Гностики и фарисеи Замлелова Светлана

Вдруг раздалось первое недовольное рычание.

– Нельзя в грозу купаться – убить может, – очень серьёзно сказала Оксана. И все трое, не сговариваясь, повернули к берегу.

Выйдя на сушу, дрожа и стуча зубами, принялись растираться полотенцами. Опять зарычало. Чернильное пятно расползлось и уже приближалось к деревне. Внутри пятна сверкнула молния. Вдруг как-то сразу потемнело и посвежело. Ветер засвистел в кустах вербы, испугал старую осину, дёрнул за косы берёзку. И швырнул в девочек какими-то семенами. Первые капли, сначала редкие и мелкие, так что непонятно было, идёт ли дождь, или это только так кажется; затем крупные, тяжёлые упали на землю. Исчезли бабочки и стрекозы, смолкли птицы – насторожилась всякая тварь. Стало слышно, как захлюпала, зачавкала вода в речке, как зашептали обрадованные влаге листы и травы. Накинув полотенца на головы, девочки побежали к деревне. А когда дождь застучал по спинам и икрам, они сжались, как будто захотели сделаться меньше, и прибавили шагу.

Зарычала уже совсем близко, прямо над головами, огнедышащая туча. Но, изрыгнув пламя, успокоилась и затихла. А дождь шуршал всё громче и громче...

– Переждём под деревом! – крикнула Вера.

– Нет! Нельзя под деревом в грозу – убить может!

И девочки побежали дальше по мокрой и скользкой траве, балансируя и рискуя на каждом шагу упасть и скатиться вниз к речке. Но вот показались взъерошенные, мокрые, похожие на стайку воробьёв кустики пижмы, и серый, глянцевый от дождя колодец. Здесь девочки разделились. Оксана, жившая на другом краю деревни, побежала к себе.

Не успели Марина и Вера, мокрые и продрогшие, вбежать в дом, как чернильное пятно, точно разбавленное дождевой водой, стало блёкнуть, тускнеть и вскоре расползлось по небу светло-серыми облаками, пробитыми кое-где золотыми иглами лучей. Дождь прекратился, проглянула лазурь, и солнце, показавшись, отразилось в каждой упавшей капле.

Девочек встретила Маринина мама.

– Замёрзли? – она засмеялась. – Вон возьмите, переоденьтесь. Она кивнула на серый, тряпичный диванчик, где приготовлены были пёстрые старенькие, но чистые, а главное сухие, платьица и полотенца.

– Переодевайтесь, чаю попьём.

И вскоре девочки и родители Марины сидели за высоким, покрытым клеёнкой столом и пили чай с баранками и клубникой. Напившись чаю, решили играть в лото. Уговорились, что ставка – рубль. Расселись, раздали карты, разыграли, кому кричать – игра пошла.

Самым азартным игроком оказался Маринин отец. И хоть ставка была невелика, он всякий раз, проигрывая, расстраивался и начинал сердиться. Но стоило ему выиграть, как настроение его тут же менялось. Он аккуратно подсчитывал выигрыш и был чрезвычайно собой доволен. Нацепив на нос очки, он взялся приглядывать за остальными, чтобы не мошенничали.

В лото у цифр так много смешных прозвищ, неизвестно, кем и когда придуманных, что играть в эту игру молча совершенно невозможно.

– У меня «цыганка»!

– Какая «цыганка»?

– Ну... карта такая… счастливая, где все цифры подряд…

– Ха-ха-ха! Это «арапка» называется.

– Ну «арапка»…

– Я кричу! Барабанные палочки, восемьдесят три, пятьдесят...

– Ровно?

– Нет, с полтиной! Как свиньи спят, кочерга, двадцать шесть...

– Стоп, стоп! Какие свиньи?

– Два раза не повторяю! Дед...

– Сколько ж ему лет?

– Шесть!

– Вот так де-эдушка!..

– Да что это за свиньи были?

– Господи! Шестьдесят девять...

– Так бы и говорили...

– Папа! Не запускай глазенапа!

– А что такого? Мы же не в карты...

– Семён Семёныч, три...

– По одной – не ошибётесь!

– Что?! Уже квартира?!

– А то!

И так далее.

Кричали все по очереди, каждый по-своему. Кучка мелочи кочевала от одного игрока к другому. Всякий выигрыш встречался смехом, присвистом и завистливыми вздохами. Играли долго, пока не стало темно в комнате. Чтобы не напустить комаров, свет решили не зажигать, а потому игру пришлось прекратить.

Девочки вышли из дома и уселись на высокое деревянное крыльцо. Дом, доставшийся родителям Марины от деда, был старый, но крепкий и добротный. Ступени крыльца гладкие и широкие, такие, что на каждой из них с лёгкостью можно было бы разместиться на ночлег.

Было сухо, влага успела испариться. Солнца уже не было видно. Но облака, застывшие на западе в каком-то сказочном вихре, светились изнутри нежнейшим розовым светом. А ветер, закрутив их винтом, внезапно стих, чтобы полюбоваться своим творением.

Залаяла где-то басом собака. Наверное, та безухая овчарка, что приходила с Оксаной. И тут же из всех дворов послышалось недовольное ворчание и тявканье.

Маринина мама вынесла в эмалированной миске черешни. Поставив миску на ступени рядом с девочками, снова ушла.

Вскоре стемнело. И только на западе тёмно-синий небосвод оставался бирюзовым с бледно-розовым росчерком. Вышел похожий на лимонную дольку месяц. Глянул сверху на девочек и отвернулся. Утихли звуки. По временам только басовитая собака тихонько потявкивала, точно перхала. Засвистал, защёлкал соловей. И, точно пытаясь саккомпанировать, заиграли слаженно цикады.

