глаза, без труда удалось рассмотреть, что во всех располагаются странные механизмы, устроенные в виде столов и вертикальных панелей, покрытые непонятными ручками самого разнообразного вида, циферблатами, светящимися окошечками. Множество людей в военной форме сидели за этими столами и стояли у панелей, что-то там поворачивая, нажимая, крутя, трогая. Их действия представлялись загадочными шаманскими ритуалами, но с первого взгляда видно, что действуют они слаженно и каждый, как выразился бы генералиссимус Суворов, знает свой маневр.
А посередине зала…
А посередине зала в два ряда вытянулось полдюжины больших, не менее четырех-пяти саженей в диаметре кругообразных возвышений. Они были покрыты концентрическими рядами прямоугольников, призм и полусфер, словно бы изготовленных из разноцветного толстого стекла, ярко блестевших, быть может, бронзовых выпуклых завитушек, спиралей, то ли странных вензелей, то ли неких иероглифов. Посередине каждого возвышения — металлический диск того же цвета начищенной бронзы. И в каждом, словно исполинские бутоны неизвестных цветов, располагались черные шары со срезанным основанием, окруженные подставками в виде металлических перилец, перевернутых вверх дном. Поручик зачем-то машинально их сосчитал: четыре огромных, размером прямо-таки с небольшую комнатку, снабженных этакими иллюминаторами в массивных бронзовых рамах (легко догадаться, что этот контур на каждой из них обрисовывает дверь с массивной круглой ручкой), шесть без иллюминаторов, хотя и с дверцами, совсем маленькие, такого размера, что внутри едва поместится кошка (а вот внутри больших, сразу видно, могут разместиться и несколько человек). Два возвышения оказались пусты. К одному из больших шаров перекинуты четыре металлические лесенки с площадками, и на всех стоят люди в форме, занятые какой-то непонятной работой. Распахнулась выгнутая наружу дверь, двое вошли внутрь, там вспыхнул электрический свет, можно рассмотреть прилаженную вдоль внутренней поверхности шара металлическую скамеечку, железные ящики, покрытые теми же странными ручками…
Покосившись на спутников, поручик не на шутку поразился их лицам. И генерал, и полковник замерли, не сводя глаз с загадочных сооружений внизу, они казались отрешенными от всего на свете, а лица и взгляды… Так смотрят на любимую женщину, на прекрасную мечту всей жизни, на нечто, чему предан безраздельно. Они и в самом деле были сейчас как завороженные…
Под потолком, увешенным рядами электрических ламп, послышался звонкий щелчок и раздался голос — неизмеримо превосходивший по силе, по громкости обычный человеческий:
— Внимание!
От неожиданности поручик, к стыду своему, даже чуточку присел и втянул голову в плечи, но тут же преодолел себя, выпрямился, конфузливо оглянулся на спутников — но те, слава богу, не обратили ни малейшего внимания на его испуг, так и стояли, не отводя глаз от диковинного зрелища внизу. Ну, конечно же, это просто-напросто какое-то устройство, усиливающее голос человека наподобие железного рупора корабельного микрофона…
— Внимание! — прогремел голос (на сей раз поручик усилием воли заставил себя замереть). — Особая осторожность! Возвращение кареты номер семь начинается. Занять места согласно боевому распорядку!
Справа распахнулась одна из выходивших на галерею дверей, загромыхали сапоги. Четыре офицера выскочили к балюстраде и развернулись шеренгой с нешуточной слаженностью, сразу свидетельствовавшей о немалом опыте. Трое целились вниз из ружей, а четвертый направил туда же загадочную штукенцию: нечто вроде толстой металлической трубы длиной в аршин, на конце которой располагалось ажурное поблескивающее полушарие. Более никаких изменений не произошло и никого не появилось — те, что деловито суетились вокруг одного из шаров, продолжали заниматься своим непонятным делом, а люди в стеклянных павильонах все так же предавались своим загадочным занятиям.
— Начинается прибытие! — прогремел под потолком металлический голос.
Поручик замер соляным столбом. Концентрические круги вокруг одного из пустовавших возвышений зажглись, словно лампочки, прямоугольники, призмы и полусферы засветились густым, насыщенным, красивым сиянием — синим, желтым, алым, фиолетовым… Бронзовые — или какие они там — завитушки покрылись роями пляшущих, гасших, вспыхивавших электрических искр. Свет становился все ярче, пляска искр — все быстрее и обильнее, послышалось басовитое неприятное гуденье, время от времени прерывавшееся громким сухим треском.
От огней и пляски искр стало подниматься сиреневое сияние, напоминавшее чем-то густой утренний туман, разве что невиданного цвета. Туман густел, густел, поднимался и поднимался, без всякого хаотического распространения, держась в неких строго отведенных пределах, непонятно как его ограничивших, принимал форму высокой полусферы, совершенно скрывшей возвышение…
Стояла совершеннейшая тишина, нарушавшаяся лишь сухим треском электрических разрядов, непонятными громкими щелчками, возникавшим порой неприятным гудением, от которого ломило зубы и в голове возникали этакие толчки, — причем это определенно не было наваждением. Люди на галерее застыли в величайшем напряжении.
