Щегол Тартт Донна
Заколачивает денежки? Хоби?
— Доит?! — переспросил я, и потом, опомнившись, добавил: — Доит — что?
— Послушайте, этот ваш спектакль про то, что вы, мол, ничего не понимаете, уже начинает меня утомлять.
— Нет, ну правда. Да вы вообще о чем?
Рив поджал губки, видно — доволен собой.
— Это изысканное полотно, — сказал он. — Прекраснейший крохотный парадоксик, совершенно уникальный. Никогда не забуду, как впервые увидел его в Маурицхёйсе… до чего он отличался от прочих тамошних картин, да, по мне, так и от всех картин той эпохи. С трудом верится, что написана она в семнадцатом веке. Ведь согласитесь, это же одно из величайших маленьких полотен всех времен и народов? Как это там, — он издевательски помолчал, — что там сказал тот коллекционер, ну, помните, тот француз, художественный критик, который его тогда обнаружил? Когда наткнулся на него в кладовой какого-то аристократа в конце девятнадцатого века, а потом приложил «отчаянные усилия», — он изобразил пальцами кавычки, — чтоб его приобрести? «Запомните, я должен заполучить этого щегольчика любой ценой!» Хотя я, разумеется, не эту фразу имел в виду. Да вы и сами ее должны знать. В конце-то концов, кому как не вам знать и эту картину, и ее историю.
Я отложил салфетку.
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
Что мне еще оставалось делать — только стоять на своем. Отрицай, отрицай, все отрицай, как отец тогда, засветившись единожды на большом экране в роли бандитского адвоката, советовал своему клиенту, как раз перед тем, как его подстрелили.
Но меня там видели. Кого-то другого они видели. Но там трое свидетелей. Да плевать на них. Они все ошибаются. «Это не я». Да они целый день будут таскать в суд свидетелей против меня. Ну и ладно. Пусть себе таскают. Кто-то опустил жалюзи, на наш столик упала полосатая тень. Рив, нагловато меня оглядывая, подцепил ярко-оранжевую креветку и съел ее.
— Знаете, я тут подумал, — сказал он. — Может, вы мне с этим поможете? Какое мы еще знаем полотно, чтоб было такого же размера и того же уровня? Может, знаете, та славная малюсенькая работа Веласкеса, сад виллы Медичи? Хотя, конечно, по уровню редкости и она близко не стояла.
— Скажите же, вы вообще о чем? Потому что я просто не понимаю, куда вы клоните.
— Ох, ну продолжайте, коли вам так угодно, — любезно сказал он, утирая рот салфеткой. — Вы этим никого не обманете. Хотя, скажу вам, чертовски безответственно с вашей стороны было доверить картину каким-то отморозкам, чтоб те ее закладывали направо и налево.
От того как я — и абсолютно ведь искренне — изумился, на лице у него отразилось что-то вроде удивления. Впрочем, оно так же быстро и исчезло.
— Нельзя таким людям доверять настолько ценные вещи, — сказал он, быстро жуя, — каким-то уличным головорезам, невеждам.
— Вы несете какую-то чушь, — отрезал я.
— Вот как? — Он положил вилку. — Что ж. Вот мое предложение — если вы уж решитесь наконец понять, о чем это я говорю, — я предлагаю ее у вас выкупить.
В ушах вдруг зазвенело — застарелый отголосок взрыва, реакция на стресс, пронзительный гул, будто самолет заходит на посадку.
— Назвать вам и цену? Пожалуйста. Думаю, полмиллиона — цена вполне достойная, особенно если учесть, что я могу прямо сейчас позвонить, — он вытащил из кармана телефон и положил его на стол, рядом со своим бокалом воды, — и прикрыть этот ваш бизнес.
Я зажмурился. Открыл глаза.
— Слушайте. Ну сколько раз мне еще повторить? Я правда не знаю, что вы там себе напридумывали, но…
— Я вам скажу, что именно я себе напридумывал, Теодор. Я думаю исключительно о хранении — о сохранении. О вещах, которые, судя по всему, для вас — или для тех, с кем вы имеете дело — не представляют особой важности. Вы же понимаете, что это станет наилучшим выходом — и для вас, и для картины. Да, вы на ней неплохо нажились, но, согласитесь, безответственно ведь, чтоб она и дальше кочевала туда-сюда и подвергалась опасности?
Но мое неподдельное изумление, похоже, сыграло мне на руку. Странная, фальшивая заминка, он сует руку в нагрудный карман…
— Все хорошо, все устраивает? — появляется вдруг возле столика наш модельного вида официант.
— Да, да, все отлично.
Официант испарился, скользнул по залу, заговорил с красавицей-администратором. Рив вытащил из кармана несколько сложенных листков бумаги, шлепнул на стол, подпихнул ко мне.
Оказалось — распечатка статьи из интернета. Я быстро проглядел ее: ФБР… международные службы… провал операции… расследование…
— Это что еще за говно? — спросил я так громко, что женщина за соседним столиком аж подпрыгнула.
Рив молча продолжал есть.
— Нет, правда. Я-то здесь при чем?
Я раздраженно просматривал статью — иск о неправомерном причинении смерти… жительница Майами Кармен Уидобро, домработница из агентства по временному трудоустройству, была застрелена агентами ФБР во время штурма дома… тут я снова хотел спросить, какое это все ко мне имеет отношение — и вдруг застыл.