Ночь была тёплой, свежей и душистой. Одна из тех ночей, когда хочется сидеть вот эдак до утра, слушать, вдыхать и смотреть, как загораются звёзды, сбивающиеся, точно куры, вокруг петуха-месяца.

Девочки молча ели черешню и бросали косточки в траву.

– Оксанка, наверное, на дискотеку в Константиново пошла. Она каждую субботу ходит. Парень у неё там – вот и таскается, – сказала вдруг Марина. И по её тону можно было заключить, что не одобряет она такого верхоглядства со стороны Оксаны.

– Далеко это? – спросила Вера.

– Километров пять...

– И какая ж там в Константинове дискотека? – Вера усмехнулась.

– Да-а... Какая-то… В сельском клубе.

– А домой-то пешком?

– А то как же... Транспорт ей, что ли, персональный подавать?

Помолчали.

– Вон смотри... Большая Медведица, – Вера ткнула пальцем куда-то в воздух. – А парень-то её проводит домой? Страшно ночью-то...

– Может, проводит. Всё равно страшно, хоть с парнем, хоть без... По ночам-то таскаться... Мне вот Пашка, ну... брат мой двоюродный, рассказывал... У его жены, у Пашкиной, дядька в Смоленске живёт. Вот он Пашке-то сам и рассказал. Раз едут они с женой с дачи, а уж поздно было. Темно. Они на даче-то задержались, ну и оказались ночью в дороге. Так вот, едут они, вдруг видят, вроде женщина с ребёнком стоят на дороге, голосуют. Женщина не старая, лет тридцати, наверное, ребёнка, мальчика, за руку держит. Увидела машину-то, ну, и подняла руку. Голосует, значит. Дядька-то Пашкиной жены пожалел – с ребёнком всё-таки, да и поздно – остановил машину... У них – «шестёрка»... Женщина села и говорит: «Мне в такую-то деревню надо. Вы меня довезите и у меня переночуйте. Но только утром я вас рано разбужу. Я, говорит, с петухами встаю». Дядька с женой согласились. Ну, едут, значит. Приезжают в деревню. А в деревне-то уж спят все. Они её к дому подвезли, ну, сами заходят. Расположились. Она их спать, значит, уложила. А наутро чуть свет будит. Вставайте, мол, мне уходить надо. Ну, они встали, оделись и уехали. И всё бы ничего. Да только дядька в дороге уже спохватился, что часы забыл. Жаль стало часов-то – пришлось вернуться. Ну, возвращаются, значит, в ту деревню. А уже, понятно, светло. Так вот, возвращаются, находят тот дом. Его, дом-то, легко было запомнить – он первый с краю стоял. Не перепутаешь. Так вот, возвращаются, смотрят... А дом-то заколочен!

– Как?!

– А так. На дверях доски крест-накрест. И на окнах то же. Что тут делать? Ну, пошли по деревне, стали людей спрашивать. Когда, мол, дом-то успели заколотить. Мужичок какой-то говорит: «А он уж лет пять, как заколоченный стоит. И никто не живёт в нём». Дядька, понятно, смеётся. «Как же, говорит, лет пять, когда мы с женой вчера только там ночевали». Ну, и рассказал мужичку всё, как было-то.

– Ну?! А он что?

– Мужичок прямо сам не свой стал. «Точно, говорит, жила здесь женщина с ребёнком. И по описанию подходит, и по возрасту. Да только они оба лет пять уж, как померли. Машиной, говорит, их сшибло. Да на том самом месте, где вы их подобрали».

– А дядька что?

– Дядька-то весь так и обмер. Жена, понятно, в истерику. Ну, то да сё, решили доски содрать. Проверить, значит. Удостовериться. Отодрали, заходят. Пылищи кругом – не продохнуть! Видно – необитаемое жильё. А на столе-то… дядькины часы лежат... Вот так-то...

– И что?

– Ну, ничего... Взяли часы, да и дёру из той деревни. Подальше, значит. А другие-то мужики подтвердили про ту женщину. Лет пять, говорили, как померла вместе с ребёнком.

– А кого ж они подвозили? – тихо спросила Вера.

– Привидения ихние!..

Девочки замолчали. После «страшных», пусть даже самых нелепых рассказов не хочется больше говорить о чём-то обычном. Хочется думать, как много вокруг чудесного и необъяснимого. Люди, чьи жизни не богаты событиями и встречами, обыкновенно любят истории о мертвецах и ведьмах, о духах и заморских чудищах. А ночь, как известно, располагает к таким рассказам. Звуки ночи, происхождение коих непонятно, всегда внушают священный ужас и трепет, точно это сама вечность говорит о себе. Крикнет ли ночная птица, прошуршит ли крылом нетопырь или завоет собака – и готово дело! Страх вселяется в душу, и тут уж сами лезут на ум вурдалаки, оборотни и прочие посланцы ада.

– Пойдём, может, спать? – смущённо сказала Вера.

– Пойдём...

Они поднялись и тихонько, чтобы не разбудить никого, вошли в дом. Постели были уже разостланы, и девочкам оставалось только раздеться и лечь. В раскрытое окно доносилось свежее дыхание летней ночи, в котором растворился тяжёлый запах жилья, свойственный всем старым деревянным домам. Тренькали неугомонные цикады, перешёптывались листья.

