Золотой Демон Бушков Александр
— Что такое? — спросил поручик, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. — Кажется, обговорили все… Точнее, сошлись на том, что никто ничего не понимает И не знает, что же предпринять…
— Супругу торопитесь ободрить, поддержать морально? — понятливо подхватил Самолетов. — Не спешите, право. Опасности никакой вроде бы не предвидится, а что до характера, Елизавета Дмитриевна никак не похожа на кисейных барышень, томных, бледных и улепетывающих с визгом от любой лягушки. Уж вы-то лучше меня должны знать. Папенька ее — купец оборотистый и человек твердый, вот вы-то как раз с ним общались мало, а я с ним сызмальства знаком, пример с него во многом брал. Не кисейную барышню Дмитрий Венедиктыч воспитал…
— Пожалуй, — сухо сказал поручик.
— Подождет Елизавета Дмитриевна еще пяток минут, никак не впадет в душевное отчаянье… Аркадий Петрович, у меня к вам будет предложение. Давайте, как бы это выразиться, вместе держаться. Этакой артелью, как господа мушкетеры из известного романа. Жизнь прямо-таки заставляет. Я тут думал, прикидывал, взвешивал… Если подумать, мы с вами — единственные, кто выжить хочет яростно. Одни мы с вами молодые и, фигурально изъясняясь, на взлете. Прочие на излет пошли, согласитесь. Им так цепляться за жизнь уже по возрасту и складу как-то даже и не личит… Профессор в преклонных годах, Позин вояка справный, да отгорел свое, ротмистр вяловат… Вот японец разве что вроде нас, грешных, но кто его там ведает, загадочную персону… Вы, как всякий поручик, наверняка мечтаете в генералы выбиться да вдобавок судьбой молодой жены-красавицы озабочены. Я семейством не обременен, но тоже мечтаю в свои генералы выйти… Одним словом, давайте артельно? Как единый кулак. Чует мое сердце, что так просто из нынешнего положения не выкарабкаться… Есть резон?
— Думаю, да, — сказал поручик серьезно. — А в чем вы нашу совместную деятельность видите?
— Кто же заранее предскажет… Факт, что дела еще будут. В первую очередь не на шутку меня беспокоят наши ямщики. Есть у меня там… свои глаза и уши, как же без этого? И не далее как час назад получил я подробные донесения. Продолжают храпоидолы кучковаться и шептаться. Кондрата запомнили? Он из тех, что в любой заварушке лезут в атаманы, сами помните, как он вожачком себя преподнести пробовал…
— Неприятный типус, — согласился поручик.
— Толпа — она и есть толпа. А вот когда у нее атаманы заводятся, нужно держать ухо востро. Кондрат, и при нем, прости Господи за сравнение, этаким статс-секретарем по делам печати — Филька Конопатый. Вы его тоже запомнить должны… Филька нагнетает У ж а с т и, а Кондрат под этим соусом без мыла в предводители лезет… Опять зашептались, что не грех бы обрубить постромки, вскочить охлюпкой на лошадок и мчаться в Пронское. За любую соломинку схватиться готовы…
— О грузах беспокоитесь? — съехидничал поручик.
— Нет, — серьезно сказал Самолетов. — Грузы — забота десятая. Рассуждая спокойно, ничегошеньки с ними не сделается, даже если весь обоз будет брошен на дороге. Места безлюдные, воровать и расхищать некому. Привести потом потребное количество лошадей из Пронского — и айда дальше. Ни чай, ни тем более камень на морозе не испортятся, как и Фомичевы рябцы… Меня не груз беспокоит, а те формы, в которые бегство может вылиться. А формы могут возникнуть самые неприятные. У одного хватило ума поинтересоваться у Кондрата: а если, мол, господа за нами в погоню кинутся? Ухмыльнулся Кондрат в бороду очень хитро и ответствовал: так ведь и против этого можно чего придумать… И если прикинуть, что тут можно придумать, получается скверно…
— Полагаете, они способны…
— Эх, Аркадий Петрович… — протянул Самолетов с застывшим лицом, — многое людишки способны придумать от великого страха, когда страстно желают спасти свою драгоценную шкуру… Порой такие страсти заворачиваются… Вы с собой казенный револьвер прихватили?
— Конечно, — кивнул Савельев. — В кобуре, в мешке лежит…
— Вы уж его достаньте нынче же, не мешкая, и держите при себе… У Позина тоже имеется, и у Саипки, у жандарма я не спрашивал, но, скорее всего, в такой путь тоже не безоружным пустился. Вот еще что… Доверенные мои донесли, что ямщицкое вече обсуждало еще, не поискать ли в обозе колдунов… Средневековьем попахивает, согласен, ну так и явление этой… твари тоже имеет мало общего с материализмом, не правда ли? Не только в наших медвежьих краях, но в России до сих пор, случается, народец выискивает колдунов с ведьмами и бьет смертным боем. Да и в цивилизованных вроде бы Европах бывает всякое. В прошлом году английские пейзане, папа с сыном, старушку утопили, полагая ее ведьмою, серьезные газеты писали, да-с. И во Франции я наслушался свежих примеров… Короче говоря, две заботы они сейчас на себя взвалили: и устроить бегство, и поискать колдуна. Некоторые грешат на японца. Ну как же: самый диковинный среди нас человек, неизвестно, каким молится богам, так что выглядит крайне удобным кандидатом в подозреваемые. Другие говорят, что виноват профессор: копал-копал и черта выкопал, а потом этот черт у него из багажа сбежал, куролесить и душегубствовать принялся. Бугровщики, оба-двое, тоже там отираются, кажется, собираются примкнуть… Так что заранее нужно приготовиться… к неожиданностям. Чтобы врасплох не застигли, не дай бог. Ротмистр человек бывалый, да и служба у него располагает, перекинулись мы парой слов, и угрозу он не хуже меня видит. Позин тоже житейской сметкой не обделен. Он сейчас пошел к казачкам, попробует их, как бы это, уговорить Перейти пока что под его командование. На случай… неожиданностей. Трое старослужащих с винтовками — это в наших условиях сила. И наконец… Нам, возможно, имеет смысл ночные караулы организовать: вы, я, остальные, по очереди, часиков по нескольку. Так оно надежнее.