Одно из полотен старых мастеров, прежде считавшееся утраченным («Щегол» работы Карела Фабрициуса, 1654 г.), по слухам было использовано в качестве залога на сделке с Контрерасом, но, к сожалению, после штурма жилого комплекса в Южной Флориде, обнаружить картину так и не удалось. Несмотря на то что наркоторговцы и торговцы оружием зачастую используют украденные предметы искусства в качестве страховых гарантов во время рискованных финансовых операций, Агентство по наркоконтролю отвергло все обвинения отдела ФБР по борьбе с преступлениями в сфере искусства в том, что штурм был проведен «любительски» и «небрежно», и выступило с официальным заявлением, в котором говорится, что они глубоко сожалеют о трагической гибели миссис Уидобро, но хотели бы подчеркнуть, что их сотрудники не обучены розыску или идентификации украденных предметов искусства. «В столь непростых ситуациях, — заявил пресс-секретарь Агентства по наркоконтролю Тернер Старк, — когда мы боремся с незаконным хранением и оборотом наркотических и психотропных средств на территории Америки, нашей первоочередной задачей всегда является обеспечение безопасности агентов и рядовых граждан». Последовавшая за этим волна возмущения, особенно в свете судебных разбирательств, связанных со смертью миссис Уидобро, привела к требованиям наладить более тесное сотрудничество между федеральными службами. «Один телефонный звонок — вот все, что от них требовалось, — сказал на вчерашней пресс-конференции в Цюрихе Хофстеде фон Мольтке, пресс-секретарь отдела Интерпола по борьбе с преступлениями в сфере искусства, — но эти люди думали только о том, как бы поскорее произвести арест и посадить обвиняемых, и теперь, к сожалению, картина снова ушла на дно, и могут пройти десятилетия, прежде чем она опять всплывет». Мировой оборот рынка по незаконной торговле крадеными картинами и скульптурами оценивается в шесть миллиардов долларов. Несмотря на то что наличие картины в доме не подтвердилось, следователи полагают, что уникальный шедевр работы голландского мастера уже успели вывезти из страны, скорее всего в Гамбург, где он перешел из рук в руки за цену, которая составляет лишь крошечную долю от его многомиллионной аукционной стоимости…
Я положил распечатку на стол. Рив перестал жевать и глядел на меня с еле заметной хитрой ухмылкой. Наверное, потому, что улыбочка эта на грушевидном его личике вышла такой жеманной, я вдруг расхохотался: то был выплеснувшийся наружу смех ужаса и облегчения, как хохотали мы с Борисом в тот раз, когда за нами гнался жирный охранник из торгового центра (и чуть было не поймал), да поскользнулся на мокрой плитке в ресторанном дворике и с размаху шлепнулся на жопу.
— Что? — спросил Рив. Рот у старого бармаглота после креветок был заляпан оранжевым. — Прочли что-то забавное?
Но я в ответ только обвел глазами зал, покачал головой.
— Господи, — сказал я, утирая слезы, — тут не знаешь, что и говорить. Вы или бредите, или не знаю что.
Рив, надо отдать ему должное, даже в лице не переменился, хоть и ясно было, что он недоволен.
— Нет, ну правда, — продолжил я, качая головой, — простите, не стоило мне смеяться. Но более абсурдной херни я в жизни не видал.
Рив сложил салфетку, положил ее на стол.
— Вы — лжец, — любезно сказал он. — Думаете, блеф поможет вам выкрутиться? Нет, не поможет.
— Иск о неправомерном причинении смерти? Жилой комплекс во Флориде? Вы правда думаете, что это со мной как-то связано?
Рив свирепо уставился на меня крошечными ярко-голубыми глазками.
— Не глупите. Я предлагаю вам выход.
— Выход? — Майами, Гамбург — да одного упоминания этих мест мне хватило, чтоб недоверчиво зафыркать от хохота. — Выход — откуда?
Рив промокнул губы салфеткой.
— Рад, что вас это так забавляет, — спокойно сказал он, — потому что я-то вполне готов позвонить этому джентльмену из отдела по борьбе с преступлениями в области искусства и рассказать ему все, что мне известно о вас с Джеймсом Хобартом и этом вашем совместном предприятии. Что вы на это скажете?
Я отшвырнул салфетку, оттолкнул стул.
— Я скажу — вперед, валяйте. Звоните сколько влезет. Если же захотите вернуться к нашему делу, позвоните мне.
Разозлившись, я так быстро выскочил из ресторана, что и не видел, куда иду, но квартала через три-четыре меня начала бить крупная дрожь, поэтому пришлось свернуть в маленький загаженный парк к югу от Канал-стрит, где я, задыхаясь, уселся на лавочку и зажал голову между коленями — мой пиджак от Тернбулла и Ассера подмышками насквозь промок от пота, и выглядел я (в глазах хмурых ямайских нянек и старых итальянцев, которые подозрительно косились на меня, обмахиваясь газетами) точь-в-точь как обдолбанный младший брокер, который только что нажал не ту кнопку и потерял десять миллионов.
Через дорогу была какая-то местная аптека. Отдышавшись, я зашел туда — на незлом весеннем ветру мне сделалось зябко, одиноко, — купил холодной пепси, оставил сдачу на прилавке и вернулся в шелестящую тень парка, к запыленной скамье. Голуби вспархивают, бьют крыльями. Машины с ревом влетают в туннель, другие районы, другие города, парковки и торговые центры, огромные безликие потоки торгового оборота между штатами. И такое бескрайнее, такое манящее одиночество было в этом грохоте, словно призыв, словно морской зов, что я впервые понял, какое чувство заставило отца снять со счета все деньги, забрать из химчистки рубашки, залить полный бак и уехать из города, ни с кем не попрощавшись. Прожаренные солнцем трассы, щелчки кнопок радиоприемника, зернохранилища и выхлопные газы, огромные просторы разрастаются, как тайный порок.
Неизбежно я подумал о Джероме. Он жил в самом конце бульвара Адама Клейтона Пауэлла, в паре кварталов от конечной остановки на Третьей линии, но мы с ним, бывало, встречались на Сто десятой, в баре под названием «У братца Джея»: пролетарский кабак, в музыкальном автомате — пластинки Билла Уизерса, липкий пол, к двум часам дня горькие пьяницы уже сутулятся над третьим стаканом бурбона. Но Джером не продавал таблеток меньше, чем на тысячу долларов, он, конечно, с радостью толканет мне пару пакетиков герыча, но в таком случае уж проще было сразу взять такси до Бруклинского моста.
Старушка с чихуахуа, дети отнимают друг у дружки фруктовый лед. Над Канал-стрит струится еле слышная горячка сирен, строгая закулисная нота перехлестывается со звоном у меня в ушах: было в этом что-то военно-механическое, долгий гул падающих снарядов. Зажав уши ладонями (звон от этого не стих, а скорее усилился), я замер на лавке, пытаясь все обдумать. Какими нелепыми мне теперь казались мои неумелые махинации с этим двойным комодом — надо просто пойти к Хоби и во всем признаться: да, приятного тут мало, точнее, дерьмовее некуда, но пусть лучше он от меня обо всем узнает.