Какое-то время девочки молча лежали и думали о том, что сейчас рассказала Марина. Пытались представить себя на месте незадачливого дядьки, пытались вообразить, что может думать и чувствовать человек, не искушённый общением с духами, и каковой вред такое общение может принести. Думали ещё о чём-то. Должно быть, о том, как купались сегодня в речке, как промокли под дождём, о том, что Оксанка – дура, и что завтра, наверное, будет хороший день и опять можно будет пойти купаться. Хорошо иногда бывает так вместе думать. Молчишь, погружённый в свои мысли, но прекрасно осознаёшь, что ты не один и что молчите вы вовсе не оттого, что не о чем говорить.

Потом Вера уснула – слышно стало её лёгкое и ровное дыхание. А Марина долго ещё лежала в темноте и чему-то безотчётно улыбалась. На душе у неё было тепло, покойно и радостно. Но чем была навеяна эта радость, Марина не смогла бы объяснить. А если бы кто сказал ей, что она попросту счастлива, Марина, наверное, удивилась бы. Счастье представлялось ей иным – богато обставленным, ярким и шумным. И никогда не приходило ей в голову, что жить вольной жизнью на родной земле среди любящих тебя людей, любить самому и не думать о хлебе насущном – разве есть большее счастье...

Сухарева башня

За столом в маленькой кухоньке, где кроме стола умещаются разве плита да холодильник, сидят Лизавета Лукинишна Семьиндейкина, старуха лет восьмидесяти с огромными выцветшими глазами и плоским, как блин, седым пучком на макушке; и две её дочери - Августина и Юлия Семёновны - старухи помоложе.

Все трое пьют чай вприкуску. У Лизаветы Лукинишны чайная пара хорошего тонкого фарфора с мелкими розовыми цветочками по белому полю. Перед Августиной Семёновной - огромный бокал, этакая лохань, на огромном, скорее напоминающем суповую миску, блюдце. Юлия Семёновна пьёт свой чай из старенькой красной чашечки с белыми горохами. В одном месте край чашки отколот. Блюдце же всё покрыто паутиной мелких трещин.

Возле Лизаветы Лукинишны лежат сахарные щипчики. Время от времени Лизавета Лукинишна захватывает их своей костлявой рукой и остервенело колет куски рафинада. Рафинад при этом трещит, Лизавета Лукинишна кряхтит и квохчет. Наколотый сахар свален посередь стола белой горой. Рядом в глиняной сахарнице с отколотой ручкой лежат конфеты. Тут же на блюде - яблоки и несколько синих слив.

Пьют молча. Слышно только звонкое причмокивание да прихлёбывание. Да по временам звенит муха на стекле. От горячего чая и густой июньской жары все трое красны и потны.

Разложив на столе рыхлую грудь, Юлия Семёновна вся точно обмякла и просела. На коленях у неё лежит кухонное полотенце, которым она то и дело промакивает своё широкое, весноватое лицо. Опершись о стол острыми коричневыми локтями, и подперев левой рукой голову, Августина Семёновна энергично обмахивается газеткой.

Размеры стола, вплотную придвинутого к окну, позволяют всем участникам застолья обозревать происходящее на улице. Но оттого ли, что там ровным счётом ничего не происходит, на лицах сестёр разлита скука смертная. Не то Лизавета Лукинишна. В глазах её написаны единовременно грусть и неудовольствие. Остатки бровей сдвинуты, губы плотно сжаты. По всему видно, что думает она о чём-то для себя неприятном.

- И зачем?.. - внезапно шумно вздыхает она, - зачем снесли Сухареву башню?..

От неожиданности Юлия Семёновна вздрагивает и роняет на пол полотенце. Августина Семёновна перестаёт обмахиваться и многозначительно смотрит на сестру. Та пожимает плечами и лезет под стол за полотенцем.

- Что это ты, мам, про башню-то опять вспомнила? - осторожно спрашивает Августина Семёновна.

- И далась она тебе, - вторит ей Юлия Семёновна, вылезая из-под стола и отдуваясь.

Лизавета Лукинишна с негодованием цокает языком и строго смотрит на дочерей.

- Много б вы понима-али-и! - плаксивым голосом, нараспев говорит она. - Я её, матушку, как сейчас помню... Как закрою глаза-то, так и вижу её, так и вижу... - слова "так" "и" Лизавета Лукинишна произносит слитно, отчего выходит у неё "таки". - Стоит она, голубушка, нарядненькая... как невестушка...

И Лизавета Лукинишна действительно закрывает глаза и начинает методично раскачиваться. Недовольное выражение лица её сменяется блаженным.

Сёстры с любопытством и затаённым страхом смотрят на мать.

- Да будет тебе, мам, убиваться-то, - говорит наконец Августина Семёновна и вздыхает. - Снесли и ладно... Новую построят... Знать мешала, что снесли. Там же... это... трамвай, что ль, ходил... или конка... Что там у вас...

Юлия Семёновна толкает сестру локтем и с укоризной смотрит на неё.

Лизавета Лукинишна перестаёт раскачиваться и открывает глаза.

- Да ты очувствуйся, Авета! Чего говоришь-то?.. Комуйта она помешала?.. Да другой такой башни на всей Москве отродясь не было... Стояла она, голубушка, на пригорочке... красинькая вся такая, солнышком осиянная...

Лизавета Лукинишна, молитвенно складывая руки и устремляя взгляд свой в небытие, опять принимается раскачиваться.

Сёстры переглядываются.

- Ох, Царица Небесная... Кому ж это она помешала-то...кому-у-у... кра-синь-ка-я... наряд-нень-ка-я...

- Ма-а-ам! - просительно говорит Юлия Семёновна, промакивая лицо полотенцем. - Но ведь её снесли-то уж шестьдесят лет, как... Чего ж ты по сей день всё убиваешься?..

Но Лизавета Лукинишна, увлекшись воспоминаниями, не слышит обращённого к ней вопроса.