Сиреневое сияние стало прямо-таки осязаемо плотным, напоминая сейчас идеально обработанное каменное полушарие, по его поверхности вновь обильно зазмеились электрические разряды, сплетаясь в густую сеть…
Басовитый звон, долго затухавший протяжным эхом, — будто лопнула исполинская струна…
Сияние стало таять, рассеиваться с поразительной быстротой — и вот пропало совсем. А на пьедестале, посреди концентрических колец разноцветных огней стоял еще один черный шар со срезанным основанием. Тут же круглая ручка на его выпуклом боку медленно завертелась. За иллюминаторами виднелось какое-то движение. Выгнутая дверь распахнулась наружу во всю ширину, и оттуда показался человек.
Довольно молодой, высокий, широкоплечий, он стоял в непринужденной, чуточку картинной позе, опершись локтем на внутреннюю ручку двери, улыбался во весь рот, ничуть не смущаясь тем, что стоял под прицелом трех странных ружей и еще более странного приспособления в руках четвертого офицера.
Облик его был весьма примечателен, человек словно бы сошел с оперной сцены, где давали «Хованщину», или живописного полотна на сюжет из допетровских времен. Кафтан из какого-то неизвестного поручику, но явно дорогого материала, розовая рубаха с расшитым жемчугами воротом, полосатые шаровары, красные сапоги на высоких каблуках, с острыми загнутыми носками, остроконечная шапка-мурмолка, кудрявая светлая бородка и лихие усы… На боку у него висела кривая сабля в желтых ножнах, усыпанных то ли разноцветными стекляшками, то ли…
Офицер с непонятным приспособлением, на глазах мягчая лицом, обернулся и звонко, радостно доложил:
— Все в порядке, господин генерал!
Стволы ружей опустились, напряжение мгновенно пропало. Генерал сделал размашистый жест правой рукой — и появившиеся откуда-то сбоку солдаты покатили к пьедесталу длинную металлическую лесенку, со сноровкой, свидетельствовавшей о немалой практике. Живописно одетый бородач все так же стоял в картинной позе, улыбаясь чуточку устало.
Генерал резко повернулся и направился к лесенке, ведущей с галереи вниз, в зал. Начальник штаба направился за ним, а пару мгновений позже следом поспешил и Савельев. У поручика имелось сильнейшее подозрение, что уж в его-то присутствии внизу нет ровным счетом никакой необходимости, но, поскольку никто ему не препятствовал, он спускался следом, охваченный восторгом в сочетании со сладким ужасом. Только теперь он полностью уверился, что все здесь всерьез. Доказательства предстали самые неопровержимые.
Разноцветные огни, помигивая, постепенно затухали — от внутреннего кольца к внешним. Лесенка прочно утвердилась, бородатый проворно спустился по ней, привычно придерживая саблю, — судя по ее тяжести, самую настоящую. Он вытянулся, приложил ладонь к головному убору. Выглядело это, быть может, и самую малость смешно, учитывая, что убор этот вышел из употребления сотни лет назад, но никто не улыбнулся, все были крайне серьезными.
— Итак? — хладнокровно спросил генерал.
— Это Бомелий, господин генерал, — сказал одетый по старинной моде человек. — Теперь уже никаких сомнений, что это Бомелий. У меня не только доказательства, у меня имеется живой свидетель. Когда придет в себя, много интересного расскажет…
Поручик таращился на него в неописуемом восхищении. Этот бородач только что вернулся из былого, из времен Иоанна Грозного, он видел их своими глазами, он там пребывал… В точности такой почтительный восторг и зависть он испытал четыре года назад в Чугуеве, когда встретился со своим ровесником в чине поручика, вернувшимся из Болгарии. Невидный юноша, ничем не примечательный внешне — но на его мундире красовались Георгий четвертой степени, и Станислав с мечами, и боевые медали.
Тем временем бородач обернулся, махнул рукой. Из распахнутой двери шара показались двое, одетые точно так же, разве что менее богато, опять-таки при саблях. Без всякий усилий, словно мешок с птичьим пухом, они волокли одетого на тот же манер человека, крепко подхватив его под мышки. Сам он, сразу видно, идти не в состоянии, висел меж конвоирами на подгибавшихся ватных ногах, покорный и безвольный, с выпученными глазами, оцепенелым в ужасе лицом.
С тем же величайшим хладнокровием генерал осведомился:
— Надеюсь, капитан, все обстоит гладко?
— Безусловно, господин генерал. Все проверено тщательнейшим образом. Буквально через час после того, как этот экземпляр был изъят, его должны были прирезать насмерть ночные тати на Ордынке. Полностью выпавший из исторических событий персонаж.
«Персонажа» уже препровождали по лесенке, бесцеремонно подгоняя тычками, когда он пробовал вяло сопротивляться. Бородач спустился с нижней ступеньки, встал в стороне, держась осанисто, со спокойной гордостью человека, исправно выполнившего свою задачу. Поручика он удостоил лишь мимолетным взглядом — и взгляд этот был примерно таков, каким сам Савельев удостоил бы мельком новоиспеченного юнкера в необмятой еще казенной одежде. Нельзя сказать, чтобы это показалось очень уж обидным, — поручик был охвачен совершенно иными чувствами: ничего он более сейчас не жаждал так страстно и яростно, как оказаться полноправным членом этого поразительного офицерского сообщества… Он не представлял, какая сила смогла бы выставить его за высоченный забор, окружавший расположение батальона.
Мимо него протащили пленника, в довершение всего с явственным шумом испортившего воздух.