Как он отреагирует, я даже не представлял, а я, кроме антиквариата, и не знал ничего, трудновато будет продавать что-то еще, правда, у меня как раз хватало умений, чтоб, если придется, устроиться в какую-нибудь мастерскую: золотить рамки или точить катушки; на реставрации денег не заработаешь, но мало кто вообще умеет более-менее пристойно чинить старинную мебель, так что уж кто-нибудь меня да наймет. Теперь про статью: прочитав ее, я совсем запутался, словно в кино ошибся сеансом и ввалился посреди фильма. С одной стороны, все было ясно: какой-то предприимчивый жулик подделал моего щегла (и размер, и технику воспроизвести труда не составляло), и теперь где-то крутилась фальшивка, которую на сделках с наркотиками использовали как залог и которую безграмотные наркодилеры и федеральные агенты принимали за подлинник. Но ладно, пусть это какая-то безумная и нелепая история, пусть ко мне она вообще не имеет отношения, но Рив-то правильно обо всем догадался. Как знать, скольким людям Хоби рассказал, откуда я у него взялся? И скольким людям они это потом пересказали? Но до сих пор никто, даже Хоби, не сложил два и два: кольцо Велти означало и то, что я был в одном зале с картиной. Вот где собака порылась, как сказал бы отец. Вот из-за чего я могу сесть. Французский вор, который запаниковал и сжег кучу украденных им картин (Кранах, Ватто, Коро), получил всего два года и два месяца тюрьмы. Но то было во Франции, сразу после 11 сентября, а теперь, по новому федеральному антитеррористическому закону, музейным кражам присвоен дополнительный, куда более серьезный статус «расхищения культурных ценностей». И наказывают за них теперь куда строже, особенно в Америке. Минимум от пяти до десяти, и то, если мне повезет.
Впрочем — если так, по-честному — я этого заслуживал. Да с чего я вообще взял, что смогу ее прятать? Я давным-давно хотел разобраться с картиной, вернуть ее в музей, но отчего-то все держал ее у себя и только искал предлоги, чтоб ее не возвращать. Стоило мне представить, как она лежит там в хранилище, завернутая, запечатанная, как я сам будто растворился, будто самоликвидировался, словно бы, спрятав картину, я только утроил ее силу, сделал ее более жуткой, более реальной. И даже спеленутая, схороненная в складской ячейке, она вдруг прорвалась наружу искаженной газетной историей, светом, озарившим мировую память.
— Хоби, — сказал я, — у меня неприятности.
Он поднял голову от лакированного комодика, который он подновлял: петухи и журавли, золотые пагоды на черном фоне.
— Я могу помочь?
Он обводил журавлиное крыло акриловой краской на водной основе — совсем не то, что исходная, лаковая, однако первым правилом реставратора, как он сам меня учил еще давным-давно, было — не делай того, чего потом нельзя переделать.
— Дело в том, что… Я, похоже, и тебя в эти неприятности втянул. Нечаянно.
— Что ж, — кисть даже не дрогнула, — если ты сказал Барбаре Гвиббори, что мы ей поможем с этим домом, который она обставляет в Райнбеке, то это уж без меня. «Цвет чакр». В жизни о таком не слыхивал.
— Нет, — я хотел было пошутить в ответ — миссис Гвиббори, весьма метко прозванная Укурочкой, была неистощимым источником веселья, — но мозг как будто отключился. — Боюсь, что нет.
Хоби распрямился, засунул кисточку за ухо, промокнул лоб платком дичайшей расцветки — психоделически-лиловым, словно туда стошнило узамбарскую фиалку — откопал его, наверное, на распродаже вещичек какой-нибудь чокнутой старушки.
— Ну, так что там стряслось? — спокойно спросил он, потянувшись за блюдечком, в котором он мешал краску. Теперь, когда мне было уже за двадцать, мы обходились без возрастных церемоний и общались на равных, так, как я никогда не смог бы общаться с отцом, будь он жив — вечно дергался бы, пытаясь понять, во что он опять вляпался и какие у меня шансы получить более-менее правдивый ответ.
— Я… — Я пощупал стул, чтобы не усесться во что-нибудь липкое. — Хоби, я совершил одну очень глупую ошибку. Нет, правда, ужасно глупую, — сказал я, когда он добродушно махнул рукой.
— Ну, — пипеткой он накапал в блюдечко натуральной умбры, — не знаю, что там за ошибка, но, скажу тебе, я вот на прошлой неделе на весь день себе настроение испортил, когда увидел, что продырявил сверлом столешницу миссис Вассерман. А стол был хороший, эпохи Вильгельма и Марии. Дырку я заделал, знаю, что она и не заметит, но ты уж поверь, мне было невесело.
От того, что он слушал вполуха, мне сделалось и того хуже. Быстро, как во сне, какой-то муторной лавиной я вывалил на него всю историю про Люциуса Рива и двойной комод, умолчав про Платта и выписанную задним числом накладную, что лежала у меня в кармане. Стоило открыть рот, и я уже не могу остановиться, как будто только и надо было — говорить, говорить, будто маньяк с автотрассы бубнит не переставая, сидя под электрической лампочкой в провинциальном полицейском участке. Вот Хоби перестал работать, заткнул кисточку за ухо; слушал он внимательно, с хорошо знакомым мне насупленным, арктическим видом постепенно нахохливающейся куропатки. Потом он вытащил из-за уха кисть собольего волоса, пополоскал ее в воде и вытер лоскутом фланели.
— Тео, — он прикрыл глаза рукой — я забуксовал, все твердя про необналиченный чек, тупик, ужасное положение, — хватит. Я все уже понял.
— Прости, — лепетал я. — Я не должен был этого делать. Никогда. Но это просто ужас что такое. Он взбесился и жаждет крови, и похоже, у него на нас зуб из-за чего-то — ну, из-за чего-то еще, не только из-за этого.
— Так, — Хоби снял очки. По тому, как в наступившей тишине он осторожно подыскивал слова для ответа, я понял, до чего он растерялся. — Что сделано, то сделано. Не будем все ухудшать еще больше. Но… — Он замолчал, задумался. — Не знаю, что это за мужик, но если он и вправду думал, что это аффлековский комод, то у него денег больше, чем мозгов. Заплатить за него семьдесят пять тысяч — он ведь столько тебе дал?
