Доктрина шока. Расцвет капитализма катастроф Кляйн Наоми
Ельцин в качестве лидера во всем был антиподом Горбачева. Горбачев стоял за умеренность и трезвость (среди его самых спорных мероприятий была агрессивная антиалкогольная кампания) — Ельцин же славился чревоугодием и много пил. До попытки переворота многие россияне сдержанно относились к Ельцину, но когда он помог спасти демократию от коммунистического заговора, то стал, по крайней мере на тот момент, народным героем.
Ельцин немедленно использовал этот триумф для усиления своей политической власти. Пока сохраняется Советский Союз, у него всегда будет меньше власти, чем у Горбачева, но в декабре 1991 года, четыре месяца спустя после попытки переворота, Ельцин делает новый политический ход. Он формирует альянс с двумя другими союзными республиками, и это мгновенно ведет к распаду Советского Союза, так что Горбачев вынужден уйти в отставку. Отказ от Советского Союза — «единственной страны, которую знало подавляющее большинство россиян», оказалось сильным шоком для русской души и, как пишет политолог Стивен Коэн, это был первый из «трех травматических шоков», с которыми россияне столкнулись в течение трех последующих лет12.
Джефри Сакс был в Кремлевском дворце в тот день, когда Ельцин объявил, что Советского Союза более не существует. Как вспоминает Сакс, российский президент сказал: «Господа, я хочу вам сообщить, что Советский Союз завершил свое существование...» И я сказал: «Ого! Знаете ли, такое бывает раз в 100 лет. Это самая невероятная вещь, какую только можно себе представить, это настоящее освобождение, надо помочь этому народу»13. Ельцин пригласил Сакса в Россию в качестве советника, и Сакс с радостью согласился: «Если это смогла сделать Польша, сможет и Россия», — заявил он14.
Сакс нужен был Ельцину не только в качестве советника, но и чтобы помочь найти деньги, как он это успешно делал для Польши. «Единственной надеждой, — говорил Ельцин, — остаются обещания Большой семерки быстро оказать нам финансовую помощь в больших размерах»15. Сакс сказал Ельцину, что он уверен: если Москва: решится на «большой взрыв» ради создания капиталистической экономики, он сможет найти примерно 15 миллиардов долларов16. Им надо совершать великие дела и действовать с большой скоростью. Ельцин тогда не подозревал, что фортуна уже вскоре должна была отвернуться от Сакса.
Поворот России к капитализму, сопровождавшийся коррупцией, во многом походил на те явления, что два года назад вызвали демонстрации на площади Тяньаньмэнь в Китае. Мэр Москвы Гавриил Попов утверждал, что было лишь два способа изменить централизованную экономику: «Можно разделить собственность между всеми членами общества либо раздать самые привлекательные ее части начальникам... Другими словами, существует демократический подход и существует номенклатурный подход в интересах аппаратчиков»17. Ельцин избрал второй путь — и действовал стремительно. В конце 1991 года он обратился к парламенту с необычным предложением: если ему дадут на год чрезвычайные полномочия, когда он сам будет издавать указы без ратификации в парламенте, то он справится с экономическим кризисом и восстановит процветающую и здоровую систему. Фактически Ельцин просил себе ту власть, которой пользуются диктаторы, а не демократы, но парламент еще чувствовал благодарность президенту за его действия в момент попытки переворота, а страна отчаянно нуждалась в иностранной помощи. И парламент согласился: Ельцин получит один год абсолютной власти для переделки российской экономики.
Он собрал команду экономистов, многие из которых в последние годы коммунистической эпохи образовали нечто вроде книжного клуба, где изучали все важнейшие труды чикагской школы и обсуждали между собой, как эти теории можно было бы применить на практике в России. Хотя они никогда не учились в США, но были настолько преданными фанатами Милтона Фридмана, что в российской прессе команду Ельцина прозвали «чикагскими мальчиками», скопировав название с давно существовавшего оригинала, что соответствовало процветавшему в России черному рынку. На Западе их прославляли как «молодых реформаторов». Эту группу возглавлял Егор Гайдар, которого Ельцин назначил одним из двух заместителей премьер-министра. Петр Авен, министр в 1991-1992 годах, входивший в ближний круг Ельцина, вспоминал об этой группе: «Они отождествляли себя с Богом, поскольку верили в свое неоспоримое превосходство, и это, к сожалению, было типичной чертой наших реформаторов»18.
Говоря о группе, внезапно пришедшей к власти, российская «Независимая газета» с удивлением отмечала, что «впервые в России в правительство вошла команда либералов, считающих себя последователями Фридриха фон Хайека и чикагской школы Милтона Фридмана». Их программа «достаточно ясна: "строгая финансовая стабилизация" по рецепту шоковой терапии». Газета обратила внимание на один интересный факт: в тот же самый момент, когда Ельцин набрал эту команду, он сделал известного силовика Юрия Скокова «главой министерств защиты и репрессий: армии, Министерства внутренних дел и Комитета гражданской обороны». Эти два события, без сомнения, были связаны: «Возможно, силовик Скоков сможет обеспечить жесткую стабилизацию в политике, тогда как "силовики-экономисты" обеспечат стабилизацию в экономике». Статья заканчивалась предсказанием: «Не стоит удивляться, если они попытаются построить нечто вроде доморощенной системы Пиночета, где роль "чикагских мальчиков" сыграет команда Гайдара»19.
Чтобы обеспечить «чикагских мальчиков» Ельцина идеологической и технической поддержкой, правительство США оплатило работу экспертов по переходному периоду, которые отвечали за самые различные вещи: писали указы о приватизации, создавали фондовую биржу нью-йоркского типа, разрабатывали для России рынок инвестиционных фондов. Осенью 1992 года US AID заключила контракт на 2,1 миллиона долларов с Гарвардским институтом международного развития, который посылал команды молодых юристов и экономистов для поддержки команды Гайдара. В мае 1995 года Гарвард назначил Сакса директором Института международного развития — это означало, что в России в период реформ он играл двойную роль: сначала был независимым советником Ельцина, а затем возглавил крупнейший форпост Гарварда в России, финансируемый правительством США.
И снова группа, претендующая на роль революционеров, работала над созданием радикальной экономической программы в тайне. Дмитрий Васильев, один из ведущих реформаторов, вспоминает: «Поначалу у нас не было ни одного работника, даже секретарши. Не было и техники, даже факса. И в этих условиях всего за полтора месяца мы должны были написать всеобъемлющую программу приватизации, создать 20 нормативных законов... Этот период был полон романтики»20.
28 октября 1991 года Ельцин объявил об упразднении контроля над ценами, сообщив, что «либерализация цен поставит все на свои места»21. «Реформаторы» выждали всего одну неделю со дня отставки Горбачева и начали осуществлять свою экономическую программу — это был второй из трех травматических шоков. Программа шоковой терапии также включала в себя свободную торговлю и первый этап стремительной приватизации примерно 225 тысяч компаний страны, принадлежавших государству22.
«Программа чикагской школы застала страну врасплох», — вспоминает один из тогдашних экономических советников Ельцина23. И эта неожиданность планировалась, она входила в стратегию Гайдара произвести перемены столь стремительно и внезапно, чтобы сделать сопротивление невозможным. Его команда сталкивалась все с той же проблемой: демократия грозила сорвать их планы. Россиянам не нравилась экономика, организованная Центральным Комитетом Компартии, но многие все еще крепко верили в перераспределение богатств и думали, что правительство нуждается в общественности. Подобно сторонникам «Солидарности» в Польше, 67 процентов россиян, по данным опроса 1992 года, считали, что лучше всего передать собственность коммунистического государства кооперативам рабочих, а 79 процентов заявили, что полное обеспечение населения рабочими местами — это важнейшая функция правительства24. Это означало, что если бы Ельцин представил свой план на демократическое обсуждение, не превратив его в вероломное нападение на и без того глубоко дезориентированное общество, у чикагской революции не было бы шансов на успех.
Владимир May, тогдашний советник Бориса Ельцина, объяснял, что «наиболее благоприятным условием для реформ» является «усталое общество, утомленное от предшествовавших политических сражений. .. Вот почему правительство накануне либерализации цен было уверено, что социальные столкновения невозможны и правительство не будет скинуто в результате народного возмущения». Подавляющее большинство россиян — 70 процентов — возражали против устранения контроля над ценами, однако «мы могли видеть, что люди, как и сегодня, больше интересовались урожаем на своих земельных [садовых] участках и в целом своим собственным экономическим положением»25.
Джозеф Стиглиц, который был тогда главным экономистом Всемирного банка, кратко выразил принципы работы шоковых терапевтов. Для этого он воспользовался уже знакомыми метафорами: «Лишь стремительная атака в тот момент, когда "туман переходного периода" открывает "окно возможностей", позволяет осуществить перемены, прежде чем население обретет способность встать на защиту своих прежних кровных интересов»26. Это и есть доктрина шока.
Стиглиц называл русских реформаторов «большевиками рынка» за их преданность идее разрушительной революции27. Однако настоящие большевики намеревались создать свое государство централизованного планирования на обломках старого, в то время как большевики рынка верили в своеобразное волшебство: если создать оптимальные условия для получения прибыли, страна воссоздаст сама себя и никакого планирования не потребуется. (Эта же вера 10 лет спустя обрела новую жизнь в Ираке.)