Генерал поморщился:
— Петр Федорович, срочно обеспечьте медика с какими-нибудь бромами, а то еще, чего доброго… В общем, займитесь, как обычно.
Полковник кивнул и направился следом за предводительствуемой бородатым капитаном группой. По лесенке к шару поднялись три офицера с серебряными погонами и какими-то инструментами в руках. Огни погасли все до единого, в воздухе явственно веяло рутиной и даже некоторой скукой. Поручика это сначала удивило, потом он напомнил себе, что для этих людей, в отличие от него, происшедшее и впрямь не несло ничего экстраординарного. Рутина-с. Но какова рутина!
— Итак, господин поручик, каковы ваши впечатления? — с легкой долей иронии спросил генерал.
Обижаться на эту иронию не имело смысла — поручик и сам представлял, какая у него сейчас своеобразная физиономия, способная, пожалуй что, и рассмешить…
Он сказал быстро, так, словно боялся, что его остановят и откажут:
— Я согласен, господин генерал. Я согласен на эту службу, готов принести любую необходимую присягу…
— Присягу? — поднял бровь генерал.
— Ну да, — в полном смятении сказал поручик. — Я понимаю, в таком деле должна существовать…
— Пойдемте, — сказал генерал, первым направляясь к лесенке на галерею. — Эк вы, право, завернули, в лучших традициях беллетристических романов… Вынужден вас разочаровать: у нас не существует ни какой-то особой присяги, ни подписанных кровью обязательств, ничего такого. В первую очередь из соображений насквозь прагматических. Любую присягу, как показывает опыт не только военного дела, но и всего человечества, люди нарушали и будут еще нарушать. Так что никакой особой присяги нет. Есть наш собственный устав, о котором я уже упоминал, касающийся, как легко понять, главным образом специфики нашего дела. И, как в любом войсковом уставе мира, в нем прописаны жесточайшие санкции к нарушителям. Главная опасность для нас — измена.
— Господин генерал!
— Эвон как вы взметнулись … — усмехнулся генерал. — У меня нет намерения оскорбить персонально вас. Да и измена, о которой ведется речь, не имеет ничего общего с набором классических измен: переходом к неприятелю, выдачей тайны… Я говорю об измене нашей службе. А она, увы, случается, пусть, слава богу, и нечасто. Очень уж специфический у нас род занятий, Аркадий Петрович… Самодисциплина потребна жесточайшая. Начнем с того, что офицер, отправившийся в былое или грядущее, становится немыслимо, невообразимо свободен — от любого начальства, от любых законов… и, что уж там греха таить, от всякой этичности и морали, поскольку порой сама служба требует от него забыть всякую мораль и прочие благородства… И случается порой, что эта немыслимая свобода сопрягается со специфически нашими проблемами, не свойственными никакому другому роду занятий. Собственно, их только две — условно именуемые дезертирством и своеволием. Ну, дезертирство, как вы, быть может, догадываетесь, расшифровывается просто: путешественник по времени решает вдруг расстаться со службой и остаться в тех временах, где пребывает. Такое случалось дважды. В одном случае виновный был убит при попытке изловить, во втором успешно возвращен назад…
— И что же? — осторожно спросил поручик.
— Как это — что? Военный трибунал, конечно. Наш собственный. Бессрочная ссылка в Охотск, на службу в тамошнюю воинскую команду. Некоторые требовали более суровой кары, но, в конце концов, были учтены некоторые смягчающие обстоятельства… Конечно, если наш герой вздумает рассказывать кому-нибудь правду, ему заведомо не поверят, но все равно он строжайше предупрежден: за одно-единственное неосторожное слово отправится на каторгу опять-таки бессрочно. Там есть кому за ним надзирать… А вот своеволие — гораздо более тяжкое преступление. Поскольку выражается в том, что виновный по каким-то своим причинам пытается изменить ход истории. А это у нас — восьмой смертный грех, самовольно нами добавленный к семи классическим, — прости Господи… Первое, что вы должны запомнить накрепко, намертво, — ход истории для нас столь же неприкосновенен и свят, как… Я, право, так и не подобрал определения. Одним словом, все, что случилось — уже случилось. И в былом, и в грядущем. И если изменить что-то, история и наш мир станут другими. Предположим, вы отправитесь в восемнадцатое столетие, в последние годы французской монархии, вызовете на дуэль и убьете скромного артиллерийского офицеришку по фамилии Бонапарте — что согласно тамошним нравам произвести крайне легко… И все изменится. Все. Судьбы многих миллионов людей, многих стран пойдут другой дорогой, возникнет иной мир, иное человечество. А мы как раз и обязаны сохранить ход истории в неприкосновенности, каким его застали, овладев путешествиями во времени. Это, можно так выразиться, аксиома. Категорическое требование.
— Неужели вы хотите сказать…
— Ну, конечно, — будничным тоном ответил генерал. — Случалось единожды. Один из наших людей форменным образом ненавидел некоего исторического деятеля грядущих времен — и вознамерился его убить в ранней юности… что, в общем, было бы нетрудно и проделать. Мы успели вовремя. Виновный пребывает в одной из секретных камер Шлиссельбургской крепости, откуда выйдет только ногами вперед… Запомните это: самое страшное — своеволие, какими бы благими побуждениями оно ни диктовалось. Ход истории неприкосновенен. Исключений нет. Этого… персонажа, которого вы только что видели, изъяли из былого только после того, как было неопровержимо установлено, что через час его все равно прирежут московские тати времен Иоанна Грозного и из хода истории он выпадет бесповоротно.
