Доктрина шока. Расцвет капитализма катастроф Кляйн Наоми
Однако долговременные последствия реализации плана Кавальо обернулись бедствием для Аргентины. Метод стабилизации валюты — песо, привязанное к доллару, — сделал производство товаров внутри страны столь дорогостоящим, что местные фабрики не смогли выдержать конкуренции с дешевыми импортными товарами, наводнившими страну. Было упразднено столько рабочих мест, что в итоге почти половина населения страны оказалась за чертой бедности. Хотя ближайшие последствия программы казались блестящими: Кавальо и Менем провернули приватизацию, пока страна переживала шок гиперинфляции. Кризис выполнил свою задачу.
То, что сделали аргентинские лидеры, касалось скорее не экономики, а психологии. Как прекрасно понимал Кавальо, много послуживший хунте, в момент кризиса люди охотно отдают власть тому, кто обещает им волшебное исцеление, — не важно, финансовый это кризис или, как в дальнейшем показала администрация Буша, атака террористов.
Вот почему крестовый поход, начатый Фридманом, смог пережить пугающую демократию — его крестоносцам не приходилось убеждать избирателей в правоте своего мировоззрения: они выступали в периоды кризисов, используя отчаяние перед лицом экономических проблем, которое связывало руки хрупким демократическим правительствам, не позволяя продвигаться вперед. Как только эта тактика была доведена до совершенства, возможностей для ее применения предоставилось значительно больше. За шоком Волкера последовал «текила кризис»* в Мексике 1994 года, азиатский масштабный кризис 1997 года и финансовый коллапс России в 1998 году, вслед за которым подобная ситуация возникла в Бразилии. Когда же эти кризисы и шоки потеряли свою силу, им на смену пришли новые бедствия: цунами, ураганы, войны и атаки террористов. Так формировался капитализм катастроф.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ПОТЕРИ ПЕРЕХОДА:
ПОКА МЫ ПЛАКАЛИ, ПОКА МЫ ДРОЖАЛИ, ПОКА МЫ ТАНЦЕВАЛИ
Эти наихудшие времена несут в себе наилучшие возможности для тех, кто чувствует потребность в проведении фундаментальной экономической реформы.
Стивен Хэггард и Джон Уилльямсон «Политическая экономика реформ», 1994 г.
ГЛАВА 9
ЗАХЛОПНУВШАЯСЯ ДВЕРЬ ИСТОРИИ:
КРИЗИС В ПОЛЬШЕ И КИТАЙСКАЯ БОЙНЯ
Я живу в Польше, ставшей свободной, и считаю Милтона Фридмана одним из главных интеллектуальных архитекторов свободы моей страны.
Лешек Бальцерович, бывший министр финансов ПОЛЬШИ, 2006 г.1
Какое-то химическое вещество высвобождается у тебя внутри, когда твои деньги умножаются в десять раз. Это вызывает зависимость.
Уильям Браудер, финансовый менеджер из США, об инвестициях в Польше при начале тамошнего капитализма2
Очевидно, мы не должны прекращать есть из боязни удушья.
People's Daily, официальная газета КНР, о необходимости продолжать проведение реформ свободного рынка после бойни на площади Тяньаньмэнь3
Незадолго до падения Берлинской стены, ставшего символом крушения коммунизма, появился еще один знак, что советские барьеры рухнут. Это был Лех Валенса, безработный электрик с длинными закрученными вверх усами, который взобрался на стальную ограду, украшенную цветами и флагами, в польском городе Гданьске. Эта ограда окружала верфь имени Ленина, на которой забаррикадировались тысячи рабочих в знак протеста против решения Коммунистической партии повысить цены на мясо.
Забастовка рабочих была беспрецедентным вызовом правительству, послушному Москве, которое руководило Польшей 35 лет. Никто не знал, что будет дальше. Не пошлет ли Москва танки? Не станут ли они стрелять в забастовщиков, чтобы вынудить их работать? Когда развернулась забастовка, эта верфь стала очагом народной демократии в авторитарной стране, и рабочие расширили свои требования. Они уже не хотели, чтобы их жизнью управляли партийные аппаратчики, которые говорят якобы от имени рабочего класса. Они хотели создать свой независимый профсоюз и требовали права вести переговоры, добиваться лучших условий и бастовать. Не дожидаясь позволения, они проголосовали за создание своего профсоюза, дав ему название «Солидарность»4. В 1980 году весь мир был очарован «Солидарностью» и ее предводителем Лехом Валенсой.
Тридцатишестилетний Валенса настолько хорошо ощущал стремления польских рабочих, что, казалось, был с ними в духовном единстве. «Мы едим один хлеб!» — кричал он в микрофон на верфи Гданьска. Эти слова не только указывали, почему рабочие могут доверять Валенсе, они выражали важную роль католической церкви в новом движении. Партийные деятели отвергали религию, а для рабочих вера стала источником отваги, и все они принимали причастие, прежде чем идти на баррикады. Валенса, сочетавший в себе грубость и благочестие, открыл офис «Солидарности», держа в одной руке деревянное распятие, а в другой — букет цветов. Когда настало время заключать первое историческое трудовое соглашение между «Солидарностью» и правительством, Валенса написал свое имя «гигантской ручкой-сувениром с портретом папы Иоанна Павла II». Восхищение было взаимным: польский папа сообщил Валенсе, что он молится вместе с «Солидарностью»5.
«Солидарность» распространялась по шахтам, верфям и заводам страны с неимоверной скоростью. Через год в ней уже было 10 миллионов членов — почти половина работоспособного населения Польши. Завоевав право вести переговоры, «Солидарность» начала добиваться конкретных целей: пятидневной рабочей недели вместо шестидневной, права участвовать в управлении фабриками. Уставшие жить в стране, где превозносили идеализированный рабочий класс, но дурно обращались с реальными рабочими, члены «Солидарности» разоблачали коррупцию и жестокость партийных функционеров, которые прислушивались не к мнению народа Польши, но к далеким от польской жизни бюрократам в Москве. Накопившееся под гнетом однопартийной системы стремление к демократии и самоуправлению выливалось в создание местных ячеек «Солидарности», что вызвало массовый исход из Коммунистической партии.
Москва понимала, что это движение несет серьезнейшую угрозу ее Восточной империи. В самом Советском Союзе оппозиция была представлена в основном правозащитниками, которые настаивали на соблюдении прав человека. Но членов «Солидарности» трудно было заклеймить как наемников капитализма — это были рабочие с молотками в руках и угольной пылью на коже, люди, которые по марксистской риторике составляют основу партии6. Что еще хуже для власти, «Солидарность» воплощала все, чем партия не являлась: демократию, тогда как партия была авторитарной; местное самоуправление, а не партийную централизацию; всеобщее участие людей вместо партийной бюрократии. И 10 миллионов ее членов могли полностью приостановить производство по всей стране. Как ядовито говорил Валенса, они могут проиграть в политических битвах, «но нас не заставят работать. Если нас заставят производить танки, мы будем выпускать трамваи. А автомобили будут двигаться задом наперед, если мы их так построим. Мы знаем, как победить систему. Мы ученики этой системы».
Преданность этого движения принципам демиократии толкала на бунт даже партийных работников. «Когда-то я наивно думал, что причиной всех ошибок партии являются ошибки отдельных дурных людей, — говорил репортеру польской газеты член Центрального комитета Мариан Арендт. — Теперь я избавился от этой иллюзии. Что-то не в порядке во всем нашем аппарате, во всей нашей системе»7.
В сентябре 1981 года члены «Солидарности» были готовы к новому этапу. 900 польских рабочих снова собрались в Гданьске для проведения первого конгресса профсоюза. И там «Солидарность» превратилась в революционное движение, стремившееся взять власть в свои руки, со своей экономической и политической программой для Польши. Как говорилось в программе: «Мы требуем провести реформы в духе самоуправления и демократии на всех уровнях власти и создания новой социоэкономической системы, сочетающей в себе планирование, самоуправление и рынок». Этот план предлагал гигантским государственным предприятиям, на которых работали миллионы членов «Солидарности», радикально иной путь развития: освободиться от контроля государства и стать демократическим кооперативом рабочих. Как говорилось в программе: «Обобществленное предприятие должно стать основной организационной единицей экономики. Им должен управлять совет рабочих, представляющий коллектив, и квалифицированный директор, назначенный на конкурсной основе и приглашенный советом»8. Валенса возражал против этого требования, боясь, что столь сильный вызов контролю партии повлечет ответные жестокие меры властей. Ему возразили, что движению нужна позитивная цель, надежда на будущее, а не только враг. Валенса не смог переубедить оппонентов, так что эти экономические цели вошли в официальную программу «Солидарности».
Опасения Валенсы были небеспочвенны. Растущие требования «Солидарности» пугали и приводили в ярость Москву Под интенсивным давлением в декабре 1981 года лидер Польши генерал Войцех Ярузельский ввел в стране военное положение. Танки, пробуксовывая в снегу, окружали фабрики и шахты; проходили массовые облавы на членов «Солидарности», а лидеры движения, включая Валенсу, были арестованы и брошены в тюрьмы. По сообщениям журнала Times, «солдаты и полиция с применением силы разгоняли протестующих рабочих, в результате, по меньшей мере, семь человек убиты и сотни получили ранения, шахтеры в Катовице оказывали сопротивление с топорами и ломами в руках»9.
«Солидарность» была вынуждена уйти в подполье, но в течение последних восьми лет существования полицейского государства слава движения продолжала расти. В 1983 году Валенсе была присуждена Нобелевская премия мира, хотя он не мог свободно перемещаться и лично ее получить. На церемонии вручения премии представитель Нобелевского комитета сказал: «Место лауреата премии мира осталось пустым. Давайте же постараемся со всем вниманием прислушаться к безмолвной речи, раздающейся с пустого места».
Пустое место было очень удачной метафорой, потому что к тому времени каждый видел в «Солидарности» то, что ему хотелось. Нобелевский комитет видел человека, который «не использовал иного оружия, кроме оружия мирной забастовки»10. Левые видели тут освобождение — новую версию социализма, незапятнанного преступлениями Сталина или Мао. Правые видели свидетельство того, что коммунистические государства реагируют на малейшие проявления инакомыслия грубой силой. Правозащитники видели узников, которых бросают в тюрьму за их убеждения. Католическая церковь видела союзника по борьбе с коммунистическим атеизмом. А Маргарет Тэтчер и Рональд Рейган увидели тут открывающуюся возможность, трещину в советской броне, несмотря на то что «Солидарность» боролась за те самые права, которые оба руководителя изо всех сил подавляли у себя на родине. Чем дольше продолжался период запрета, тем сильнее «Солидарность» окружали легенды и мифы.
В 1988 году первый страх перед жесткими мерами прошел, и польские рабочие снова устроили массовые забастовки. В этот момент экономика находилась в полном упадке, а в Москве правил новый, мягкий режим Михаила Горбачева, и коммунисты сдались. Они официально признали «Солидарность» и согласились провести досрочные выборы. «Солидарность» образовала два лагеря: кроме старого профсоюза появилось новое движение — «Гражданский комитет солидарности» — для участия в выборах. Оба эти крыла были тесно связаны: лидеры «Солидарности» стали кандидатами, их предвыборная платформа была туманной, и потому единственное представление о будущем под руководством «Солидарности» давала экономическая программа профсоюза. Сам Валенса не выставлял своей кандидатуры, желая оставаться главой профсоюза, но именно он был лицом кампании, проходившей под лозунгом: «С нами — надежнее»11. Результаты были позорными для коммунистов и триумфальными для «Солидарности»: кандидаты профсоюза претендовали на 261 место и заняли 26012. Валенса, маневрируя за кулисами, сумел поставить на пост премьер-министра Тадеуша Мазовецкого. Этот редактор еженедельной газеты «Солидарности» не обладал харизмой Валенсы, но его считали интеллектуальным вождем движения.
Как уже поняли в Латинской Америке, авторитарные режимы обычно призывают демократию в тот самый момент, когда их экономические проекты готовы с шумом лопнуть. То же произошло и в Польше. Коммунисты десятилетиями разрушали экономику, совершая одну дорогостоящую ошибку за другой, так что страна оказалась на грани пропасти. «К несчастью для нас, мы победили!» — произнес Валенса свою знаменитую фразу, оказавшуюся пророчеством. Когда «Солидарность» пришла к власти, долги страны составляли 40 миллиардов долларов, инфляция достигла 600 процентов, угрожающе не хватало продовольствия, и появился черный рынок. Многие фабрики производили продукцию, которая за неимением покупателя была обречена портиться на складах13. На таком ужасающем фоне поляки встречали приход демократии. Наконец-то к ним пришла свобода, но мало у кого было желание этому радоваться, потому что зарплаты людей ничего не стоили. Они проводили целые дни в очередях за хлебом и маслом, если по случаю эти продукты появлялись в магазине.
После триумфальной победы на выборах все лето правительство «Солидарности» провело в «параличе нерешительности». Быстрое падение старого порядка и внезапный поворот на выборах сами по себе были шоком: всего за несколько месяцев активисты «Солидарности» из подпольщиков, прячущихся от агентов тайной полиции, превратились в людей, которые выплачивают зарплату этим же агентам. И тотчас же они пережили новый шок, узнав, что денег на выплату зарплат недостаточно. Они мечтали строить экономику посткоммунистической эпохи, но столкнулись с куда более срочными задачами перед угрозой полного экономического краха и массового голода.
Лидеры «Солидарности» понимали, что экономику необходимо вырвать из жестких государственных тисков, но они не знали, чем их конкретно заменить. Боевые активисты движения могли увидеть тут возможность проверить свою экономическую программу: если превратить государственные фабрики в рабочие кооперативы, они могли получить новую экономическую жизнеспособность — управление рабочих должно быть эффективнее, тем более не надо будет содержать партийных бюрократов. Другие были сторонниками постепенного перехода, подобного тогдашним планам Горбачева в Москве, — постепенное расширение сфер, в которых действуют денежные законы спроса и предложения (все больше легальных магазинов и рынков такого рода), в сочетании с мощным государственным сектором по скандинавской модели социальной демократии.
Но, как и в странах Латинской Америки, Польше сначала надо было освободиться от давления долгов и получить помощь для преодоления текущего кризиса. Теоретически именно ради этого был основан МВФ — как стабилизационный фонд для предотвращения экономических катастроф. И никакое правительство в мире не заслуживало срочной помощи в такой мере, как правительство «Солидарности», которое только что сбросило гнет коммунистического режима, впервые за 40 лет существования Восточного блока. Несомненно, после бесконечных сетований периода холодной войны по поводу тоталитаризма за железным занавесом новые власти Польши могли рассчитывать на какую-то помощь.