Ельцин давал опрометчивые обещания, что «примерно на шесть месяцев ситуация ухудшится», но затем начнется восстановление, и вскоре Россия вновь станет экономическим титаном, одной из четырех крупнейших экономических держав в мире28. Эта логика творческого разрушения создала ситуацию дефицита и эскалацию разрушения. Всего за один год шоковая терапия опустошила страну: миллионы россиян из среднего класса потеряли все свои сбережения при обесценивании денег, а резкое сокращение субсидий привело к тому, что миллионы работников месяцами не получали зарплаты29. Уровень потребления среднего россиянина в 1992 году снизился на 40 процентов по сравнению с 1991 годом, и треть населения жила за чертой бедности30. Люди из среднего класса были вынуждены распродавать свои личные вещи с картонных ящиков на улицах — акт безысходности, в то время как продажу семейной ценности или яркой поношенной курточки экономисты чикагской школы хвалили как «предпринимательство», признак приближающегося капиталистического возрождения31.
Как и в Польше, россияне в итоге поняли, чего хотят власти, и начали требовать приостановки экономического садизма («хватит экспериментов» — было популярным граффити в Москве того времени). Под давлением избирателей парламент, выбранный народом, — те самые люди, которые помогли подняться Ельцину по лестнице власти, — решили, что пора приструнить президента и его доморощенных «чикагских гениев». В декабре 1992 года они проголосовали за отставку Гайдара, а в марте 1993 года, — за отмену чрезвычайных полномочий, которыми наделили Ельцина, чтобы тот мог внедрять экономические законы своими указами. Срок особого периода закончился, и результаты были кошмарными; с этого момента законы должны проходить через парламент — это стандартная процедура для либеральной демократии, которая описана и в Конституции России.
Депутаты действовали совершенно законно, но Ельцин привык к своей неограниченной власти и стал считать себя не президентом, а скорее монархом (он часто называл себя Борисом Первым). Чтобы подавить «бунт» в парламенте, он выступил по телевидению и объявил чрезвычайное положение для восстановления своей «царской власти». Три дня спустя независимый Конституционный Суд РФ (создание которого было одним из великих вкладов Горбачева в демократизацию страны) девятью голосами против трех признал, что Ельцин, захватив власть, нарушил по восьми различным пунктам ту самую Конституцию, которой обещал следовать.
До этого момента еще можно было делать вид, что «экономическая реформа» и демократическая реформа в России являются двумя частями одного проекта. Но когда Ельцин объявил чрезвычайное положение, две эти вещи столкнулись в конфликте: Ельцин со своей шоковой терапией противостоял избранному народом парламенту и Конституции.
Тем не менее Запад был на стороне Ельцина, которого все еще считали прогрессивным лидером, «искренне преданным свободе и демократии и искренне преданным реформам», по словам тогдашнего президента США Билла Клинтона32. Западная пресса преимущественно также защищала Ельцина от его парламента, где, как презрительно писали журналисты, заседали «твердолобые коммунисты», пытающиеся повернуть вспять экономические реформы33. Как сообщал глава московского бюро газеты New York Times, у депутатов был «советский менталитет: подозрительное отношение к реформе, непонимание демократии, презрение к интеллектуалам или "демократам"»34.
Фактически те же самые политические деятели, несмотря на все их недостатки (а если вспомнить количество депутатов — 1041, недостатков было полно), вместе с Ельциным и Горбачевым в 1991 году противостояли сторонникам жесткой политики, замышлявшим переворот, голосовали за ликвидацию Советского Союза и до недавнего момента активно поддерживали Ельцина. И тем не менее газета Washington Post предпочитала пренебрежительно называть парламентариев России «антиправительством», как будто они незаконно проникли в парламент и не были частью правящей группы35.
Весной 1993 года ситуация стала еще напряженнее, когда парламент принял бюджетный законопроект, не соответствующий требованиям МВФ относительно жесткого самоограничения. В ответ Ельцин попытался распустить парламент. Он спешно организовал референдум — при поддержке прессы в духе Оруэлла, — где избирателям был задан вопрос: согласны ли они на роспуск парламента и проведение внеочередных выборов? Ельцин не набрал достаточного количества голосов, чтобы получить необходимые полномочия. Но он все равно объявил о победе, заявив, что страна стоит за него, потому что на референдуме был предложен еще один ни к чему не обязывающий вопрос о том, поддерживают ли избиратели его реформы. Незначительное большинство ответило на этот вопрос утвердительно36.
В России референдумы обычно воспринимаются как орудие пропаганды, так что замысел президента не удался. На самом деле Ельцин вместе с Вашингтоном ничего не могли поделать с парламентом, который законно действовал в соответствии с Конституцией, замедляя темпы шоковой терапии и преобразований. Началась мощная кампания давления. Лоренс Саммерс, тогда заместитель главы Казначейства США, предупреждал о том, что «надо поддерживать и интенсифицировать ход реформы в России, оказывая постоянную и всестороннюю помощь»37. МВФ прислушался к этим словам, и его неизвестный служащий слил в прессу информацию о том, что выдача обещанного займа в 1,5 миллиарда долларов не состоится, потому что МВФ «недоволен медлительностью России в деле реформ»38. Петр Авен, бывший министр Ельцина, говорил: «Маниакальная одержимость МВФ вопросами бюджетной и монетарной политики и совершенно поверхностный и формальный подход ко всему остальному... сыграли немалую роль в том, что произошло»39.
А произошло вот что: на другой день после утечки информации из МВФ Ельцин, рассчитывая на помощь Запада, совершил первый необратимый шаг к тому, что сегодня называют «планом Пиночета»: он издал Указ № 1400, где объявлял об отмене Конституции и роспуске Верховного Совета. Два дня спустя парламент на специальной сессии проголосовал за импичмент Ельцину (636 голосов против 2) за его возмутительные действия — это было равносильно тому, как если бы президент США в одностороннем порядке распустил Конгресс. Вице-президент Александр Руцкой заявил, что Россия уже «дорого заплатила за политический авантюризм» Ельцина и реформаторов40.
Вооруженное столкновение между Ельциным и парламентом было уже неизбежным. Несмотря на то что Конституционный Суд снова признал действия Ельцина антиконституционными, Клинтон продолжал поддерживать президента России, а Конгресс проголосовал за оказание ему помощи в размере 2,5 миллиарда долларов. Приободренный Ельцин отдал приказ окружить Белый дом и отключить в здании электричество, отопление и телефоны. Борис Кагарлицкий, директор Института глобализации и социальных движений в Москве, рассказывал мне, что сторонники русской демократии «приходили тысячами, пытаясь прорвать блокаду. Затем последовали две недели мирных демонстраций перед войсками и полицией, в результате чего блокада была частично снята, так что можно было принести в здание парламента пищу и воду. Это мирное сопротивление приобретало все большую популярность и с каждым днем получало все более широкую поддержку».
Каждая сторона становилась все упорнее, поэтому единственным выходом из этого тупика было бы проведение досрочных выборов по обоюдному согласию, чтобы народ оценил дела и намерения каждой стороны. Многие люди призывали к такому решению, но как раз в тот момент, когда Ельцин оценивал эту возможность и, как говорят, склонялся к выборам, поступили сообщения из Польши о том, что избиратели решительно наказали «Солидарность», партию, которая их предала, введя шоковую терапию.
Узнав, что «Солидарность» потеряла поддержку избирателей, Ельцин и его западные советчики решили, что досрочные выборы — это слишком большой риск. Россию было страшно потерять из-за ее несметных богатств: это огромные нефтеносные земли, около 30 процентов мировых запасов природного газа, 20 процентов никеля, не говоря уже о военных заводах, государственном аппарате и СМИ, которые позволяли Коммунистической партии контролировать большое население.
Ельцин отказался от идеи переговоров и начал готовиться к войне. Он только что удвоил зарплаты военным, так что армия была на его стороне. По его приказанию «парламент окружили тысячи бойцов МВД, они натянули колючую проволоку, поставили водяные пушки и не позволяли никому пройти», как сообщила газета Washington Post41. Вице-президент Руцкой, главный противник Ельцина в Верховном Совете, к тому времени вооружил своих сторонников и пригласил в свой лагерь националистов, близких к фашистам. Он призывал своих приверженцев «не давать ни минуты покоя» «диктатуре» Ельцина42. Кагарлицкий, участник сопротивления, который написал об этих событиях книгу, рассказывал мне, что 3 октября толпа сторонников парламента «двинулась маршем к Останкинскому телевизионному центру с требованием передать их сообщение. Некоторые люди в толпе были вооружены, но большинство нет. В толпе были дети. Навстречу им вышли боевики Ельцина и начали расстреливать людей из автоматов». Около сотни демонстрантов и один военный погибли. Следующим шагом Ельцина был роспуск всех городских и местных советов по стране. Так постепенно разрушалась юная российская демократия.
Без сомнения, отдельные парламентарии тоже не желали решать вопрос мирным путем и соответствующим образом настраивали толпу, однако даже бывший сотрудник Государственного департамента США Лесли Гелб признает, что в парламенте «не задавала тон кучка правых безумцев»43. Именно его незаконный роспуск и пренебрежение к решениям высшего суда страны со стороны Ельцина вызвали кризис — подобные действия не могли не вызвать отчаянного сопротивления в стране, которая не собиралась расставаться с демократией44.