— Да.
— Ну что тут скажешь, пусть голову проверит. Вещи такого уровня появляются на рынке раз в десять лет — ну, может, два. И они не возникают из ниоткуда.
— Да, но…
— И потом, любой дурак знает, что настоящий Аффлек стоит в разы больше. Да кто же покупает такую вещь, предварительно ничего не проверив? Идиот, вот кто. Кстати, — перебил он меня, — ты верно поступил, когда он предъявил претензии. Ты ведь попытался вернуть ему деньги, а он их не взял, верно?
— Я не предлагал вернуть ему деньги. Я предложил выкупить у него комод.
— И заплатить дороже! Ну и как он будет выглядеть, если обратится в полицию? А он не обратится, это уж точно.
В наступившей тишине, под хирургически-белым светом его рабочей лампы, я понял, что мы с ним оба не очень понимаем, что, собственно, делать дальше. Попчик, дремавший на сложенном полотенце, которое Хоби постелил ему между когтистых ножек пристенного столика, во сне подергивался и ворчал.
— Послушай, — сказал Хоби — он обтер копоть с рук и потянулся за кистью с какой-то фантомной неотступностью, будто призрак, поглощенный своим делом, — торговец из меня, конечно, никудышный, сам знаешь, но я во всем этом варюсь уже много лет. И бывает, что, — стремительный выпад кисточкой, — нельзя четко провести границу между тем, набиваешь ли ты цену товару или мошенничаешь.
Я колебался, выжидал, разглядывал лакированный комодик. Прелесть что такое, украшение дома отставного капитана в каком-нибудь бостонском захолустье: резная слоновая кость и раковины каури, вышитые крестиком высказывания из Ветхого завета — рукоделье незамужних сестер, чад ворвани по вечерам, стылость старения.
Хоби снова отложил кисточку.
— Ох, Тео, — сказал он полусердито, утирая лоб тыльной стороной ладони — на коже осталось темное пятно, — ты что, ждешь, что я сейчас начну тебя отчитывать? Ты обманул этого мужика. Попытался все исправить. Мужик не хочет продавать комод. Ну и что ты еще можешь сделать?
— Я не только комод продал.
— Что?
— Я не должен был так поступать. — Я не мог глядеть ему в глаза. — Сначала я только хотел расплатиться со счетами, вытащить нас из этой ямы, а потом, знаешь — ну, эта мебель, она ведь потрясающая, даже я купился, а она просто пылилась на складе…
Наверное, я ждал изумления, криков, хоть какой-то вспышки гнева. Но вышло все еще хуже. Выволочку я бы стерпел. Но он ни слова не вымолвил, только глядел на меня с какой-то горестной пришибленностью — вокруг головы расползается нимбом свет лампы, за спиной, будто масонские символы, висят по стенам инструменты. Он дал мне договорить до конца, я рассказывал, а он тихонько слушал, и когда наконец заговорил, то голос у него был тише обычного, незлой.
— Так, ладно. — Он весь был словно фигура в живописной аллегории: плотник-мистик в черном переднике, наполовину сокрыт тенью. — Хорошо. И какой ты из этого всего предлагаешь выход?
— Я… — Не такого ответа я ждал. Боясь его гнева (при всем своем добродушии и необидчивости, Хоби мог и вспылить), я заготовил всевозможные оправдания и объяснения, но перед лицом такого жуткого спокойствия оправдываться было невозможно. — Я сделаю все, что ты скажешь. — Такого стыда и унижения я с детства не помнил. — Я виноват, только мне и отвечать.
— Так. Вещи, значит, проданы, — он будто это себе говорил, постепенно сам во всем разбираясь. — Больше с тобой никто не связывался?
— Нет.
— И долго это все продолжается?
— Ой… — Лет пять как минимум. — Год, может, два?
Его передернуло.
— Господи. Нет, нет, — заторопился он, — я рад, что ты был со мной честен. Но теперь тебе придется попотеть, связаться с покупателями, сказать, что засомневался — не нужно вдаваться в детали, просто скажешь, что, мол, провенанс под вопросом — и предложишь выкупить мебель обратно за ту же цену. Не согласятся — ну и ладно. Главное, ты предложил. Но если согласятся — уж придется глотать пилюлю, понял?
— Понял.
Я умолчал — да и как было сказать — о том, что у нас не хватит денег, чтобы возместить убытки и четвертой части всех покупателей. Мы разоримся за сутки.
— Так, ты сказал — не только комод. А что еще? Сколько вещей ты продал?
— Не знаю.
— Не знаешь?!
— Ну нет, знаю, просто я…
— Тео, ради бога! — Ну вот, он разозлился, теперь полегче. — Прекрати! Не ври мне.
— Ну… я все сделки проводил вчерную. Наличкой. То есть ты бы и не узнал ничего, даже если б проверил бухгалтерию…
— Тео. Не заставляй меня повторять вопрос. Сколько вещей ты продал?
— Ой, — я вздохнул, — с десяток? Кажется, — прибавил я, когда увидел, как остолбенел Хоби.
По правде сказать, продал я в три раза больше, но я-то знал — большинство обманутых мной покупателей или такие невежды, что в жизни не отличат подделку, или такие богачи, что им будет просто наплевать.
— Господи боже, Тео, — выдавил Хоби, ошарашенно помолчав. — С десяток? Но не за такие же деньги? Не как Аффлека?
— Нет, нет, — поспешно ответил я (хотя, по правде сказать, кое-что я продал, например, раза в два дороже). — Я не продавал ничего нашим постоянным клиентам.
Хоть тут я не соврал.
— А кому?
— Ну, народу с Западного побережья. Киношникам, технарям. Кое-кому с Уолл-стрит, но — молодняку только, знаешь — хеджевикам. Богатеньким и безголовым.
— Список покупателей у тебя есть?
— Ну, прямо чтоб списка — нету, но…
— Ты можешь с ними связаться?