Но этой помощи им не предлагали. Теперь экономисты МВФ и Казначейства США, пропитанные идеологией чикагской школы, смотрели на проблемы Польши с точки зрения доктрины шока. Экономический крах и огромное бремя долгов в сочетании с замешательством на фоне молниеносной смены режима означали, что ослабленная Польша находится в идеальном положении для реализации радикальной программы шоковой терапии. И финансовые ставки в этом случае были выше, чем в Латинской Америке: Восточная Европа была неприкосновенной для западного капитализма, там еще просто не существовало потребительского рынка, достойного внимания. Практически все богатства страны находились в руках государства — главного кандидата на приватизацию. Потенциальные возможности быстрого получения прибыли для тех, кто придет первым, были просто невероятными.
МФВ верил в то, что чем хуже ситуация, тем с большей охотой новое правительство совершит переход к радикальному, ничем не ограниченному капитализму, и потому давал стране возможность все глубже погружаться в пучину долгов и инфляции. Белый дом под руководством Джорджа Буша-старшего поздравил «Солидарность» с победой над коммунизмом, но дал ясно понять, что администрация ожидает от «Солидарности» возвращения долгов режима, который ставил членов этого профсоюза вне закона и бросал в тюрьмы, предложив в качестве помощи лишь 119 миллионов долларов — скудное пожертвование для страны, переживающей экономическую катастрофу и нуждавшейся в фундаментальных изменениях.
В этих условиях 34-летний Джефри Сакс стал советником «Солидарности». После своего успеха в Боливии Сакс достиг феерических высот. Изумленная тем, что он успел послужить шоковым терапевтом полудюжине стран, не оставляя преподавательской работы, газета Los Angeles Times назвала Сакса — до сих пор выглядевшего типичным гарвардским выпускником — «Индианой Джонсом экономики»14.
Сакс начал работать в Польше еще до победы «Солидарности» на выборах по просьбе коммунистического правительства. Он начал с однодневной поездки для встречи с коммунистическим правительством и представителями «Солидарности». Человеком, который вовлек Сакса в это дело, был финансист и торговец валютой миллиардер Джордж Сорос. Сорос и Сакс вместе отправились в Варшаву. Последний вспоминает: «Я сказал представителям "Солидарности" и польскому правительству, что охотно помогу им справиться с углубляющимся экономическим кризисом»15. Сорос согласился оплатить расходы Сакса и его коллеги Дэвида Липтона — экономиста и сторонника свободного рынка, работавшего тогда в МВФ, — по организации постоянной миссии в Польше. И когда «Солидарность» победила на выборах, Сакс начал интенсивную работу с новым правительством.
Сакс был независимым человеком, не получавшим денег ни от МВФ, ни от правительства США, в глазах многих лидеров «Солидарности» он обладал почти мессианской властью. У него были связи на высшем уровне в Вашингтоне, и он пользовался легендарной репутацией, так что мог смягчить бремя долгов и открыть поток финансовой помощи, что было жизненно важно для нового правительства. Сакс заявил, что «Солидарность» может отказаться отдавать полученные в наследство долги, и выразил надежду, что сможет найти для поддержки Польши три миллиарда долларов — куда больше, чем предложил Буш16. Раньше Сакс уже помог Боливии получить ссуды МВФ на жилищное строительство и провести новые переговоры о долгах, так что не было оснований сомневаться в его обещаниях.
Но за эту помощь приходилось расплачиваться: чтобы получить доступ к его связям и влиянию, правительству сначала нужно было согласиться на «план Сакса», как его называли в польской прессе, то есть на шоковую терапию.
Эта программа была еще радикальнее, чем программа для Боливии: кроме мгновенного устранения контроля цен и отказа от субсидирования, план Сакса предусматривал распродажу государственных шахт, верфей и заводов, которые должны были перейти в частный сектор. Это полностью противоречило экономической программе «Солидарности», согласно которой собственниками должны были стать рабочие; и хотя лидеры движения уже перестали обсуждать спорные вопросы этой программы, она оставалась символом веры многих его членов. Сакс и Липтон за один вечер набросали план шоковой терапии для Польши. Он занимал 15 страниц и, по словам Сакса, был «первым примером всестороннего плана преобразования социалистической экономики в экономику рыночную»17.
Сакс верил, что Польша должна совершить этот «скачок через пропасть между общественными строями», потому что ей, кроме всего остального, угрожала гиперинфляция. А в таком случае, говорил он, это станет «потрясением основ... чистой, ничем не смягченной катастрофой»18.
Он провел несколько индивидуальных семинаров, объясняя свою программу (иногда они продолжались четыре часа), для главных лидеров «Солидарности», а также встречался с группами недавно избранных польских чиновников. Многим из руководителей «Солидарности» не нравились замыслы Сакса — это движение возникло в ответ на рост цен при коммунистах, а теперь Сакс предлагал его членам сделать то же самое, притом куда масштабнее. Он заверял, что они могут это совершить, потому что «"Солидарность" пользуется феноменальным доверием населения, что чрезвычайно важно»19.
Лидеры «Солидарности» не хотели тратить кредит доверия на проведение программы, которая существенно пошатнет их положение, но годы, проведенные в подполье и тюрьмах, также поспособствовали их отчуждению от своего социального базиса. Как говорил редактор одной польской газеты Пшемыслав Вельгош, верхушка движения «полностью оторвалась от своих корней... их поддерживали не заводы и промышленные предприятия, но церковь»20. Кроме того, руководители отчаянно искали быстрого, хотя бы и болезненного, успеха, а Сакс предлагал им именно это. «Это подействует? Вот что я хотел бы знать. Это поможет?» — спрашивал Адам Мичник, один из самых знаменитых интеллектуалов «Солидарности». Сакс решительно отвечал: «Это надежно. Это подействует»21.
Сакс настолько часто упоминал Боливию как пример для подражания, что поляки устали слышать об этой стране. «Я бы хотел увидеть Боливию, — говорил тогда один из лидеров "Солидарности" журналисту. — Не сомневаюсь, что это прекрасная экзотическая страна. Но я не хочу видеть Боливию здесь». Лех Валенса проникся ненавистью к Боливии, как он в том признался Гонсало Санчесу де Лосада (Гони), встретившись с ним многие годы спустя на саммите, когда они оба были президентами. «Он подошел ко мне, — вспоминает Гони, — и сказал: "Я всегда мечтал встретить человека из Боливии, особенно боливийского президента, потому что нас постоянно заставляли глотать горькое лекарство, напоминая, что это необходимо, потому что так делала Боливия. Теперь я вижу, что вы не какой-то ужасный тип, но в те времена я вас ненавидел"»22.
Когда Сакс рассказывал о Боливии, он забыл упомянуть о том, что для проведения шоковой терапии правительству понадобилось ввести чрезвычайное положение и дважды похитить и заключить в тюрьмы лидеров профсоюзов — точно так же, как действовала тайная полиция коммунистической партии, которая совсем недавно, на фоне чрезвычайного положения, хватала и бросала в тюрьмы лидеров «Солидарности».
И как многие сегодня вспоминают, еще соблазнительнее звучали слова Сакса о том, что, если Польша последует его совету, она перестанет быть исключением и превратится в «нормальную европейскую страну». Если Сакс прав и они быстро станут страной вроде Франции или Германии, просто отказавшись от старых государственных структур, то почему не согласиться на муки? Зачем пытаться менять то, что развалится, или зачем искать какой-то третий путь, когда есть способ моментально превратиться в Европу? Сакс предсказывал, что шоковая терапия вызовет «краткосрочные беспорядки» при взлете цен. «Но когда цены стабилизируются, народ поймет, где он находится»23.
Сакс установил тесный контакт с новым польским министром финансов Лешеком Бальцеровичем, экономистом Высшей школы планирования и статистики в Варшаве. Когда он получил свое назначение, мало кто знал о его политических предпочтениях (все экономисты в то время считались социалистами), но вскоре стало понятно, что он причислял себя к «чикагским мальчикам» — он изучал нелегальный польский перевод «Свободы выбора» Фридмана. Как говорил Бальцерович, «это помогало мне и многим другим мечтать о будущей свободе во времена коммунистического режима»24.
Фундаменталистская версия капитализма Фридмана резко отличалась от того, что обещал своей стране Лех Валенса тем летом. Он продолжал уверять, что Польша пойдет третьим путем. Он описывал этот путь в интервью Барбаре Уолтере как «смесь... Это не капитализм. Это система, превосходящая капитализм, которая отвергает всякое зло капитализма»25.
Многие думали, что внезапное озарение от Сакса и Бальцеровича, которое они рекламировали, было мифом, что шоковая терапия не вернет Польшу к здоровому и нормальному состоянию, только увеличит нищету и промышленную разруху. «Это бедная слабая страна. Мы не сможем перенести дополнительный шок», — говорила врач и поборник сильной системы здравоохранения корреспонденту газеты New Yorker Лоренсу Уэшлеру26.
Прошло три месяца после исторической победы на выборах, которая превратила лидеров «Солидарности» из стоящих вне закона людей в законодателей, но мучительные споры о будущем продолжались. А страна с каждым днем все глубже погружалась в экономическую катастрофу.
12 сентября 1989 года премьер-министр Польши Тадеуш Мазовецкий предстал перед недавно избранным парламентом. Верхушка «Солидарности» наконец решила, что делать с экономикой, но лишь немногие знали об окончательном варианте: будет ли принят план Сакса, план постепенного развития, выдвинутый Горбачевым, или возобладает идея рабочих кооперативов.
Мазовецкий собрался оповестить страну об этом решении, но его историческая речь, когда он должен был ответить на животрепещущие вопросы, была прервана. Он стал раскачиваться, держался за кафедру и, по словам очевидца, «побледнел, не мог дышать и прошептал: "Мне плохо"»27. Помощники вывели его из комнаты, а 415 депутатов недоуменно перешептывались. Это сердечный приступ? Или его отравили? И кто: коммунисты или американцы?
Этажом ниже врачи осматривали Мазовецкого и снимали кардиограмму. Они не нашли сердечного приступа или признаков отравления. Премьер-министр страдал от «острого переутомления»: слишком мало сна и слишком много стресса. Через час он вошел в парламент, мучимый неуверенностью, и его встретили аплодисментами. «Простите, пожалуйста, — сказал Мазовецкий. — Состояние моего здоровья соответствует состоянию польской экономики»28.
И затем прозвучало решение: переутомленной польской экономике назначено лечение в виде радикальной шоковой терапии, куда входит «приватизация государственной промышленности, создание фондового рынка и капиталистического рынка, конвертируемая волюта и переход от тяжелой промышленности к производству товаров потребления», а также «снижение бюджетных расходов» — и все это как можно скорее и сразу29.
Если мечта «Солидарности» началась с Валенсы на стальной ограде Гданьска, то закончилась она, когда Мазовецкий дал согласие на проведение шоковой терапии. Это решение в итоге опиралось на деньги. Члены «Солидарности» сохраняли верность идее кооперативной экономики, но лидеры думали, что сейчас важнее освободиться от долгов коммунистов и достичь стабилизации национальной валюты. Как тогда говорил Хенрик Вуек, один из главных сторонников польских кооперативов, «если бы у нас было достаточно времени, мы могли бы осуществить нашу мечту. Но времени у нас не было»30. Сакс мог достать деньги. Он помог Польше договориться с МВФ о смягчении условий возврата долгов и добился выдачи одного миллиарда долларов на стабилизацию валюты — но все это, особенно помощь МВФ, включало жесткие условия: «Солидарность» обязана была подчиниться программе шоковой терапии.
Польша стала классическим примером теории кризиса Фридмана: дезориентация в связи с быстрой сменой режима и в сочетании с острой тревогой перед лицом экономической катастрофы делали обещание о быстром и волшебном исцелении (хотя бы иллюзорном) слишком заманчивым, чтобы от него отказаться. Халина Бортновска, активистка движения за права человека, описывала молниеносные изменения того периода как «отличие собачьей жизни от жизни человека, так мы это тогда ощущали... и можно было наблюдать почти психотические реакции. Люди уже не действовали в собственных интересах, они были настолько дезориентированы, что не знали — или их это не волновало, — в чем заключаются их интересы»31.
Министр финансов Бальцерович сознательно опирался на чрезвычайные условия — это позволяло ему преодолевать сопротивление оппозиции, как это делается при любых шоковых программах. Он объяснял, что можно провести мероприятия, и по форме, и по содержанию противоположные программе «Солидарности», потому что Польша находилась в ситуации «чрезвычайных мер». Он говорил, что это состояние давало короткую паузу, в которой правила «нормальной политики» (совещания, обсуждения, споры) не работают, другими словами, это как место вне демократии внутри демократии32.
«Чрезвычайные меры, — сказал он, — это по определению период разрыва в истории страны. Это период глубокого экономического кризиса, или развал прежней организации, или освобождение от внешнего гнета (либо конец войны). В Польше 1989 года все эти три явления сошлись в одной точке»33. В силу чрезвычайных обстоятельств министр мог обойти обычный процесс переговоров и «радикальным образом ускорить юридические процедуры», чтобы ввести программу шоковой терапии34.
В начале 1990-х теория «чрезвычайных мер» Бальцеровича привлекала внимание вашингтонских экономистов. Это неудивительно — через два месяца после того, как Польша дала согласие на шоковую терапию, случилось нечто, что изменило ход истории и сделало из Польши важнейший образец для подражания. В ноябре 1989 года, ко всеобщей радости, пала Берлинская стена, и в городе начался праздник новых возможностей: на булыжниках рисовали символ MTV, как будто восточный Берлин стал лицевой стороной Луны. В тот момент казалось, что весь мир устремляется к светлому будущему, подобно Польше: Советский Союз был на грани распада, апартеид в Южной Африке подходил к концу, в Латинской Америке, Восточной Европе и Азии авторитарные режимы разваливались один за другим, заканчивались длительные войны от Намибии до Ливана. Повсюду умирали старые режимы, и им на смену приходили новые.
В течение нескольких лет казалось, что полмира находится в ситуации «чрезвычайных мер», или в ситуации «перехода», как было принято говорить об освободившихся странах в 90-е годы, — подвешенных в экзистенциальной неопределенности между прошлым и будущим. По словам Томаса Кэротерса, возглавлявшего в правительстве США так называемую систему поддержки демократии, «в первой половине 1990-х количество "стран в ситуации перехода" резко увеличилось: их стало около сотни (примерно 20 — в Латинской Америке, 25 — в Восточной Европе и бывшем Советском Союзе, 30 — в южной части Африки, 10 — в Азии и 5 — на Ближнем Востоке), и в них совершался резкий переход от одной модели к другой»35.
Тогда многие думали, что этот поток, смывающий реальные и метафорические барьеры, положит конец ортодоксальным идеологиям. Страны, освободившиеся от борьбы сверхдержав и необходимости выбирать между этими полюсами, теперь, наконец, могли брать лучшее из обеих систем и создать смесь политической свободы и экономической защиты. По словам Горбачева, «многие десятилетия под гипнозом догматов и учебников оставили свой отпечаток. Сегодня мы хотим жить в духе подлинного творчества»36.