Недвусмысленное недовольство Вашингтона или Евросоюза заставило бы Ельцина начать переговоры с парламентариями, но он получал только одобрение. Утром 4 октября 1993 года Ельцин подчинился своей заранее предсказанной судьбе и превратился в русского Пиночета, совершив несколько жестоких действий, которые были точным отражением переворота в Чили, совершенного 20 лет назад. Это был третий травматический шок, который Ельцин обрушил на россиян. Президент отдал приказ нерешительной армии приступить к штурму Белого дома; его охватил огонь, в результате здание частично обгорело — то самое здание, защищая которое всего два года назад Ельцин завоевал всеобщее признание. Коммунизм сдался без единого выстрела, но оказалось, что капитализм в чикагском стиле требует для своей защиты гораздо больше оружия: Ельцин собрал 5000 солдат, десятки танков и бэтээров, вертолеты и элитные вооруженные части — и все это ради защиты новой российской капиталистической экономики, которой не на шутку угрожала демократия.
Вот как захват Белого дома описывала газета Boston Globe: «Вчера в течение 10 часов около 30 танков и бэтээров Российской армии окружили здание парламента в центре Москвы, которое называют Белым домом, и обстреляли его кумулятивными снарядами, в то время как пехотинцы вели по зданию пулеметный огонь. Около 16:15 из здания по одному начали выходить охранники, депутаты и сотрудники с поднятыми вверх руками»45.
К концу дня стало известно, что массированная атака военных унесла примерно 500 жизней, число раненых приближалось к 1000 человек. Такого масштабного насилия Москва не знала с 1917 года46. Питер Реддуэй и Дмитрий Глинский, подробно описавшие годы правления Ельцина в книге «Трагедия российских реформ. Рыночный большевизм против демократии», говорят, что «во время операции зачистки в Белом доме и около него было арестовано 1700 человек и изъято 11 единиц оружия. Некоторых арестованных доставили на стадион, что напоминает действия Пиночета после переворота 1973 года в Чили»47. Многих задержанных доставили в отделения милиции, где их сильно избили. Кагарлицкий вспоминает, как, ударив его по голове, офицер закричал: «Демократии захотели, сукины дети? Мы вам устроим демократию!»48
Однако Россия не была повторением Чили — это было то же, что и в Чили, но происходило в обратном порядке. Пиночет устроил переворот, упразднил демократические институты и затем приступил к шоковой терапии; Ельцин начал шоковую терапию в условиях демократии, а затем смог защитить ее, только упразднив демократию и совершив переворот. Причем оба сценария горячо поддерживал Запад.
«Атака Ельцина получила широкую поддержку» — сообщал заголовок газеты Washington Post через день после переворота, «это победа демократии». Ей вторила Boston Globe: «Россия не вернется в темницу прошлого». Госсекретарь США Уоррен Кристофер отправился в Москву; чтобы выразить свою поддержку Ельцину и Гайдару, он заявил: «Соединенным Штатам нелегко поддержать роспуск парламента. Но это чрезвычайные обстоятельства»49.
В России на это смотрели иначе. Ельцин, получивший власть благодаря тому, что защищал парламент, теперь буквально предал его огню — здание настолько обгорело, что его прозвали «черным домом». Москвич средних лет с ужасом говорил перед камерой иностранному репортеру: «Люди поддерживали [Ельцина], потому что он обещал демократию. Он не только попрал ее, но и расстрелял»50. Виталий Нейман, охранявший вход в Белый дом во время попытки переворота в 1991 году, сказал: «Мы получили прямо противоположное тому, на что надеялись. Мы шли за них на баррикады, рисковали ради них жизнью, но они не исполнили своих обещаний»51.
Джефри Сакс, прославившийся тем, что доказал совместимость радикальных реформ свободного рынка с демократией, продолжал публично поддерживать Ельцина после штурма парламента, называя его противников «группой бывших коммунистов, опьяненных властью»52. В книге «Конец нищеты» Сакс подробно рассказывал о своей деятельности в России, но ни словом не обмолвился об этом драматическом событии, обходил его полным молчанием, как не упоминал о чрезвычайном положении и задержании рабочих лидеров во время осуществления шоковой программы в Боливии53.
После переворота Россия оказалась под диктаторским управлением, не встречавшим отпора: выборные органы были распущены, работа Конституционного Суда приостановлена, как и действие самой Конституции; по улицам ездили танки, был введен комендантский час, пресса оказалась под цензурой, хотя гражданские права вскоре были восстановлены.
Что же делали «чикагские мальчики» и их западные советники в этот критический момент? То же самое, что они делали в дымящемся Сантьяго и что будут делать в горящем Багдаде: освободившись от помех демократии, они лихорадочно писали новые законы. Через три дня после переворота Сакс сказал, что до сих пор «шоковой терапии не было», потому что эта программа «осуществлялась на практике лишь непоследовательно и неэффективно. Теперь же у нас есть шанс кое-что совершить»54.
Что и было сделано. «В эти дни либеральная команда экономистов Ельцина решительно продвигается вперед, — сообщает журнал Newsweek. — Через день после роспуска парламента российским президентом реформаторы рынка получили команду: начинайте писать указы». Журнал приводит слова «ликующего западного экономиста, честно сотрудничающего с правительством», который решительно утверждает, что в России демократия всегда тормозила планы введения рынка: «Теперь, когда препятствие в виде парламента устранено, это великое время для реформы... Ранее здешние экономисты были сильно удручены. Теперь же мы работаем день и ночь». В самом деле, что может быть прекраснее государственного переворота, как о том сказал Чарльз Блитцер, экономист Всемирного банка, ответственный за Россию, журналу Wall Street Journal: «Я никогда не испытывал такой радости за всю мою жизнь»55.
Это было только начало веселья. Пока страна приходила в себя после штурма, «чикагские мальчики» Ельцина спешно внедряли самые мучительные части своей программы: значительное сокращение бюджета, либерализацию цен на основные продукты питания, включая хлеб, и дальнейшее осуществление приватизации в самые быстрые сроки — стандартные меры, которые немедленно порождают массовую нищету, так что для их проведения необходима поддержка полицейского государства, подавляющего народное возмущение.
После переворота Стенли Фишер, первый заместитель директора-распорядителя МВФ (и также один из «чикагских мальчиков» 1970-х), призывал Ельцина «двигаться как можно быстрее на всех фронтах»56. О том же говорил и Лоренс Саммерс, который разрабатывал программу для России в администрации Клинтона. «Три "-ации"», как он их называл: «приватизация, стабилизация и либерализация», — должны быть осуществлены как можно быстрее57.
Перемены происходили с такой быстротой, что россияне не могли за ними уследить. Рабочие часто и не подозревали о том, что их фабрики и шахты уже проданы, не говоря о том, проданы на каких условиях и кому (подобную глубокую дезориентацию я могла наблюдать десятилетие спустя на государственных фабриках Ирака). Теоретически все эти сделки и махинации должны были вызвать экономический бум, который поднимет Россию из отчаянного положения; но на практике на смену коммунистическому государству пришло государство корпоративизма: этот бум обогатил лишь узкий круг россиян, многие из которых до того работали в аппарате Коммунистической партии, и некоторых западных менеджеров инвестиционных фондов, которые получили неслыханную прибыль от своих инвестиций в спешно приватизированные российские компании. Клика новых миллиардеров, многие из которых потом стали так называемыми олигархами, прозванными так за имперский уровень богатства и власти, вместе с «чикагскими мальчиками» Ельцина грабили страну, забирая все, что представляло хоть какую-то ценность, и отправляли свои неслыханные доходы за границу по два миллиарда долларов в месяц. До шоковой терапии в России не было миллионеров; к 2003 году, по данным журнала Forbes, появилось 17 русских миллиардеров58.
Отчасти это объясняется тем, что кое в чем Ельцин и его команда отклонились от доктрины чикагской школы и не позволили иностранным компаниям непосредственно покупать российские богатства; они предоставили эту возможность русским, а затем открыли новые частные компании, принадлежащие так называемым олигархам, для иностранных акционеров. И все равно прибыли были астрономическими. «Вы ищете инвестиций, которые могут принести по 2000 процентов за три года? — спрашивает Wall Street Journal. — Лишь один рынок ценных бумаг обещает такой результат... Россия»59. Многие инвестиционные банки, включая Credit Suisse First Boston, как и самые богатые финансисты, быстро создали суперприбыльные для финансовых спекулянтов русские инвестиционные фонды.
Жизнь олигархов и иностранных инвесторов омрачало лишь одно облако на горизонте: падение популярности Ельцина. Экономическая программа оказала такое разрушительное действие на жизнь обычного россиянина, и коррупция при этом настолько бросалась в глаза, что рейтинг Ельцина снизился до однозначных цифр. Если бы Ельцина устранили, его преемник мог бы положить конец российским экспериментам с диким капитализмом. Еще сильнее олигархов и «реформаторов» пугала возможность ренационализации, для которой имелись все законные основания, поскольку богатства были распроданы в обстоятельствах, когда Конституция не действовала.
В декабре 1994 года Ельцин поступил так же, как и многие лидеры в истории, оказавшиеся в отчаянном положении: для сохранения своей власти он начал войну. Олег Лобов, тогдашний секретарь Совета безопасности, признался: «Нам нужна была маленькая победоносная война для подъема рейтинга президента». Министр обороны заявил, что его армия способна разбить вооруженные силы отколовшейся Чеченской республики за несколько часов — с легкостью60.