— Ну, понимаешь, это все непросто, потому что… — Те покупатели, которые верили, что откопали в магазине настоящий шератон по бросовой цене, и, думая, что надули меня, спешили смыться с подделкой, меня вовсе не волновали. Тут уж работало старое правило — caveat, мол, emptor[54]. Я им никогда не говорил, что мебель подлинная. Волновали меня те люди, которым фальшивку я продал намеренно, те, кому я намеренно солгал.
— Записей ты не делал?
— Нет.
— Но хоть что-то ты знаешь. Можешь на них выйти?
— Ну типа того.
— «Типа того». Я не понимаю, это как?
— Есть квитанции — адреса доставки. Можно что-то выцепить.
— У нас хватит денег, чтоб все это выкупить?
— Ну-у…
— Хватит? Да или нет?
— Хммм, — ну никак я не мог сказать ему правду — НЕТ, — ну, с натяжкой.
Хоби потер глаза.
— Ну, с натяжкой или нет, а выкупать все придется. Выбора у нас нет. Затянем пояса потуже. Пусть какое-то время несладко придется, пусть с налогами задолжаем. Ведь, — продолжил он, пока я все глядел на него, — нельзя же позволять, чтоб эти вещи все так и продолжали считать подлинниками. Господи боже, — он недоверчиво потряс головой, — да как ты это вообще провернул? Подделки-то даже некачественные! Я, бывало, такие материалы брал… да все, что под руку попадется… залеплю кое-как и ладно…
— Вообще-то…
Сказать по правде, работы Хоби были так хороши, что на удочку попались и вполне опытные коллекционеры, хотя об этом, наверное, сейчас говорить не стоит…
— …и понимаешь, дело в том, что если ты хоть одну фальшивку продал под видом оригинала, то все становится фальшивкой. Все теперь под вопросом, каждый предмет мебели, купленный у нас в магазине. Неужели ты об этом не подумал?
— Мммм… — об этом я думал, думал много. Я думал об этом практически постоянно с самого нашего обеда с Люциусом Ривом.
Он так долго молчал, что я занервничал. Но он только вздохнул, потер глаза и, повернувшись ко мне полубоком, снова углубился в работу.
Я молчал, глядя, как блестящая черная ниточка кисти скользит по вишневой ветви.
Все теперь переменилось. У нас с Хоби было совместное дело, мы с ним вместе заполняли налоговые декларации. Я был его душеприказчиком. Вместо того чтоб найти себе квартиру и съехать, я так и жил у него на втором этаже, за символическую плату — пару сотен долларов в месяц. Если и был у меня хоть какой-то дом, хоть какая-то семья — то всем этим был Хоби. Я спускался в мастерскую и помогал ему со склейкой вовсе не потому, что ему так уж нужна была моя помощь, а только ради того, с каким удовольствием мы с ним выхватывали друг у друга тиски и орали, перекрикивая выкрученного на полную громкость Малера; а вечера, когда мы с ним прогуливались до «Белой лошади», чтоб пропустить по стаканчику и съесть по клаб-сэндвичу у стойки, были зачастую самым прекрасным временем дня.
— Что? — спросил Хоби, не отрывая глаз от работы, зная, что я так и стою у него за спиной.
— Прости меня. Я не хотел, чтобы все зашло так далеко.
— Тео! — Кисточка замерла. — Ты сам понимаешь — многие тебя бы сейчас поздравляли, хлопали бы по спине. И, скажу честно, отчасти я так себя и чувствую, потому что, ну право же, черт подери, я не понимаю, как ты смог провернуть такую штуку. Даже Велти — ты его копия, клиенты его обожали, он мог продать все что хочешь, но даже он дорогую мебель чертовски долго не мог сбыть с рук. Настоящий хеплуайт, подлинный чиппендейл! И никто не берет! А ты хлам продаешь направо и налево за бешеные деньги!
— Это не хлам, — сказал я, радуясь, что хоть тут могу сказать правду. — Многие работы — отличные, честно. Я сам купился. Знаешь, я думаю, ты этого не замечаешь, потому что сам их сделал. Не видишь, какие они убедительные.
— Да, но… — он помолчал, похоже, не зная, что сказать, — трудно ведь заставить людей, которые в мебели ничего не смыслят, раскошелиться на мебель.
— Сам знаю.
У нас был солидный пузатый комод времен королевы Анны, который я, когда с деньгами было совсем туго, безуспешно пытался продать за его полную стоимость, а стоил он по самым минимальным прикидкам, где-то тысяч двести. Он годами стоял в магазине. Но хотя в последнее время за него стали предлагать довольно пристойные суммы, я всем отказывал — просто потому что, когда такой безупречный предмет стоит у всех на виду, сразу при входе в магазин, то он выгодно подсвечивает и притаившиеся по углам подделки.
— Тео, ты чудо что такое. В своем деле ты гений, тут уж никаких сомнений. Но, — он снова замешкался, я так и чувствовал, как он подыскивает верные слова, — понимаешь, торговцев кормит их репутация. Мы за все ручаемся собственной честью. И ты сам это знаешь. Поползет слушок. Так что, — он окунул кисточку в краску, близоруко щурясь, оглядел комод, — доказать, что ты смошенничал, будет непросто, но если ты сам не примешь никаких мер, эта история наверняка где-нибудь нам аукнется. — Рука у него не дрогнула, кисть двигалась четко. — Когда мебель серьезно отреставрировали… да никаких флуоресцентных ламп не надо, стоит ее кому передвинуть в ярко освещенную комнату, и сам удивишься… даже камера может высветить разницу в зерне, которую не углядеть невооруженным глазом. Если кто-нибудь сфотографирует такую мебель или, не дай бог, решит выставить ее в «Кристис» или «Сотбис» на аукционе по продаже шедевров американской мебели…
Наступила тишина, которая все ширилась и ширилась между нами, делалась все серьезнее, все нерушимее.
— Тео, — кисть замерла, потом ожила снова, — я не ищу тебе оправданий, но… Ты не думай, я прекрасно понимаю, что это именно я поставил тебя в такое положение. Бросил тебя в магазине без присмотра. Ждал, что ты сотворишь чудо умножения хлебов и рыб. Да, ты еще очень юн, — сухо прибавил он, снова полуотвернувшись, когда я попытался его перебить, — да-да, и ты очень-очень талантливо управляешься с той работой, которой я заниматься не желаю, и ты с таким блеском вытащил нас из финансовой ямы, что меня очень-очень устраивало держать, как страусу, голову в песке. Не думать о том, что там творится в магазине. Так что я в этом виноват не меньше твоего.