- Красинькая... - причитает она. - Ажурненькая... Глаз ведь радовала... Бывало едешь по Мещанской, а она стоит, уж встречает тебя, голубушка... Невольно ей улыбнёшься да поклонишься. Здравствуй, мол, матушка... Её изделё-ока видать... Она ж на горке стояла... И этакую красоту изничтожить... - Лизавета Лукинишна цокает и мотает головой. - Ох, анчутки!.. На Москве-то две башни было - Ивана Великого да Сухарева... Всё одно, что две руки... Ан нет, отсекли одну руку-то. Таки осталась Москва однорукою... Д-а-а! С Мещанской видать... А в тридцать четвёртом годе её и своротили... Вначале верхушечку, потом часики... - Лизавета Лукинишна всхлипывает, а недоумение и страх на лицах сестёр сменяются жалостью и сочувствием. - А мы-то смотреть бегали, как её ломают... Вначале верхушечку, потом часики, а там уж всю остатнюю по кирпичикам разнесли... А мы-то стоим в стороночке и смотрим, а слёзы-то сами таки капют, таки капют... Гдейта за месяц до Петрова дня, вот как сейчас время-то было, её и разнесли, голубушку... А кирпичиками-то её улицы после мостили. Таки растоптали её матушку... Во, брат, как!..

Слёзы, стоявшие до сего момента в глазах доброй старушки, полноводным потоком изливаются на морщинистые щёки. Лизавета Лукинишна опускает лицо и закрывает его цветастым, кое-где прогоревшим передником.

Вслед за Лизаветой Лукинишной всхлипывает Юлия Семёновна. И представляется ей, как Лизавета Лукинишна, молодая совсем девушка, фланирует взад-вперёд по Мещанской, смеётся и посматривает на молодцов. И что одета она в шнурованную кошулю и красный беретик. А на ногах у неё парусиновые белые туфли. И вовсе не жаль Юлии Семёновне Сухаревой башни, знакомой разве по картинкам да по рассказам Лизаветы Лукинишны. Нет. А жаль ей, что молодость проходит, и всё хорошее остаётся где-то там, на пересечении Садового и Сретенки. Там, куда уж вернуться нельзя никогда...

- Ну, а ты-то чего?! - спрашивает её Августина Семёновна. - Ты-то чего завыла?

Но Юлия Семёновна, закрыв своим полотенцем лицо, только вздрагивает в ответ. Вздрагивают её плечи, вздрагивает лежащая на столе грудь, вздрагивает двухэтажный подбородок.

И глядя на то, как мать и сестра, самые родные, самые близкие ей люди умываются слезами, Августина Семёновна чувствует, что глаза начинает предательски щипать, а в носу пощекатывать. И когда вернувшийся с прогулки внук Юлии Семёновны Ваня, рыжий мальчик лет тринадцати с полным, добродушным лицом, заглядывает на кухню, он застаёт трёх старух сморкающимися и утирающими лица.

- Опять, что ли, Сухареву башню вспоминали? - ехидно спрашивает он, переводя глаза с одной фигуры на другую...

Одна

Вот уже несколько лет, как Надежда Ивановна осиротела. Оставшись одна в пустой квартире, она, томимая своим одиночеством, погрузилась в небытие. Ничего не замечает она вокруг, и кажется ей, будто остановилась жизнь.

Больше не чувствует Надежда Ивановна сладкого запаха весны, когда пахнет молодой, чуть пробившейся листвой, костром и прелой землёй, освободившейся от оков снега. Всё, что когда-то радовало её, ушло безвозвратно. Равнодушие заключило её в свои холодные объятия.

А началось всё в тот злой и тоскливый день, когда умерла её старая, избитая жизнью мать.

Ветер, приятель февраля, выл и бесился, стуча в окна и бросая снегом. Точно хотел ворваться в комнаты, точно торопил, звал за собой. Холодно и сумрачно было на улице. Неуютно и страшно дома.

Когда мать умерла, ветер вдруг стих. Метель улеглась, и показался в окне кусок тоскливо-серого неба. Низкого, гнетущего, безжизненно нависающего. Всё затихло кругом. Вошла смерть…

Когда-то Надежда Ивановна слышала, что смерть человека похожа на его жизнь. Мать умирала беспокойно. Она то металась на кровати, порываясь встать; то вдруг заходилась отвратительным кашлем, задыхалась и хватала руками воздух.

В какой-то момент ей стало легче. Лицо её приобрело прежнее осмысленное выражение. Она села в постели, положив худые, сморщенные руки поверх одеяла, и задышала ровно. Затем она улыбнулась чему-то, откинулась на гору подушек, закрыла глаза и замерла.

Надежда Ивановна смотрела на усопшую и некоторое время не понимала, что произошло. Так странно и страшно было свершившееся. Так удивительно и непостижимо.

Надежда Ивановна и раньше видела смерть. Но смерть чужих, безразличных ей людей не трогала и не удивляла ее. Казалось, что всё идет своим чередом. Ушёл человек, но на его место придёт другой. Но смерть близкого человека испугала и удивила Надежду Ивановну.

"Неужели всё? " - думала она.