Казалось, что этот план сработал, хотя бы на короткое время. На первом этапе удалось частично подавить движение за независимость Чечни, и российские отряды заняли уже покинутый президентский дворец в Грозном, что позволило Ельцину провозгласить славную победу. Но этот триумф оказался кратковременным, как в Чечне, так и в Москве. Когда в 1996 году приближались повторные выборы, Ельцин был настолько непопулярен и его поражение казалось столь очевидным, что советники подумывали, не стоит ли отменить выборы вообще. Письмо, подписанное группой российских банкиров и опубликованное в российской газете, прямо на это намекало61. Министр приватизации Ельцина Анатолий Чубайс (которого Сакс однажды назвал «борцом за свободу») стал одним из главных сторонников «плана Пиночета»62. Он заявлял: «Чтобы в обществе была демократия, внутри власти должна быть диктатура»63. Эти слова перекликаются как с аргументами «чикагских мальчиков» из Чили, оправдывавших Пиночета, так и с философией фридманизма без свободы Дэн Сяопина.
В итоге выборы состоялись, и Ельцин победил при финансовой поддержке, составлявшей примерно 100 миллионов долларов (что в 33 раза превышает разрешенную законом сумму), и благодаря тому, что телевизионные компании отвели Ельцину в 800 раз больше времени, чем его соперникам64. Когда угроза перемены правителя миновала, энергичные «чикагские мальчики» могли приступить к реализации самой деликатной и самой прибыльной части программы — распродаже того, что Ленин когда-то назвал «командными высотами».
Сорок процентов одной нефтяной компании, по объему сравнимой с французской Total, были проданы за 88 миллионов долларов (за 2006 год объем продаж Total составил 193 миллиарда долларов). «Норильский никель», производивший пятую часть никеля в мире, был продан за 170 миллионов долларов (его прибыль вскоре составила 1,5 миллиарда долларов в год). Огромная нефтяная компания ЮКОС, в распоряжении которой находится больше нефти, чем в Кувейте, была продана за 309 миллионов долларов; теперь она приносит ежегодно более трех миллиардов. Пятьдесят один процент акций нефтяного гиганта «Сиданко» оценили в 130 миллионов долларов; два года спустя на международном рынке стоимость сделки составила 2,8 миллиарда. Гигантский военный завод был продан за три миллиона долларов — по цене загородного дома в Эспене65.
Скандальность этих акций заключалась не только в том, что государственные богатства России распродавались с аукциона за малую часть их реальной цены, но и в том, что их покупали на государственные деньги. Как пишут журналисты Moscow Times Мэтт Бивенс и Джонас Вернстейн, «горстка избранных получила нефтеносные земли российского государства даром в процессе грандиозного мошенничества, когда одна рука правительства передает деньги его другой руке». В процессе сотрудничества между политиками, распродающими государственные компании, и покупающими их бизнесменами некоторые министерства перевели огромные суммы государственных денег в частные банки, поспешно созданные олигархами66. Затем государство заключило с этими же самыми банками контракты, в результате чего они должны были распродавать нефтяные месторождения и шахты. Банки проводили такие аукционы, но и сами в них участвовали — неудивительно, что банки, принадлежащие олигархам, захотели стать счастливыми новыми обладателями бывших государственных богатств. Деньги, на которые они покупали доли в этих государственных компаниях, были теми же самыми государственными деньгами, которые министры Ельцина вложили в них ранее67. Иными словами, россияне сами оплачивали разграбление своей страны.
Как заметил один из российских «молодых реформаторов», когда коммунисты решили отказаться от Советского Союза, они «променяли власть на собственность»68. Семья Ельцина разбогатела — подобно семье его наставника Пиночета, — а его дочери и их супруги заняли важные посты в больших приватизированных фирмах.
Когда олигархи начали непосредственно распоряжаться важнейшими богатствами Российского государства, они открыли свои новые компании для крупных транснациональных корпораций, которые вложили сюда много денег. В 1997 году Royal Dutch/Shell и BP стали партнерами двух важнейших российских нефтяных гигантов, «Газпрома» и «Сиданко»69. Это были крайне выгодные инвестиции, но в России основными владельцами богатств оставались отечественные дельцы, а не их иностранные партнеры. Этот промах МВФ и Казначейства США в дальнейшем будут учитывать во время приватизационных аукционов в Боливии и Аргентине. А в Ираке после вторжения США пошли еще дальше: они постарались отстранить местную элиту от невообразимо выгодных сделок вообще.
Уэйн Мерри, главный политический аналитик из посольства США в Москве в важнейший период с 1990 по 1994 год, признался, что выбор между демократией и интересами рынка в России был однозначным. «Правительство США предпочло экономику политике. Мы выбрали либерализацию цен, приватизацию промышленности и создание действительно свободного от регуляции капитализма и в целом надеялись, что законность, гражданское общество и представительная демократия в результате разовьются автоматически... К сожалению, этот выбор заставлял игнорировать пожелания народа и проталкивать осуществление экономической программы»70.
В тот период в России формировались такие богатства, что некоторые из «реформаторов» не могли справиться с искушением самим поучаствовать в этом. И ситуация в России, более чем где-либо еще до этого момента, опровергала миф о технократах-интеллектуалах, экономистах свободного рынка, которые внедряют в жизнь модели из своих учебников из чистого энтузиазма. Как это было в Чили и Китае, где неразрывно переплелись оргия коррупции и шоковая терапия, некоторые из министров и заместителей министров при Ельцине, сторонников чикагской школы, в итоге потеряли свои посты из-за скандальных случаев коррупции71.
Гарвардский проект для России ставил задачи организовать приватизацию и создать фондовый рынок. Проект возглавляли двое ученых: гарвардский экономист профессор Андрей Шлейфер и его заместитель Джонатан Хэй. Оказалось, что они получали прямой доход от рынка, над созданием которого трудились. Шлейфер был главным советником команды Гайдара по вопросам приватизации, а в это время его жена вкладывала деньги в приватизированные российские активы. Тридцатиоднолетний Хэй, выпускник юридического факультета Гарварда, также вкладывал личные средства в ценные бумаги приватизированных российских нефтяных компаний, что было прямым нарушением контракта между Гарвардом и USAID. И пока Хэй помогал правительству России создавать фондовый рынок, его невеста, ставшая потом женой, получила первую лицензию на открытие инвестиционного фонда в России, которым вначале управляли из офиса гарвардского проекта, финансируемого правительством США. (Формально Джефри Сакс, глава Гарвардского института международного развития, осуществлявшего российский проект, был на тот момент начальником Шлейфера и Хэя. Но сам Сакс уже не работал в России и никогда не был замешан в подобных сомнительных махинациях72.)
Когда эти факты получили огласку, Министерство юстиции США подало иск против Гарварда с заявлением, что деятельность Шлейфера и Хэя нарушает условия подписанного ими контракта, согласно которым они не должны получать личной прибыли от своей работы. После расследования и юридических сражений, длившихся семь лет, окружной суд США в Бостоне признал, что Гарвард нарушил условия контракта, двое ученых «вошли в сговор в целях введения в заблуждение США», что «Шлейфер использовал служебное положение в корыстных целях» и что «Хэй пытался отмыть 400 тысяч долларов с помощью своего отца и невесты»73. Гарвард вынужден был заплатить 26,5 миллиона долларов, — самую большую сумму за всю свою историю. Шлейфер согласился уплатить два миллиона, а Хэй — что-то между 1-2 миллионами в зависимости от своих доходов, хотя никто из них не признал себя виновным74.
Возможно, такого рода «использование служебного положения в личных целях» было неизбежностью, если учитывать природу русского эксперимента. Андрее Ослунд, влиятельнейший западный экономист, работавший в те годы с Ельциным, уверял, что шоковая терапия сработает в силу «удивительной притягательности или искушения капитализма, который может покорить все что угодно»75. Таким образом, если жадность должна стать двигателем перестройки России, тогда можно считать, что люди из Гарварда, их жены и невесты, а также сотрудники Ельцина и его родственники, принявшие участие в этой оргии, просто показывали пример всем остальным.
Это заставляет задать себе мучительный и важный вопрос относительно идеологов свободного рынка: кто они — «истинные верующие», которыми движут идеология и убеждение в том, что свободный рынок исцелит экономическую отсталость, либо же эти идеи и теории служат искусным прикрытием, которое позволяет людям действовать с неограниченной алчностью, продолжая декларировать свои альтруистические мотивы? Любая идеология, разумеется, может порождать извращения (что прекрасно показали аппаратчики, которые при коммунистическом режиме в России использовали свое положение для получения бесчисленных выгод), нет сомнения и в том, что существуют честные неолибералы. Но чикагская школа экономики, кажется, особенно способствует появлению коррупции. Если согласиться с идеей о том, что личные доходы и жадность в широком смысле приносят максимальное благосостояние любому обществу, практически любой акт личного обогащения можно оправдать как творческий вклад в капитализм, порождающий богатство и стимулирующий экономический рост, даже когда это касается лишь тебя и твоих коллег.
Филантропическая деятельность Джорджа Сороса в Восточной Европе, в частности оплата путешествия Сакса по этому региону, противоречива. Несомненно, Сорос стремился поддержать демократизацию в странах Восточного блока, но одновременно у него была и корыстная заинтересованность в экономических реформах, сопутствующих демократизации. Один из самых могущественных торговцев валютой в мире, Сорос получал большую выгоду от того, что страны вводили конвертируемую валюту и устраняли контроль движения капитала, а когда государственные компании выставлялись на продажу, он был одним из потенциальных покупателей.