Чикагская школа открыто возмущалась, слушая разговоры о таких смешанных подходах. Польша ясно показала, что хаотичный переход открывал возможности для решительных мужчин, которые быстро производили радикальные преобразования. И теперь настал момент для обращения бывших коммунистических стран в веру Фридмана, а не в веру Кейнса, представлявшую собой компромисс. Как заявлял Фридман, трюк был в том, что настоящие чикагцы были готовы предложить свои рецепты, пока люди задают вопросы и готовы прислушиваться к советам.
Воодушевляющая встреча адептов шоковой теории состоялась насыщенной событиями зимой 1989 года; естественно, она проходила в Чикагском университете. Поводом для этого было выступление Фрэнсиса Фукуямы под названием «Мы достигли конца истории?» (The End of History?). Для Фукуямы, в дальнейшем ведущего политического советника Госдепартамента США, стратегия защиты свободного капитализма была совершенно ясной: не о чем дебатировать со сторонниками третьего пути, вместо этого нужно провозгласить свою победу. Фукуяма был убежден, что не нужно отказа от крайностей, не нужно лучших качеств обоих миров или сглаживания противоречий. Как он сказал слушателям, падение коммунизма ведет «не к "концу идеологии" или слиянию капитализма и социализма... но к безусловной победе экономического и политического либерализма». Закончилась не идеология, а «история как таковая»37.
Выступление финансировал Джон М. Олин, давний спонсор идеологического крестового похода Фридмана и банковский воротила мозговых центров правых38. Это выступление придало новую силу тезису Фридмана о том, что свободные люди неотделимы от свободного рынка. Фукуяма расширил его пределы, заявив, что неограниченный рынок в экономике в сочетании с либеральной демократией в политике представляют собой «конечный результат идеологического развития человечества... окончательную форму правления»39. Демократия и радикальный капитализм связаны друг с другом, более того, они вплетены в саму ткань современности, прогресса и реформ. По словам Фукуямы, те, кто против этого слияния, не просто ошибаются, они «все еще в истории» как люди, оставшиеся на земле после призвания праведников на небо для небесного существования «после истории»40.
Этот аргумент был прекрасным примером отработанного чикагской школой движения в обход демократии. Подобно тому как МВФ потихоньку проталкивал приватизацию и вводил «свободный рынок» в странах Латинской Америки и Африки под видом экстренных мер «стабилизации», Фукуяма хотел ввести этот весьма сомнительный пункт в повестку движения за демократию, охватившего весь мир от Варшавы до Манилы. Фукуяма верно заметил, что у народов возникло непреодолимое общее стремление добиться права на демократическое самоуправление, но только в пылких фантазиях Госдепартамента это стремление к демократии могло сопровождаться желанием создать экономическую систему, которая отказывается от защиты труда и вызывает массовые увольнения.
Если и существовал какой-то подлинный консенсус, то он касался иного: народы, освободившиеся от левых или правых диктатур, понимали под демократией право самим принимать все важнейшие решения, а не чью-то идеологию, в одностороннем порядке навязанную силой. Другими словами, универсальный принцип, который Фукуяма называл «властью народа», включал в себя власть народа выбирать, как распределять богатства в своей стране, начиная от участи государственных компаний и кончая фондами для школ и больниц. И по всему миру народ был готов использовать завоеванную демократию для того, чтобы наконец-то стать автором судьбы своей собственной страны.
В 1989 году мировая история приняла новое направление — это был период подлинной открытости и новых возможностей. И не случайно Фукуяма со своего кресла в Государственном департаменте именно в этот момент объявил о том, что книга истории закрыта. Не случайно также Всемирный банк и МВФ объявили о «вашингтонском консенсусе» в очевидном желании закрыть все дискуссии и дебаты об экономических программах, за исключением готового набора шагов по введению свободного рынка. Это была стратегия сдерживания демократии, позволявшая преодолеть стремление к самоопределению без шаблонов, которое всегда было главной угрозой для крестового похода чикагской школы.
Очень скоро одна страна дискредитировала предсказания Фукуямы. Это был Китай. Фукуяма произнес свою речь в феврале 1989 года, а два месяца спустя в Пекине движение за демократию привело к массовым протестам и сидячим демонстрациям на площади Тяньаньмэнь. Фукуяма уверял, что демократия и «реформы свободного рынка» — двойники, которых невозможно разделить. Однако в Китае именно такое разделение и происходило: правительство навязывало реформы по отказу от контроля над ценами и зарплатами для расширения зоны свободного рынка и жестко противостояло тем, кто призывал к проведению выборов и обретению гражданских свобод. А демонстранты, со своей стороны, требовали демократии, но многие из них выступали против стремления государства ввести неограниченный капитализм, хотя при освещении событий в западной прессе этому факту уделяли слишком мало внимания. В Китае демократия и экономика чикагской школы вовсе не шли рука об руку, они находились по разные стороны баррикад, воздвигнутых на площади Тяньаньмэнь.
В начале 1980-х китайское правительство под руководством Дэн Сяопина изо всех сил стремилось к тому, чтобы их страна не повторила судьбу Польши, где недавно рабочим позволили создать независимое движение, которое бросило вызов основанной на власти монополии партии. При этом китайские лидеры не собирались защищать государственные фабрики и колхозы, на которых держалось коммунистическое государство. На самом деле Дэн с энтузиазмом стремился осуществить переход к корпоративной экономике — так что в 1980 году правительство даже пригласило в Китай Милтона Фридмана, который обучал основам теории свободного рынка сотни ведущих государственных служащих, профессоров и экономистов партии. «Все гости должны были предъявить пригласительные билеты», — вспоминал Фридман о своей аудитории в Пекине и Шанхае. Его главная идея сводилась к тому, «насколько лучше обычным людям жить при капитализме, чем в коммунистических странах»41. Он ссылался на пример Гонконга, зоны чистого капитализма, вызывавшей восхищение Фридмана своим «динамичным и новаторским характером, который породили личная свобода, свободная торговля, низкие налоги и минимальное вмешательство со стороны правительства». И заявил, что, хотя Гонконг и не имеет демократии, он свободнее Соединенных Штатов, потому что его правительство меньше вмешивается в экономику42.
Такое представление о свободе, где политические свободы вторичны и даже не являются необходимостью по сравнению со свободой торговли, в полной мере соответствовало планам Политбюро КНР. Партия стремилась открыть экономику для частной собственности и потребительства, не отказываясь от своей власти. Кроме всего прочего, такой план давал надежду, что при распродаже государственной собственности партийным чиновникам и их родственникам достанутся лучшие куски и они будут получать наибольшие доходы. Согласно этой модели «перехода» те же люди, что контролировали государство при коммунизме, будут его контролировать и при капитализме, одновременно наслаждаясь заметным улучшением уровня своей жизни. Модель китайского правительства напоминала не модель Соединенных Штатов, а то, что происходило в Чили при Пиночете: свободный рынок в сочетании с авторитарным политическим контролем и жесткими репрессивными мерами.
С самого начала Дэн понимал, что репрессии тут должны играть ключевую роль. При Мао государство жестко контролировало народ, расправляясь с противниками и посылая студентов на перевоспитание. Но репрессии Мао проводились во имя рабочих и против буржуазии, теперь же партия намеревалась провести собственную контрреволюцию и потребовать от рабочих отказаться от своих привилегий и мер социальной защиты, чтобы меньшинство могло получать огромные доходы. Это было непростой задачей. Поэтому, когда в 1983 году Дэн открыл страну для странных инвесторов и упразднил часть программ, направленных на защиту рабочих, он одновременно приказал создать Народную вооруженную полицию численностью 400 тысяч человек — новое подразделение для подавления беспорядков и всякого рода «экономических преступлений» (сюда относились забастовки и протесты). Как говорит историк, занимавшийся Китаем, Морис Мейснер, «Народная вооруженная полиция имела в своем арсенале американские самолеты и электрошоковые устройства для скота». А «некоторые ее подразделения ездили в Польшу, чтобы обучаться подавлению беспорядков», где они осваивали тактики, применявшиеся в Польше в период введения военного положения против «Солидарности»43.
Многие из реформ Дэна были успешны и пользовались популярностью: крестьяне получили больше свободы, а в городах возродилась торговля. Но в конце 80-х Дэн проводил крайне непопулярные, особенно среди рабочих в городах, преобразования: он отменил контроль над ценами, в результате чего они резко подскочили, и упразднил программы по защите труда, что породило толпы безработных, таким образом в новом Китае между победителями и проигравшими возникла глубокая пропасть. В 1988 году партия столкнулась с сильной реакцией и была вынуждена отказаться от части своих реформ по либерализации цен. Народный гнев вызывали также коррупция и кумовство в партии. Многие граждане Китая стремились к увеличению свободы рынка, но «реформа» все больше походила на заговор партийных чиновников, превратившихся в магнатов бизнеса, так как многие из них незаконно присваивали себе активы, которыми они же раньше управляли в качестве бюрократов.
Когда этот эксперимент свободного рынка был в полном разгаре, в Китай снова пригласили Милтона Фридмана — как раньше «чикагские мальчики» и «пираньи» призвали его на помощь в 1975 году, когда их программа вызвала народное возмущение в Чили44. Визит на высшем уровне всемирно известного «гуру капитализма» был необходимой поддержкой для китайских реформаторов.
Когда Фридман и его жена Роуз прибыли в Шанхай в сентябре 1988 года, они поразились тому, что Китай за такой короткий срок стал выглядеть подобно Гонконгу. Несмотря на широкое недовольство народных масс, все, что они видели, подтверждало «[их] веру в силу свободного рынка». Фридман вспоминал о том моменте как о «периоде величайших надежд в процессе китайского эксперимента».
В присутствии официальных государственных СМИ состоялась двухчасовая встреча Фридмана с Чжао Цзыяном, Генеральным секретарем Коммунистической партии, а также с Цзян Цзэминем, тогда секретарем партии Шанхайского комитета, позднее ставшим президентом Китая. Фридман дал Цзыяну совет, подобный тому, что он дал Пиночету, когда реформы в Чили забуксовали: не уступать чужому давлению и смотреть правде в глаза. «Я подчеркнул важность приватизации и свободного рынка, а также проведения либерализации одним ударом», — вспоминал Фридман. В памятной записке Генеральному секретарю Коммунистической партии он утверждает, что нужно больше, а не меньше шоковой терапии. «Первые шаги реформ в Китае обернулись огромным успехом. Китай может продвинуться еще дальше, если еще сильнее будет полагаться на свободный частный рынок»45.
Вскоре после возвращения в США Фридман, вспоминая, с какой горячей критикой на него набросились, когда он давал советы Пиночету, написал «из чистого коварства» письмо издателю одной студенческой газеты, обвинив своих критиков в наличии двойных стандартов. Он сообщил, что недавно провел 12 дней в Китае, где «преимущественно был гостем правительственных организаций» и встречался с руководителями Коммунистической партии на высшем уровне. Однако эти встречи, указывал Фридман, не породили возмущенных протестов правозащитников из американских университетских кампусов. «Так случилось, что я давал те же самые советы как Чили, так и Китаю». И в заключение он задал саркастический вопрос: «Теперь мне пора готовиться к шквалу протестов за то, что я согласен давать советы столь ужасному правительству?»46
Несколько месяцев спустя это дьявольское письмо стало восприниматься зловеще, поскольку китайское правительство начало применять многие печально известные действия Пиночета.
Путешествие Фридмана не принесло желанных результатов. Фотографии в официальных газетах, где Фридман благословляет китайских партийных бюрократов, не добавили доверия публики к этим мероприятиям. На протяжении следующих месяцев протесты стали решительнее и радикальнее. И самым главным символом оппозиции стали демонстрации студентов на площади Тяньаньмэнь. В международной прессе эти исторические протесты практически всегда изображают как столкновение современных студентов-идеалистов, мечтающих о демократических свободах западного типа, с авторитарной старой гвардией, стоящей на защите коммунистического государства. Но недавно появилась иная интерпретация событий на площади Тяньаньмэнь, которая опровергает официальную версию и показывает, какую важную роль во всей этой истории сыграли идеи Фридмана. Эту альтернативную версию, среди прочих авторов, выдвинул Ван Хуэй, один из организаторов протестов 1989 года, а сегодня интеллектуальный вождь направления, которое в Китае называют «новыми левыми». В его книге 2003 года «Новый порядок в Китае» (China's New Order) Ван говорит, что протест охватил широкие слои китайского общества — не только элиту в лице студентов университета, но и рабочих с фабрик, представителей мелкого бизнеса и учителей. И, как он вспоминает, этот протест вырос из недовольства «революционными» экономическими преобразованиями Дэна, благодаря которым зарплаты уменьшились, цены поднялись и возник «кризис массовых увольнений и безработицы»47. По словам Вана, «эти изменения породили в 1989 году мобилизацию общества»48.
Демонстрации не были направлены против экономической реформы как таковой, но против того, что реформы проводились в стиле Фридмана: очень быстро, безжалостно и самым антидемократичным образом. По словам Вана, протестующие требовали провести выборы и дать народу свободу слова, но эти требования были тесно связаны с недовольством экономикой. Призывать к демократии их заставлял тот факт, что партия внедряла реформы революционного масштаба, совершенно не считаясь с народным мнением. И потому, пишет он, «многие требовали демократизации, чтобы можно было контролировать справедливое проведение реформы и перераспределение общественных благ»49.
Эти требования поставили Политбюро перед выбором. И это не был выбор между демократией и коммунизмом или между «реформой» и «старой гвардией», как его часто изображают. Это был более сложный расчет: должен ли партийный бульдозер продолжать двигаться к свободному рынку прямо по телам протестующих? Или же следует уступить их требованиям и ввести демократию и отказаться от монополии на власть, что существенно задержит темпы реализации экономической программы?
Некоторые внутрипартийные реформаторы свободного рынка, включая Чжао Цзыяна, склонялись к игре в демократию, полагая, что можно совместить экономические и политические реформы. Но самые влиятельные члены партии не соглашались рисковать. И решение было принято: государство защитит свои экономические «реформы», подавив сопротивление демонстрантов.
Это ясно дали понять всем 20 мая 1989 года, когда правительство Китайской Народной Республики ввело военное положение. 3 июня танки Народной армии освобождения двинулись на протестующих, без разбора стреляя в толпу. Солдаты ворвались в автобусы, где укрывались демонстранты-студенты, и начали избивать их палками; новые подразделения прорвались сквозь баррикады, окружающие площадь Тяньаньмэнь, и захватили организаторов. Одновременно подобные операции проходили по всей стране.
Достоверные данные о том, сколько людей убили и ранили в те дни, никогда не публиковались. Партия говорит о нескольких сотнях, по свидетельству очевидцев тех событий могло быть от 2000 до 7000 убитых, а раненых до 30 тысяч. За этим последовала национальная охота на ведьм — на всех оппонентов и критиков режима. Около 40 тысяч человек были задержаны, тысячи брошены в тюрьмы и многие — вероятно, сотни — были казнены. Как и в Латинской Америке, главные репрессии обрушились на рабочих заводов, которые представляли основную угрозу капитализму без ограничений. «Большинство арестованных и практически все казненные были рабочими. Широко известно, что для запугивания населения арестованных систематически избивали и пытали», — пишет Морис Мейснер50.