— Пожалуй… — согласился поручик. — А вдруг… отстанет?
Он смотрел в сторону обоза, который понемногу укутывали сумерки. Золотистого облака не было видно, но это еще ни о чем не говорило.
— А если не отстанет? — сказал Самолетов глухо. — Давайте уж худшее предполагать. Если отвяжется, отлично, а нет, будем к тому готовы.
— Казачков уговаривает… А что есаул?
— Вот на кого нет ни малейшей надежды, так это на есаула, — сказал Самолетов. — Сломался есаул, себя потерял совершенно. Сосет водку, просыпается, опять сосет… При другом раскладе он, скорее всего, этак не развалился бы, но такое его вышибло из характера сразу и окончательно… Пойдемте?
Забравшись в возок, поручик первым делом расшнуровал горловину дорожного мешка, извлек кобуру с револьвером и мешочек патронов. Лиза, сидевшая под фонарем, смотрела на него грустно и тревожно, но Савельев не заметил ни следов слез, ни полной растерянности. Ей, конечно, нелегко пришлось, но Самолетов и тут кругом прав: отнюдь не кисейную барышню воспитал его степенство Дмитрий Венедиктович, человек твердый, из простых крестьянских парнишек выкарабкавшийся в первую купеческую гильдию.
На импровизированном столе уже перестали куриться парком остывшие пельмени — и стоял полуштоф с чаркой.
— Выпей, — сказала Лиза понятливо. — Полегчает… Поручик этим предложением воспользовался немедленно. Сказал, стараясь улыбаться:
— Вот такой курьез, Лизавета Дмитриевна… Ничего, авось выпутаемся…
Лиза смотрела на него все так же строго и серьезно. Оставить ее в совершеннейшем неведении о происходящем не было никакой возможности, она ведь прекрасно уже поняла, что в обозе происходит что-то непонятное, а там и увидела из окна кружившую над обозом золотистую тварь. Хорошо еще, поручик ей ни словечком не обмолвился о главном ужасе, о мертвом ямщике, представил дело так, будто все ограничилось двумя погибшими загадочным образом лошадьми…
Лиза передернулась:
— А если оно к нам ночью залезет?
— Обойдется, — сказал поручик веско. — До сих пор и поползновений не проявляло в возки лезть… Вот что, Лизанька, ты не пугайся, если проснешься вдруг, а меня не будет. Мы тут посовещались и решили, что ночью бы неплохо покараулить, мало ли что. Я поблизости буду, спи спокойно…
— Аркаша, мне и спать-то жутко… — промолвила она.
— Не бойся, не полезет…
— Я не о том. Сны эти поганые переносить не в состоянии…
— А что со снами? — спросил поручик серьезно. Лиза тяжко вздохнула:
— Каждую ночь одно и то же. Снова я в той непонятной пещере, и этот, черный, страшный, до утра пристает со своими бесстыдствами… Разговоры ведет долгие, тягучие, не помню ни слова, но меня будто в бочке с патокой помаленьку топят… И говорит, и говорит… — она вскинула испуганные глаза: — Аркаша, я слабну! Я от этих бесконечных разговоров, от его нескончаемых приставаний словно бы себя теряю, сопротивляюсь все слабее, рук не могу поднять… Боюсь, что он в конце концов… — она замолчала и даже, показалось, тихонечко всхлипнула.
Собственное бессилие приводило поручика в ярость — но чем и как он мог этому наваждению помешать?!
— Попробуй молитву читать перед сном, что ли…
— Пробовала уже, — сказала Лиза грустно. — И «Отче наш», и «Расточатся врази его». Не помогает. Только глаза закрою, снова пещера и этот… Аркаша, это ведь не мои сны… Это постороннее наваждение. Никогда так не бывало, чтобы кошмар продолжался из ночи в ночь, один и тот же. Это оно, я чувствую… Действительно, черт какой-то…
— А чему нас в церкви учат? — сказал поручик столь же серьезно. — Что человеку верующему никакая нечисть повредить не в состоянии. Лизанька, ты, главное, духом не падай. Это все не взаправду, это наваждение, сама ты тут никак ни при чем…
— Я знаю. Только сил уже нет. Сейчас усну, и опять начнется — лапы на меня кладет, разговорами топит… Пыталась не спать, да не получается…
Кровь стучала ему в виски от бессильной ярости…
Глава VI
ГЕНЕРАЛЬНАЯ БАТАЛИЯ
Под сводами пещеры кипело многолюдство. Хотя, наверное, и не годилось употреблять слово «люди» применительно к этим существам. Не менее дюжины корявых созданий кружили в разнузданной пляске — с человека ростом, остроухие, покрытые бурой клочковатой шерстью, разве что на лицах она была покороче, не столь буйная. Они водили хоровод, ухая и притопывая, под странную неприятную музыку, скрипучую, визгливую, булькающую, лившуюся неизвестно откуда.
В центре хоровода стояли две женщины. Второй оказалась попадья Дарья Петровна, нимало не напоминавшая знакомую поручику кроткую смиренницу с большей частью опущенными глазами. Совсем молодая, годами пятью старше Лизы, повыше и богаче телом, нагая, как и Лиза, она так же кружилась, плавно взмахивая полными руками, отвечая улыбочкой на каждое нахальство косматых, то и дело бесцеремонно хватавших и похлопывавших и ее, и Лизу.
Черный наблюдал за плясками, сидя в том самом высоком каменном кресле, откинувшись на спинку, положив руки на затейливые подлокотники. Впрочем, черным он уже и не был — все его могучее тело покрывали золотистые пятна, среди которых черное виднелось лишь тоненькими прожилками.