Глядя на жёлтое, разгладившееся лицо матери, она вдруг почему-то захотела вспомнить свою жизнь. Вспомнить и привести воспоминания в порядок. Несколько раз она пыталась выстроить в стройный ряд всё то, что когда-то видела, чувствовала, переживала. Но выходило куце, оборванно. Да и вспоминалась какая-то ерунда. Надежда Ивановна удивилась. Выходило, что ей нечего вспомнить! Тогда Надежда Ивановна, покопавшись, как в старом сундуке, в недрах своей памяти, попыталась найти нечто связующее, то, что объединяло бы воспоминания общим смыслом. Она силилась вспомнить что-то главное и не могла. Надежда Ивановна словно не понимала своей жизни. Ей стало страшно, и она поспешила к людям…

Мать отпевали в Ильинском храме. Надежда Ивановна ближе всех стояла ко гробу и обливалась слезами. После того, как разрешительную молитву вложили в руку усопшей, и все бывшие на панихиде поклонились почившей старушке, Надежда Ивановна подошла к батюшке. Тот, желая, очевидно, её утешить, сочувственно спросил:

- Это сестра ваша?

Надежда Ивановна в ужасе подняла на него глаза и замахала руками, как будто дотронулась до чего-то горячего.

- Что вы?.. Что вы?.. - зашептала она и зарыдала с новой силой. Её вывели из храма; кто-то сказал: "Ну, и ба-а-атюшка!" А Надежда Ивановна обиделась на простодушного священника…

Когда суета, связанная с похоронами, улеглась, Надежда Ивановна поняла, что в её доме поселилось одиночество. Пришедшее в дом со смертью матери, оно наполнило собой комнаты, разлилось тишиной, расползлось холодом.

То ли это страшное одиночество, то ли сама смерть, невидимая гостья, так подействовали на Надежду Ивановну, но с той поры в душе у неё что-то произошло. И тяжёлые, незнакомые до сих пор мысли, привели Надежду Ивановну в отчаяние.

Когда-то Надежда Ивановна была молода и весела. Она влюблялась, работала, смеялась и пела, была дочерью, женой, матерью. Но постепенно всё изменилось. Однажды муж сказал: "Я полюбил…" И ушёл навсегда. Потом вырос сын, уехал зачем-то в Москву и сгинул в столичном водовороте. А Надежда Ивановна осталась с матерью, уходу за которой она и посвятила себя.

И вдруг всё это показалось Надежде Ивановне бесплодным, отнимавшим время от чего-то главного. Но в чём было это главное, Надежда Ивановна не могла понять.

Она вдруг ужаснулась тому, как глупо и бесцельно прошла её жизнь. Да она и не жила вовсе, она попросту теряла время! Шесть десятков лет драгоценного времени потеряно безвозвратно. Всё, что делала она на протяжении этих десятилетий, казалось ей теперь ничтожным и никому не нужным. И те хлопоты, которые когда-то занимали её время, составляли всю её жизнь, на самом деле были чем-то притворным, ненастоящим. Это была фальшивая жизнь.

И работа, никогда не интересовавшая и не радовавшая её. И семейные обязанности, обязанности матери, жены и дочери, казавшиеся самым важным, первостепенным делом.

Всегда она думала, что каждый человек должен оставить после себя потомство. Но сейчас слишком плотским, слишком животным казалось ей такое оправдание своего прихода в мир. Да, она подарила жизнь другому человеку. Но, подарив ему жизнь, она тем самым обрекла его на неизбежную смерть и многолетнюю агонию. Что сумела дать она этому человеку? Счастлив ли он? Благодарит ли её? Да и где он теперь?

Но ещё страшнее было то, что не могла она понять, как же прожить ей оставшуюся жизнь. Чем занять себя, чему или кому посвятить…

Любая идея обладает силой воздействия на умы до тех пор, пока не найдётся другая, способная заменить её. Надежда Ивановна рассудила, что душевный настрой её объясняется одиночеством, и решила больше бывать на людях. Но ни пустые разговоры её знакомых, которых раньше Надежда Ивановна считала людьми интересными и "грамотными", ни страшное однообразие доступных ей развлечений не смогли отвлечь Надежду Ивановну от мрачных мыслей и притупить остроту её переживаний. И она поняла, что мысли эти неотступно овладели ею. И избавиться от их гнёта возможно лишь прямым, честным путём - дать самой себе ответ на вопрос: как и для чего жить дальше?

Она, простая женщина, вдруг на склоне лет задумалась над извечными человеческими вопросами. И, подобно многим, не могла отыскать ответ.

Ей хотелось найти хоть какое-нибудь оправдание своей одинокой жизни, но она боялась вновь промахнуться и упустить то главное, что, как она уверилась, непременно должно быть в жизни каждого.

Как-то ей приснился сон. Она идёт по улицам незнакомого города и внезапно осознает, что забыла, куда и зачем она шла. Мучительно пытается она припомнить, но всякий раз нить памяти обрывается. И тогда, махнув рукой, она отправляется праздно шататься по улицам, заглядывая без нужды в окна и забавляясь происходящим вокруг... Проснувшись среди ночи, она долго и безуспешно пыталась вспомнить, куда шла во сне…

Наутро она решила сходить в церковь.

Старый храм, устоявший в тяжелую годину, встретил её торжественным полумраком. Трепетали цветные огоньки лампад. Лики, тёмные и суровые, испытующе взирали на вошедшую. В храме было тихо - служба закончилась. Пахло свечами, ладаном и ещё чем-то особым; так всегда пахнет в старых церквях.

Атмосфера церкви - и полумрак, и запахи, и тишина - подействовала на Надежду Ивановну благотворно. Что-то зашевелилось внутри, приятное, тёплое и многообещающее...

Она стала бывать в храме, говеть и присутствовать на всех богослужениях. Поначалу всё шло хорошо. И она возвращалась из церкви просветлённой. Но участие в церковной жизни, в обрядах, в смысл которых она не пыталась вникнуть, не принесло ей радости и не оправдало ожиданий. То главное, что искала она, осталось сокрыто.