Как правило, западная пресса видела в этой бойне очередной пример жестокости коммунизма: как раньше Мао сурово расправлялся с врагами во время культурной революции, так сейчас Дэн, «пекинский мясник», раздавил своих критиков перед гигантским портретом Мао. Заголовок в Wall Street Journal гласил: «Жестокие меры угрожают поступи десятилетних реформ в Китае» — как будто Дэн был противником, а не горячим поборником этих реформ, определявшим их дальнейшее распространение51.
Через пять дней после кровавого разгрома демонстрации Дэн обратился к народу с речью, которая ясно показала всем, что он защищает не коммунизм, а капитализм. Китайский лидер назвал протестующих «огромным скоплением отбросов общества», а затем заверил, что партия намерена продолжать экономическую шоковую терапию. «Другими словами, это было испытание, с которым мы справились, — заявил Дэн и добавил: — Может быть, это неприятное событие позволит нам продолжать реформы и политику открытых дверей, делая это еще с большим постоянством, лучше, даже быстрее... Мы не совершили ошибки. Четыре кардинальных принципа [экономических реформ] не содержат ошибок. Если с ними что-то неладно, то только одно: эти принципы не внедрялись с нужным усердием»52.
Орвилл Шелл, специалист по Китаю и журналист, так изложил суть выбора, который сделал Дэн Сяопин: «После бойни 1989 года он сообщил, что экономические реформы не будут остановлены, вместо этого будут остановлены реформы политические»53.
Перед Дэном и другими членами Политбюро теперь открывались безграничные возможности свободного рынка. Как террор Пиночета расчистил улицы для революционных перемен, так и Тяньаньмэнь проложила путь к радикальным преобразованиям, которым не угрожала опасность народного возмущения. Если жизнь крестьян и рабочих станет тяжелее, им придется это молча принять либо столкнуться с угрозой армии и тайной полиции. И таким образом угрожая обществу террором, Дэн смог осуществить свои самые масштабные реформы.
До бойни на площади ему приходилось откладывать наиболее болезненные меры — через три месяца он применил их, включая несколько рекомендаций Фридмана, в том числе по отмене регулирования цен. По мнению Вана Хуэя, в этом и лежит очевидная причина того, что «рыночные реформы, которые невозможно было провести в конце 80-х, вдруг быстро осуществились после событий 1989 года», поскольку, пишет он, «насилие 1989 года позволило протестировать социальный сдвиг, произведенный этим процессом, и в результате наконец появилась новая система цен»54. Другими словами, шок бойни сделал возможным применение шоковой терапии.
Через три года после кровавой бойни Китай открыл границы для иностранных инвесторов, создав по стране сеть открытых экономических зон. Объявив об этих новых инициативах, Дэн напомнил стране, что «при необходимости все возможные средства будут задействованы для устранения беспорядков в будущем, как только они возникнут. Может быть введено военное положение или даже приняты более суровые меры»55.
Именно эта волна реформ превратила Китай в потогонное предприятие для всего мира, где практически каждая транснациональная корпорация нашей планеты предпочитает размещать свои фабрики, а рабочих нанимают по контракту. Ни одна страна не предоставляет столь выгодных условий, как Китай: низкие налоги и тарифы, коррумпированные чиновники и, что всего важнее, низкооплачиваемая рабочая сила в огромном количестве — люди, которые еще много лет не осмелятся требовать достойной оплаты или защиты труда, боясь повторения невообразимого ужаса 1989 года.
И иностранные инвесторы, и партия на этом во многом выиграли. Согласно исследованию 2006 года 90 процентов китайских миллиардеров (подсчет велся в китайских юанях) — это дети чиновников Коммунистической партии. Около 2900 этих отпрысков коммунистов, которых называют «князьками», сосредоточили в своих руках 260 миллиардов долларов56. Это отражение корпоративистского государства, впервые возникшего в Чили при Пиночете: нечеткие границы между корпоративной и политической элитами, которые своей общей властью подавляют рабочих как организованную политическую силу. Сегодня это сотрудничество проявляется в том, как международные СМИ и технологические корпорации помогают китайскому государству осуществлять слежку за своими гражданами или позволяют сделать так, что студент, набрав в поисковике в Интернете слова «бойня на площади Тяньаньмэнь» либо слово «демократия», не найдет ни одного документа. «Создание сегодняшнего рыночного общества, — пишет Ван Хуэй, — не было результатом цепочки случайных событий, но скорее всего — итогом государственного вмешательства с применением насилия»57.
События на площади Тяньаньмэнь продемонстрировали яркое сходство между тактикой авторитарных коммунистов и капитализмом чикагской школы — желание избавиться от всех оппонентов, подавить всякое сопротивление и начать все заново.
Несмотря на тот факт, что кровавая бойня произошла всего через несколько месяцев после того, как Фридман советовал китайским чиновникам продолжать внедрение мучительной и непопулярной программы свободного рынка, на Фридмана не обрушился «шквал протестов за то, что тот согласен давать советы столь ужасному правительству». И, как обычно, он не видел никакой связи между своими советами и насилием, которое потребовалось применить для их реализации. Осуждая Китай за репрессивные меры, Фридман продолжал видеть в этой стране пример «эффективного воздействия свободного рынка на развитие как благосостояния, так и свободы»58.
По странному совпадению бойня на площади Тяньаньмэнь произошла в тот же день, что и историческая победа «Солидарности» на выборах в Польше, — 4 июня 1989 года. Это были два очень разных опыта применения доктрины шока. Обе страны стремились применить шок, но боялись осуществить преобразования в пользу свободного рынка. В Китае, где государство без стеснения использовало террор, пытки и убийства, результат — с точки зрения рынка — оказался просто блестящим. В Польше, где применялся лишь шок экономического кризиса и быстрого изменения — без прямого насилия, — действие шока скоро затухло, и результаты оказались куда менее однозначными.
Шоковая терапия в Польше была применена после выборов, но она оказалась насмешкой над демократией, поскольку прямо противоречила желаниям подавляющего большинства избирателей, которые отдали свои голоса «Солидарности». Даже в 1992 году 60 процентов поляков все еще возражали против приватизации тяжелой промышленности. Оправдывая эту непопулярную меру, Сакс заверял, что другого пути не существует, сравнивая себя в этой ситуации с хирургом скорой помощи: «Когда больной поступает в критическом положении и его сердце останавливается, вы вскрываете грудину, не думая о том, какие останутся шрамы. Важно только одно — чтобы сердце начало снова биться. И у вас все в крови. Но другого выбора просто нет»59.
Когда же поляки пришли в себя после первой хирургической операции, они начали задаваться вопросами по поводу врача и его лечебных процедур. Сакс предсказывал, что шоковая терапия в Польше вызовет «временные неполадки», но он оказался неправ. Она вызвала полную экономическую депрессию: через два года после начала реформ уровень промышленного производства снизился на 30 процентов. Когда правительство уменьшило расходы и открыло границы для дешевых импортных продуктов, возникла массовая безработица, достигшая к 1993 году в некоторых районах 25 процентов — катастрофического уровня для страны, где при коммунизме, несмотря на все его злоупотребления и жестокости, официально безработицы не было вообще. Даже когда снова появились признаки экономического роста высокий уровень безработицы сохранился. По последним данным Всемирного банка, уровень безработицы в Польше равен 20 процентам — это самый высокий показатель в Европейском Союзе. Для людей моложе 24 лет ситуация еще хуже: 40 процентов молодых поляков в 2006 году не имели работы, что вдвое выше средней цифры по Евросоюзу. И особенно яркими являются показатели бедности: в 1989 году 15 процентов поляков жили за чертой бедности, к 2003 году их уже оказалось 59 процентов60. Шоковая терапия, которая упразднила охрану труда и вызвала удорожание повседневной жизни, вовсе не помогла Польше стать одной из «нормальных» европейских стран (с их сильными законами о труде и щедрой социальной помощью), но в ней возникло такое же неравенство, как и во всех странах, где контрреволюция прошла успешно, от Чили до Китая.
И тот факт, что именно «Солидарность», партия польских рабочих, ввела меры, из-за которых общество расслоилось, вызвал разочарование и породил цинизм и злость, которые до сих пор не проходят. Сегодня лидеры «Солидарности» часто отрекаются от своих социалистических корней, напрмер, Валенса заверяет, что еще в 1980 году он «собирался строить капитализм». Кароль Модзелевский, активист и интеллектуальный лидер «Солидарности», который провел в коммунистической тюрьме восемь с половиной лет, на это гневно возражал: «Я бы не согласился сидеть в тюрьме не то что восемь с половиной лет, но хотя бы месяц или одну неделю ради капитализма»61.
Первые полтора года правления «Солидарности» рабочие верили своим героям, которые уверяли, что это временные трудности, необходимый этап на пути вхождения Польши в современную Европу. Несмотря на широкий рост безработицы, они почти не бастовали и терпеливо ждали, когда же шоковая терапия окажет свое лечебное действие. Однако обещанное выздоровление все не приходило, по крайней мере в отношении занятости, так что члены «Солидарности» сами недоумевали: каким образом их движение сделало в стране жизнь хуже, чем при коммунизме? «["Солидарность"] защищала меня в 1980 году, когда я создал профсоюзный комитет, — говорил 41-летний строительный рабочий. — Но когда я обратился к ним за помощью в этот раз, мне сказали, что я должен потерпеть ради реформ»62.
После 18 месяцев «чрезвычайных мероприятий» в Польше люди, которые были социальной основой «Солидарности», решили, что с них хватит и пора приостановить эксперимент. Резкое разочарование отражало растущее число забастовок: в 1990 году, когда рабочие еще доверяли «Солидарности», их было лишь 250; к 1992 году их количество выросло до 600063. Под таким давлением снизу правительство вынуждено было замедлить ход своих самых смелых приватизационных планов. К концу 1993 года — в этом году произошло почти 7500 забастовок — 62 процента промышленности Польши все еще оставалось в руках государства64.
Поскольку польским рабочим удалось приостановить радикальную приватизацию страны, ситуация на фоне реформ, при всей ее тяжести, оказалась лучше, чем могла быть. Волна забастовок, без сомнения, позволила сохранить сотни тысяч рабочих мест, которые были бы упразднены, если бы эти признанные неэффективными предприятия закрыли или продали частным лицам. Любопытно, что тогда же в польской экономике начался быстрый рост, а это, по словам бывшего члена «Солидарности» экономиста Тадеуша Ковалика, доказывало «очевидную неправоту» тех, кто уверял, что государственные предприятия неэффективны и архаичны.
Польские рабочие выражали недовольство своим бывшим союзником «Солидарностью» не только посредством забастовок, они использовали демократию, за которую боролись, чтобы решительно наказать эту партию и ее некогда столь любимого всеми лидера Леха Валенсу на избирательных участках. Это ярко показали выборы 19 сентября 1993 года, когда коалиция левых партий (куда входили и члены бывшей правящей Коммунистической партии, переименованной в Левый демократический альянс) получила 66 процентов мест в парламенте. К тому времени сама «Солидарность» раскололась на несколько враждующих фракций. Профсоюзная партия набрала 5 процентов голосов, утратив статус официальной партии в парламенте, а новая партия под предводительством премьер-министра Мазовецкого набрала 10,6 процента. Это было решительным отказом от шоковой терапии.
Однако в последующие годы, когда десятки новых стран мучительно проводили экономические реформы, обо всех этих неудобных подробностях — забастовках, поражении на выборах, отказе от первоначальной программы — забыли. Вместо этого на Польшу указывали как на пример и доказательство того, что радикальный переворот в пользу свободного рынка может совершиться демократическим и мирным путем.
Но, как и многие другие истории о странах в переходном состоянии, эта была тоже по преимуществу мифом. Если же говорить правду, то в Польше демократия на улицах и в избирательных участках служила орудием борьбы против «свободного рынка». В то же время в Китае, где движение к радикальному капитализму раздавило гусеницами демократию на площади Тяньаньмэнь, шок и террор обернулись самым выгодным и стабильным потоком инвестиций в современной истории. Это еще одно чудо, порожденное кровавой бойней.
ГЛАВА 10
ДЕМОКРАТИЯ, РОЖДЕННАЯ В ОКОВАХ:
УДУШЕННАЯ СВОБОДА ЮЖНОЙ АФРИКИ
Примирение означает, что люди, которые находились на дне истории, должны увидеть качественную разницу между угнетением и свободой. И для них свобода означает иметь запасы чистой воды и электричество; это возможность жить в достойном жилище и иметь нормальную работу; это возможность отправить детей в школу и получать медицинскую помощь. Я имею в виду следующее: зачем нужны реформы, если качество жизни людей не стало лучше? Если этого нет, избирательное право — бесполезная вещь.
Архиепископ Десмонд Туту, глава комиссии «Правда и примирение» в Южной Африке, 2001 г.1
До передачи власти Национальная партия хочет эту власть выхолостить. Она предлагает сделку, по которой пытается свое право вести страну по своему пути поменять на право не дать черным вести страну по их пути.
Аллистер Спаркс, южноафриканский журналист2
В январе 1990 года Нельсон Мандела, которому уже исполнился 71 год, из тюремной камеры писал записку своим сторонникам на свободе. Он хотел ответить на вопросы, не повлияли 27 лет заключения, большей частью проведенные на острове Роббен около побережья недалеко от Кейптауна, на его стремление добиться преобразования экономики Южной Африки, в которой царил апартеид. Решительный ответ Манделы, отметавший любые сомнения, состоял всего из двух предложений: «Национализация рудников, банков и промышленных монополий всегда была позицией АНК [Африканского национального конгресса], и никакая перемена или модификация взглядов в этом отношении невозможна. Мы стремимся поддержать экономику черных, но в нашей ситуации государственный контроль над некоторыми секторами экономики неизбежен»3.
История так и не закончилась, несмотря на уверения Фукуямы. В Южной Африке, стране с самой крупной экономикой на всем Африканском континенте, некоторые люди все еще верили, что свобода включает в себя право потребовать назад утраченное и перераспределить захваченные угнетателями богатства.
Эта идея на протяжении 35 лет была основой программы Африканского национального конгресса и записана в Хартии свободы, где кратко сформулированы ключевые принципы этой партии. История создания Хартии свободы обросла в Южной Африке легендами, и она того заслуживает. Все началось в 1955 году, когда партия разослала 50 тысяч добровольцев по городам и поселкам страны. Добровольцев просили собрать «требования свободы» — представления людей о стране после окончания апартеида, где все жители Южной Африки обладают равными правами. Эти требования записывали на клочках бумаги: «землю надо раздать всем людям, у которых ее нет»; «зарплаты, на которые можно жить, и сокращение трудового дня»; «бесплатное всеобщее образование независимо от цвета кожи, расы или национальности»; «свобода перемещения и выбора места жительства» и многое другое4. Когда все эти требования были собраны, лидеры Африканского национального конгресса обобщили их и создали документ, который был официально принят 26 июня 1955 года на Народном конгрессе, прошедшем в Клиптауне — районе «буферной зоны», созданной для защиты белых обитателей Йоханнесбурга от черных жителей Соуэто. Около 3000 делегатов — черных, индийцев, метисов и немногочисленных белых — расположились на пустом поле, чтобы проголосовать за содержание документа. Как вспоминал об этой исторической встрече Нельсон Мандела, «Хартия зачитывалась людям вслух, раздел за разделом, на английском, языках сото и коса. После каждого раздела народ выражал свое одобрение криками "Африка!" или "Маибуе!"5. И первое дерзкое требование Хартии свободы гласит: «Управлять должен народ!»