Как обычно, поручик не мог ни пошевелиться, ни сделать шаг вперед, стоял и смотрел, испытывая уже привычное отвращение ко всему на свете, в том числе и к себе за свое бессилие. Обозначилась еще одна тягостная подробность: морды косматых словно бы текли, как неторопливая вода, менялись, из-под заросшей курчавой щетиной хари того или другого вдруг явственно, четко проглядывало на несколько мгновений простоватое лицо штабс-капитана Позина, лицо Самолетова, брюзгливая физиономия Панкрашина, хмельная улыбка Четыркина, и даже отец Прокопий на миг проглядывал из-под мохнатой личины…
Разбившись на две кучки, косматые окружили женщин, нетерпеливо хватая, мешая друг другу, потянули вниз, и те послушно опустились на камень. Темные лапы на белых телах, полуприкрытые глаза, блудливые гримасы, первые стоны…
Золотой поднял руку, сделал какое-то движение ладонью, и поручик, ощутив некоторую свободу, зашагал К креслу нескладной походкой механической игрушки.
Остановившись шагах в двух, вновь впал в оцепенение. В который раз произносил про себя «Отче наш», но пользы не получалось ни малейшей, все так и оставалось: пещеры, гнусная возня, стоны и оханье…
— Какие они беспутные… — кривясь в улыбке, проговорил сидевший в кресле. — Тебе нравится? Вижу, что не нравится… И знаешь почему? Потому что ты тут один неправильный, червячок. Все остальные вполне довольны своей участью и своим предназначением. Надо же как-то это исправить, верно? Чтобы тебе не было скучно и одиноко?
— Ты кто? — нашел в себе силы открыть рот поручик.
— Я — сила. А ты — слабость. Ничего, мы это поправим. Тебе тоже нужно туда, — он небрежным жестом указал на скопища мохнатых тел, из-за которых едва проглядывали женские фигуры. — Когда станешь одним из них, сможешь резвиться столь же весело и беззаботно. Я добрый, очень добрый… Объяснить тебе, что…
Казалось: что тело невыносимо медленно, но все же освобождается из невидимых пут. Пальцы рук легонько шевельнулись, согнулась нога… Ощутив себя окончательно свободным, в приливе злой радости, поручик размахнулся и со всей силой впечатал кулак в ухмылявшуюся золотисто-черную рожу.
Он не почувствовал удара, ничуть, словно в воздух бил — но тело сотрясла короткая судорога, все вокруг потемнело, и он открыл глаза. Вокруг была явь. Блеклый утренний свет просачивался в оба небольших окошечка. Лежавшая рядом Лиза спала беспокойно, уткнувшись ему в плечо, дергалась всем телом, жалобно постанывала сквозь стиснутые зубы. Не походило, чтобы ей снилось что-то хорошее, — однако людей вроде бы не полагается будить посреди кошмарного сна, и поручик, осторожно выбравшись из-под тяжелых мехов, ежась от укусов морозца, как можно тише распахнул дверцу, потянул за собой за рукав шубу, нахлобучивая шапку на ходу.
Запахнулся, вздрагивая. Светало, на облучке похрапывал Кызлас, лошади стояли спокойно. Нигде не видно было твари. Поручик не успел достать портсигар — мимо возка, едва покосившись в его сторону, рысцой пробежал Позин, направлявшийся в хвост обоза. Его расстроенное лицо кое о чем говорило без слов — и поручик заспешил следом. Из своего возка вылез Самолетов и, не оглядываясь, двинулся туда же.
Они все вместе достигли места, где сгрудилась толпа. На сей раз не было ни криков, ни вообще разговоров, никакого движения — ямщики стояли неподвижно, глядя на один из возов. И поручик их удивительным образом понимал: он и сам, рассмотрев объект всеобщего внимания, не испытал, пожалуй что, прежнего страха: скорее уж тягостную, тупую безнадежность…
Левая пристяжная — ее высохшие останки — уткнулась мордой в снег. Коренник и вторая пристяжная, отодвинулись от нее как можно дальше, дрожа всем телом. А на облучке скорчилась жуткая фигура: из-под шапки той же отвратительной улыбкой щерится напрочь высохшее лицо…
Оглянувшись вбок, Самолетов оскалился, вырвал из-под дохи револьвер. К ним неспешно подплывало золотистое облако, двигаясь над снежной равниной, над высокими сугробами. Сейчас оно более всего походило на некий цветок — пучок причудливых вычурных лепестков на тонкой ножке, колыхавшейся в безветрии, как веревка.
Из толпы ямщиков послышался тусклый, безнадежный голос:
— Флегонтыч, не дури, а то оно такое что-нибудь, чего доброго… Все равно всем помирать…
Какое-то время Самолетов стоял в нерешительности, потом все же спрятал оружие. Поручику показалось, что на него произвело впечатление именно это угрюмое спокойствие, с каким ямщик говорил.
— Вот так, понимаете ли… — тихонечко протянул Позин. — Еще один, извольте любоваться…
Поручик вдруг со стыдом поймал себя на подловатой мысли: тварь до сих пор как-то не совалась в господскую часть обоза, ограничившись ямщицкими лошадьми и их возницами; если несчастья и дальше будут продолжаться в прежней пропорции, то вполне можно будет добраться невредимыми до Челябинска. Подленькая мысль, эгоистическая — но стоит ли в такой ситуации упрекать человека за мысли? За в с е его мысли?
— Господа! Господа! — раздался сзади изумленный голос.
Совсем рядом стоял Четыркин, трясущейся рукой указывая на золотистое подобие исполинского цветка. Выглядел он не лучшим образом: по лицу, несмотря на утренний кусачий морозец, едва ли не ручьем струится обильный пот, лицо одутловатое и какое-то рыхлое, губы прыгают. Поручик с несказанным удивлением подумал, что запойный петербуржец, очень похоже, оказался единственным в обозе, кто ведать не ведал о свалившихся на них ужасах. Получив отеческое внушение от священника, затворником поселился у себя в возке, тихонечко истребляя запасы спиртного и не интересуясь окружающим, — а теперь то ли запасы иссякли, тали организм запросил глоток свежего воздуха…
Улыбнуться бы при виде столь примечательной рожи, да кошки на душе скребут…
— Господа! — сипло выговорил Четыркин. — Будьте великодушны, поясните мне, одному мне мерещится или…
— Успокойтесь, Родион Филиппович, — отрешенно сказал Самолетов. — Это у вас не от водки, мы все это чудо лицезреем…
Золотистый цветок вдруг задергался, заколыхался — при совершенном отсутствии ветра. Выгибался, Распускал лепестки, выделывал замысловатые пируэты… Все смотрели на него, затаив дыхание. Каким бы Диким это не казалось, походило на то, что неведомая тварь танцует — так уж это выглядело, так уж она выделывалась. Более всего это походило не на какой-то благородный танец, а на пьяную пляску выпившего чиновничка, который, подхватив себя за фалды, шутовски кланяется зрителям, втихомолку над ними издеваясь.