Она отчаялась. Не зная, где искать, она вернулась к дожидавшемуся её одиночеству. И жестокая, холодная правда - бессмысленность сущего - открылась ей. Она поняла, что единственный для неё выход - смириться и терпеливо ждать.

Не допуская даже мысли о самоубийстве, она продолжала спать, есть, умываться, говорить. Но, утратив вкус к жизни и убедив себя в её неразумности, она вершила повседневные дела с отвращением. Проявления жизни перестали занимать её. Она погрузилась в себя, отгородившись от остального мира серой стеной своей печали.

Отдавшись одиночеству, она избегает людей, стараясь сократить вынужденное общение. Она равнодушна ко всему происходящему: её сердце иссохло. Разуверившись в жизни, она умерла духовно. И мёртвая, она не способна радоваться закату, выбрасывающему снопы огненного света; её не трогает арбузная свежесть морозного дня; не слышит она, как первые, вернувшиеся с юга птахи, прорезывают холодный ещё воздух своими голосами…

И пустота, образовавшаяся внутри неё, растёт, грозя обернуться бездной…

Петровна

"Экая ведь непогодь... Экой чичер..." - думает девяностодвухлетняя Петровна, глядя, как за окном пьяный ветер задирает подолы и срывает шапки, как резвится в столбах света шальной снег и, падая на землю, тотчас тает.

Согнувшись в три погибели, и положив на колени тёмные, сухие руки, Петровна задрёмывает. Тяжелеют веки, а голова, начавшая было медленно клониться вниз, вдруг точно отрывается и камнем падает на грудь. Петровна вздрагивает, выпрямляется и, открыв глаза, смотрит вокруг себя с удивлением и испугом. Словно не понимая, как оказалась она в этой комнате, где кроме железной кровати, хромого стула да "солдатской" тумбочки свален весь хлам, какой уже не пригоден в доме, но расстаться с которым хозяевам жаль - отработавший своё холодильник, диван с драной плюшевой обивкой, груды старых журналов и какие-то многие числом коробки.

Оглядев своё пристанище, Петровна успокаивается и снова начинает задрёмывать. Но в какой-то момент просыпается от ощущения, что в комнате она не одна.

Перед Петровной стоит её невестка Валентина Михайловна, крупная дама с широкими чёрными бровями. Заметив, что Петровна пробудилась и виновато улыбается, Валентина Михайловна наклоняется к ней и в самое ухо кричит:

- Я пошла!

- Куды-и? - пугается Петровна.

- Ну, вот... "Куды"... К Васе в больницу.

- Куды-и? - уже с другой интонацией спрашивает Петровна.

- Ну-у-у... Закуды-икала!.. Вася, сынок твой, болеет. Уже неделю в больнице лежит.

- Ва-ася?

- Н-да...

- В больнице?

- В больнице, в больнице...

- Какая ж у него болесть? Алларгия?

- Тьфу... Какая ещё "алларгия"? Сто раз ведь рассказывала...

И Валентина Михайловна, махнув на Петровну рукой, уходит. А Петровна остаётся одна. Она вздыхает, оправляет платок и снова поворачивается к окну...

Пять лет назад Петровна овдовела, и сын забрал её из деревни в Москву. Однако уход за старухой он препоручил своей жене, Валентине Михайловне, считая, что дело это сугубо женское, и что не гоже мужчине возиться с детьми и стариками. Валентина Михайловна, согласившись на роль сиделки, втайне вознегодовала, не понимая, за какие грехи ей вдруг выпало присматривать за глупой старухой, к которой ничего, кроме раздражения и неприязни она никогда не питала. И хотя Валентина Михайловна предпочитала помалкивать, но неприязнь свою к свекрови едва ли смогла заглушить. И каждое слово Петровны отзывалось в ней всплесками жёлчи.

И потому разместили Петровну так, чтобы как можно реже попадалась она на глаза. Из трёх комнат Петровне отвели самую маленькую. Соорудив наскоро обстановку, Петровну предоставили самой себе.

Впрочем, три раза в день её зовут к столу. А по большим праздникам, как ярмарочного медведя из клетки, выводят из комнаты на показ гостям. Гости с таким любопытством рассматривают древнюю старуху, что, кажется, хотят заглянуть ей в зубы или, по крайней мере, пощупать. А Петровна, приходя в смущение от повышенного к своей особе внимания, улыбается беззубой улыбкой и шамкает:

- Дал бы Господь помереть... Чижало со мной... Зажилась, индо тошнёхонько, а и помирать горькохонько...

Гости смеются, но вскоре интерес к Петровне угасает, и о ней забывают. А Петровна уходит в себя и, тугая на ухо, принимается громко вздыхать.

- Ма-ам! Хватит стонать! - кричит через стол Валентина Михайловна. - Слышишь? Перестань стонать!

Со снисходительными улыбками гости вновь обращаются к Петровне, а Валентина Михайловна не упускает случая пожалиться, как тяжело ей ухаживать за такой вздорной старухой. Петровна, скорее глазами, нежели ушами, понимает, что речь идёт о ней и поясняет:

- Чижало со мной...

Из-за болезни ног Петровна никуда не ходит. Целыми днями сидит она на кровати и смотрит в окно. А в окне проносятся с шумом машины, снуют люди, собаки. Бесконечной вереницей тянутся дома, серые, грязные, с клеточками окошек и уродливыми наростами застеклённых балконов. "И зачем люди в Москву едут, - думает Петровна. - Нешто хорошо друг у дружки на головах жить?.."