— Но в таком случае… Разрешите задать вопрос? Сами по себе путешествия по времени, не могут ли…
— Вопрос резонный, — кивнул генерал. — Путешествия по времени, в таком виде, как они сейчас проводятся, изменить хода истории не могут. Это установлено точно. Не нами, конечно — мы, дражайший Аркадий Петрович, не более чем машинисты при паровозе. И сами ничего никогда не решали. Есть группа виднейших ученых, которые этой проблемой занимались достаточно долго и пришли к выводу, что мелочи на ход истории не повлияют совершенно. Было проделано немало экспериментов, зато теперь можно говорить со всей уверенностью… Все это описано в соответствующей литературе, с которой вы в ближайшее время просто обязаны будете ознакомиться. Вообще говоря, вам предстоит в кратчайшие сроки овладеть нешуточным багажом знаний. У нас катастрофическая нехватка людей, нет возможности долго обучать кандидатов, так что трудиться вам придется, как справному крестьянину в летнюю страду…
Он остановился. Они стояли как раз возле того здания, из коего комендантом был так безжалостно отправлен под арест бывший синий гусар Маевский. Теперь у поручика уже имелись некоторые соображения по поводу сути прегрешения штабс-капитана — но он не решался такими пустяками беспокоить генерала.
Все же не удержавшись, он произнес:
— Я хотел бы…
— Ну разумеется, — сказал генерал. — У вас, конечно же, есть вопросы. Множество вопросов. Но, право же, лучше оставить их при себе. Постепенно вы и так узнаете все, что следует знать. А сейчас позволю себе напомнить, что до отбоя еще далеко и продолжается обычная служба…
— Так точно, господин генерал!
— Отправляйтесь к коменданту, — сказал генерал. — Нужно незамедлительно уладить чистой воды бытовые вопросы. Мефодий Павлович — служака отменный, и для него на первом месте даже не наша специфическая служба, а уставные тонкости. Я видел, как он форменным образом изнывает оттого, что вы продолжаете щеголять в неправильном мундире… В первую очередь — экипировка. Квартира вам не была отведена — нельзя было предсказать заранее ваше решение, — но свободных в избытке. Комендант и это решит с присущим ему педантизмом. Супругу вашу со всем багажом завтра же доставят в расположение, я отдам указание в самом скором времени… — он улыбнулся с непонятным выражением лица. — Конечно, в обычной части командир ни за что не стал бы давать подчиненному офицеру таких советов, но у нас… Аркадий Петрович, я бы вам посоветовал, обосновавшись на квартире, дерябнуть водочки, попросту-то говоря. В качестве лекарства после пережитого здесь. Потрясение вы испытали нешуточное, и стаканчик-другой вам, будем реалистами, не помешает. Увлекаться не следует, а вот дерябнуть малость вам необходимо.
— Пожалуй, — сказал поручик. — Честно говоря, голова лопается…
— Я понимаю, — кивнул генерал. — Скажите коменданту, что я вам прямо приказал нынче вечером малость подлечиться. Он в этих нюансах разбирается прекрасно и обеспечит все должным образом. Ступайте… — Он присмотрелся, хмыкнул, покрутил головой: — Нет, Аркадий Петрович, вас, положительно, колотит от страстного желания задавать вопросы… Хорошо. Учитывая ситуацию… Разрешаю один-единственный. У меня, право же, еще много дел на сегодня…
— Я подумал… — сказал Савельев, мучительно подыскивая слова, чтобы, если можно так выразиться, не растекаться мыслью по древу. — Мне пришло в голову… Здесь не единожды упоминалось не только былое, но и грядущее. Совершенно ясно, что путешественники отправляются не только в былое, но и в грядущее… Но если так, вы, следовательно, знаете все наперед … Вы должны в подробностях и деталях знать историю грядущего…
Лицо генерала было печальным, даже грустным.
— Вот именно, Аркадий Петрович, — сказал он медленно. — Знаем. Достаточно подробно. И это — самая печальная сторона нашего дела. Вы это поймете потом. Уясните, что так и обстоит. Это такой тяжкий крест — знать все, не имея возможности ничего изменить… Ступайте. Я вас более не задерживаю.
Поручик отдал честь и четко повернулся через левое плечо.