Четыркин, однако, сделал пару шагов вперед, как завороженный, улыбаясь широко и блаженно после того, как понял, что помрачения ума от спиртного у него все же не наступило:
— О, шарман… Как в Париже…
Самолетов, ухватив его за ворот распахнутой шубы, бесцеремонно оттащил назад, мрачно бросил:
— Куда… Кусается…
— Нет, действительно?
— А вон и батюшка грядет… — протянул Самолетов. Действительно, к ним целеустремленно шагал отец Прокопий, в меховой шапке, но без шубы, с сиявшим на груди наперсным крестом немаленьких, под стать хозяину, размеров. Отставая на несколько шагов, следом опасливо двигалась попадья. Обернувшись к ней, священник непререкаемо прикрикнул:
— Петровна, ступай отсюда! Не твоего ума дело… Она остановилась, глядя испуганно, смирная, ничуть не похожая на ту, прости Господи, вакханку, какой предстала поручику в кошмаре. Четыркин медлить не стал: покосившись на батюшку, отступил бочком-бочком, юркнул меж возами и исчез с глаз.
— Расступись, православные, — деловито приказал священник. — Толку от вас все равно никакого, тут по духовной части. Черт, говорите? Богомерзкое рыло, ага…
Толпа послушно раздалась. Остановившись у самой кромки сугробов, отец Прокопий, серьезный и сосредоточенный, взялся за крест и поднял его на уровень глаз, направляя на плясавшее облачко, остававшееся в той же форме диковинного цветка. Набрал побольше воздуха в грудь и пробасил:
— Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящий Его. Яко исчезает дым да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси…
По обеим сторонам цветка словно взметнулись два длинных крыла — и снежные сугробы взвились, но не легкими облачками, а словно бы плотным щупальцем, в которое моментально слиплось столько снега, что хватило бы наполнить с горой немаленький воз. Щупальце это, кончавшееся массивным комом, метнулось вперед и ударило священника в лицо, да так, что могучий отец Прокопий полетел вверх тормашками, рухнул в утоптанную колею и остался лежать, раскинув руки. Оплетя его, снежное щупальце рывком подняло с земли, крутануло пару раз в воздухе, так, что шапка моментально слетела, отбросило на пару аршин. И, отдернувшись назад, съежилось, рассыпаясь, вновь становясь безобидным сугробом.
Все стояли, замерев, боясь дыхнуть. Облако мелко затряслось, словно бы хихикая, и явственно послышался издевательский хохоток, издаваемый чем-то живым, разумным, злонамеренным.
Раздался пронзительный вопль:
— Каматари-до! Хассе! Хассе! Ямакуна-но-ма!!!
К ним, забыв о прежнем достоинстве, несся молодой японец — без шубы, без шапки, простоволосый, в одном мундире, с лицом, искаженным лютой яростью, пожалуй что, превосходившей европейскую по накалу страсти. У поручика в голове пронеслась шальная мысль: «Если они так в бой — хорошие солдаты…»
В руке японец держал короткую винтовку Генри, начищенную, содержавшуюся в идеальном порядке. Следом, точно так же забыв о прежнем достоинстве, мчался переводчик, опять-таки без шубы и шапки, что-то жалобно восклицая на непонятном языке, обеими руками держа перед собой странного вида саблю, в черных, чуть изогнутых ножнах, с длинной рукоятью, сверкавшей бирюзой и какими-то желтыми гранеными камешками.
Тварь неизвестно когда успела перелиться в человекоподобную фигуру, ростом не менее чем на аршин превосходившую самого рослого человека. Даже ступни ног наличествовали — но подобие человека не стояло в снегу, а висело над ним, едва касаясь пятками.
Поручик отпрыгнул — иначе японец непременно сшиб бы его и опрокинул. Остановившись едва ли не вплотную, молодой дипломат остервенело заорал:
— Каматари-до, бака! Готен вакасай, готен!
И, приложившись, выпалил едва ли не в упор, с невероятной быстротой передернул лязгнувшую скобу, еще один выстрел, еще…
Золотистая фигура с тремя дырами в груди — сквозь них явственно просвечивало голубое небо — дернулась, схватилась правой рукой за то место, где у человека располагается сердце… и, подламываясь в коленках, запрокидывая голову, начала оседать в снег, и в самом деле крайне сейчас напоминая насмерть пораженного сразу тремя пулями человека. Японец еще раз передернул скобу, но тут же опустил ружье — очевидно, у него имелись лишь три патрона, о чем он в горячке запамятовал…
Настала мертвая тишина, и кто-то форменным образом простонал глухо:
— Господи, неужто ж положил?
Золотистая фигура на миг замерла — и вдруг забилась в конвульсиях, испуская горестные вопли, она выгибалась, билась, душераздирающе охая, страдальчески вскрикивая, и это что-то очень уж затянулось, неправильно как-то…
И вдруг, меняя форму, взмыла над сугробами, более всего напоминая сейчас раздувшую шею среднеазиатскую кобру. Вновь над снежной равниной разнесся издевательский хохот: ах, вот что это было, притворство, насмешка…
Бросив ружье, молодой японец обеими руками выхватил из ножен (переводчик так и остался стоять, держа их перед собой с самым очумелым видом) свою то ли саблю, то ли меч, прыгнул вперед, провалившись в снег по колени, с душераздирающим криком, молниеносно нанес удар…
И что-то изменилось!