И глядя из окошка на грязь, на ставшую осязаемой вонь, на суету, вспоминает Петровна деревню. Пахнет клевером, сеном и пылью. Горизонт обозначен зубчатой полоской леса. Внизу, под горкой в овраге шелестит речушка. Ласковая, добрая речушка. Всё шепчет что-то, камушками играет. А водица, что твоя слеза, чистая, прозрачная, прохладная. За деревней - расцвеченный огоньками цветов луг. Звенят, переливаются колокольцами жаворонки, висящие на невидимых нитях. Резвится, закидывает голову жеребёнок. Ветер ласкает цветы. А сочные травы источают пьянящий дух.

И при одном только воспоминании о деревне неудержимо тянет Петровну поговорить, рассказать кому-нибудь о том, как заела её в городе тоска, как одолела дума.

Есть у Петровны дума. Тяжёлая, мрачная. Грех большой на Петровне. Подписала она когда-то бумагу. Ходили по деревне активисты, собирали подписи, что не нужна, мол, в деревне церковь, и что трудящиеся просят её закрыть. Пришли и к Петровне. "Подписывай, - сказали, - ежели ты не супротив советской власти..." Испугалась Петровна и подписала. И вот уж много лет прошло, а нет Петровне покоя. Гложет её тоска. Многое пережила Петровна, многое перевидала, но не ушёл стыд за минутную слабость, за скудость души. Угасает память, события текущие мешаются с давно прошедшими, но стыд этот не оставляет Петровну, сидит гвоздём в сердце. И помнит яснее ясного Петровна своё отречение...

Поговорить бы с кем, и тоска отошла бы, отлегло бы от сердца. Но Петровну давно уже никто не слушает, никто ни о чём не спрашивает.

А в деревне её уважали. Прислушивались, за советом ходили. Всю жизнь прожила Петровна в деревне. На земле, которую знала и любила. От неё кормилась, от неё уму-разуму училась. Знала, какая трава от какой болезни помогает, какая птица каким голосом поёт. И что туман падает - к вёдру, а собака траву ест - к дождю. Но не нужны стали её знания. И оттого, наверное, - думает Петровна, - говорить с ней неинтересно…

Выходит из подъезда Валентина Михайловна в байковой кепочке с наушниками и в кожаной куртке с капюшоном, похожим на ковш. "Валя-то картуз надела… Васин нешто?.." - думает Петровна, провожая её взглядом. А когда Валентина Михайловна скрывается из виду, Петровна ещё недолго смотрит ей вслед, а после начинает укладываться спать. Поначалу она ворочается и стонет, и, кажется, что стонам этим не будет конца. Но вот, наконец, Петровна стихает. И видит она во сне зеркальный пруд, спрятавшийся в ивняке. Солнце отражается в воде, в серебристых ивовых листочках и в банке с червями. На мостках смуглые, с выгоревшими волосами ребятишки удят рыбу. За ними с берега наблюдает чёрный пёс, подёргивающий ушами от мух. Возвращается муж с покоса. Красивый, загарливый, сильный. Завидев его, Васятка маленький навстречу бежит, смеётся-заливается…

Внезапно бьёт по глазам вспышка света.

- Спишь? - спрашивает вернувшаяся Валентина Михайловна, по-хозяйски вторгаясь в комнату свекрови и щёлкая выключателем.

Петровна просыпается и, не понимая, спросонок, что происходит, щурит на свет глаза и закрывается рукой.

- Что... что... - беспокойно повторяет она.

- Спишь, спрашиваю? Времени-то восемь, а ты в постели... Ну, спи, спи...

Валентина Михайловна гасит свет и выходит.

А Петровна долго ещё кряхтит и вздыхает, прежде чем снова задремать. Но вот, чудится ей снег с тенётой заячьих следов. Яркий зимний денёк. Занесённый снегом деревенский погост. Беленькая, тоненькая, как девушка-невеста, церковка. И, рассевшись на покосившихся крестах, кричат чёрные галки. Укором для людей стоит церковь, точно спрашивает: "Что же вы со мной сделали, за что надругались?.."

И так тоскливо, так бесприютно делается Петровне, что просыпается она и, выпростав из-под одеяла руку, тянется к ночнику. Костлявая, сморщенная, с распущенной седой косой, в открытой белой рубахе, едва освещённая тусклой лампой, походит Петровна на сказочную Ягу. Открыв наобум молитвослов, читает она вслух: "О, горе мне грешному! Паче всех человек окаянен есмь, покаяния несть во мне: даждь ми, Господи, слезы, да плачуся дел моих горько..." Слова молитвы падают на благодатную почву, и Петровна совсем уж было собирается поплакать, как вдруг слышит над собой голос:

- Ты чего блажишь, мам?

Петровна вздрагивает. Перед ней стоит Валентина Михайловна, растрепанная, в дезабилье.

- Я молюсь, - поясняет Петровна.

- Чего ж ты на весь дом-то молишься? Времени-то за полночь... От этого воя весь дом, наверное, проснулся... Ладно... Завтра домолишься...

И Валентина Михайловна, забирает у Петровны молитвослов, гасит свет и уходит. А Петровна, прижав правую руку к сердцу, какое-то время неподвижно лежит в темноте. "Нешто Господь меня забыл? - шепчет она. - Отчего не заберёт?.." И тут же, спохватываясь: "Царица Небесная, Матушка, прости ты меня за ради Бога, прости, грешную..."

Со стены смотрит с жалостью на Петровну Троеручица. И поблёскивая латунным окладом в свете уличных фонарей, молчит.

Красный день календаря

I

В пятницу, шестого ноября, часов эдак в семь вечера в деревне Шабурново, что на тракте, остановился автобус. Это был старый и обветшалый автобус. Один из тех, кои вместо того, чтобы прямёхонько отправиться в слом, по сей день колесят по российским дорогам, извиняя своё долголетие извечной бедностью Отечества нашего.