Глава IV
Рев боевой трубы
Как всякий здоровый человек, Савельев докторов не то чтобы опасался, но в их присутствии ощущал напряженность и неловкость. Тем более что в этом врачебном кабинете любой чувствовал бы себя неловко. Поручик благодаря железному здоровью не был завсегдатаем подобных помещений, но рутинные медицинские осмотры проходил не раз и некоторое представление о медицине имел. Достаточное, чтобы определить сразу: как и все остальное здесь, кабинет наверняка не имел аналогий за пределами батальона. У Савельева просто не было таких слов, чтобы охарактеризовать и описать подавляющее большинство устройств, приспособлений и, используя вульгарные выражения, причиндалов, коими было прямо-таки набито большое светлое помещение с тремя высокими окнами. Что-то мигало непонятными огоньками, что-то периодически издавало непонятные звуки и куда ни глянь все выглядело диковиннейше…
За исключением самого доктора, здоровенного румяного усача, похожего больше на лихого артиллериста, способного в одиночку выдернуть из грязи застрявшее пушечное колесо. Благо и ручищи соответствовали. Тем не менее, доктор удивительно ловко, бережно и даже, если можно так выразиться, изящно управлялся с некими небольшими, сложными и хрупкими на вид приспособлениями, пока сидевший перед его столом поручик украдкой озирал все здешние диковины, даже и не пытаясь ломать голову касаемо их предназначения. Все странные манипуляции доктора, поручик давно заметил, были направлены на невысокую стеклянную банку цилиндрической формы, размером не более стакана, накрытую плотно прилегавшей металлической крышкой с какими-то спиральками, кольцами и стерженьками. По первоначальным наблюдениям, банка была далеко не самым диковинным здесь предметом. Попадались не в пример более чудные…
Доктор смотрел на нее сквозь хитрую систему зеркалец разнообразной величины, соединенных сверкающими полудугами и кругами, позволявшими передвигать зеркальца, собирая в разнообразные комбинации. Прицеливался непонятными воронками, на торцах которых мерцали разноцветные огоньки. Прикладывал к спиралькам, кольцам и стерженькам затейливые блестящие инструменты — и порой ничего не происходило, а порой с треском вспыхивали разноцветные искры, кажется, ничуть доктора не удивлявшие, наоборот, за ними следовало одобрительное покачивание головы…
Банка казалась наполненной до краев темно-синей жидкостью — то есть такое впечатление создавалось, а как оно там обстояло на самом деле, неизвестно. Может быть, вся она была из одного куска синего стекла. Поручик и не пытался ломать голову, терпеливо сидел, покоряясь неведомо зачем отправившей его сюда воле начальства.
— Ну-те-с, что же… — громко пробормотал доктор себе под нос. — Вроде бы прекрасная картина нам предстает, осталось окончательно увериться… Потерпите еще минутку, поручик, вот-вот дело сладится.
Поручик вежливо промолчал. Доктор тем временем аккуратно сложил все свои хитроумные приспособления в специальную деревянную подставку с затейливыми гнездами, так что стол практически опустел, если не считать самой банки. Достал из стеклянного шкафчика очередной непонятный инструмент, весело пошевелил усами:
— Ну вот, завершающий, так сказать, штрих…
И приложил двойную блестящую спиральку к кольцам на крышке банки — этаким картинным жестом опытного фокусника. Показалось даже, что он сейчас воскликнет что-нибудь из репертуара фокусника, но доктор промолчал. Внутренность банки озарилась неяркой вспышкой, темно-синее содержимое обесцветилось, банка стала совершенно прозрачной. Теперь можно было рассмотреть, что там и точно налита почти под крышку некая жидкость, а в ней колыхается нечто продолговатое, с утолщением сверху и словно бы сужающимся хвостиком внизу — серебристо-серого, металлического отлива.
— Получилось! — триумфально возгласил доктор. — Без малейшего изъяна! Впрочем, детали вам наверняка неинтересны?
— Пожалуй, — осторожно сказал поручик.
— Ну так что же вы? Прошу!
Доктор указал на массивное кресло с наклонной спинкой, металлическим подголовником и подлокотниками из ажурных листов металла. Поручик медлил. Кресло это непонятного предназначения не то чтобы пугало, но настораживало именно что непонятностью процедур, для коих, несомненно, и предназначалось. Вокруг подлокотников и спинки на суставчатых блестящих опорах красовалось немалое количество странных штучек, стеклянных и металлических, и любую из них, судя по наблюдениям, можно было придвинуть вплотную к усевшемуся в кресло. В совокупности вся эта загадочная машинерия напоминала затейливый капкан, готовый сомкнуться вокруг незадачливой жертвы.
— Фу-ты, какая незадача! — пробасил доктор с наигранной грустью. — Неужели вы хотите сказать, что с детства боитесь уколов, градусников и фонендоскопов? Стыдно, поручик…
— Да ничего подобного… — сказал Савельев смущенно. — Но… Зачем?
— Ах, вот оно что! — фыркнул доктор. — Узнаю великолепного нашего Мефодия Павловича. Он вам, надо полагать, ни словечком не обмолвился о сути предстоящей процедуры, ограничившись простым на нее направлением? Нуда, конечно… От сих и до сих… Не беспокойтесь, не будет ничего болезненного, неприятного и долгого, — он кивнул на банку. — Вы сейчас просто-напросто сядете в это вот креслице и проглотите вот эту великолепную штучку; которая там обретается. Могу заверить по собственному опыту, что она совершенно безвкусная. Ну, разумеется, на короткое время возникнут странные ощущения, но это нисколечко не больно…
Приказ есть приказ. Поручик осторожненько сел в кресло, кося глазом на приближавшегося доктора. В одной руке тот держал банку, уже без крышки, в другой — прозаические медицинские щипцы. Поручик присмотрелся. Серебристо-серый предмет, колыхавшийся в прозрачной жидкости, вроде бы не проявлял никаких признаков жизни, нельзя сказать, что он особенно велик и вряд ли им можно подавиться…
— А что это? — спросил он, скорее, с любопытством.
Доктор, ухмыляясь в усы, произнес несколько фраз на совершенно незнакомом языке, довольно певучем, музыкальном.
— Простите, не понимаю, — с виноватой улыбкой признался поручик.