В середине 1950-х годов это было мечтой, далекой от реальности. На второй день конгресс был безжалостно разогнан полицейскими, утверждавшими, что делегаты замышляют государственную измену.
На протяжении трех десятилетий правительство Южной Африки, в котором преобладали африканеры (потомки голландских поселенцев) и англичане, запрещало АНК и другие политические партии, стремившиеся покончить с апартеидом. Весь этот период жестоких репрессий люди распространяли Хартию свободы, передавая ее из рук в руки с помощью революционного подполья, так что она продолжала вдохновлять надежду и подталкивать людей к сопротивлению. В 1980-х годах ее приняло на вооружение новое поколение отважных молодых людей. Им надоело терпеть и вести себя послушно, они хотели положить конец господству белых, и потому юные радикалы изумляли родителей своим бесстрашием. Без лишних иллюзий они выходили на улицы, скандируя: «Ни пули, ни слезоточивый газ не остановят нас». Они сталкивались с одной кровавой расправой за другой, хоронили своих друзей и продолжали с пением маршировать по улицам. Когда активистам задавали вопрос, против чего они сражаются, те называли апартеид или расизм, когда же их спрашивали, за что они борются, они упоминали свободу и очень часто Хартию свободы.
Хартия свободы утверждала право работать и право на достойное жилье, свободу мысли и главное — перераспределение средств богатейшей африканской страны, на территории которой, среди прочего, располагались самые крупные золотые прииски мира. «Национальные богатства нашей страны, наследие жителей Южной Африки, необходимо вернуть народу, полезные ископаемые, банки и промышленные монополии необходимо отдать в руки всего народа, все другие виды промышленности и торговли необходимо контролировать, чтобы они созидали благосостояние народа», — говорилось в Хартии6.
Когда Хартия была создана, некоторые участники освободительного движения одобрительно рассматривали ее как центристский документ, другие видели в ней непростительную слабость. Сторонники панафриканизма критиковали АНК за то, что тот сделал слишком много уступок белым колонизаторам (почему Южная Африка должна принадлежать «каждому, белому и черному»? — спрашивали они; в манифесте должно звучать иное требование, подобное тому, что утверждал черный националист с Ямайки Маркус Гарви: «Африка для африканцев»). Правоверные марксисты отмели требования Хартии как «мелкобуржуазные»: нет ничего революционного в требовании передать богатства страны в руки всего народа, Ленин говорил об уничтожении самой частной собственности.
Но все фракции освободительного движения соглашались с тем, что система апартеида была не только политической — решала, кому позволено голосовать и свободно передвигаться. Она была также экономической системой, которая использовала расизм для создания крайне выгодных условий: малочисленная белая элита получала огромные доходы от рудников и шахт, ферм и заводов Южной Африки, потому что огромная масса черных не имела права владеть землей и была вынуждена продавать свой труд по несправедливо низкой цене — и черных избивали и сажали в тюрьмы, когда те осмеливались против этого выступать. В горном деле белым работникам платили в 10 раз больше, чем черным, и, как в Латинской Америке, крупные промышленники работали в тесном контакте с военными, которые помогали избавляться от неугодных работников7.
Хартия свободы выражала общее мнение освободительного движения, что для свободы черным недостаточно взять в свои руки управление государством, но свобода появится тогда, когда незаконно присвоенные богатства страны будут перераспределены и переданы всему обществу. Южная Африка не может оставаться страной, в которой белые живут по калифорнийским стандартам, а черные — по стандартам Конго, как говорили о ней в период апартеида; свобода означает, что необходимо найти золотую середину.
Именно это подтвердил Мандела из тюрьмы в своей записке из двух предложений: он продолжал глубоко верить в то, что свобода невозможна без перераспределения. Учитывая, что в то время множество других стран находились в «переходном» состоянии, это утверждение многое значило. Если бы Мандела привел АНК к власти и осуществил национализацию банков и приисков, этот прецедент сильно затруднил бы задачу экономистов чикагской школы, которые утверждали, что подобные мероприятия — пережиток прошлого и переход к неограниченно свободному рынку и свободной торговле способен решить проблему резкого неравенства.
11 февраля 1990 года, через две недели после того, как он написал эту записку, Мандела вышел из тюрьмы на свободу. Он пользовался репутацией живого святого, может быть, как никто другой в мире. Жители Южной Африки горячо праздновали это событие, в них крепло убеждение, что уже ничто не может остановить их борьбу за освобождение. В отличие от Восточной Европы, в Южной Африке освободительное движение не было разбито, оно набирало силу. Мандела же в тот период преодолевал сильнейший культурный шок: он даже принял микрофон телекамеры за «новейший вид оружия, созданного, пока [он] был в тюрьме»8.
Мир, который он покинул 27 лет назад, стал совершенно иным. На момент ареста Манделы в 1962 году третий мир был охвачен волной национальных движений, которая обрушилась и на Африку, теперь же его раздирали войны. Пока он сидел в тюрьме, несколько социалистических революций начались и были подавлены: Че Гевара был убит в Боливии в 1967 году; Сальвадор Альенде погиб во время переворота в 1973; герой освободительной борьбы и президент Мозамбика Самора Машел исчез во время таинственной авиакатастрофы 1986 года. На конец 1980-х и начало 1990-х пришлись такие события, как падение Берлинской стены, бойня на площади Тяньаньмэнь и конец коммунизма. Но у него было мало времени изучать все это: сразу после освобождения Мандела должен был вести народ к свободе, предотвратить возможную гражданскую войну и развал экономики — обе эти опасности были тогда вполне реальными.
Был третий путь между коммунизмом и капитализмом — путь демократизации с одновременным перераспределением богатств страны. И Южная Африка под руководством АНК получила уникальный шанс претворить эту мечту в реальность. К этому народ подталкивало не только бесконечное восхищение Манделой и стремление его поддержать — это было частью борьбы против апартеида в последние годы. В 1980-е годы возникло массовое движение, которе перешагнуло пределы Южной Африки. Его активисты эффективно пользовались таким оружием, как бойкот корпораций, — они отказывались покупать продукты из Южной Африки и товары иностранных фирм, которые имеют дело со страной апартеида. Эта стратегия позволяла достаточно сильно нажать на корпоративный сектор, чтобы он подталкивал не шедшее на компромиссы правительство Южной Африки покончить с апартеидом. У этой кампании был и важный нравственный аспект: многие потребители считали, что компании, получающие прибыль за счет закрепленного в законах превосходства белой расы, заслуживают финансового наказания.
Эта ситуация давала АНК уникальную возможность отказаться от господствующей ортодоксии свободного рынка. Уже сложилось общее мнение, что корпорации разделяют ответственность за преступления апартеида, и это давало Манделе возможность убедительно объяснить, почему необходимо провести национализацию ключевых секторов южноафриканской экономики, как того требовала Хартия свободы. Используя тот же аргумент, он мог бы настаивать на том, что любое новое правительство, избранное народом, не обязано брать на себя долги, накопленные во времена апартеида. Столь непослушное поведение вызвало бы ярость МВФ, Казначейства США и Европейского Союза, но Мандела был живым святым, и он получил бы огромную поддержку.
Однако мы так никогда и не узнаем, какие силы победили бы в этой борьбе. За годы, прошедшие с того момента, как он написал свою записку в тюрьме, до триумфа АНК на выборах 1994, когда Мандела стал президентом, произошли изменения: верхушка партии убедилась в том, что не сможет воспользоваться своим авторитетом среди масс, чтобы перераспределить украденные богатства страны. Поэтому мероприятия АНК не позволили стране обрести промежуточный уровень жизни между Калифорнией и Конго; вместо этого неравенство усилилось в такой мере, что стало походить на различия между Беверли-Хиллс и Багдадом. И сегодня страна остается живым примером того, что происходит, когда экономические преобразования отделены от политических. С политической точки зрения народ получил право голосовать, гражданские свободы и принцип большинства голосов. Но экономически Южная Африка, оставляя позади себя Бразилию, стоит на одном из первых мест в мире по социальному неравенству.
Я посетила Южную Африку в 2005 году в надежде понять, что же произошло при переходе между этими ключевыми 1990 и 1994 годами, что заставило Манделу пойти тем путем, который он сам называл «неприемлемым».
АНК начал переговоры с правящей Национальной партией, чтобы избежать кошмара, подобного тому, который пережил соседний Мозамбик в 1975 году, когда движение за независимость положило конец португальскому колониальному правлению. Португальцы, покидая свои посты, устроили истерическую месть: они заливали цементом шахты лифтов, разнесли вдребезги трактора и вывезли все, что могли, до последнего гвоздя. АНК, опираясь на безграничный кредит доверия, стремился, чтобы передача власти прошла мирно. Тем не менее сдавшиеся южноафриканские лидеры эпохи апартеида на прощанье нанесли стране огромный вред. В отличие от правителей Мозамбика, члены Национальной партии никуда не заливали цемент — их саботаж был намного тоньше, но не менее разрушительным, и он весь запечатлен в документах тех исторических переговоров.
Переговоры об окончании апартеида касались двух больших тем, которые нередко пересекались: политики и экономики. И, разумеется, внимание большинства людей приковывали политические совещания на высшем уровне между Нельсоном Манделой и лидером Национальной партии Ф.В. де Клерком.
Стратегия де Клерка на этих переговорах заключалась в том, чтобы сохранить за собой как можно больше власти. Для этого он перепробовал множество предложений: раздробить страну, введя федерацию, дать право вето партиям меньшинства, оставить определенный процент мест в правительственных структурах за каждой этнической группой — все что угодно, лишь бы не вводить принципа большинства, что, как он был уверен, повлечет за собой масштабную экспроприацию земли и национализацию корпораций. Как об этом позже рассказывал Мандела, «Национальная партия старалась сохранить превосходство белых с нашего согласия». За де Клерком стояли оружие и деньги, зато его оппонента поддерживали миллионы людей. Мандела и его главный помощник в переговорах Сирил Рамафоза смогли одержать победу почти по каждому пункту9.
Куда незаметнее на фоне этих саммитов, где часто ситуация казалась взрывоопасной, были другие переговоры, касающиеся экономики. В основном со стороны АНК их проводил Табо Мбеки, в то время восходящая звезда партии, а ныне президент Южной Африки. По ходу переговоров Национальная партия могла понять, что парламент скоро окажется в руках АНК, и тогда партия южноафриканских элит сосредоточила энергию и интеллектуальные силы на экономических переговорах. Белым Южной Африки пришлось уступить черным правительство, но под угрозой оказались богатства, накопленные в период апартеида, и они решили не сдаваться.
Правительство де Клерка использовало в этих переговорах двойную стратегию. Во-первых, ссылаясь на популярный в умах «вашингтонский консенсус», который считался единственной верной экономической программой, они говорили о ключевых позициях экономики: о политике торговли или центральном банке — как о «технических» или «административных» вопросах. Во-вторых, оно использовало весь набор новых политических инструментов, таких как международные торговые соглашения, изменения в конституционном праве и программы структурной перестройки, в качестве орудий, позволявших передать власть над этими ключевыми позициями в руки так называемых беспристрастных экспертов, экономистов и руководителей МВФ, Всемирного банка, Генерального соглашения по таможенным тарифам и торговле (GATT) и Национальной партии — кому угодно, кроме АНК. Это была стратегия «балканизации» — не географической (как сначала замышлял де Клерк), но экономической.
И этот план был успешно осуществлен под носом у лидеров АНК, которые, естественно, прилагали все силы для победы в борьбе за контроль над парламентом. При этом АНК не обезопасил себя от куда более коварной угрозы, и экономический план Хартии свободы так и не стал законом Южной Африки. «Управлять должен народ!» — это решение вскоре стало реальностью, однако сфера, которой он мог бы управлять, с каждым днем становилась все уже.
Пока шли переговоры, партия АНК усиленно готовилась к тому дню, когда она придет к власти. Команды экономистов и юристов АНК получили задание разработать конкретные меры для осуществления общих положений Хартии свободы, касающиеся, например, жилья и здравоохранения, на практике. Среди этих планов выделялась программа «Демократия за работой» — экономический план развития Южной Африки после апартеида, написанный в период проведения переговоров на высшем уровне. Сторонники партии не понимали одного: пока они составляли свою величественную программу, их команда на переговорах делала уступки, из-за которых этот план будет практически невозможно воплотить. «Этот план оказался мертвым еще до попытки его осуществить», — говорил мне экономист Вишну Падаячи о программе «Демократия за работой». К тому моменту, как он был завершен, «изменились условия игры».
Падаячи — один из немногочисленных экономистов АНК, получивших классическую подготовку, — должен был играть ведущую роль в создании плана «Демократия за работой» («грызть цифры», как он это называл). Большинство людей, с которыми он бок о бок работал, заняли ведущие посты в правительстве АНК, но не Падаячи. Он отклонил все предложения правительства и посвятил себя научной работе в Дурбане, где преподает, пишет и владеет нежно любимой книжной лавкой имени Ике — в память об Ике Майете, первом торговце книгами в Южной Африке, который не был белым. Именно тут, в окружении только что вышедших толстых книг по истории Африки, мы говорили с ним о том переходном моменте.
Падаячи примкнул к освободительному движению в 1970-х годах и стал консультантом южноафриканских профсоюзов. «В те дни на двери у каждого из нас висела Хартия свободы», — вспоминал он. Я спросила его, когда он осознал, что экономические мечты Хартии не будут осуществлены. Он ответил, что заподозрил это в конце 1993 года, когда вместе с одним коллегой получил звонок от команды переговорщиков, которая вела споры с Национальной партией. Экономиста и его коллегу попросили написать документ, где приводятся все аргументы за и против превращения центрального банка в независимую организацию, которая работает совершенно автономно относительно избранного правительства, причем звонивший сказал, что это необходимо сделать до следующего утра.
«Это было для нас полной неожиданностью», — сказал Падаячи. Этот человек, которому сейчас слегка за пятьдесят, получил образование в Университете Джонса Хопкинса в Балтиморе. И он знал, что тогда среди экономистов США — даже сторонников свободного рынка из их числа — мысль о независимости центрального банка казалась маргинальной идеей. Ее проповедовали лишь немногочисленные идеологи чикагской школы, которые верили, что центральные банки должны стать подобием суверенной республики, защищенной от влияния избранных голосованием законодателей10.