Сорос мог совершенно законно получать доходы непосредственно от тех рынков, которые он — в качестве благотворителя — помогал открывать, но это бы выглядело не совсем красиво. Какое-то время он боролся с этим конфликтом интересов, запрещая своим компаниям вкладывать деньги в те страны, где активно действовали его фонды. Однако к тому моменту, когда на продажу была выставлена Россия, он уже не мог сдержаться. В 1994 году он объяснил, что его политика «изменилась, поскольку в этом регионе действительно развиваются рынки и я не имею ни малейших причин или права лишать мои фонды или моих акционеров возможности вкладывать сюда деньги или же не позволять этим фондам владеть компаниями в этих странах». Сорос уже приобрел, например, долю в приватизированной телефонной компании в 1994 году (это вложение денег оказалось крайне неудачным) и часть большой польской компании, производящей продукты питания76. Сразу же после падения коммунизма Сорос, при помощи Сакса, одним из первых подталкивал страны к экономическим преобразованиям посредством шоковой терапии. Однако в конце 90-х он явно переменил точку зрения, став одним из ведущих критиков шоковой терапии и поддерживая своими фондами неправительственные организации, которые занимаются предотвращением коррупции до начала приватизации.
Но это понимание пришло к Соросу слишком поздно, чтобы уберечь Россию от стремительно развивающегося капитализма. Благодаря шоковой терапии Россия открылась для «горячих денег» — кратковременных спекулятивных инвестиций или торговли валютой, которые приносят большие доходы. И благодаря таким интенсивным спекуляциям в 1998 году, когда Азию охватил финансовый кризис (см. главу 13), Россия осталась совершенно беззащитной. Ее и без того неустойчивая экономическая система окончательно развалилась. Народ во всем винил Ельцина, и его рейтинг упал до невозможно низкого уровня — 6 процентов77. Будущее многих олигархов опять оказалось под угрозой, но очередной крупный шок помог спасти экономический проект и избавиться от угрозы наступления подлинной демократии в России.
В сентябре 1999 года страну потрясла серия ужасающих террористических актов: совершенно неожиданно, ночью, были взорваны четыре многоквартирных дома, из-за чего погибло около 300 человек. Дальнейший сценарий слишком знаком американцам по 11 сентября 2001 года: все прочие политические вопросы были сняты с повестки дня под действием единственной силы в мире, которая способна выполнить такую работу. «Это был такой самый примитивный страх, — объясняет российская журналистка Евгения Альбац. — Внезапно оказалось, что все эти споры о демократии, об олигархах — ничто по сравнению со страхом погибнуть в собственной квартире»78.
Человеком, которому поручили выследить и поймать этих «зверей», был премьер-министр России, холодный и как бы таящий в себе неуловимую угрозу Владимир Путин79. Сразу же после взрывов домов, в конце сентября 1999 года, Путин подверг Чечню атакам с воздуха, причем те районы, где проживало гражданское население. На фоне терроризма тот факт, что Путин 17 лет проработал в КГБ — а это был самый ужасный символ коммунистической эпохи, — внезапно стал гарантией безопасности для многих россиян. Алкоголизм делал Ельцина все менее дееспособным, на этом фоне защитник Путин казался его идеальным преемником в качестве президента. 31 декабря 1999 года, когда война в Чечне опять остановила все серьезные дискуссии, несколько олигархов организовали тихий переворот, отстранив Ельцина и посадив на его место Путина без процедуры выборов. Прежде чем отойти от власти, Ельцин, подобно Пиночету, потребовал для себя гарантию неприкосновенности. Став президентом, Путин первым делом подписал закон, освобождавший Ельцина от любого уголовного преследования, будь то обвинение в коррупции или расстреле защитников демократии, произошедшем под его руководством.
Ельцин больше похож на продажного шута, чем на грозного диктатора. Но его экономическая политика, а также войны, которые он вел для ее защиты, заметно увеличили списки убитых в крестовом походе чикагской школы, списки, которые постоянно пополнялись начиная с Чили 1970-х годов. Кроме случайных жертв переворота в октябре 1993 года, в Чечне погибло примерно 100 тысяч гражданских лиц80.
Однако самая ужасная бойня, начатая Ельциным, происходила медленно, но количество ее жертв куда выше — это жертвы «побочных эффектов» экономической шоковой терапии.
При отсутствии серьезного голода, эпидемии или войны никогда столько бедствий не выпадало на долю людей за столь короткое время. К 1998 году более 80 процентов русских колхозов обанкротилось, примерно 70 тысяч государственных предприятий было закрыто, что породило массовую безработицу. В 1989 году, до применения шоковой терапии, два миллиона людей в Российской Федерации жили в бедности, зарабатывая менее четырех долларов в день. К тому времени, когда шоковые терапевты назначили свое «горькое лекарство» в середине 1990-х, по данным Всемирного банка 74 миллиона россиян жили за чертой бедности. Это означает, что «экономические реформы» в России привели всего за восемь лет к обнищанию 72 миллионов людей. К 1996 году 25 процентов россиян — почти 37 миллионов — жили в состоянии отчаянной бедности81.
Хотя в последние годы миллионы россиян выкарабкались из нищеты, преимущественно благодаря росту цен на нефть и газ, слой крайне бедных остается постоянным — со всеми болезнями, сопутствующими этому состоянию. Жизнь при коммунизме в переполненных и не всегда отапливаемых квартирах была достаточно убогой, однако россияне, по крайней мере, имели жилье; в 2006 году правительство признало, что в России количество бездомных детей достигает 715 тысяч, а по подсчетам ЮНИСЕФ их количество равно 3,5 миллиона82.
Во времена холодной войны массовый российский алкоголизм на Западе считали признаком того, что жизнь при коммунизме крайне убога и русским нужно пить много водки, чтобы ее переносить. Но в эпоху капитализма потребление алкоголя в России возросло вдвое, кроме того, россияне прибегают и к более серьезным средствам. Александр Михайлов, глава службы по борьбе с наркотиками в России, говорит, что число наркоманов с 1994 по 2004 год выросло на 900 процентов и превысило 4 миллиона, из них многие употребляли героин. А эпидемия наркомании влечет за собой еще один род медленного умирания: в 1995 году наблюдалось 50 тысяч ВИЧ-инфицированных россиян; всего за два года их число удвоилось, а 10 лет спустя, по данным ЮНЭЙДС, количество ВИЧ-инфицированных в России достигло почти одного миллиона83.
Кроме такого медленного умирания есть и быстрые виды смерти. Как только в 1992 году началось действие шоковой терапии, и без того высокий показатель самоубийств в России начал расти; к 1994 году, в разгар ельцинских «реформ», он стал почти вдвое больше по сравнению с показателем восьмилетней давности. Убийства среди россиян тоже заметно участились: к 1994 году количество преступлений с применением насилия увеличилось более чем в четыре раза84.
«Что дали последние 15 преступных лет нашей Родине и нашим людям? — спрашивал ученый Владимир Гусев на демократическом митинге 2006 года. — Годы преступного капитализма убили 10 процентов нашего населения». Действительно, Россия теряет около 700 тысяч человек в год. Между 1992, первым годом шоковой терапии, и 2006 годом население сократилось на 6,6 миллиона85. 30 лет назад Андре Гундер Франк в письме к Милтону Фридману обвинял его в «экономическом геноциде». Сегодня многие россияне говорят о постепенном исчезновении своих сограждан теми же словами.
Эта запланированная нищета выглядит особенно гротескно потому, что богатство, накопленное элитой, напоказ выставляется в Москве как нигде в мире, за исключением некоторых нефтяных эмиратов. Сегодня в России богатство настолько стратифицировано, что богатые и бедные живут как будто даже не в разных странах, а в разных столетиях. Одна эпоха царит в центре Москвы, быстро превращающемся в футуристический город греха, где на черных мерседесах разъезжают олигархи, окруженные тренированными наемными телохранителями, город, днем соблазняющий западных дельцов привлекательным инвестиционным климатом, а ночью — проститутками. И есть зоны иной эпохи, где 17-летняя девушка на вопрос о ее надеждах на будущее отвечает: «Трудно говорить о XXI веке, когда сидишь и читаешь книгу при свете свечи. XXI век ничего не значит. У нас тут XIX век»86.
Подобный грабеж в столь богатой стране, как Россия, был возможен лишь благодаря мощному террору — от поджога Белого дома до войны в Чечне. Георгий Арбатов, один из первых экономических советников Ельцина (к его советам не прислушивались), пишет: «Политика, сочетающая бедность и преступление... может существовать только при условии подавления демократии»87. Так это было в странах южного конуса, в Боливии при чрезвычайном положении, в Китае на площади Тяньаньмэнь. И то же самое потом будет в Ираке.
Перечитывая западные новости о России периода шоковой терапии, поражаешься, насколько дискуссии того времени подобны дебатам вокруг Ирака 10 лет спустя. Для администраций Клинтона и Буша-старшего, не говоря уже об Европейском союзе, Большой семерке и МВФ, цель очевидна — упразднить прежнее состояние и создать условия для разгула капитализма в России, что в свою очередь создаст демократию свободного рынка — под управлением самонадеянных американцев, только что окончивших университет. Другими словами, это был Ирак без взрывов.
Когда в России энтузиазм относительно шоковой терапии достиг своего предела, «терапевты» были абсолютно уверены в том, что только полное разрушение каждого общественного института создаст нужные условия для национального возрождения — подобная мечта о «чистом листе» сегодня ожила в Багдаде. Как писал гарвардский историк Ричард Пайпс, «желательно... чтобы в России продолжалась дезинтеграция, пока не будут разрушены до конца все структуры ее институтов»88. А экономист Колумбийского университета Ричард Эриксон в 1991 году писал: «Любая реформа должна быть разрывом, чем-то небывалым для истории. Следует разрушить целый мир, в том числе все экономические и большинство социальных и политических институтов, чтобы новые структуры, ослуживающие производство, капиталы и технологии»89.