Доктор картинно поднял густые черные брови:
— Вы не владеете португальским, мой друг? Какая незадача! Ну, посмотрим, что тут можно сделать… Вы уж простите, грешен, как и многие, люблю эффекты… Ну, откиньте голову поудобнее, откройте рот пошире и не шевелитесь. Слово чести, больно я вам не сделаю и ничего страшного не произойдет, — он насмешливо прищурился. — Или непременно нужно пригласить командующего или начальника штаба, чтобы они подтвердили мои слова?
— Я в полном вашем распоряжении, — сухо, чуточку сердито сказал поручик. — Извольте. Может быть, мне следует зажмурить глаза?
— Ну что вы, никакой необходимости, — добродушно сказал доктор. — Только рот разиньте поосновательней и не шевелитесь… Вот так!
Добросовестно разинув рот, поручик замер, как и было велено. Он видел, как доктор ловко достал щипчиками загадочный веретенообразный предмет, по-прежнему не подававший никаких признаков жизни. Ухватив его пониже утолщения, поднес ко рту пациента, примерился, удовлетворенно кивнул, и узкие щипчики разжались.
В рот скользнуло нечто влажное, чуть теплое, поручик не почувствовал ровным счетом никаких вкусовых ощущений. Он приготовился к тому, что загадочный предмет скользнет ему в глотку…
Но ничего подобного не случилось. Оказавшись на языке, предмет словно бы мгновенно разбух, нешуточно увеличившись в размерах (будто рот заполнился безвкусной ватой) — и тут же странное ощущение ударило в небо, будто туда уперлись десятки мягких ворсинок. Боли, и правда, не было. Вслед за тем возникли предельно странные ощущения: словно эти ворсинки холодящим потоком проникли внутрь черепа, распространились по нему, заливая его сплошь, ручейками ударили изнутри в ушные раковины, прошли вниз, охватили горло кольцом… Несколько невероятно долгих мгновений в голове у него происходило нечто неописуемое словами — этот загадочный холодящий поток словно бы бурлил под черепом и в глотке, не причиняя ни малейшей боли, не вызывая никаких неприятных ощущений, разве что чуточку щекоча, и это оказалось настолько удивительно, что поручик замер с раскрытым ртом, боясь пошевелиться — а то еще, не дай бог, приключится что-нибудь этакое, возможное только здесь…
И вдруг все прекратилось. Абсолютно.
— Ну вот, батенька, а вы боялись, — хмыкнул врач, стоявший со скрещенными на груди руками и крайне довольным видом. — Как себя чувствуете?
— Как обычно, пожалуй, — осторожно сказал поручик. Действительно, как он ни прислушивался к своим ощущениям, не чувствовал ничего неприятного, нового. Каким уселся в кресло, таким и остался.
Вот только… Когда врач говорил, возникала интересная штука: словно одновременно с его внятным, громким разговором поблизости слышится иная речь, тихая, неразборчивая. Слышать ее можно, она, несомненно, звучит, а вот разобрать ни слова нельзя… Следует об этом сказать или нет?
— Вот только… — он все же решился. — Знаете ли, доктор… Мне словно бы мерещится…
— И что же вам мерещится, господин поручик? — вежливо, с затаенной ухмылкой осведомился врач.
Поколебавшись, поручик сказал, что именно.
— Ну, ничего страшного, — сказал врач. — Собственно, это означает, что мы своей цели достигли…
И снова на всем продолжении его слов где-то рядом звучала другая речь, явственно слышимая, но неразборчивая…
— И вы меня прекрасно понимаете? — врач ухмылялся уже откровенно. — Все, что я говорю?
— Ну конечно, — сказал поручик. — Каждое слово. Как не понять, когда вы по-русски говорите? Впрочем, по-французски, по-немецки и на языке шантарских татар я бы тоже понял, а вот насчет других — не учен.
— Прекрасно, — сказал врач. — Просто прекрасно. А нуте-с, завершающий штришок, или последнее испытание…
Он отошел к одному из маленьких столиков, заваленных непонятными и загадочными штуками, взял оттуда единственный знакомый, совершенно будничный предмет — толстенную растрепанную книгу в темном переплете, на котором не имелось ни имени автора, ни заглавия. Вернувшись к креслу, раскрыл — такое впечатление, наугад, — подсунул поручику под нос и вкрадчиво попросил:
— Не будете ли так любезны прочитать мне вслух парочку фраз? Любых, какие первыми на глаза попадутся…
Поручик присмотрелся. Книга оказалась печатной — вот только вместо русских букв или латиницы там тянулись строчки сплошных иероглифов, бог их ведает, японских ли, китайских или корейских. Он уже собрался заявить вслух, что отроду не учился подобным премудростям, — но тут, непонятно как, словно бы не перед глазами, а в мозгу, в сознании проступили другие строчки, прекрасно читавшиеся. И Савельев, к неимоверному своему удивлению, громко прочитал:
— Жить в кумирне было неудобно, и Куан Чао-жэнь с помощью старосты снял небольшой дом близ кумирни, у дороги. К счастью, в ту ночь, когда произошел пожар, Куан Чао-жэнь еще не ложился спать и деньги были при нем. Он по-прежнему колол свиней, варил бобовый сыр…
— Довольно, — прервал доктор, отобрал у него книгу и бросил на страницу беглый взгляд: — Абсолютно правильно…
— Что это? — в совершеннейшей растерянности спросил поручик.