Для Падаячи и его коллег, по убеждению которых монетарная политика должна была служить в новом правительстве его «великим целям — поддерживать рост, занятость и перераспределение», позиция АНК представлялась безумной: «Никакого независимого центрального банка в Южной Африке быть не должно!»
Падаячи с коллегой всю ночь трудились над запиской, которая содержала нужные команде переговорщиков аргументы для противостояния этой уловке Национальной партии. Если центральный банк (в Южной Африке он называется Резервным банком) будет работать независимо от правительства, он будет помехой для АНК на пути осуществления обещаний Хартии свободы. Кроме того, если центральный банк не будет отчитываться перед правительством АНК, то перед кем именно он будет отчитываться? Перед фондовой биржей Йоханнесбурга? Очевидно, Национальная партия искала запасной путь для сохранения власти после поражения на выборах — и этому следовало сопротивляться изо всех сил. «Они хотели удержать за собой все возможные позиции, — вспоминал Падаячи. — Это, без сомнения, предполагала их программа».
Утром Падаячи отправил записку по факсу и затем ничего не слышал о ее судьбе несколько недель. «Наконец, потом, когда мы спросили, что же произошло, нам ответили: "Ну, в этом пункте мы пошли на уступку"». Центральный банк стал автономной организацией в южноафриканском государстве, а его независимый статус был отражен в конституции, но это еще не все: его возглавил тот же самый человек, Крис Сталс, который руководил этим банком в эпоху апартеида. И АНК сделал уступку не только в вопросе о центральном банке: Дерек Кейс, белый министр финансов в период апартеида, также остался на прежнем посту — подобным образом министр финансов и глава центрального банка в Аргентине времен диктатуры умудрились снова занять эти места при демократическом правлении. Газета New York Times торжественно называла Кейса «одним из важнейших в стране апостолов благоприятного для бизнеса правительства, сокращающего свои расходы»11.
Как вспоминает Падаячи, до того момента «мы еще сохраняли надежду, потому что, мой Бог, это была революционная битва; должно же из этого было выйти хоть что-нибудь». Но когда он узнал, что центральным банком и казначейством будут управлять старые вожди времен апартеида, это означало, что «с точки зрения экономических преобразований все потеряно». Я спросила, понимали ли, по его мнению, участники переговоров, что они потеряли. Задумавшись, он ответил: «Откровенно говоря, не понимали». Это была для них просто торговля: «На переговорах что-то приходится заплатить. Я вам дам это, а вы мне дадите то».
Падаячи думает, что произошедшее не было настоящим предательством со стороны лидеров АНК, просто их обвели вокруг пальца по ряду вопросов, которые на тот момент казались второстепенными, а на самом деле стали непреодолимой преградой на пути освобождения Южной Африки.
В этих переговорах АНК попал в ловушку иного рода — в сеть хитроумно составленных правил и законов, сплетенную для того, чтобы ограничить власть избранных политиков и связать им руки. Пока этой сетью опутывали страну, ее почти никто не замечал, но когда новое правительство пришло к власти и захотело дать своим избирателям те реальные блага, которых они ожидали и за которые проголосовали, сеть оказалась тугой, и администрация почувствовала себя связанной по рукам и ногам. Патрик Бонд, работавший советником по экономике в кабинете Манделы в первые годы правления АНК, вспоминает тогдашнюю горькую шутку: «Ну вот, у нас есть государство, но где же власть?» И когда новое правительство попыталось воплотить в жизнь обещания Хартии свободы, оно увидело, что власть принадлежит кому-то другому.
Необходимо перераспределить землю? Это неосуществимо — в последний момент команда переговорщиков согласилась добавить к новой конституции положение о защите любой частной собственности, из-за чего земельная реформа оказалась просто невозможной. Надо создать рабочие места для миллионов безработных? Не получится — сотни фабрик готовы закрыться, потому что АНК договорился с GATT, предтечей Всемирной торговой организации (ВТО), и теперь закон запрещает субсидировать автомобилестроительные заводы и текстильные фабрики. Надо раздавать бесплатные лекарства против СПИДа в районах, где это заболевание распространяется с ужасающей скоростью? Это нарушает право интеллектуальной собственности ВТО, организации, в которую АНК вступил без дискуссий, поскольку она была преемницей GATT. Нужно найти деньги на строительство новых и лучших домов для бедных и провести электричество в некоторые районы? Просим прощения — бюджет пошел на уплату огромных долгов, принятых без споров у правительства времен апартеида. Тогда стоит напечатать больше денег? Это необходимо обсудить с главой центрального банка, который там сидел еще при апартеиде. Дать всем воду бесплатно? Вряд ли это получится. Всемирный банк и его многочисленные представители в Южной Африке: экономисты, исследователи и инструкторы (рекламирующие себя как «банк знаний») — предпочитают устанавливать партнерские отношения с частным сектором. Ввести контроль над валютой, чтобы предотвратить дикие махинации? Это нарушает условия сделки на 850 миллионов долларов с МВФ, подписанной как раз накануне выборов. Поднять минимальную заработную плату, чтобы сгладить резкое неравенство в доходах? Никоим образом. Условия сделки с МВФ включают «сдерживание роста заработной платы»12. И не стоит даже думать о несоблюдении этих обязательств — любой подобный ход будет рассматриваться как опасный признак ненадежности страны, отсутствия ориентации на «преобразования», отсутствия «системы, основанной на законах». А это в свою очередь повлечет за собой падение стоимости местной валюты, ограничение иностранной помощи и вывоз капитала за границу. Итак, оказалось, что Южная Африка свободна, но одновременно в плену; каждый пункт юридически изощренных условий был одной из ячеек сети, которая опутывала по рукам и ногам новое правительство.
Активист Рассул Снимай, долгие годы боровшийся против апартеида, описывал эту ловушку такими горькими словами: «Они нас никак не освободили. Они просто сняли оковы с нашей шеи и наложили их нам на ноги». Известная южноафриканская правозащитница Ясмин Соока сказала мне, что этот переход «был сделкой, где нам сказали: "Мы сохраним за собой все, а вы [АНК] будете для видимости править. .. Берите себе политическую власть, можете делать вид, что всем управляете, но настоящее управление будет исходить не от вас"»13. Это был процесс инфантилизации, типичный для стран в так называемом состоянии перехода, — в результате новые правительства получают ключи от дома, но им не доверяют шифр сейфа.
Среди прочего я хотела понять, каким образом после столь героической борьбы за свободу такое могло случиться. Не только каким образом лидеры освободительного движения уступили на экономическом фронте, но и как социальная основа АНК — люди, которые уже принесли такие великие жертвы, — позволили своим лидерам это совершить. Почему низовые члены движения не потребовали от АНК, чтобы тот хранил верность Хартии свободы, почему они не восстали против тех уступок?
Я задала этот вопрос Вильяму Гумеде, активисту АНК в третьем поколении, который в переходный период был вожаком студенческого движения и в те беспокойные годы участвовал в уличных митингах. «Все тогда следили за ходом политических переговоров, — ответил он, имея в виду встречи Манделы с де Клерком. — И если бы люди почувствовали, что там что-то не так, начались бы массовые протесты. Но слушая отчеты об экономических переговорах, все думали, что речь идет о технических проблемах; это никого не интересовало». И такое отношение, сказал он, поддерживал Мбеки, который называл эти переговоры «административными» и малоинтересными для широкой публики (точно так же, как и чилийцы с их «технифицированной демократией»). В результате, как он сказал с раздражением, «мы это упустили, мы упустили саму суть дела».
Гумеде, теперь один из самых известных людей Южной Африки, занимающихся журналистскими расследованиями, сказал, что постепенно начал понимать, как на этих «технических» встречах решалось подлинное будущее страны, хотя немногие это понимали в ту пору. Гумеде напомнил, что в тот переходный период страна была на грани гражданской войны: поселения черных терроризировали банды с оружием, купленным на деньги Национальной партии, полиция продолжала убивать людей, и постоянно ходили разговоры о том, что может начаться кровавая бойня. «Я весь сосредоточился на политике, — вспоминал он, — на массовых акциях, ездил в Бишо [место открытых столкновений демонстрантов с полицией], кричал: "Эти люди должны уйти!" Но на самом деле настоящая борьба шла на поле экономики. И мне действительно жалко, что я был таким наивным. Тогда я считал себя достаточно политически зрелым, чтобы понимать эти вещи. Как я мог это упустить из виду?»
С тех пор Гумеде наверстывал упущенное. На момент нашей встречи в стране шли яростные споры о его новой книге «Табо Мбеки и борьба за душу АНК». Там подробно исследуется вопрос о том, как партия АНК не смогла отстоять экономическую независимость страны на переговорах, на которые Гумеде, занятый другими вещами, не обращал внимания. «Я написал эту книгу в гневе, — сказал он. — В гневе на себя и на мою партию».
Трудно представить, что исход переговоров мог бы быть иным. Если можно верить Падаячи, даже группа переговорщиков АНК не могла понять, что совершает чудовищное преступление. Могли ли в этих условиях что-то сделать активисты на улицах?
В эти годы Южная Африка жила в постоянном кризисе. Люди с восторгом наблюдали за вышедшим из тюрьмы Манделой и одновременно с яростью узнавали, что Крис Хани, молодой активист, который, по мнению многих, должен был стать преемником Манделы, был застрелен убийцей-расистом. Кроме нескольких экономистов, никто не желал обсуждать вопрос о независимости центрального банка, который наводит скуку даже в условиях нормальной жизни. Как сказал Гумеде, большинство людей думали, что, какие бы компромиссы ни пришлось допустить, чтобы получить власть, от них можно отказаться, как только АНК начнет непосредственно управлять страной: «Мы станем правительством и исправим эти ошибки потом».
Активисты АНК не понимали в то время, что в процессе переговоров была изменена сама природа демократии и на их страну была наброшена практически неизменяемая сеть, причем таким образом, что никакого потом уже не будет.
В течение первых двух лет правления АНК партия пыталась, используя свои ограниченные ресурсы, выполнить обещание о перераспределении. Государство вложило немало денег в строительство более 100 тысяч домов для бедных и потратило миллионы на водопровод, электричество и телефонные линии14. Но дальше произошла уже знакомая история. Под бременем долгов и давлением международных организаций, призывающих приватизировать эти службы, правительство вскоре начало повышать цены. В результате после 10 лет правления АНК миллионы людей были отключены от новой системы водоснабжения и электросетей, потому что не могли оплачивать работу этих служб15. По крайней мере 40 процентов новых телефонных линий к 2003 году прекратили свою работу16. Что касается «банков, рудников и промышленных монополий», которые Мандела призывал национализировать, то они так и остались в руках прежних, принадежащих белым четырех сверхмощных конгломератов, которые контролируют 80 процентов сделок на фондовой бирже Йоханнесбурга17. В 2005 году лишь 4 процента компаний, котирующихся на бирже, принадлежали черным или управлялись ими18. В 2006 году 70 процентов земель Южной Африки принадлежало белым, которые составляют всего 10 процентов населения19. Что еще печальнее, правительство АНК потратило гораздо больше времени на отрицание серьезности положения со СПИДом, чем на попытки найти важнейшие лекарства для пяти миллионов ВИЧ-инфицированных, хотя к началу 2007 года тут наблюдалась положительная динамика20. И вот, быть может, наиболее вопиющие статистические данные: с 1990 — того года, когда Мандела покинул тюрьму, — средняя продолжительность жизни жителя Южной Африки сократилась на 13 лет21.
За всеми этими фактами и цифрами стоит роковое решение, принятое АНК после того, как лидеры партии поняли, что их обставили в процессе экономических переговоров. В тот момент партия могла организовать второе движение за освобождение и избавиться от удушающей сети, свитой в переходный период. Иначе им оставалось подчиниться этим ограничениям и приветствовать приближение нового экономического порядка. И лидеры АНК выбрали последнее. Партия не сделала краеугольным камнем своей программы перераспределение богатств, уже имеющихся в стране, хотя за это голосовали именно потому, что партия собиралась осуществить это ключевое положение Хартии свободы. Вместо этого партия АНК, ставшая правительством, подчинилась той распространенной логике, что ее единственная надежда заключается в поиске новых иностранных инвесторов, которые создадут новое богатство — и часть этого богатства просочится к бедным. Но чтобы модель «просачивания сверху вниз» заработала, правительству АНК пришлось перестроиться, дабы выглядеть привлекательным в глазах инвесторов.
Это было нелегкой задачей, что Мандела понял после выхода из тюрьмы. Едва он освободился, как разразился кризис южноафриканского фондового рынка; стоимость местной валюты — ранда — упала на 10 процентов22. Несколько недель спустя корпорация, занимавшаяся добычей алмазов, De Beers, перевела свой главный офис из Южной Африки в Швейцарию23. Такие угрозы со стороны рынка были немыслимы три десятка лет назад, когда Мандела оказался в тюрьме. В 1960-е годы транснациональные корпорации не меняли страну пребывания по своей прихоти, а всемирная денежная система еще была тесно связана с золотым стандартом. А теперь южноафриканская валюта сделалась неуправляемой, барьеры для торговли исчезли, и торговые сделки представляли собой кратковременные спекуляции.
И капризный рынок реагировал не только на выход Манделы на свободу; ему и его окружению достаточно было произнести несколько неуместных фраз, как это вызывало невообразимую панику среди «электронного стада» (по остроумному выражению обозревателя газеты New York Times Томаса Фридмана)24. Паника при выходе Манделы из тюрьмы была началом взаимодействия между лидерами АНК и финансовым рынком, который реагировал на каждый их шаг, вызывая шок и обучая руководство АНК новым правилам игры. Каждый раз, как только лидеры партии намекали на то, что знаменитая Хартия свободы все еще лежит в основе их программы, рынок отвечал на это ударом, и незащищенный курс ранда падал. Эти правила были простыми и жесткими: справедливость — дорого, продавайте; статус-кво — хорошо, покупаем. Когда, вскоре после выхода из тюрьмы, Мандела снова заговорил о национализации на частном обеде в присутствии ведущих бизнесменов, «индекс акций All-Gold упал на 5 процентов»25.
Даже невинные движения, казалось бы, не имеющие отношения к финансовому рынку, но в которых можно было усмотреть признаки скрытого радикализма, провоцировали ответные удары рынка. Когда Тревор Мануэль, министр АНК, назвал регби в Южной Африке «игрой белого меньшинства», поскольку в команде страны были только белые, ранд в ответ покачнулся26.
Из всех препятствий для деятельности нового правительства рынок оказался самым сильным — и это по-своему отражало гениальность ничем не связанного капитализма: он сам себя поддерживает. Как только страна открывается для глобального рынка с его переменчивыми настроениями, любое отступление от ортодоксальной линии чикагской школы немедленно карается торговцами Нью-Йорка и Лондона, они перестают поддерживать валюту непослушной страны, что порождает кризис и нужду в займах, которые выдаются на более суровых условиях. Мандела видел эту ловушку в 1997 году, когда говорил на национальной конференции АНК: «Сама подвижность капитала и глобализация капитала и рынков лишают страну возможности, скажем, выбирать экономическую национальную программу, не думая при этом о потенциальной реакции рынка»27.