— Хоби, клянусь, я никогда…
— Потому что, — он взял початую банку с краской, поглядел на этикетку, будто не мог припомнить, зачем это нужно, поставил банку на место, — все ведь было слишком хорошо, чтоб быть правдой, верно? Какие деньжищи нам привалили, как замечательно! И что, я стал разбираться, откуда они взялись? Нет. Ты не думай, будто я не понимаю, что если б ты не проворачивал эти свои дела в магазине, эту мастерскую мы сейчас снимали бы, а сами искали себе другое жилье. Поэтому вот что — начнем все заново, с чистого листа — и будь что будет. Будем выкупать предмет за предметом. Больше нам ничего не остается.
— Послушай, я хочу, чтоб все было предельно ясно. — Меня задело его спокойствие. — Вина полностью лежит на мне. Если уж до этого дойдет. Просто хочу, чтоб ты это знал.
— Конечно. — Кисточка мелькала с такой отточенной, продуманной сноровкой, что это даже слегка пугало. — И все-таки, давай-ка на сегодня с этим закончим, хорошо? Нет, — я хотел было еще что-то сказать, — прошу тебя. Я хочу, чтобы ты с этим разобрался, я тебе во всем постараюсь помочь, если вдруг будет что-то совсем сложное, но больше — больше я не хочу об этом разговаривать. Договорились?
За окном — дождь. В подвале было зябко — неуютный подземельный холодок. Я смотрел на него, не зная, что сказать, что сделать.
— Прошу тебя. Я не сержусь, просто хочу все это переварить. Все будет хорошо. А теперь, пожалуйста, иди наверх, хорошо? — попросил он, потому что я так и застыл на одном месте. — Я тут как раз подобрался к трудному участку, мне нужно сосредоточиться, чтобы все не запороть.
Я молча поднялся наверх по оглушительно скрипящим ступеням, прошел мимо снимков Пиппы, на которые я не мог и глаз поднять. Когда я шел к Хоби, то думал, что сначала выложу ему новости попроще, а уж потом перейду к гвоздю программы. Но так и не смог этого сделать, хоть и чувствовал себя мерзким предателем. Чем меньше Хоби будет знать про картину, тем целее будет. Его нельзя в это втягивать, на то нет ни одной причины.
Но как мне хотелось с кем-нибудь об этом поговорить, с кем-нибудь, кому я мог довериться. Раз в пару лет в новостях проскакивало что-нибудь об украденных шедеврах искусства — вместе с моим «Щеглом» и двумя позаимствованными из музея Ван дер Летами поминали обычно какие-то бесценные образцы средневекового искусства и несколько египетских древностей, ученые писали статьи и даже книги на эту тему, сообщали, что на сайте ФБР эта кража входила в десяток самых крупных преступлений в области искусства; до нынешнего дня меня здорово обнадеживала общепринятая точка зрения — мол, кто спер двух Ван дер Астов из залов 29 и 30, тот и мою картину украл. В зале 32 почти все трупы лежали рядом с обвалившимся проходом, по словам следователей, притолока рухнула секунд через десять, ну, может, тридцать после взрыва — несколько человек как раз успели бы выскочить. Все обломки и мусор в зале 32 в белых перчатках просеяли сквозь ситечко, с фанатическим тщанием прочесали грабельками — и хотя раму нашли, нетронутую (и так и повесили, пустую, на стене в гаагском Маурицхёйсе, «как напоминание о невосполнимой утрате частицы нашего культурного наследия»), ни одного кусочка картины так и не было обнаружено, ни единой щепочки, ни одного обломка старинного гвоздя, ни чешуйки характерной свинцово-оловянной краски.
Но картина была написана на деревянной доске, а потому можно было предположить (и один трепливый модный историк на это прямо напирал, за что я ему был крайне признателен), что «Щегла» вышибло из рамы ровнехонько в страшный пожар, бушевавший в сувенирной лавке, в самый центр взрыва. Я видел этого историка в передаче по каналу PBS, он с многозначительным видом расхаживал туда-сюда мимо пустой рамы в Маурицхёйсе, косил в камеру натренированным медийным глазом. «Эта крошечная картина уцелела после порохового взрыва в Дельфте — и несколько веков спустя была-таки уничтожена во время еще одного, устроенного людьми взрыва — невероятнейший сюжет, словно вышедший из-под пера О’Генри или Ги де Мопассана».
Что до меня, так по официальной версии событий — ее перепечатали везде и считали достоверной, — когда взорвалась бомба, я был от «Щегла» далеко, совсем в другом зале. За эти годы несколько писателей пытались взять у меня интервью, но я всем отказывал, но куча свидетелей видела мою маму в зале 24 в последние минуты ее жизни — красивую брюнетку в атласном тренче, и многие из этих свидетелей помнили, что я был вместе с ней. В зале 24 погибло трое взрослых и четверо детей — согласно газетной, общепринятой версии, я просто лежал там же, без сознания — просто еще одно тело на полу, и в суматохе меня никто не заметил.
Но кольцо Велти было вещественным доказательством того, где я был на самом деле. К счастью, Хоби не слишком любил разговаривать о смерти Велти, но, бывало, и его — нечасто, обычно ближе к ночи, после пары стаканчиков — пробивало на воспоминания. «Представляешь, что я тогда почувствовал?.. Ну не чудо ли, что?..» Когда-нибудь кто-нибудь просто должен был связать эти два факта. Я это всегда понимал и все равно плыл себе по течению в наркотическом дурмане и годами даже не задумывался об опасности. Да никто и внимания не обратит. Да никто и не узнает.
Я сидел на краешке кровати, глядел в окно на Десятую улицу — люди идут домой с работы, люди идут ужинать, всплески пронзительного смеха. За окном, в белом круге света от фонаря косо моросит мглистый дождик. Все казалось неровным, дрожащим. Мне до смерти хотелось закинуться таблеточной, и я думал было налить себе выпить, как вдруг — как раз за кругом фонарного света, врозь с обычным пешеходным потоком — я заметил человека, который стоял под дождем — неподвижно, одиноко.