— Классический китайский роман, — сказал врач. — Сочинен в середине восемнадцатого столетия. «Неофициальная история конфуцианства» господина У Цзин-Цзы. Кстати, занятное чтение, я бы вам рекомендовал, тем более, что у вас, как видите, прекрасно получается…
— Нет, я о другом… — произнес поручик растерянно. — Как же я смог? Я ведь в китайском ни бельмеса…
— Вы и в португальском были — ни бельмеса, — усмехнулся врач. — А меж тем после того, как вы проглотили толмача, я с вами разговаривал исключительно на португальском, и вы мало того, что понимали прекрасно, на том же певучем наречии отвечали…
— Толмач… Эта штука?
— Ну конечно, — сказал врач. — Чтобы не томить вас более — суть проста. Отныне вы, голубчик мой, будете понимать, как писал наш великий поэт, всяк сущий на Земле язык и отвечать на нем не менее красноречиво и складно. Всякий. Любой. У нас пока что не было случая это проверить, но, я подозреваю, если бы с Луны к нам нагрянули разумные селениты, сиречь лунные жители, мы, наверное, и с ними смогли бы объясняться с ходу… Вам в вашей будущей службе такое умение насущно необходимо, неизвестно, куда вам придется путешествовать. Зато теперь — хоть к готтентотам, у которых вы сразу станете считаться краснобаем…
— Откуда…
— Все оттуда же, — сказал врач уже без улыбки. — Нам самим такую штуку ни за что бы не придумать. Альвы. Из их библиотеки.
Поручик понятливо кивнул. Сегодня, в свое первое в батальоне утро, он сразу после завтрака был, называя вещи своими именами, взят в оборот. Явившийся к нему вежливый и корректный, однако чуточку отстраненный штабс-капитан оказался чем-то вроде чичероне для туристов, то есть воспитателем новичков, снабжавшим их первоначальными знаниями и отвечавшим на вопросы. Так что Савельев уже знал: пресловутые «соседи» в официальном обиходе как раз и именуются альвами. Откуда это название произошло, штабс-капитан объяснять не стал, резонно заявив, что для подобных мелочей найдется свое время и потом, а сейчас следует заняться гораздо более серьезными вопросами. Поручик был с этим полностью согласен…
Попрощавшись с доктором и покинув его резиденцию, поручик шагал по длинному, пустому коридору уже в совершенно ином качестве — как человек, успевший многое узнать. Там и сям, в нишах, на лестничных клетках и просто в коридорах стояли напряженно застывшие часовые с ружьями-скорострелами — и Савельев знал уже, что скорострелы эти, как и многое другое, доставлены из грядущего, где приобретены вполне законным образом, не вызвавшим подозрений у обитателей тамошних времен…
Чувство, с которым он шел по этому зданию, было ни на что не похожим и словами его вряд ли удалось бы описать. Постороннему человеку, пожалуй, и не объяснить, каково это — идти по зданию, в подвалах которого заложены десятки пудов некоего мощного взрывчатого вещества, опять-таки раздобытого в грядущем, а где-то в засекреченной комнатке круглосуточно (меняясь, правда, через каждые восемь часов) сидят два доверенных офицера, имеющих одну-единственную задачу: по приказу командующего или в случае крайней необходимости пустить в ход взрывное устройство. После чего на месте здания останется только исполинская воронка. Потому что в этом здании располагалась одна из двух святынь, величайших тайн — библиотека, архив, медицинская часть, научные лаборатории. Вторым столь же сурово заминированным зданием было то, где располагались устройства путешествия по времени. И там точно так же где-то в глубинах здания сидела пара офицеров-подрывников, ежесекундно готовая превратить в пыль все приборы и устройства, всех находящихся в здании, а также самих себя. Именно двое, взаимно подстраховывающие друг друга — мало ли как может повести себя одиночка, мало ли что взбредет ему в голову…
Сам поручик, хоть режьте, ни за что в жизни не согласился бы исполнять такие обязанности, он это знал совершенно точно. Не сдюжил бы такой тяжести. Честь им и хвала, этим неизвестным Церберам — но сам ни за какие деньги, ни даже за генеральские эполеты… Ох этот презренный металл…
Он покрутил головой, в который раз вспомнив эту часть разговора со штабс-капитаном. Тот его в начале беседы форменным образом огорошил, совершенно будничным тоном спросив:
— А сколько жалованья вы хотели бы получать?
Поручик, не на шутку оторопевши, только и сумел выговорить:
— То есть как?
Где это видано, чтобы офицер, любой воинский человек сам назначал себе жалованье?