Автобус шёл со станции. И пока не кончился город, останавливался довольно часто, выпуская одних пассажиров и набирая новых. Пассажиры толкали друг друга, кричали и переругивались. Но когда высокие каменные коробки за окнами сменились зелёными шалями ёлок и белыми шарфами берёз, все как-то успокоились и притихли, точно это город так возбуждающе действовал на людей. Остановки стали редкими. И чем дальше от города, тем малолюднее становилось у павильонов.

В Шабурново, когда двери со скрежетом распахнулись, из автобуса вышли четыре женщины, одетые в довольно бесформенные куртки с капюшонами и в резиновые сапожки. В руках у каждой было по два тяжёлых, набитых до отказа пакета. Оказавшись на улице, женщины первым делом заметались из стороны в сторону - нужно было перейти дорогу, а они никак не могли решиться, с какой стороны лучше всего обойти автобус. Наконец автобус, громыхая и бренча, неуклюже тронулся с места, выпустив при этом в лица своим бывшим пассажиркам чёрную струю.

Женщины перестали метаться, пропустили автобус и тогда только перешли дорогу.

Давно стемнело. Снег ещё не выпал, и деревня освещалась лишь редкими тусклыми фонарями да окошками домов. Едва женщины вступили на деревенскую улицу, как в ближайших дворах залаяли, загремели цепями собаки. А вскоре уже не осталось такого двора, где бы не шумели обеспокоенные охранники.

Женщины шли скорым шагом, время от времени останавливаясь и перекладывая пакеты из одной руки в другую. Между собой они почти не разговаривали. И лишь изредка обменивались какими-то замечаниями. Было видно, что они очень торопятся.

И вот кончилась деревня. Кончился разбитый асфальт, кончились тусклые фонари. Женщины шагнули в темноту и вскоре исчезли из виду.

А спустя недолго, жёлтые пятна фонарей в лужах покрылись мелкой зыбью. Собаки, попрятавшиеся от дождя в конуры, затихли. И Шабурново снова погрузилось в тишину, позабыв о женщинах с большими пакетами. И только дождь шептал о чём-то, пробегая по крышам, голым деревьям и блестящему асфальту.

II

Женщины, так неожиданно появившиеся в Шабурново и взволновавшие окрестных псов, были известные в городе сёстры Свинолуповы.

Звали сестёр так: Алевтина Пантелеймоновна, Лукерья Пантелеймоновна, Валентина Пантелеймоновна и Неонилла Пантелеймоновна. Старшей из них, Алевтине Пантелеймоновне, было не больше шестидесяти двух лет. Младшей, Неонилле Пантелеймоновне, - не меньше пятидесяти семи.

Каждая из сестёр была чем-нибудь замечательна. Так, об Алевтине Пантелеймоновне сёстры говорили, что "она у нас самая добрая". Это была очень высокая и худая особа с испуганными глазами в рыжих ресницах и похожим на пуговицу носом. Доброта её заключалась в том, что она всегда кого-нибудь жалела и плакала при этом так горько, что, случалось, заражала слезами окружающих.

Лукерья Пантелеймоновна, вертлявая и подвижная, как мартышка, считалась "самой деловой". Если где-то поблизости случалось продаваться задёшево хорошей вещи, можно было не сомневаться, что Лукерья Пантелеймоновна не просто изыщет деньги, но, изыскав, купит, а после перепродаст с такой наценкой, что останется только развести руками и сказать: "Дал же Бог талант!" Дом Лукерьи Пантелеймоновны был битком набит редкими, необыкновенными вещами, на вопросы о происхождении которых Лукерья Пантелеймоновна небрежно отвечала: "Так... Купила по случаю..." И делала неопределённый жест рукой.

Валентину Пантелеймоновну называли "самой умной", потому что "она всё, ну, абсолютно всё знает!" И действительно, Валентина Пантелеймоновна могла поддерживать разговор решительно на любую тему. Речь свою она всегда начинала словами: "А вы знаете, что..." При этом она склоняла голову набок, поднимала брови и насмешливо смотрела на собеседника из-под полуприкрытых век. Высказывания её носили исключительно сенсационный характер. Объяснялось это просто. Отовсюду, изо всех источников информации: будь то книги или газеты, радио или телевидение, слово, брошенное случайным прохожим, или рассказ экскурсовода - отовсюду Валентина Пантелеймоновна пыталась извлечь что-нибудь необыкновенное, поражающее воображение. И всё для того только, чтобы потом, при случае, удивить, сразить, произвести впечатление. Случалось, Валентина Пантелеймоновна попадала впросак. Выхваченные ею факты оказывались зачастую либо недостоверными, либо неверно ею же истолкованными. Но это никогда не смущало Валентину Пантелеймоновну, и на недоумённые вопросы она отвечала коротко: "Не знаю..." Внешностью своей Валентина Пантелеймоновна напоминала пингвина, потому что при ходьбе широко расставляла носки, а плечи зачем-то сводила вперёд, отчего и руки её оказывались торчащими вперёд, как у пингвина крылья. К тому же, Валентина Пантелеймоновна была маленького роста и то, что называется, "в теле".

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сборник статей блестящего публициста и телеведущей Татьяны Москвиной – своего рода "дневник критика"...
Эта книга – история исследований нашей сверхзанятости и безумного ритма жизни. Бриджид Шульте изучил...
В сборник вошли образцовые сочинения по русскому языку и литературе для 5–9-х классов по основным те...
Каждый человек переживает в жизни трудные периоды, попадает в сложные ситуации, испытывает негативны...
В этой книге собраны биографии нефтяников, вылепивших лицо современной экономики. Личностей, которых...