Еще одна параллель с Ираком: как бы откровенно Ельцин ни нападал на все, окрашенное демократией, все равно его правление на Западе воспринимали как «переход к демократии», и это мнение изменилось лишь после того, как Путин повел наступление на противозаконные действия некоторых олигархов. Подобным образом администрация Буша всегда говорит об Ираке на,пути к свободе, несмотря на многочисленные свидетельства массовых пыток, вышедших из-под контроля батальонов смерти и всеобщей цензуры прессы. Экономическую программу России постоянно называли «реформой», Ирак тоже находится в состоянии непрерывной «реконструкции», даже после того, как его покинули почти все американские подрядчики, оставив одни обломки инфраструктуры. Если в России в середине 1990-х годов человек осмеливался усомниться в мудрости «реформаторов», это презрительно называли ностальгией по сталинским временам, точно так же критиков оккупации Ирака обвиняли в том, что они зовут назад, к эпохе Саддама Хусейна.
Когда стало уже невозможно скрывать неудачи шоковой терапии в России, появились разговоры о русской «культуре коррупции», а также размышления о том, что россияне «не готовы» к подлинной демократии из-за долгой истории авторитарного правления. Вашингтонские умы спешно отреклись от экономического монстра, которого они создали в России, назвав его «мафиозным капитализмом» — предполагая, что подобные вещи присущи русскому характеру. «Ничего хорошего из России не выйдет», — приводит высказывание русского офисного работника журнал Atlantic Monthly в 2001 году. В газете Los Angeles Times журналист и автор романов Ричард Лаури заявил: «Русские настолько злосчастный народ, что даже когда берутся за что-то здравое и простое — скажем, голосуют или делают деньги, — у них выходит полная чепуха»90. Экономист Андрее Ослунд ранее провозглашал, что «искушение капитализма» само преобразит Россию, простая сила жадности позволит перестроить страну. Через несколько лет, когда ему задали вопрос, что же пошло не так, он ответил: «Коррупция, коррупция и коррупция», как будто бы коррупция не есть свободное выражение того самого «искушения капитализма», которое он с таким энтузиазмом восхвалял91.
Те же самые объяснения будут звучать через 10 лет при обсуждении вопросов о пропавших миллиардах, выделенных на реконструкцию Ирака: вместо разговоров о наследии коммунизма и царизма заговорят о наследии Саддама и извращениях «радикального ислама». Неспособность иракцев принять дарованную им под дулом автомата «свободу» будет вызывать ярость и оскорбления со стороны США — с тем отличием, что в Ираке эта ярость будет выражаться не только в раздраженных редакционных статьях о «неблагодарных» иракцах, но и в наносимых американскими и британскими солдатами побоях.
Аргумент «русские сами виноваты» мешает серьезно изучить происшедшее и подумать, какой урок отсюда можно извлечь, что нам это говорит об истинной сути крестового похода за свободный рынок — этого самого мощного политического течения последних трех десятилетий. До сих пор о коррупции среди олигархов говорят как о некоей инородной силе, которая испортила сами по себе здоровые реформы свободного рынка. Но в России коррупция не была внесена извне в реформы свободного рынка: эти скоротечные грязные сделки на каждой стадии активно поддерживал Запад, надеясь как можно быстрее завести экономическую машину. Спасение нации на основе жадности — именно это стояло в планах русских «чикагских мальчиков» и их советников непосредственно вслед за полным разрушением российских институтов.
И такие катастрофические результаты можно видеть не только в России. Вся 30-летняя история чикагского эксперимента — это история масштабной коррупции и корпоративистского сговора между государством и крупными корпорациями: это чилийские «пираньи», приватизация среди узкого круга своих людей в Аргентине, российские олигархи, махинации Enron с энергетикой и «зоны свободного мошенничества» в Ираке. Шоковая терапия открывает возможности для получения невероятной прибыли — именно в силу свободы от законов. «Россия стала новым Клондайком для международных финансовых спекулянтов», — гласил один заголовок в русской газете 1997 года, а журнал Forbes называет Россию и Центральную Европу «новым фронтиром»92. Язык колониальной эпохи тут весьма кстати.
Движение, которое в 1950-х создал Милтон Фридман, лучше рассматривать как стремление международного капитала завоевать приносящие огромный доход новые территории, на которых не действуют законы, чем восхищался Адам Смит, предтеча сегодняшних неолибералов. Изменилось только одно. Это не путешествие к «диким и варварским народам», как называл их Смит, у которых отсутствуют западные законы (эта возможность уже закрыта), а системный демонтаж существующих законов и правил, чтобы восстановить первоначальное беззаконие. Колонизаторы прошлого получали неслыханные прибыли, приобретая, как называл их Смит, «бесхозные земли» за «безделушки», тогда как сегодняшние транснациональные корпорации рассматривают правительственные программы, народные богатства и все, что еще не продано, как территорию, которую надо завоевать и освоить: почты, национальные парки, школы, систему социального обеспечения, службу борьбы с последствиями катастроф и все прочее, находящееся в руках государства93.
С точки зрения экономики чикагской школы государство является колониальной землей, которую корпоративные конкистадоры грабят столь же беззастенчиво и энергично, как их предшественники, посылавшие домой золото и серебро Анд. Смит говорил о девственных плодородных полях в пампасах и прериях, которые превращались в доходные хозяйства, а Уолл-стрит говорит о «девственных полях возможностей», которые дают телекоммуникации Чили, аргентинские авиакомпании, нефтеносные земли России, система водоснабжения Боливии, государственные авиакомпании США, польские фабрики — построенные с помощью народного богатства, а потом распроданные за мелочь94. Существуют также такие сокровища среди природных ресурсов или форм жизни, которые никто никогда не воспринимал как богатства: семенной фонд, генофонд, углерод в атмосфере, — на которые государство, внеся их в соответствующие списки, может выдать права и назначить цены. Чикагские экономисты, которые непрерывно ищут новые доходные территории в социальной сфере, подобны картографам колониальной эпохи, открывавшим новые водные пути Амазонки или разыскивавшим тайники с золотом в храме инков.
И коррупция сопутствует деятельности на этих новых территориях так же, как это было в колониальные времена при погоне за золотом. Поскольку самые важные сделки по приватизации заключаются в разгар экономических или политических кризисов, ясных законов и эффективного регулирования просто нет — вокруг царит хаос, политики и цены становятся гибкими. То, что мы пережили за последние три десятилетия, — это капитализм, открывающий новые фронтиры с каждым новым кризисом, как только закон дает сбой.
Таким образом, появление в России олигархов было не предостережением, но доказательством того, насколько выгодна хищническая эксплуатация индустриального государства — и Уолл-стрит захотела большего. Сразу после крушения советской системы Казначейство США и МВФ стали гораздо строже в своих требованиях относительно приватизации для стран, охваченных кризисом. Самым драматичным примером служит Мексика, в которой в 1994 году, через год после ельцинского переворота, разразился банковский «текила кризис»: помощники из США поставили жесткое условие провести срочную приватизацию. Журнал Forbes объявил, что в результате этого появилось 23 миллиардера. «Из этого можно сделать вывод: если вы хотите предсказать, где появится группа новых миллиардеров, вам следует обратить внимание на страны, в которых открываются рынки». Это передало богатства Мексики в руки иностранных собственников в невиданных масштабах: в 1990 году иностранцы владели в Мексике только одним банком, «к 2000 году 24 банка из 30 принадлежали иностранцам»95. Единственный урок заключался в следующем: чем быстрее богатство переходит из одних рук в другие и чем меньше при этом соблюдаются законы, тем больше прибыли это приносит.
Это хорошо понимал Гонсало Санчес де Лосада (Гони), бизнесмен, в доме которого в 1985 году разрабатывался план шоковой терапии для Боливии. Став президентом страны в середине 90-х, он продал боливийскую государственную нефтяную компанию, национальную авиалинию, железную дорогу, электрическую сеть и телефонную компанию. В отличие от России, где наилучшие куски доставались своим, покупателями при распродаже Боливии оказались Enron, Royal Dutch/Shell, Amoco Corp. и Citicorp, и покупки были сделаны непосредственно, без партнерства с местными фирмами96. Wall Street Journal описывает сцену из жизни дикого Запада в Ла-Пасе в 1995 году: «Отель "Рэдиссон Плаза" заполнен руководителями крупных американских компаний, таких как AMR Corp.'s American Airlines, MCI Communication Corp., Exxon Corp. или Salomon Brothers Inc. Они прибыли сюда по приглашению Боливии, чтобы переписать законы приватизируемого сектора и предложить свои цены за компании, выставленные на продажу», — вот как все культурно организовано. «Важно сделать изменения законов необратимыми и завершить работу прежде, чем начнут действовать антитела», — сказал президент Санчес де Лосада, объясняя свой шоковый метод. Чтобы полностью обезопасить себя от действия «антител», правительство Боливии прибегло к уже испытанному средству: ввело еще одно продолжительное «чрезвычайное положение», которое позволило запретить политические собрания и арестовывать всех протестующих97.
Сюда же относится печально известная коррупционная приватизация в Аргентине, которую компания Goldman Sachs в своем инвестиционном отчете назвала «прекрасным новым миром». Карлос Менем, перонист, получивший власть потому, что обещал стать голосом трудящихся, все последующие годы занимался сокращением штатов и продажей нефтеносных земель, телефонной сети, авиакомпаний, железных дорог, аэропорта, автомагистралей, системы водоснабжения, банков, зоопарка Буэнос-Айреса и, наконец, почты и системы пенсионного обеспечения. Богатство страны; утекало за границу, зато аргентинские политики жили все роскошнее. Менем, когда-то носивший кожаную куртку и короткие бакенбарды, как у рабочих, теперь облачился в итальянский костюм и регулярно посещал пластического хирурга («пчела укусила» —, так он объяснял припухлость лица). Мария Юлия Алсогарай, министр Менема, отвечающая за приватизацию, позировала на обложке популярного журнала в роскошной меховой шубе — другой одежды на ней не было, — а Менем начал ездить на ярко-красном Ferrari Testarossa — это был «подарок» благодарного бизнесмена98.