Один человек в АНК, казалось, понимал, как остановить эти шоковые удары. Это был Табо Мбеки, правая рука Манделы во время его президентства, который затем стал его преемником. Мбеки провел многие годы в изгнании в Англии, он учился в Университете Сассекса, а затем переехал в Лондон. В 1980-х годах, когда черные жители его страны задыхались от слезоточивого газа, он дышал парами тэтчеризма. Из всех лидеров АНК Мбеки наиболее свободно общался с ведущими бизнесменами, еще до освобождения Манделы он устроил несколько секретных встреч с руководителями корпораций, которые боялись будущего правления черного большинства. В 1985 году, проведя вечер в замбийском игровом притоне за шотландским виски с Мбеки и группой южноафриканских бизнесменов, Хью Муррей, редактор престижного журнала для бизнесменов, написал: «Вождь АНК обладает замечательной способностью внушать доверие даже в самых сомнительных обстоятельствах»28.
Мбеки был убежден, что АНК сможет утихомирить рынок, если установит с ним такого рода клубные отношения в широких масштабах. По словам Гумеде, Мбеки взял на себя роль преподавателя основ свободного рынка для своей партии. Чудовище рынка уже вырвалось на свободу, объяснял Мбеки, его невозможно укротить, остается только кормить тем, что он требует: нужен рост и еще больше роста.
Вместо того чтобы призывать к национализации рудников, Мандела и Мбеки начали регулярно встречаться с Гарри Оппенгеймером, в прошлом главой гигантов горной промышленности — компаний Anglo-American и De Beers, с человеком, который олицетворял собой экономический порядок апартеида. После выборов 1994 года они даже представили экономическую программу АНК на одобрение Оппенгеймеру и сделали несколько важных исправлений, чтобы учесть его мнение и некоторых других ведущих промышленников29. Надеясь избежать очередных ударов со стороны рынка, Мандела в своем интервью после выборов старательно отгородился от предыдущих утверждений в поддержку национализации: «В нашей экономической политике... ничто не указывает на такие вещи, как национализация, и это не случайно. У нас нет ни одного лозунга, который бы указывал на связь с марксистской идеологией»30. Финансовая пресса выражала устойчивую поддержку такому повороту: «Хотя АНК все еще остается мощным левым направлением, — пишет Wall Street Journal — в последнее время в речах мистера Манделы скорее звучат слова Маргарет Тэтчер, а не революционеров-социалистов, к которым он недавно принадлежал»31.
Однако память о радикальном прошлом АНК все еще была жива, и, несмотря на все усилия нового правительства выглядеть безобидным, рынок продолжал его наказывать болезненными шоковыми ударами: за один месяц в 1996 году стоимость ранда упала на 20 процентов, и страна теряла капитал, поскольку боязливые богачи переводили свои деньги за границу32.
Мбеки убедил Манделу, что необходимо решительно порвать с прошлым. АНК должен разработать совершенно новую экономическую программу — прямую и шокирующую, с такими резкими мерами, которые убедят рынок на доступном ему языке в том, что партия АНК согласна с «вашингтонским консенсусом».
Как это было в Боливии, где программа шоковой терапии готовилась в глубокой тайне, словно военная операция, так и в Южной Африке лишь ближайшие коллеги Мбеки знали о том, что разрабатывается новая экономическая программа, резко отличающаяся от того, что партия обещала в процессе выборов 1994 года. Как пишет Гумеде, члены этой команды «обязались хранить тайну, и все происходило в атмосфере чрезвычайной секретности, чтобы левое крыло партии ничего не узнало о планах Мбеки»33. Экономист Стивен Гельб, принимавший участие в создании новой программы, признался, что «это были "реформы свыше" в прямом смысле слова, и руководители изо всех сил стремились оградить свою программу от влияния народа»34. (Атмосфера секретности и обособленности была особенно нелепа, если вспомнить, что во времена апартеида АНК создавала Хартию свободы в атмосфере открытости и соучастия. Теперь же, при новом демократическом правлении, партии приходилось скрывать ее экономические планы от своих собственных активистов.)
В июне 1996 года Мбеки представил полученные результаты: это была неолиберальная программа шоковой терапии для Южной Африки, куда входили приватизация, сокращение государственных расходов, «гибкость» трудового законодательства, свободная торговля и даже ослабление контроля движения капитала. По мнению Гельба, ее основная цель заключалась в том, чтобы «показать потенциальным инвесторам, что правительство (и особенно АНК) готово придерживаться господствующей доктрины»35. Посылая этот отчетливый сигнал торговцам Нью-Йорка и Лондона, Мбеки на ланче в честь представления программы саркастически отметил: «Считайте меня тэтчеристом»36.
Шоковая терапия — это всегда спектакль для рынка, это часть самой теории. Биржа любит эти лихорадочные постановки, в результате которых бешено скачет стоимость ценных бумаг, что обычно происходит после предложения о скупке акций, объявления о слиянии крупных компаний или вступления в должность знаменитого генерального директора. И когда экономисты вынуждают какую-либо страну заявить о своей программе радикальной шоковой терапии, они отчасти подражают этим драматичным событиям на рынке, вызывающим панику, — только в этом случае продаются не акции, а целая страна. Они пытаются этим вызвать реакцию типа «Покупай аргентинские акции!» или «Приобретайте облигации Боливии!». Медленный и осторожный подход причиняет меньше страданий, но он лишает рынок этой лихорадки и бума, благодаря которым можно делать большие деньги. Шоковая терапия — это всегда азартная игра, и Южной Африке тут не удалось выиграть: величественный жест Мбеки не привлек долгосрочные инвестиции, но лишь породил массу спекулятивных сделок, в результате которых стоимость ранда стала еще ниже.
«Новообращенный всегда самый большой ревнитель в таких вещах. Они захотели еще сильнее показать свою лояльность», — сказал мне Ашвин Десай, писатель из Дурбана, с которым я встретилась, чтобы поговорить о том переходном периоде. Во время борьбы за независимость Десай сидел в тюрьме, и он находит, что поведение правительства АНК сходно с психологией заключенного. По его словам, в тюрьме, «если тебе удается больше понравиться охранникам, твое положение улучшается. И та же самая логика применима к поведению южноафриканского общества. Они хотели показать, какие они образцовые заключенные. Что они ведут себя даже куда послушнее, чем другие страны».
Тем не менее члены партии АНК совсем не походили на послушных людей, и потому требовалось демонстрировать свою дисциплинированность еще сильнее. По словам Ясмин Соока, члена южноафриканской комиссии «Правда и примирение», мысли о дисциплине влияли на каждый аспект жизни в переходный период, включая вопрос о справедливости. В течение нескольких лет комиссия выслушивала множество показаний о пытках, убийствах и исчезновении людей, и затем перед ней встал вопрос, какого рода действия помогут залечить эти раны. Правда и прощение — важные вещи, но не менее важна компенсация пострадавшим и их семьям. Было бы бессмыслицей просить новое правительство выдавать денежные компенсации, поскольку оно не совершало этих преступлений, а если бы оно тратило деньги на выплаты жертвам апартеида, то не смогло бы строить дома и школы для бедных в новой, свободной стране.
Некоторые члены комиссии считали, что деньги должны заплатить международные корпорации, которые использовали апартеид для своей наживы. В конце концов, комиссия «Правда и примирение» предложила самую скромную меру: наложить на корпорации одноразовый налог в размере 1 процента (его называли «налогом солидарности») для выплаты жертвам апартеида. Соока ожидала, что АНК поддержит это скромное предложение; вместо этого правительство, во главе которого тогда стоял Мбеки, отказалось от идеи налога солидарности, опасаясь, что рынок увидит в этом проявление враждебного отношения правительства к бизнесу. «Президент решил не призывать бизнес к ответу, — сказала мне Соока. — Все так просто». В итоге правительство выплатило часть компенсаций из собственного бюджета, чего и опасались члены комиссии.
Часто южноафриканскую комиссию «Правда и примирение» прославляют как образец успешного «миротворчества», которому пытаются подражать другие страны в зонах конфликтов от Шри-Ланки до Афганистана. Но многие из тех, кто участвовал в ее работе, неоднозначно относятся к достигнутому. В марте 2003 года глава комиссии архиепископ Десмонд Туту, выступая с итоговым отчетом, сказал журналистам, что дело освобождения еще не довершено. «Как объяснить, что черный житель страны просыпается сегодня, почти через 10 лет после наступления свободы, в убогих трущобах? Затем он отправляется на работу в город, где по-прежнему преобладают белые, живущие в роскошных хоромах, а к концу дня возвращается в трущобы. Я не могу понять, почему народ не скажет: "Пошел бы к черту такой мир. Пошел бы к черту Туту с его комиссией правды"»37.
По мнению Соока, которая теперь возглавляет Южноафриканский фонд прав человека, комиссия занималась «внешними проявлениями апартеида, такими как пытки, крайне грубое обращение и исчезновение людей», но «совершенно не касалась вопроса» экономической системы, которой служила эта жестокость, — точно такие же слова о слепоте правозащитников говорил Орландо Летельер 30 лет назад. Если бы можно было снова начать эту работу, сказала Соока, «я бы действовала совершенно иначе. Я бы занялась системой апартеида: рассмотрела бы вопрос о земле и, конечно, роль монополий во всем этом, я бы изучала очень и очень внимательно роль горнодобывающей промышленности, потому что это настоящая болезнь Южной Африки... Я бы изучала системные эффекты политики апартеида и посвятила бы лишь одно слушание пыткам, потому что когда ты фокусируешь внимание на пытках, то забываешь о том, ради чего они производились, и тогда забываешь о реальной истории».
По словам Соока, когда АНК отверг предложение комиссии о получении компенсации от монополистов, это было особенно несправедливым, учитывая, что правительство продолжало возвращать долги , апартеида. В первые годы после переворота они обходились в 30 миллиардов рандов (около 4,5 миллиардов долларов) ежегодно — на фоне того, что партия в итоге выплатила всего 85 миллионов долларов жертвам апартеида и их семьям. Нельсон Мандела говорил, что бремя долгов — единственное препятствие, которое не позволяет выполнить обещания Хартии свободы. «Это 30 миллиардов [рандов], которых нам не хватает на запланированную еще до нашего прихода к власти постройку домов, на то, чтобы наши дети учились в лучших школах, чтобы помочь безработным и чтобы каждый человек имел достойную работу, достойный заработок, мог предоставить жилье любимым людям и мог их прокормить... Нас связывает долг, доставшийся нам по наследству»38.
И хотя Мандела понимал, что выплата долгов апартеида была ужасающим бременем, партия отметала все предложения отказаться от этих долгов. Несмотря на то что у них были мощные юридические аргументы не брать на себя «одиозные» долги, они боялись, что, сделай Южная Африка малейшее движение в этом направлении, она покажется инвесторам радикальной и опасной страной, а это означает, что рынок переживет новый шок. Деннис Брутус, старый член АНК, сидевший в тюрьме на острове Роббен, прямо говорит о таком опасении. В 1998 году, видя, какое тяжелое финансовое бремя ложится на новое правительство, он вместе с группой южноафриканских активистов решил для поддержки АНК организовать движение «Юбилей оставления долгов». Брутус, которому теперь за шестьдесят, вспоминал: «Надо сказать, я был очень наивным. Я ожидал, что правительство оценит наше начинание: понимаете, когда рядовые активисты поднимают вопрос о долгах, это помогает правительству освободиться от их тяжести». Но, к его удивлению, «правительство отвергло эту идею, сказав нам: "Нет, нам не нужна ваша поддержка"».
Активистов, таких как Брутус, особенно раздражало решение АНК отдавать этот долг потому, что каждый раз приходилось идти на жертвы. Так, например, между 1997 и 2004 годами южноафриканскому правительству пришлось продать 18 государственных фирм, чтобы выручить на этом четыре миллиарда долларов, но почти половина этих денег пошла на уплату долгов39. Иными словами, правительство не просто отказалось от обещания Манделы провести «национализацию рудников, банков и промышленных монополий», но из-за долга совершало прямо противоположное — распродавало национальные богатства, чтобы расплатиться с долгами своих угнетателей.
Это был вопрос о том, на что именно тратятся деньги. Во время переговоров переходного периода команда Ф.В. де Клерка требовала, чтобы все гражданские служащие сохранили свои места работы после передачи власти, а пожелавшие уйти получали большую пожизненную пенсию. Это было слишком наглым требованием в стране, где фактически не существовало системы социальной защиты, но это был один из «технических» вопросов, в котором АНК пошел на уступки40. Эта уступка означала, что новое правительство АНК фактически должно было содержать два правительства: свое собственное и теневое правительство белых, лишенное власти. 40 процентов ежегодной выплаты долгов шло в огромный пенсионный фонд страны, причем подавляющее большинство людей, получавших эти деньги, были бывшими служащими апартеида41.
В итоге Южная Африка произвела компенсацию наоборот, в двух смыслах: белые бизнесмены, которые получали огромные доходы от эксплуатации черной рабочей силы при апартеиде, не дали на компенсацию ни цента, зато жертвы апартеида продолжают посылать большие деньги своим бывшим мучителям. И откуда берутся деньги на такое щедрое дело? От распродажи богатств страны посредством приватизации — это современная форма того самого грабежа, которого АНК пытался избежать любой ценой, садясь за стол переговоров, чтобы не повторилось произошедшее в Мозамбике. Там государственные служащие поломали всю технику, плотно набили свои карманы и ушли; в Южной Африке они продолжают разрушать государственные устои и набивают свои сундуки по сей день.
Когда я приехала в Южную Африку, приближалось 50-летие со дня подписания Хартии свободы, и АНК решил торжественно отметить эту дату медиаспектаклем. На этот день парламент должен был переехать из своего обычного парадного здания в Кейптауне в куда более скромные условия в Клиптауне, где впервые была принята Хартия. Президент Южной Африки Табо Мбеки планировал переименовать центральную часть Клиптауна в Площадь Уолтера Сисулу, в честь одного из самых популярных лидеров АНК. Мбеки должен был также присутствовать на открытии нового монумента Хартии свободы — кирпичной башни с каменными дощечками, на которых выгравирован текст Хартии, освещенными вечным «пламенем свободы». А параллельно возводился еще один монумент — Башни свободы — павильон с белыми и черными цементными колоннами, символизирующими знаменитое положение Хартии: «Южная Африка принадлежит всем, кто в ней живет, черным и белым»42.
Несомненно, этими мероприятиями организаторы хотели сказать: 50 лет назад партия обещала принести Южной Африке свободу, и вот — она это совершила. Это было торжество в честь того, что АНК выполнил свою миссию.