Золотая змея быстрым, но каким-то испуганным движением припала к сугробам, причудливо изменив форму так, чтобы в мгновение ока увернуться от сверкающего лезвия. Японец прыгнул вперед, неуклюже, решительно, сверкающий клинок в его руках превратился в сплошной круг, последовало еще несколько ударов — и всякий раз чудище с невероятной быстротой уклонялось, принимая вовсе уж чудной вид, словно раздергиваясь, расступаясь перед полосующим воздух клинком. Вытянувшись в длинную тонкую полосу, оно нырнуло в снег, скрывшись с глаз, — и снег вскипел стремительно удалявшейся бороздой, в несколько мгновений унесшись едва ли не за горизонт…
Японец медленно, высоко задирая ноги, выбрался из глубокого снега. Повесив голову, медленно убрал меч в ножны, забрав их у переводчика. Уткнул ножны в снег, положив обе ладони на вершину рукояти. Он отнюдь не выглядел победителем, наоборот, казался удрученным. Все смотрели на него с почтительным любопытством. Послышался взволнованный голос:
— Нет, не прикончил, живехонькое сбежало…
— Догони, добей… — бросил Самолетов. — Еруслан-воин…
— Батюшку убило! Значит, нам и вовсе пропадать…
— Охолонись, — раздался бас священника. — Не какому-то мелкому бесу меня убить до смерти…
Отец Прокопий подходил к ним, простоволосый, весь облепленный снегом. Горсть снега он прижимал к носу, и из-под руки текла в бороду узенькая полоска крови, батюшка пошатывался, чуточку очумело мотал головой, голос звучал глуховато и невнятно, но на смертельно уязвленного он все же не походил. Разве что духовно — вид у него был грустный и подавленный.
— Не из простых сволочей сволочь, прости Господи… — прогудел он, отшвыривая пригоршню окровавленного снега и черпая ладонью чистого. — Ни креста, ни молитвы не боится, храпоидол… — Он подошел к японцу и долго, с любопытством его рассматривал. Потом спросил: — Ты что же, чадо заморское, имеешь в таких делах опыт? Хватко ты как-то взялся…
— Канэтада-сан говорит: его почтенный дедушка вместо придворного или военного пути избрал монашество. Канэтада-сан говорит: его дедушка за свою долгую жизнь не раз схватывался с демонами и большей частью изгонял их из нашего мира. К великому сожалению, сам Канэтада-сан оказался недостоин последовать по стопам своего почтенного дедушки, должно быть, не обладая достаточной силой духа и святым предопределением. Понять, что имеет дело с демоном, он еще в состоянии, однако не в силах победить его духовно. Правда, Канэтада-сан уверен, что нагрянувший демон принадлежит не к тонкому, а к грубому миру, и недавняя схватка это показала…
— Ну-ка, ну-ка…
— Канэтада-сан говорит: как учил его почтенный дедушка, демоны обычно делятся на принадлежащих к тонкому и грубому миру. Те, что принадлежат к тонкому миру, более… — переводчик впервые за все время запнулся и какое-то время подыскивал слова, — более эфемерны и субтильны, и вот против них большую силу имеют молитвы, изгоняющие подобные создания когда насовсем, когда на время. Что касается демонов грубого мира, они гораздо более… плотские, и против них наибольший успех имеют не молитвы самых святых служителей Божьих, а некие столь же плотские действия и предметы. Вот только никак нельзя угадать заранее, какие именно средства напугают того или иного демона. Канэтада-сан говорит: он слышал от знающих людей, что в России, как и в Японии, тоже порой объявляются демоны, и потому он на всякий случай прихватил с собой особым образом снаряженные патроны. Оказалось, что на этого демона они не подействовали. Канэтада-сан все же готов поклясться своей честью и родовым гербом, что демон принадлежит к грубому миру…
Священник проворчал:
— Не сказать, чтобы это было в полном согласии с христианским богословием, ну да что ж тут поделаешь…
— Канэтада-сан говорит: некоторые демоны боятся острой стали. У него создалось впечатление, что этот демон ее гоже опасается.
— Уж это точно, — кивнул Самолетов. — Видно было, как эта мерзость от клинка уворачивается, будто черт от ладана… Уж тут-то, сдается мне, оно не притворялось…
— Ну так что же? — негромко сказал Позин. — Нужно, господа офицеры, доставать сабли из багажа. Если вернется, можно клинком отгонять. Дежурство бы наладить…
— Канэтада-сан говорит: господа русские офицеры могут на него всецело полагаться, поскольку честь самурая обязывает его бороться до полного изничтожения демона.
— Насчет полного изничтожения, я бы обольщаться не стал, — задумчиво сказал Самолетов. — Проворное, как белка на ветках, все видели. Не подпустит оно так, чтобы можно было укокошить насмерть. Ну, так хоть отгоним… О! Ефим Егорыч глотку дерет, явно к отправлению… Уберите на обочину это…
Вперед вышел Кондрат — и, глядя на него, поручик про себя сделал вывод, что этот добрый молодец еще послужит источником хлопот. Самозваный ямщицкий вождь на сей раз не орал во всю глотку и к бунту не призывал, но, сразу видно, что детинушка себе не уме и явно примеряет какую-то роль в происходящем. Глаз да глаз за такими…
— Конскую падаль-то уберем, — сказал ямщик. — Особенно когда ясно, что нет никакой заразы, одни только чертовы проделки… А Мокея что, тоже кинем в снег, как падаль, да потрусим себе дальше, как ни в чем не бывало?
— Попросим батюшку — отпоет, — быстро сказал Самолетов. — Вне всяких сомнений.
— Конечно, — сказал священник, наконец остановивший кровь. — Это уж как полагается…
— Доволен, Кондрат? — бросил Самолетов.
— Премного благодарны, Николай Флегонтыч, — преувеличенно низко поклонился ямщик. — Только хоть и отпетого, а бросим, как собаку в снегу…
— А чем прикажешь могилу копать, когда в обозе ни кайла, ни лопаты? Да и земля — как камень. Кострами двое суток отогревать?
— Оно конечно… — проворчал Кондрат. — А все равно, не по-человечески…
— Кондратушко, родной, — сказал Самолетов с превеликим терпением, но нехорошо улыбаясь, — объясни ты мне, какого рожна тебе нужно, собственно-то говоря? И зудишь, и зудишь… Дела не предлагаешь и толковых советов не даешь, но вот над ухом жужжишь, как комар…
— Я за справедливость, — буркнул Кондрат.