Прошло где-то с полминуты, он так и не двинулся с места. Я выключил лампу и подошел к окну. В ответ на это фигура тоже отошла подальше от фонаря, лица я в темноте разобрать не мог, но самого его разглядел неплохо: сутулый, голова втянута в плечи, короткие ноги, бочкообразная, как у ирландца, грудь. Джинсы, толстовка с капюшоном, тяжелые ботинки. Какое-то время он так и стоял там, не двигаясь — на этой улице, в этот час пролетарский силуэт выделяется из толпы модно одетых парочек, ассистентов фотографов, оживленных студентов, разбегающихся по ресторанам. Потом он развернулся. Уходил с торопливой спешностью, вот он попал в круг света от следующего фонаря, и я увидел, как он роется в карманах, набирает номер на мобильнике, пригнув голову, о чем-то раздумывая.
Я отпустил занавеску. Я был почти уверен, мне мерещится всякое — да, по правде сказать, мне вечно что-то мерещилось, из этого отчасти складывалась жизнь в современном мегаполисе — из полузаметных кристалликов беды и несчастья, зашедшегося сердца от сработавшей в машине сигнализации, ожидания беды, запаха дыма, всплеска разбитого стекла. И все-таки — как бы мне хотелось быть на сто процентов уверенным в том, что все это — плод моего воображения.
Стояла мертвая тишина. Сквозь кружево занавесок расползался паутинками по стенам свет фонарей. Я ведь всегда понимал, что нельзя было оставлять картину у себя — и все равно оставил. Ничем хорошим это кончиться не могло. И мне от этого не было никакой пользы, никакого удовольствия. Когда я жил в Вегасе, то мог глядеть на нее, сколько захочу, — когда болел, когда тосковал, когда хотел спать, рано утром и посреди ночи, осенью, летом, при любой погоде, при любом освещении — разную. Одно дело — посмотреть картину в музее, но глядеть на нее сквозь такое обилие света, и чувств, и времен года означало тысячу разных способов ее увидеть, и держать ее во тьме, вещь, созданную из света, живущую только на свету, было до того неправильно, что до конца и не объяснишь. Да какое там неправильно, просто глупо.
На кухне я накидал льда в стакан, поставил его на стойку, налил водки, вернулся к себе, вытащил айфон из кармана пиджака и — машинально набрав первые три цифры Джеромова пейджера — нажал отбой и вместо этого набрал номер Барбуров.
Трубку взяла Этта.
— Тео! — радостно воскликнула она, на заднем фоне бормотал телевизор. — Ты с Кэтрин хотел поговорить?
Только родственники и близкие друзья Китси могли звать ее Китси, для всех остальных она была Кэтрин.
— Она дома?
— Придет поздно вечером. Знаю, что она очень ждет твоего звонка.
— Угу, — несмотря ни на что, мне было приятно, — скажешь ей, что я звонил?
— А когда ты к нам снова зайдешь?
— Да, надеюсь, скоро. А Платт дома?
— Нет, тоже нет. Я обязательно передам, что ты звонил. Ты уж к нам приходи поскорее, ладно?
Я повесил трубку, сел на кровать, отпил водки. Как-то обнадеживало, что в случае чего я могу позвонить Платту — нет, не насчет картины, уж не настолько я ему доверял, а насчет Рива с его комодом. О нем Рив, кстати, ни слова не сказал — дурной знак.
А все-таки — ну что он мог мне сделать? Чем больше я об этом думал, тем больше мне казалось, что Рив сам себя обставил, перейдя в лобовую атаку. Ему-то какой смысл на меня заявлять в полицию из-за этой мебели? Он-то что выгадает, если меня арестуют, картину найдут и она навсегда уплывет у него из рук? Если же ему нужна картина, то ему ничего не остается, кроме как затаиться и ждать, пока я его к ней не приведу. Единственное, что мне тут было на руку — единственное, — так это то, что Рив не знал, где картина. Да пусть кого угодно мне на хвост посадит, но если я буду держаться подальше от хранилища, он ее ни за что не выследит.
Глава десятая
Идиот
— О, Тео, — сказала Китси как-то в пятницу вечером незадолго до Рождества, подцепив мамину сережку с изумрудом, подняв ее к свету. Мы с ней полдня прошатались по «Тиффани», выбирали серебро и фарфор, а теперь неспешно обедали у «Фреда». — Какие красивые! Только… — она нахмурила лобик.
— Что?
Было три часа дня, а в ресторане до сих пор битком, шумно. Когда она вышла позвонить, я вытащил из кармана сережки и выложил их на скатерть.
— Ну, я просто… думаю. — Она свела брови так, будто перед ней стояла пара туфель и она раздумывала — покупать или нет. — То есть… они потрясающие! Спасибо! Но… думаешь, они подойдут? Для церемонии?
— Ну, как хочешь, — сказал я, сделав большой глоток «Кровавой Мэри», чтобы скрыть недовольство и удивление.
— Потому что это ведь изумруды, — она приложила сережку к уху, скосила задумчиво глаза. — Я их обожаю! Но… — она снова подняла ее к свету, сережка сверкнула в льющемся с потолка сиянии, — изумруд не совсем мой камень. Мне кажется, резковаты будут, понимаешь? С белым-то? И с моей-то кожей? Болотная зелень! И маме зеленый не идет тоже.
— Как скажешь.
— Ну вот, теперь ты надулся.
— Не надулся.
— Надулся! Я тебя обидела!
— Да нет, я просто устал.
— Ты, похоже, совсем не в духе.
— Ну правда, Китси, я устал.
Мы прилагали героические усилия, чтоб найти квартиру — мучительное занятие, которое мы, впрочем, чаще всего сносили с улыбкой, хотя от голых стен и пустых комнат, где жили призраки чужих, брошенных жизней, (в меня) рикошетило тошными отголосками детства — от коробок с вещами, кухонных запахов, сумрачных, безжизненных спален, но более всего, от бившегося всюду какого-то зловещего механического гула, слышного (судя по всему) только мне, от шумного дыхания тревоги, которую риелторы, чьи голоса звонко отскакивали от полированных поверхностей, когда они щелкали выключателями и нахваливали кухонные приборы, никак не могли унять.