Тем же будничным, скучноватым тоном штабс-капитан пояснил:
— Видите ли, государь император, узнав во всех подробностях о нашем батальоне, соизволил начертать на докладе: «Платить этим сорвиголовам такое жалованье, какое они сами себе назначат. Любых денег мало за этакую службу». Ну, разумеется… — штабс-капитан позволил себе некий намек на улыбку, — нельзя никак было оказаться вовсе уж беззастенчивыми и требовать от казны фантастических сумм. Мы все как-никак офицеры, а не авантюристы какие-нибудь… Одним словом, старшие, посовещавшись, решили установить денежное содержание, примерно в десять раз превышающее обычное. Таким образом, жалованья вам отныне полагается пятьсот рублей в месяц — не считая наградных, прогонных, а также других выплат. Однако, если вам этого покажется мало, вы, во исполнение воли императора, имеете право требовать и больших денежных сумм. Но это будет несколько против сложившихся правил чести, ваши сослуживцы восприняли бы такое неодобрительно…
— Да что вы, помилуйте! — в полном смятении воскликнул поручик. — Какие там требования! Я, как все… Это само по себе…
— Похвально, — на лице штабс-капитана впервые появилась скупая улыбка. — Весьма похвально…
Поручик не удержался от мечтательной улыбки, представляя себе лицо Лизы, когда она узнает, каково будет здешнее жалованье — и это не считая помянутых иных выплат. Долго придется объяснять, что это не розыгрыш, что все так и обстоит. Шестой час вечера. Лизу наверняка должны уже доставить из Петербурга. Хорош же и приятен будет сюрприз…
Завидев возле лестницы очередного хмуро-настороженного часового со скорострелом на плече, поручик спохватился и придал себе насквозь казенное выражение лица. Но голова у него форменным образом кружилась, как после пары бутылок выдержанного шампанского, — слишком много ошеломительных новостей и потрясающих тайн свалилось за неполные сутки на его бедную головушку, на плечи зауряднейшего младшего офицера сибирских полков, давным-давно свыкшегося с мыслью, что ему придется долгие годы тянуть обычную лямку, крайне неторопливо продвигаясь по ступенечкам невысокой служебной лестницы… Положительно, генерал знал, что делал, велев вчера вечером коменданту выдать бутылку водки с закуской. Это привычное для русского человека и в печали и в радости лекарство оказалось как нельзя более кстати — иначе, очень возможно, и глаз бы вчера не сомкнул после всех откровений и сюрпризов…
Кто-то поднимался ему навстречу. Сначала поручик рассмотрел только крупную фигуру в солдатском обмундировании, с оплетавшим погоны трехцветным шнурком вольноопределяющегося. Отметил привычным глазом, что человек этот, полное впечатление, военную форму надел едва ли не впервые, не привык к ней…
Человек поднялся на лестничную площадку, свернул налево, на тот пролет, по которому спускался поручик…
— Николай Флегонтыч?! — воскликнул Савельев и радостно, и с нешуточным изумлением.
Самолетов остановился с маху, на его лице читалось такое же удивление, но и некоторое смущение. Мундир с погонами вольноопределяющегося и в самом деле сидел на нем нескладно, хотя вины портного в том, конечно, не было.
— Ах, вот куда вас определили, Аркадий Петрович, — сказал он так, словно раскрыл для себя некую загадку. — Вот оно, ваше назначение загадочное, над которым Позин столько голову ломал, царствие ему небесное…
— Ну, со мной-то все понятно, — сказал поручик. — А вот вы, Николай Флегонтыч? Вы же человек совершенно штатский, вас неволить военные власти не вправе…
Самолетов, потупясь, ухмыльнулся с тем же конфузливым видом, совершенно ему прежде не свойственным:
— Да кто ж тут приневоливает? Вас ведь не неволили, а? Исключительно по доброй воле… Вот и мне сделали предложение, огонечками в здешних колдовских часах просверкали… Изрядно подумавши, согласился… Ну да, да, променял крепкое и благополучное купеческое будущее на черт знает что… — он поднял глаза. — Но какова грандиозность предприятия, Аркадий Петрович! Купцов, даже миллионщиков, хоть лопатой греби, ремесло это почетное и доходное — зато происходящее здесь…
«Неужели он оттого и конфузится, что боится в моих глазах выглядеть смешным? — подумал поручик. — В самом деле, на взгляд иных, решение нелепое: тороватый купец с большим будущим вдруг меняет все на здешнюю, что ни говори, зыбкость — здесь и с головой можно расстаться в два счета, как же, знаем, успели бегло прочитать кое-какие бумаги… Но нет, пожалуй, не зря штабс-капитан Маевский употребил словечко „завороженные“…»
Самолетов торопливо спросил:
— Не подскажете ли, где здесь медицинская часть? Меня туда направили…
— Ну как же, я только что оттуда, — сказал поручик. — Пройдете в конец коридора, поднимаетесь по правой лестнице на следующий этаж, а там уже останется только идти прямо, пока не увидите табличку.
— Благодарствую, — сказал Самолетов. — Всего вам наилучшего.
Он неловко поклонился и двинулся в указанном направлении. «Ну да, смущается, — подумал поручик. — И совершенно зря…»
Он уже спустился в обширный вестибюль, где даже тихие шаги отдавались громким эхом, когда высокая и тяжелая входная дверь хлопнула с совершенно не свойственной подобным местам развязностью, так что даже невозмутимые караульные, хотя и не двинулись с места, проводили влетевшего с улицы неодобрительными взглядами. Он же, нимало не смущаясь своей бестактностью, едва ли не вприпрыжку припустил в сторону поручика. Радостно воскликнул издали:
— Ага! А зверь, как говорится, прямо на ловца! А я как раз за вами, пойдемте быстренько!
Это был штабс-капитан Маевский собственной персоной, коему полагалось бы пребывать под арестом. Однако он был на свободе и на удрученного узника ничуть не походил, прямо-таки лучился деятельной энергией.
Поручик, ничего и не пытаясь понять, последовал за ним. Маевский, косясь на него с самым доброжелательным видом, тут же спросил:
— Что это вы на меня украдкой поглядываете, будто виноваты в чем? Извольте отвечать, когда старший по званию спрашивает!
Прозвучало это вполне доброжелательно, шутливо, и поручик решился:
— Мне, собственно, неловко, что я оказался невольным виновником вашего ареста…