— А я разве против? — напористо сказал Самолетов. — Ну, давай все по справедливости, по-человечески, по-христиански… Разведем костры, сутки-двое будем землю оттаивать, потом могилку незнамо сколько будем рыть складными ножиками, офицерскими саблями и, надо полагать, голыми руками… А эта тварь будет вокруг крутиться, и неизвестно чем кончится… Этого ты хочешь — чтобы мы тут торчали дней несколько, а оно вокруг порхало? Или заговоренный?
Кажется, он угодил в точку: на многих лицах появилось недовольство, послышались голоса:
— Ты, Кондрат, не подумавши… Еще не хватало…
— Отпоют же… Такая уж Мокею несчастливая планида выпала, что тут поделать…
— Нечего тут торчать! Берись, мужики!
— Большого ума ты человек, Николай Флегонтыч, аж завидки берут… — усмехнулся Кондрат, неприятно улыбаясь. — Куда уж нам, дурным, против тебя… Ладно, ладно! Тащите уж…
Ямщики направились к страхолюдным лошадиным останкам. Отец Прокопий шагал следом и распоряжался:
— Да не с лошадью рядом его кладите, а поодаль. Вы что же, хотите, чтобы я ненароком и бессловесное животное по всем правилам отпел? Прошка, чадо, обернись-ка со всех ног к моему возку и скажи матушке, что я велел кадило с ладаном передать, она знает, где… Да скажи там Мохову, чтобы подождал и глотку не драл, мы и так сгоряча одного человечка без отпевания на дороге бросили…
Оставшись в одиночестве, поручик решился. Подошел к священнику и тихонько сказал:
— Отец Прокопий, извините уж, что касаюсь столь Деликатных предметов, но не из пустого любопытства…
Не снятся ли по ночам Дарье Петровне некие неприятные сны? И не повторяются ли из ночи в ночь?
— Так-так-так… — сказал священник, столь же тихо. — Уж не хочешь ли ты сказать, сокол, что и Лизавета Дмитриевна мучается кошмарами?
— Вот именно, — сказал поручик, так и не поняв, то ли облегчение почувствовал, то ли лишнюю тяжесть. — Подземелье, правда? Некий подземный зал, где крайне неприятные существа склоняют женщин… ладно уж, своими именами вещи назовем… к самому разнузданному блуду? Так и обстоит?
Священник тяжко вздохнул. Судя по его лицу, поручик все угадал совершенно правильно.
— Экая напасть, чтоб его… — досадливо поморщился отец Прокопий. — Мается Дарья Петровна, что ни делай… Ни крестом, ни молитвой не отгонишь…
— Что же, нет никакого средства?
— Да вот получается, что и нет, — вздохнул священник. — Коли уж обычные не годятся. Святые, может быть, и превозмогли бы эту напасть, прогнали эту тварь со строгим наказом запереться в преисподней и носа не показывать… Да мы ж с вами, Аркадий Петрович, до святых и отдаленно не дотягиваем… Успокаивайте супругу, объясняйте ей, что она тут ни при чем, что это черт балует…
— Пытаюсь… — сказал поручик, неловко поклонился и пошел прочь. За спиной у него угрюмо перекликались ямщики, волочившие конский труп на обочину тракта.
Над головой сиял лазурью небосклон, и золотистого облачка нигде не было видно.
Забравшись в возок, он сразу увидел, что невзгоды продолжаются: Лиза, забившись в уголок, громко всхлипывала. Судя по всему, она плакала давно: глаза распухли от слез, нос покраснел. Наигранно бодрым голосом поручик объявил, присаживаясь рядом:
— Ну вот, кажется, кончились наши беды… Рассказать?
— Ничего не кончилось, — сказала Лиза, глядя в одну точку и словно бы пропустив его слова мимо ушей.
— Вздор! Там случилось такое…
— Он меня одолел, — промолвила Лиза.
— Что?
— Он меня одолел все-таки, — повторила она отрешенным, равнодушным ко всему голосом. — Совершенно утопил в болтовне, не стало сил сопротивляться, и произошло… Какие гнусности он со мной проделывал, я и рассказать не могу… Насмехался, говорил грязнейшие слова, неторопливо делал все, казалось, конца этому не будет… А эти, лохматые стояли вокруг и хохотали, и все время казалось, что лица у них в а ш и… Я себя чувствую в грязи по самую макушку…
Задыхаясь от бессильной злости, поручик пытался подыскать необходимые слова, и у него никак не получалось. Возок дернулся, сдвинулся с места, послышалось хлопанье вожжей по лошадиным спинам.
— Успокойся, — сказал поручик, устраиваясь рядом с женой и крепко ее обнимая. — Говорил я только что с отцом Прокопием… Матушку то же наваждение преследует, явно… Ты ни в чем не виновата, пойми наконец. Это не твои внутренние помыслы, как иногда в снах бывает, это о н на тебя наваждение наводит… Показывает тебе всякие дурацкие картины… На то он и черт, чтобы смущать людей… Это пройдет, рано или поздно мы от него избавимся, если не избавились уже…
Лиза никак не могла успокоиться, замерла в его объятиях, напряженная. Продолжала вовсе уж убитым голосом:
— Он сказал, что придет за мной наяву. И наяву проделает то же самое. И никто не сможет ему помешать, я навсегда буду его потаскухой…
— Господи ты более мой! — сказал поручик, стараясь говорить убедительно и насмешливо. — Лизанька, ну когда это черт мог нагрянуть к людям средь бела дня да еще с ними такое проделывать? В девятнадцатом веке живем. Скоро поедем по железной дороге, в Санкт-Петербург…
— Он нас и там не оставит.
— Вздор, вздор! Ну какая нечисть в Санкт-Петербурге, посреди современной цивилизации? Ничего он не в состоянии сделать наяву, только умы прельщает, как наши прадеды говаривали, пугает, насылает наваждение… И наконец… Если сон рассказать, он и не сбудется…
— А если он придет?
— Не придет, — решительно сказал поручик. — Ты не знаешь… Мы все только что видели. Оказалось, он боится стали. Вот именно, так и обстояло. Японец кинулся ка него с саблей, принялся полосовать — и он, никаких сомнений, острой стали испугался, бежал самым натуральным образом, нырнул в снег, за горизонт унесся. Он боится стали, теперь никаких сомнений. Если все же вернется, будем знать, чем его отгонять.