И с чего бы это? Не с каждой ведь из отсмотренных нами квартир жильцы съехали из-за какой-нибудь трагедии, как почему-то казалось мне. И то, что я повсюду чуял развод, разорение, болезнь и смерть, явно попахивало паранойей — да и вообще, как беды предыдущих жильцов, неважно, выдуманные ли, настоящие, могли навредить нам с Китси?
— Не падай духом, — говорил Хоби (который сам, как и я, очень трепетно относился к душам домов и предметов, эманациям времени). — Отнесись к этому как к работе. Представь, что надо перебрать ящик с кучей мелких деталек. Стиснешь зубы, поищешь — и как раз то, что надо, и найдется.
И он оказался прав. Я вел себя молодцом, как и она — вихрем проносясь по пустым квартирам, — по угрюмым довоенным постройкам, из которых еще не выветрился дух одиноких еврейских бабушек, по ледяным стеклянным уродствам, где я бы никогда не смог жить, потому что вечно чувствовал бы, что с улицы на меня через прицел смотрит снайпер. Но никто и не ждал, что искать квартиру будет легко и приятно.
По сравнению с этим мне казалось, что прогуляться с Китси до «Тиффани», чтоб составить для гостей список того, что мы хотим в подарок на свадьбу, будет плевым делом. Встретиться со свадебным консультантом, потыкать пальцем во все, что нам понравится, а потом рука об руку упорхнуть на рождественский ланч. И я совсем не ждал, что вместо этого с ужасом, наглухо выбитый из колеи, буду таскаться по чуть ли не самому переполненному магазину на Манхэттене в пятницу перед Рождеством: в лифтах давка, на лестницах давка, туристы идут косяками, витрины облеплены слоем в пять-шесть человек, которые ищут подарки и покупают часы, шарфы, сумочки, каретные часы, книжки по этикету и товары для дома непременно фирменного бирюзового цвета. Мы несколько часов наматывали круги по пятому этажу, а за нами по пятам таскалась свадебная консультантша, которая из кожи вон лезла, чтобы Безупречно Обслужить нас, чтобы мы могли сделать уверенный выбор, так что казалось даже, будто он нас преследует («Узор на сервизе должен отражать саму вашу суть как пары… это основополагающая деталь вашего стиля…»), пока Китси металась от одного набора к другому: с золотым ободком! нет, с голубым! так, стойте, а вот тот, первый, какой был? восьмиугольник — не слишком ли? А консультантша услужливо вклинивалась со своими толкованиями: урбанистическая геометрия… романтический цветочный принт… элегантная классика… шикарный шик… и, несмотря на то что я только и повторял: нормально, этот — отличный, и этот тоже, да мне оба нравятся, решай сама, Китс, консультантша все показывала и показывала нам наборы, явно желая, чтоб я как-то потверже определился, мягко растолковывая мне прелести каждого из них — вот тут позолота, а вот тут рамочки вручную отрисованы, а я только и делал, что прикусывал язык, чтоб не сказать всего, что думаю: да черт бы с ней, с тонкой работой, нет никакой разницы, выберет ли Китси узорчик икс или узорчик игрек, потому что по мне все они одинаковые: новенькие, незаманчивые, мертвые на ощупь, не говоря уж о стоимости: по восемьсот баксов за сделанную вчера тарелку? За одну тарелку? Да прекраснейший сервиз восемнадцатого века стоил в десять раз меньше, чем этот холодный, блестящий новодел.
— Но ведь не могут они тебе все одинаково нравиться! Да, конечно, я везде высматриваю ар-деко, — сказала Китси терпеливо переминавшейся рядом с нами продавщице, — я его, конечно, обожаю, но все-таки нам он может не совсем подойти, — а потом мне: — Ну, что думаешь?
— Да какой хочешь. Любой. Правда. — Я засунул руки в карманы и отвернулся, а она смотрела на меня, почтительно помаргивая.
— Ты какой-то нервный. Уж сказал бы, что тебе нравится.
— Да, но…
Я столько фарфора распаковал после «похоронных» распродаж и развалившихся браков, что была какая-то невыразимая печаль в этих девственно-свежих, сияющих витринах, в том, как негласно они заверяли: мол, чистенькая новенькая посуда обещает такое же безоблачное, беспроблемное будущее.
— Тот, в китайском стиле? Или «Птицы Нила»? Ну, Тео, ну, скажи, я ведь знаю, тебе какой-то из них больше нравится.
— Выбирайте любой, не ошибетесь. Оба они яркие, необычные. Этот попроще, на каждый день, — пришла на помощь консультанты, у которой «попроще» было, видимо, ключевым словом для уговоров замотавшихся капризных женихов. — Такой простой-простой, совсем нейтральный. — По протоколу, похоже, жених выбирал посуду на каждый день (для вечеринок в честь Супербоула с парнями, гыгыгы), а вот «для торжественных случаев» сервизы выбирали эксперты-дамы.
— Сойдет, — сказал я, когда понял, что они ждут от меня какого-то ответа — вышло чуть суше, чем я хотел.
Как-то не получилось у меня изобразить бурный энтузиазм при виде незатейливой белой посуды, особенно по четыреста долларов за тарелку. При взгляде на нее мне вспоминались милые старые дамочки в платьицах от «Маримекко», с которыми я иногда встречался в башне «Ритца»: прокуренные, отюрбаненные, пантерно-обраслеченные вдовушки, решившие перебраться в Майами, квартиры у них были заставлены мебелью из хромированной стали и затонированного стекла, которую в семидесятых им впаривали декораторы по цене «королевы Анны», но теперь (как мне с неохотой приходилось им сообщать) ценности она никакой не представляла, и перепродать ее нельзя было даже за полцены.
— Фарфор… — Свадебная консультанты провела по краешку тарелки пальчиком с нейтрально-светлым маникюром. — Знаете, как бы мне хотелось, чтобы мои пары относились к хрусталю, серебру, фарфору?.. Как к части вечернего ритуала. Вино, веселье, семья, единство. Дорогой сервиз — это отличный способ привнести в ваш брак нотку романтики, изысканности.
— Да, точно, — повторил я.
Но мысль эта привела меня в ужас, и отбить ее привкус не смогли даже две «Кровавых Мэри», которые я выпил у «Фреда».