Но была одна странность в этом праздновании. Клиптаун — бедный район пестрых лачуг, по улицам которого текут нечистоты, где безработица теперь намного превышает показатели времен апартеида и достигает 72 процентов, — больше похож на символ невыполненных обещаний, чем на фон для праздника, о котором так много говорили43. Выяснилось, что мероприятие готовили не люди из АНК, но странная организация под названием Blue IQ. Официально эта организация относится к местному правительству, однако Blue IQ «работает в столь прекрасно созданных условиях, что больше похожа на компанию из частного сектора, чем на правительственный орган», как сообщает глянцевая брошюра — роскошная и вся в голубом цвете, — изданная этой компанией. Она старается привлечь новых иностранных инвесторов в Южную Африку, выполняя программу АНК по «перераспределению через рост».
Blue IQ рассматривает туризм как важную сферу для инвестирования, ее маркетинговые исследования показывают, что многих туристов, посетивших Южную Африку, притягивает слава партии АНК, добившейся победы над угнетением. Blue IQ, в стремлении использовать этот мотив, решила, что наилучшим символом победы над противником в Южной Африке является Хартия свободы. И компания разработала проект превращения Клиптауна в парк отдыха, посвященный Хартии, «туристический центр мирового класса и памятник истории, где местные и иностранные посетители получат неповторимые впечатления»: там будет музей, аллея, на которой торгуют сувенирами, связанными с Хартией, а также современный отель «Свобода» из стекла и стали. Нынешние трущобы превратятся в «процветающий и притягивающий к себе» пригород Йоханнесбурга, а многие из теперешних обитателей этого района переселятся в трущобы меньшей исторической ценности44.
Планируя сделать новый бренд из Клиптауна, Blue IQ играет по правилам свободного рынка: она создает условия для инвестиций в надежде, что в результате в этом месте появятся рабочие места. Этот проект отличает от подобных одна особенность: сама притягательность Клиптауна основана на том, что 50 лет назад тут был принят документ, призывавший к куда более прямому способу ликвидации бедности. Хартия призывала перераспределить землю, чтобы она могла кормить миллионы людей, и вернуть народу рудники, чтобы их богатства позволяли строить дома и необходимые службы, одновременно давая людям работу. Иными словами, это был путь для обычных людей. Может показаться, что все это утопичный популизм. Однако после стольких экспериментов с доктриной чикагской школы, быть может, стоит отнести к разряду мечтателей именно тех, кто все еще верит, что программы наподобие парка свободы, которые обернутся выгодой для корпораций и усугубят трудности самых бедных людей, помогут решить неотложные проблемы здоровья и доходов 22 миллионов жителей Южной Африки, все еще живущих в нищете45.
Прошло уже больше десятка лет с тех пор, как Южная Африка выбрала тэтчеризм, но результаты этого эксперимента в стране, которая известна своим стремлением к справедливости, просто скандальны.
• С 1994 года, когда АНК пришел к власти, количество людей, которые живут менее чем на 1 доллар в день, удвоилось и возросло с 2 до 4 миллионов к 2006 году46.
• Между 1991 и 2002 годами процент безработных среди чернокожих жителей Южной Африки вырос более чем вдвое, с 23 до 48 процентов47.
• Из 35 миллионов черных граждан Южной Африки лишь 5000 имеют доход свыше 60 тысяч долларов в год. Количество белых в последней категории в 20 раз больше, причем заработок многих из них значительно превосходит эту сумму48.
• Правительство АНК построило 1,8 миллиона домов, но за то же время 2 миллиона людей потеряли жилье49.
• За первое десятилетие демократии около 1 миллиона крестьян разорились50.
• Количество людей, живущих в трущобах, увеличилось на 50 процентов. На 2006 год более одного из каждых четырех южноафриканцев жили в хижинах в нелегальных поселениях, многие из которых лишены водопровода и электричества51.
Лучше всего демонстрирует судьбу обещаний о свободе то, как различные части южноафриканского общества относятся к Хартии свободы. Еще недавно этот документ казался ужасной угрозой для привилегированного белого населения; сегодня в честь Хартии устраивают праздники бизнесмены и жильцы поселков, защищенных заборами, видя в ней выражение доброй воли, симпатичный и совершенно безопасный документ вроде правил корпоративного поведения.
Но в бедных пригородах, таких как Клиптаун, где была создана Хартия, ее обещания кажутся столь мучительными, что людям не хочется о них даже думать. Многие южноафриканцы проигнорировали юбилейные торжества, организованные правительством. «Содержание Хартии свободы прекрасно, — сказал мне Сбу Зикоде, лидер растущего движения жителей трущоб Дурбана. — Но все, что я вижу, говорит о предательстве».
Самый убедительный аргумент, заставивший АНК отказаться от обещанного Хартией свободы перераспределения земли, звучал весьма банально: все так делают. Вишну Падаячи описал сообщение, полученное руководством АНК от «западных правительств, МВФ и Всемирного банка. Они сказали: "Мир изменился, и сегодня эту левую чепуху всерьез никто не воспринимает, у игры остался один-единственный набор правил"». Гумеде пишет: «АНК был совершенно не готов сопротивляться этой неожиданной атаке. Люди, занимавшие ключевые посты в стране, регулярно посещали центральные офисы таких международных организаций, как Всемирный банк и МВФ, а в 1992 и 1993 годах некоторые сотрудники АНК, часть которых не получили вообще никакого экономического образования, принимали участие в кратковременных курсах подготовки руководителей в иностранных школах бизнеса, инвестиционных банках и Всемирном банке, где их "держали на строгой диете неолиберальной идеологии". От этого у многих закружилась голова. Международное сообщество еще не соблазняло ни одно правительство с такой скоростью»52.
Мандела испытывал на себе особое давление коллег по политической элите на встрече с лидерами Европы на Всемирном экономическом форуме в Давосе в 1992 году. Когда Мандела указал на то, что Южная Африка не делает ничего нового по сравнению с тем, что происходило в Европе после Второй мировой войны в рамках плана Маршалла, министр финансов Голландии отмел этот аргумент: «Так мы это понимали в те времена. Но экономические системы всех стран мира взаимосвязаны. Процесс глобализации углубляется. Ни одна страна не может развивать свою экономику независимо от экономик других стран»53.
Когда руководители, подобные Манделе, встречались с теми, кто распространял глобализацию, им указывали, что даже правительства с ярко выраженной левой ориентацией принимают «вашингтонский консенсус»: так поступают и коммунисты Вьетнама и Китая, и профсоюзные деятели Польши, и социал-демократы Чили, освободившись от власти Пиночета. Даже русские начали понимать важность неолиберальной программы. В момент самой трудной для АНК стадии переговоров в Москве разгорелась лихорадочная деятельность в пользу корпоративизма: богатства государства распродавались аппаратчикам, превратившимся в предпринимателей, с невероятной скоростью. Если это делают в Москве, почему потрепанная испытаниями горстка борцов за свободу Южной Африки хочет противостоять столь мощной волне глобализации?
Об этом заявляли юристы, экономисты и социальные работники, которые быстро образовали своеобразную индустрию «переходов» — команды экспертов, которые разъезжают по странам, искалеченным войнами, и городам, переживающим кризис, и везут с собой новейшие рецепты: эффективные новейшие решения из Буэнос-Айреса, удивительные истории успехов Польши, страшный рев «азиатских тигров». «Транзитологи» (как их назвал политолог Нью-йоркского университета Стивен Коэн) имели ряд преимуществ перед политиками, которым они давали советы: первые представляли собой сверхмобильный класс людей, а вторые всегда знали только о жизни своей страны54. В силу самой своей природы люди, активно занятые реформами, фокусируют внимание на истории и конфликтах своей страны и часто теряют способность внимательно следить за всем происходящим за границей. И об этом остается сожалеть: если бы руководители АНК могли поставить под сомнение слова многочисленных транзитологов и попытались бы самостоятельно разобраться в том, что на самом деле происходит в Москве, Варшаве, Буэнос-Айресе и Сеуле, они бы увидели совершенно иную картину.
ГЛАВА 11
КОСТЕР ДЛЯ НОВОЙ ДЕМОКРАТИИ:
РОССИЯ ВЫБИРАЕТ «ПЛАН ПИНОЧЕТА»
Части живого города нельзя продавать с аукциона, забыв о существовании местных традиций, даже если они кажутся чудными иностранцам... Но это наши традиции и наш город. Долгие годы мы жили под диктатом коммунистов» а теперь открыли, что жизнь под диктатом бизнесменов ничуть не лучше. Мало кто столь же пренебрежительно относится к стране, как они.
Григорий Горин, русский писатель, 1993 г.1
Распространяйте эту истину — законы экономики подобны законам техники. Один ряд законов одинаково действует везде.
Лоренс Саммерс, главный экономист Всемирного банка, 1991 г.2
Когда президент Советского Союза Михаил Горбачев в июле 1991 года прилетел в Лондон, чтобы впервые посетить саммит Большой семерки, он был вправе ожидать, что его примут как героя. На протяжении предшествовавших трех лет он получил признание на международной арене, покоряя СМИ, подписывая договоры о разоружении и собирая премии мира, включая Нобелевскую премию за 1990 год.
Ему даже удалось нечто совершенно неслыханное — покорить американскую публику Русский лидер настолько ярко опровергал карикатуры на империю зла, что пресса США начала с симпатией называть его Горби, а в 1987 году журнал Time принял рискованное решение объявить советского президента человеком года. Редакторы объясняли, что, в отличие от своих предшественников («горгулий в меховых шапках»), Горбачев был русским Рональдом Рейганом — «кремлевской версией этого великого коммуникатора». Нобелевский комитет благодарил Горбачева за его вклад: «Мы надеемся, что сегодня празднуем окончание холодной войны»3.
К началу 1990-х благодаря процессам гласности и перестройки Советский Союз под руководством Горбачева сделал значительное продвижение в сторону демократизации: пресса стала свободной, местные советы, президент и вице-президент были выбраны путем голосования, а Конституционный Суд получил независимость. Что же касается экономики, Горбачев думал о смешанной программе с элементами свободного рынка и системой социальной защиты, когда ключевые промышленные объекты остаются под контролем общества; он думал, что на реализацию программы уйдет 10-15 лет. Его целью было построение демократии по скандинавской модели, которая была «путеводной звездой социализма для всего человечества»4.
На первый взгляд казалось, что Запад также желает, чтобы Горбачев добился успеха, освободив советскую экономику и превратив ее в нечто вроде экономики Швеции. Нобелевский комитет прямо дал понять, что эта премия выражает поддержку его стремлениям — это «рука помощи в нелегкий час». А Горбачев, посетив Прагу, заявил, что не сможет сделать этого в одиночку: «Как альпинисты, связанные одной веревкой, народы мира могут либо подниматься к вершине вместе, либо вместе упадут в бездну», — сказал он5.
Произошедшее в 1991 году на встрече Большой семерки было полной неожиданностью. Почти единодушно главы государств дали Горбачеву понять, что если он немедленно не обратится к радикальной шоковой терапии своей экономики, они обрежут веревку, и он упадет в пропасть. «Их предложения относительно скорости и методов перехода меня поразили», — писал Горбачев об этом событии6.
Польша только что прошла первый курс шоковой терапии под наблюдением МВФ и Джефри Сакса, и, по общему мнению премьер-министра Великобритании Джона Мейджора, американского президента Джорджа Буша-старшего, канадского премьер-министра Брайана Малрони и премьер-министра Японии Тошики Кайфу, Советский Союз должен был последовать за Польшей и даже совершить переход еще быстрее. После этой встречи Горбачев услышал подобные указания от МВФ, Всемирного банка и других крупнейших кредитных учреждений. Позднее в том же году, когда Россия попросила освободить ее от долгов, чтобы выйти из катастрофического экономического кризиса, страна получила жесткий ответ, что эти обязательства необходимо соблюдать7. С того времени, когда Сакс добивался смягчения долговых обязательств и предоставления помощи Польше, господствующее настроение изменилось не в пользу щедрости.
Произошедшее потом — распад Советского Союза, восхождение Ельцина, затмившего Горбачева, и бурное осуществление шоковой терапии российской экономики — хорошо известная глава современной истории. Тем не менее эти события описывают на языке «реформ», а это средство позволяет замалчивать одно из крупнейших преступлений против демократии в современной истории. Россия, подобно Китаю, стояла перед выбором: экономическая программа чикагской школы или подлинная демократическая революция. Для решения этой дилеммы лидеры Китая пошли в наступление на собственный народ, чтобы демократия не расстроила их собственные планы, связанные со свободным рынком. В России ситуация была иной: демократическая революция уже была в разгаре. Чтобы реализовать экономическую программу чикагской школы, пришлось насильственно прервать мирный и обнадеживающий процесс, начатый Горбачевым, а затем полностью от него отказаться.
Горбачев понимал, что применить шоковую терапию, к которой призывали его лидеры Большой семерки и МВФ, можно было только с помощью одного средства — силы, это понимали и многие люди на Западе. Журнал The Economist в известной статье 1990 года призывал Горбачева быть «сильным человеком... и подавить сопротивление, которое препятствует серьезным экономическим реформам»8. Прошло всего две недели после того, как Нобелевский комитет провозгласил окончание холодной войны, и вот The Economist советует Горбачеву брать пример с одного из самых скандальных убийц времен холодной войны. Статья под заголовком «Михаил Сергеевич Пиночет?» сообщала, что хотя такой совет «потенциально способен вызвать кровопролитие... возможно, нельзя исключить, что пришла очередь Советского Союза применить так называемый подход Пиночета к либеральной экономике». Washington Post пошла еще дальше. В августе 1991 года там появилась статья под заголовком «Чили при Пиночете: прагматическая модель для советской экономики». Статья развивала идею государственного переворота, который позволил бы избавиться от медлительного Горбачева, но автор, Майкл Шрейдж, сожалел, что противники советского президента «не обладают ни нужной смекалкой, ни поддержкой для осуществления плана Пиночета». Они должны брать пример, писал Шрейдж, с «деспота, который действительно знал, как совершить переворот: с генерала на пенсии Аугусто Пиночета»9.
И вскоре Горбачев столкнулся с противником, который страстно желал сыграть роль русского Пиночета. Борис Ельцин, хотя и занимал пост Президента России, пользовался гораздо меньшей властью, чем Горбачев, глава Советского Союза. Ситуация резко изменилась 19 августа 1991 года, через месяц после саммита Большой семерки. Группа из старой гвардии коммунистов повела танки на Белый дом (здание парламента России). В попытке остановить демократизацию они осмелились напасть на первый избранный парламент страны. Над толпой россиян, собравшихся для защиты своей юной демократии, на танке стоял Борис Ельцин, который назвал это нападение «циничной попыткой совершить правый переворот»10. Танки прекратили наступление, а Ельцин прославился как отважный поборник демократии. Один из защитников Белого дома, который в те дни был на улицах, описывал это событие такими словами: «Впервые я почувствовал, что реально могу изменить ситуацию в моей стране. Все испытывали подъем, возникло чувство единства. Мы ощущали себя непобедимыми»11.