Он достал из угла саблю, вытянул ее из ножен и, обнаженную, примостил возле дверцы, надежно вставив меж двух дорожных мешков. Сказал убедительно:
— Видишь? Если что, тычь в него острием, и он, я тебя уверяю, проворней зайца припустит…
Глава VII
ТОТ, КТО БУДИТ СПЯЩИХ
Высоко над бескрайней снежной равниной стояла полная луна, и тени от возков и лошадей, от самого поручика ложились такие четкие, словно вырезаны из черного картона. Никак не проходило жутковатое ощущение: будто ничего и не существует на этом свете, кроме бесконечных снегов и остановившегося посреди них обоза, и поручик, неспешно возвращаясь по хрусткому снегу к головному возку, заставлял себя вспоминать о самых разных достижениях цивилизации: пароход, железная дорога, телеграф, электрическая машина… Вызывал из памяти то чертеж винтовки в разрезе, то таблицу умножения, то виды петербургских проспектов, громаду Исаакия, гранитные набережные. Если вдуматься, он сейчас словно бы заклинания творил: пытался противопоставить непонятной чертовщине все достижения девятнадцатого века, среди которых как бы и неуместно было существование невесть откуда приблудившегося к ним беса. Которому никак не полагалось быть сейчас — ну, может, в древние Времена, когда в глуши еще возвышались языческие кумиры, когда люди не знали ни пара, ни пороха, ни электричества, когда проносились всадники в кольчугах и алых плащах, и звенели, скрещиваясь, мечи… Сохранившаяся до нашего времени нечисть вроде лешего или овинника хоронится по углам, боится дневного света и уж никак не способна столь нагло и бесцеремонно досаждать цивилизованным современным людям…
Быть может, это и не нечисть вовсе? — размышлял поручик, глядя на изрытый щербинами мол очно-бледный круг луны. Может, это некто иной, как обладающий разумом лунный житель, разумный селенит, о которых иногда пишут ученые? Сверзившийся из мест своего обитания то ли по случайности, то ли в результате тамошнего научного опыта? Но откуда тогда это дурацкое поведение: красть золото, насылать на людей блудливые сны? Рассуждая логически, селенит и выглядеть должен совершенно иначе, и думать по-своему, о с в о е м, не имеющем никакого отношения к нашей жизни? Ну разве может лунное существо в виде непонятного облака пылать похотью к женщинам или страстью к золоту? Как-то оно не сочетается… Нельзя же допустить, что на Луне как раз и обитают черти, временами приходящие Повеселиться на свой гнусный манер?
Он опустил руку на кобуру с револьвером, еще раз возвращая себя к достижениям механической цивилизации.
Согласно военным уставам, недопустимо пребывать вне строя с кобурой на поясе — ну да военные власти далеко, не узнают, да и вызвано вопиющее нарушение устава насущной потребностью…
Саблю он оставил Лизе — ради пущего успокоения. Повесил на пояс ножны с роскошным германским охотничьим кинжалом длиной чуть ли не в аршин, каким можно было проткнуть до сердца и матерого кабана, и медведя. В конце концов, это тоже была острая закаленная сталь, пусть и произведенная инославным народом. Российские военные сабли тоже делают без креста и молитвы, японец Канэтада-сан молится вовсе уж неизвестным богам, а меж тем от его сабли нечисть улепетывала как ошпаренная — значит, все дело не в молитвах, а именно что в стали…
Какая-то тихая возня слышалась совсем неподалеку, потянуло едкой гарью. Ускорив шаг, поручик приблизился к собственному возку. Сначала ему показалось, что видит непонятное ползущее существо, и рука легла на роговую рукоять кинжала — но тут же он рассмотрел, что рядом с возком сидит на корточках человек в мохнатой дохе, раскачивается взад-вперед, что-то бормочет, а перед ним горит маленький огонек, и это оттуда тянется едкий дымок, пахнущий то ли жженой шерстью, то ли горящей сухой травой…
— Кызлас! — окликнул он тихонько. Татарин охнул от неожиданности, едва не плюхнулся носом в снег, но оглянулся и облегченно вздохнул.
Протянул руку, посыпал чем-то на маленькое пламя, оно пригасло, потом разгорелось, взвился дымок.
— Ты что тут шаманишь? — спросил поручик.
— Хуже не будет, а лучше может и получится, — ответил Кызлас без тени смущения. — У батьки все равно не получилось, значит, вашего креста он не боится…
Поручик присмотрелся. В снегу стояла оловянная тарелка, и в ней горели щепки-сучки, пересыпанные медленно тлеющими кучками чего-то непонятного.
— А этого, ты думаешь, испугается? — кивнул он на крохотный костерок.
— Да не знаю я… — татарин наклонился, посыпал еще из небольшого мешочка. — Хуже все равно не будет. Это всегда жгли против злых духов, когда оставались в одиночку в степи. Кто его знает… Добрым духом оно оказаться никак не может, только злым, из нижнего мира…
— Да уж… — с чувством сказал поручик. — Что-то не заметил я в нем ни капли доброты — одни пакости, вплоть до откровенного душегубства… Что же это за дрянь такая?
— Может, это Олтун Падерех…
— Кто-о?
— Олтун Падерех, — сказал татарин, ежась. — Золотой Демон. Про него есть старые сказки… Он пожирает железо и кровь, от этого крепнет, набирается сил, растет… Вроде бы он еще и ворует женщин… Или они сами к нему уходят…
— Ваш? — спросил поручик.
— Нет, не наш… Ты знаешь, Аркадий Петрович, бывают рассказы и бывают сказки. Есть духи из Нижнего Мира, которые в наш поднимаются до сих пор. Они не выдумка, они самые настоящие, вмешиваются в человеческую жизнь, шаманы с ними то борются, то советуются. Это рассказы. Других духов никто никогда не видел, даже шаманы. Это сказки. Олтун Падерех у нас никогда не появлялся, иначе про него рассказывали бы совсем по-другому. Про него говорится всегда: ходил вроде бы в незапамятные времена, когда в этих степях не было и прадедов наших прадедов, Олтун Падерех, Золотой Демон… Глотал золото, пил кровь, воровал женщин… Кто здесь тогда жил в незапамятные времена, старики сами не знают. Кто-то жил — остались ведь писаницы, камни, курганы… Нижний Мир был всегда, а значит, у тех, кто был до нас, должны были ходить свои духи…
— А что еще рассказывают?