Страны, подражавшие русской приватизации, также переживали ельцинские перевороты наоборот — в смягченной форме. Правительства, которые пришли к власти мирным путем, постепенно прибегали ко все большей жестокости, чтобы удержать власть и защитить свои реформы. В Аргентине господство свободного неолиберализма закончилось 19 декабря 2001 года, когда президент Фернандо де ла Руа и его министр финансов Доминго Кавальо попытались навязать жесткие меры, прописанные МВФ. Народ возмутился, и де ла Руа приказал полиции разогнать толпу любыми средствами. В итоге де ла Руа вынужден был улететь на вертолете, но до этого 21 человек из демонстрантов был убит полицией, а 1350 получили ранения99. Последние дни президентства Гони были запятнаны кровью. Его приватизация породила в Боливии серию «боев»: сначала «бой» за воду против контракта с Bechtel, из-за чего цены поднялись на 300 процентов; затем «налоговую войну» против рекомендации МВФ пополнить дефицит бюджета, обложив налогом работающих бедняков; затем «газовые войны» против плана экспортировать газ в США. В конце концов Гони также был вынужден покинуть президентский дворец и жить в изгнании в США, но, как и в случае с де ла Руа, до этого многих людей лишили жизни. Когда Гони приказал военным разогнать уличную демонстрацию, солдаты убили около 70 человек — многие из них оказались случайными прохожими — и ранили около 400. По данным на начало 2007 года, Гони разыскивался полицией, чтобы предстать перед Верховным судом Боливии по обвинению в массовом убийстве100.
Режимы Аргентины и Боливии, проводившие масштабную приватизацию, в Вашингтоне представляют доказательством того, что шоковую терапию можно применять мирно и демократическим путем, без переворотов или репрессий. Действительно, приватизация там началась не под дулом автомата, однако в обоих случаях все закончилось насилием.
Во многих странах Южного полушария неолиберализм нередко называют «вторым колониальным грабежом»: в момент первого грабежа колонизаторы овладели богатствами земли, а во время второго — богатствами государства. И за каждой такой оргией обогащения следуют обещания: в следующий раз в стране установят четкие законы, прежде чем ее богатства начнут распродавать, и весь процесс будет проходить под наблюдением зорких контролеров и наблюдателей несокрушимой честности. До начала приватизации будут «выстроены общественные институты» (используя слова, которые говорились о России). Но говорить о законе и призывать к порядку, когда все прибыли уже оказались в офшорах, это все равно что признавать законность грабежа после его совершения, подобно тому как европейские колонизаторы легализовывали захваченные земли, заключая международные соглашения. Отсутствие закона на новых территориях, как понимал Адам Смит, вовсе не проблема, а преимущество. И в правила этой игры входят извинения и обещания в следующий раз вести себя лучше.
ГЛАВА 12
ЗВЕРИНЫЙ ОСКАЛ КАПИТАЛИЗМА:
РОССИЯ И НОВАЯ ЭРА ХАМСКОГО РЫНКА
Вы стали доверенным лицом всех тех, кто пытается поправить недостатки жизни в своей стране, экспериментируя в рамках существующих социальных систем. Если Вы откажетесь от этой роли, рациональные изменения будут крайне предвзято оцениваться по всему миру, оставляя ортодоксии и реакции шанс вернуть утраченные позиции.
Джон Мейнард Кейнс, из письма к президенту Ф.Д. Рузвельту, 1933 г.1
В тот день в октябре 2006 года, когда я шла на встречу с Джефри Саксом, Нью-Йорк был окутан унылым одеялом измороси и буквально каждые пять шагов на сером фоне попадались кричащие пятна красного цвета. На этой неделе стартовала грандиозная рекламная компания по продвижению бренда Product Red2, и город был буквально заполонен красными пятнами. Красные плееры iPod и красные солнечные очки Armani красовались в витринах и на рекламных щитах, на каждом автобусе в городе висели плакаты со Стивеном Спилбергом и Пенелопой Круз в красных одеждах, каждый магазин Gap был оформлен в палитре красного, витрины магазина Apple на Пятой авеню подсвечивались красным светом. «Может ли безрукавка изменить мир?» — вопрошал один из рекламных плакатов. Нас уверяли: да, может, потому что часть доходов получал Международный фонд борьбы со СПИДом, туберкулезом и малярией. «Покупай до полной победы над болезнями!» — провозгласил Боно во время рекламного телешоу Опры Уинфри пару дней назад3.
Я подозревала, что большинство журналистов, отправившись на беседу с Саксом на этой неделе, хотели бы услышать мнение суперзвезды экономики о таком новомодном способе собирать деньги для благотворительной помощи. В конце концов, Боно называл Сакса «мой учитель», а фотография этих двух людей бросилась мне в глаза, когда я входила в офис Сакса в Колумбийском университете (Сакс покинул Гарвард в 2002 году). На фоне этой гламурной благотворительности я чувствовала себя лишней, потому что хотела побеседовать с профессором о самой непопулярной теме из всех возможных, о такой теме, которая могла бы его заставить неожиданно бросить трубку посредине разговора с журналистом. Я хотела поговорить с ним о России и о том, что же там произошло не так.
Именно в России, после первого года шоковой терапии, начался переходный период для самого Сакса, и из глобального шокового терапевта он превратился в одного из самых известных организаторов кампаний по сбору средств для помощи бедным странам. Эта перемена стала причиной его конфликта со многими бывшими коллегами и сотрудниками в кругах приверженцев ортодоксальной экономической теории. Но нельзя сказать, что Сакс совершенно переменился, — он всегда стремился помогать странам развивать рыночную экономику на фоне щедрой помощи и прощения долгов. На протяжении многих лет он делал это, работая в партнерстве с МВФ и Казначейством США. Но к тому времени, как он начал помогать России, тональность переговоров изменилась, и он натолкнулся на такое глубокое официальное равнодушие, что, потрясенный этим, изменил позицию относительно экономических взглядов Вашингтона.
Оглядываясь на прошлое, можно определенно сказать, что с России началась новая глава в истории крестового похода чикагской школы. В 1970-1980-х годах, проводя эксперименты с шоковой терапией, Казначейство США и МВФ стремились достичь хотя бы поверхностного успеха — именно потому, что эти эксперименты должны были стать примером, которому последуют другие страны. Диктатуры Латинской Америки в награду за разгром профсоюзов и открытые границы получали постоянные займы, даже несмотря на то, что Чили, явно отклонившись от доктрины чикагской школы, оставила в руках государства самые крупные медные рудники в мире, а аргентинская хунта медлила с приватизацией. Боливия, первая демократическая страна, согласившаяся в 80-х на шоковую терапию, получила новую помощь и частичное освобождение от долгов еще до того, как Гони начал приватизацию в 90-х. Когда Сакс работал с Польшей, первой страной Восточного блока, согласившейся на шоковую терапию, он без труда достал для нее существенные займы, хотя опять-таки ход масштабной приватизации замедлился и приостановился, когда первоначальный замысел вызвал мощное сопротивление населения.
С Россией все было иначе. «Слишком много шока, слишком мало терапии», — такой вывод сделали многие люди. Западные власти крайне жестко требовали проведения самых болезненных «реформ» и в то же время проявляли удивительную скупость относительно предлагаемой помощи. Даже Пиночет смягчил жесткость шоковой терапии продовольственными программами для самых бедных детей, однако вашингтонские кредиторы не видели причин помогать Ельцину делать то же самое, вместо этого толкая страну в какой-то кошмар из трудов Гоббса.
Поговорить с Саксом о России достаточно глубоко было нелегкой задачей. Я надеялась на разговор, в котором он выйдет за рамки своих привычных отговорок («Я был прав, а они совершенно не правы, — сказал он мне. И потом добавил: — Спросите Ларри Саммерса, а не меня. Спросите Боба Рубина, спросите Клинтона, спросите Чейни, как им нравится то, что произошло с Россией»). Я также не хотела, чтобы разговор ограничился только его разочарованием («Тогда я пытался что-то сделать, но все это оказалось совершенно бесполезным»). Я пыталась понять, почему опыт с Россией был таким неуспешным, почему удача, которой так славился Джефри Сакс, в этом случае от него отвернулась.
Сакс сказал, что, приехав в Москву, он сразу понял, что произошли какие-то перемены. «Это было какое-то предчувствие с первого же момента... Я был в бешенстве с самого начала». Россия находилась в состоянии «первоклассного макроэкономического кризиса, настолько интенсивного и опасного, какого я еще в жизни не видел». И решение казалось ему очевидным: те же процедуры шоковой терапии, которые он прописал Польше, чтобы «быстро восстановить работу основных движущих сил рынка — плюс огромная помощь. Я думал о 30 миллиардах долларов в год, примерно 15 миллиардов — для России и 15 — для прочих республик, чтобы этот переход совершался мирно и демократически».