— Да больше ничего, пожалуй. Ничего я больше не слышал.
Поручик стоял в задумчивости. И в гимназии, и в военном училище он, конечно, изучал курс истории — но касался этот курс (как везде, в любом университете, надо полагать) народов исторических. А к ним не принадлежали обитатели этих мест, сменявшие друг друга неоднократно на протяжении тысячелетий. Есть, конечно, горсточка образованных людей, изучивших эти тонкости, взять хотя бы фон Вейде — но их именно что горсточка, и знания такие циркулируют среди узкого круга, не соприкасаясь со всеобщим образованием… Так что он понятия не имел, как именовались, выглядели, жили даже непосредственные предшественники шантарских татар, не говоря уж о более отдаленных временах. Да и сами шантарские татары такими знаниями не обременены, ни ученых у них, ни письменности, одни сказки…
— А как с твоим золотым демоном, скажем, бороться?
— Да откуда я знаю! — пожал плечами Кызлас. — Я же тебе толкую: есть сказки про Золотого Демона, коротенькие и очень старые. Там ничего не говорится про то, как с ним бороться. Вряд ли и шаман знает. Я просто подумал: на всякий случай нужно поджечь боргоол. Его всегда жгут, когда досаждают духи из Нижнего Мира. Может, и Олтун Падерех побоится. Он ведь не отвязался совсем, он маячил…
Поручик досадливо поджал губы. В самом деле, как явствовало из разговора на вечерней стоянке, не походило, чтобы черт отвязался окончательно. Он, несомненно, следовал за обозом, разве что отныне стараясь не приближаться. Многие видели: то летящую в вышине золотистую птицу наподобие то ли ворона, то ли сокола, то скользившую над сугробами золотую ленту, то просто обширную кляксу золотого цвета в вечернем небе. Нечисть тащилась за обозом, как привязанная, хорошо хоть, держалась поодаль. Ночью его не видели ни Позин, сдавший дежурство жандарму, ни ротмистр, сдавший дежурство поручику…
Никак не хотелось верить, что преследующая их нечисть и есть Золотой Демон из стародавних времен, о котором смутно помнили шантарские татары, — очень уж сейчас не нравилась приписываемая ему склонность воровать женщин. Хотя, по холодному логическому размышлению, все вроде бы совпадало: и страсть к золоту, и неведомым образом высосанные люди с лошадьми — собственно, это вполне можно назвать питьем крови… И именно оттого, что совпадало, и не хотелось верить…
Кызлас старательно подсыпал в прогоревший крохотный костерчик щепок, когда они занялись, присел с мешочком. Завоняло, далеко потянуло паленой шерстью и какими-то сухими травами.
У поручика едва не вырвалось: «Ты получше постарайся, по всем вашим правилам!» — и он закашлялся в сердитом смущении. Главное, что его удручало, бесило, погружало в непреходящую злость — это постоянное переплетение двух несовместимых вещей: цивилизации и суеверия. С одной стороны, они обитали посреди прогрессивного девятнадцатого века. С другой, — увы, в столетие это, словно камень в оконное стекло, бесцеремонно влетело нечто насквозь мистическое, быть может, происходившее из вовсе уж древних времен, — и ничего невозможно с этим поделать…
Что-то вертелось у него в мыслях — зацепка, ниточка, след.
— А вот если подумать… — начал он.
И встрепенулся — неподалеку раздался протяжный злой вопль, ничуть вроде бы не сверхъестественный, а вслед послышались крики на непонятном, но, несомненно, человеческом языке. Что-то ему напоминали отдельные слова, вроде бы уже звучавшие…
Он побежал туда, придерживая бившие по ноге металлические ножны кинжала. Кто-то, судя по скрипу снега, поспешал туда же по другую сторону возков. Распахнулась дверца, едва не съездив поручика по физиономии, — он вовремя отпрыгнул и кинулся на крики. Выскочил Позин, прижимая рукой саблю, побежал туда же.
С первого взгляда стало ясно, что тут происходит. Братья-бугровщики успели освободить от упряжи обоих пристяжных — и сейчас в компании своего ямщика, возились у оглоблей коренника. Все трое определенно действовали в полном согласии. Рядом лежали в снегу два дорожных мешка. И тут же, прямо перед лошадиными мордами, стоял молодой японец — расставив ноги, зло бросая сквозь зубы непонятные слова, угрожающе пошевеливая обнаженным клинком. Лошади всхрапывали и пятились, а люди, хоть и косились пугливо на игравший отблесками лунного света меч, занятия своего не прекращали. Переводчика поблизости не усматривалось, так что объясниться с японцем не было никакой возможности — но все и так понятно…
— Так-так-так… — сказал появившийся с другой стороны Самолетов. — Работящие вы наши, Кузьма с Федотом, Да третий, как бишь тебя там… Кто рано встает, тому Бог подает… Что ж это вы в такую рань с упряжкой мудрите? Лошадок выпрягаете, точно… Поклажа вон лежит… Вы, хитромудрые, уж не сбежать ли решили потихонечку? Не прощаясь по аглицкому обычаю? Нехорошо, братовья, огорчаете вы меня…
Японец что-то возбужденно твердил, указывая на братьев концом клинка.
— Потерпите чуточку, господин загадочный иностранец, — развел руками Самолетов. — Как же нам вас понять, если ваш толмач отсутствует… Эй, эй! Впрягай назад, кому говорю!
Кузьма — который был помоложе и щуплее — опустил руки, глядя неприязненно, зато Федот, постарше и кряжистей, очевидно, всегда игравший роль главного в этом предосудительном дуэте, подступил к Самолетову весьма решительно.
— Николай ФлегонтовиЧ, не мешай, — сказал он без тени покорности или страха. — Отойди с дороги, будь ласков. Мы не каторжные, а ты не конвойный стрелок. Мы люди свободные, права свои знаем, не лопухи.
— Знаешь ты дуду на льду…