Надо сказать, память Сакса работает крайне избирательно, когда речь заходит об ужасающих программах, которые он проводил в Польше и России. В нашей беседе он неоднократно обходил те моменты, когда сам призывал к скорейшей приватизации и резкому сокращению расходов (короче — к шоковой терапии, хотя сегодня он не пользуется этим термином, уверяя, что сражался лишь за либерализацию ценовой политики, но не за масштабную распродажу страны). В его нынешних воспоминаниях шоковая терапия играет второстепенную роль, он почти все время говорил о поиске денег. По его словам, в Польше его программой были следующие меры: «стабилизационный фонд, списание долгов, кратковременная финансовая помощь, интеграция в экономику Западной Европы... Когда меня попросила о помощи команда Ельцина, я предложил им по сути такую же программу»4.
Нет оснований сомневаться в фактах, о которых говорил Сакс: добиться значительной помощи было одной из его главных задач в России — именно на этих условиях Ельцин согласился применить весь план шоковой терапии. Сакс сказал, что держал в голове план Маршалла: 12,6 миллиарда долларов (130 миллиардов в нынешних ценах), выделенных США после Второй мировой войны на восстановление инфраструктуры и промышленности Европы, — этот план многие считают самой успешной дипломатической инициативой Вашингтона5. По словам Сакса, план Маршалла показал: «Когда страна переживает бедствие, не стоит ждать, что она самостоятельно поднимется на ноги без новых проблем. Меня привлекает в плане Маршалла то... что умеренное денежное вливание стало основой экономического восстановления [Европы]». Вначале он думал, что это соответствует политике Вашингтона — преобразовать Россию в страну с успешной капиталистической экономикой, как раньше США поступили с Западной Германией и Японией по окончании Второй мировой войны.
Сакс был уверен, что вынудит Казначейство США и МВФ взяться за новый план Маршалла, и не без веских оснований. Газета New York Times писала, что Сакс, «вероятно, самый важный экономист во всем мире»6. Как он вспоминал, будучи советником правительства Польши, ему удалось «собрать в Белом доме один миллиард долларов всего за день». «Но, — сказал мне Сакс, — когда я попросил сделать то же самое для России, это никого не заинтересовало. [Абсолютно.] А люди из МВФ смотрели на меня так, как будто я сумасшедший».
И хотя у Ельцина и его «чикагских мальчиков» была масса поклонников в Вашингтоне, ни один из них не пожелал оказывать такую помощь. Это означало, что Сакс навлек на Россию катастрофическую программу, не в состоянии выполнить того, что обещал. И тогда он начал обвинять себя. Когда бедственные перемены шли в России полным ходом, Сакс говорил: «Моя величайшая личная ошибка заключалась в том, что я сказал президенту Борису Ельцину: "Не волнуйтесь, помощь уже близка". Я понимал, насколько эта помощь необходима. И она была чрезвычайно важна для самого Запада, так что я не мог ожидать такого фундаментального провала, какой совершился»7. Однако проблема заключалась не только в том, что МВФ и Казначейство не прислушались к словам Сакса, но и в том, что он решительно настоял на проведении шоковой терапии, не будучи уверен, что Вашингтон пойдет ему навстречу, — и за эту игру миллионы людей дорого заплатили.
Когда я снова подняла этот вопрос в разговоре с Саксом, он повторил, что по-настоящему ошибся, не уловив политического настроения Вашингтона. Он вспомнил разговор с Лоренсом Иглбергером, госсекретарем США в правление Джорджа Буша-старшего. Сакс пытался объяснить, что если позволить России и дальше погружаться в экономический хаос, ситуация полностью выйдет из-под контроля: массовый голод, всплеск национализма, даже фашизма, будут слишком опасны в стране, которая производит в избытке только один вид продукции — ядерное оружие. «Возможно, ваши соображения и небеспочвенны, — ответил Саксу Иглбергер, — но этого не произойдет. Знаете, какой у нас сейчас год?»
Был 1992 год, год выборов в США, на которых Биллу Клинтону предстояло победить Буша-старшего. Клинтон строил свою предвыборную кампанию на том, что Буш игнорирует экономические проблемы внутри страны ради осуществления амбициозных внешнеполитических планов («Глупец, это же экономика!»). Сакс полагает, что яблоком раздора в этих разногласиях была именно Россия. И как он понял теперь, за этим стояло кое-что еще: многие вашингтонские махинаторы при власти все еще продолжали играть в холодную войну. Для них экономическая катастрофа России была геополитической победой, решающим триумфом, который демонстрирует превосходство США. «Это мне и в голову не могло прийти», — сказал Сакс, и его голос, как это часто бывает, звучал как у скаута, который озадачен каким-то эпизодом из сериала «Клан Сопрано». «Я ожидал услышать: "Великолепно! Наконец-то этот ужасный режим кончится. Давайте поможем [русским] по-настоящему. Дадим им все, что можно.. " Теперь, задним числом, я понимаю, что ведущим политикам мое предложение показалось чистым безумием».
Несмотря на эту неудачу, Сакс не считает, что политику относительно России на тот момент определяла идеология свободного рынка. Скорее это была, по его словам, «чистая лень». Он ожидал горячих споров, надо ли помогать России или пусть это делает рынок. Вместо этого все только пожимали плечами. Его поразило отсутствие серьезных исследований и обсуждений, которые могли бы дать материал для этого судьбоносного решения. «На мой взгляд, надо всем преобладало нежелание делать усилия. Ну почему бы не потратить хотя бы пару дней на обсуждение — нет, даже этого не было! Никаких признаков серьезной работы, никто не говорил: "Нам придется засучить рукава, сесть за дело и разрешить эти вопросы, давайте попытаемся понять, что же на самом деле происходит"».
Когда Сакс с энтузиазмом упоминает «серьезную работу», он как будто переносится в прошлое, к эпохе «Нового курса», «Великого общества» и плана Маршалла, когда молодые люди из элитных университетов сидели за столами, скинув пиджаки, в окружении пустых кофейных чашек и бумаг с экономическими программами, и горячо обсуждали вопросы о процентных ставках или о ценах на пшеницу. Так составлялись экономические планы в лучшую пору кейнсианства, и такой степени серьезности катастрофа России вполне заслуживала.
Но констатация того, что Вашингтон отвернулся от России в силу коллективной лени, — мало что объяснит. Возможно, это событие станет понятнее, если посмотреть на него с точки зрения экономистов свободного рынка, которые любят говорить о рыночном соревновании. Когда холодная война была в полном разгаре и Советский Союз сохранял дееспособность, люди по всему миру могли выбирать (хотя бы теоретически), какую идеологию они хотят себе «купить»: существовало два полюса и богатое пространство возможностей между ними. Это означало, что капитализму приходилось бороться за потребителей, искать нужные стимулы и выпускать хорошую продукцию. Кейнсианство всегда выражало эту потребность капитализма в соревновании. Президент Рузвельт ввел «Новый курс» не только для того, чтобы справиться с последствиями Великой депрессии, но и чтобы противостоять мощному движению среди граждан США, которые, пережив удары со стороны нерегулируемого свободного рынка, требовали иной экономики. И некоторые склонялись к радикально иной альтернативе: на президентских выборах 1932 года американцы отдали миллион голосов кандидатам от социалистов и коммунистов. Все большее число людей также прислушивались к словам сенатора от Луизианы популиста Хью Лонга, который считал, что все американцы должны получать гарантированный месячный доход 2500 долларов. Отвечая на вопрос, почему он увеличил социальные пособия в программе «Нового курса», Рузвельт ответил, что хотел «отвести угрозу Лонга»8.
Именно поэтому американские промышленники неохотно приняли «Новый курс» Рузвельта. Пришлось смягчить жесткость рынка, создав государственные рабочие места и такие условия, при которых никто не останется голодным, — это ставило под угрозу само будущее капитализма. В годы холодной войны ни одна страна свободного мира не была свободна от подобного давления. Фактически все достижения капитализма к середине века (Сакс это называет «нормальным» капитализмом): защита прав трудящихся, пенсии, государственное здравоохранение, поддержка беднейших граждан в Северной Америке — все это породила та же самая прагматическая потребность идти на значительные уступки перед лицом сильного левого движения.
И план Маршалла был важнейшим орудием на этом экономическом фронте. После войны Германия находилась в тяжелом экономическом кризисе и могла потянуть за собой в пропасть другие страны Западной Европы. В то же время столь многие немцы склонялись к социализму, что правительство США решило поделить Германию на две части, не рискуя потерять всю страну, которой угрожала экономическая катастрофа или левизна. И правительство США использовало план Маршалла, чтобы построить в Западной Германии не такую экономическую систему, в которой можно быстро и легко создать рынки для компаний Ford и Sears, но такую, которая будет успешной при самостоятельном развитии, благодаря чему Европа добьется экономического процветания, а социализм потеряет свою привлекательность.
Это означало, что в 1949 году приходилось терпеливо относиться к любым антикапиталистическим мерам правительства Западной Германии, таким как непосредственное создание государством рабочих мест, крупные инвестиции в публичный сектор, субсидирование немецких фирм и сильные профсоюзы. Правительство США пошло на такой шаг, который невозможно себе представить относительно России 1990-х или Ирака после оккупации, приведший в ярость американские корпорации: оно наложило мораторий на иностранные инвестиции, чтобы пострадавшим от войны немецким компаниям не пришлось вступать в соревнование, пока они не восстановятся. «Тогда казалось, что, если позволить в тот момент иностранным компаниям внедриться в страну, получится пиратство, — сказала мне Кэролин Айзенберг, автор книги о славной истории плана Маршалла9. — Главное отличие тогдашней ситуации от сегодняшней в том, что правительство США не рассматривало Германию как дойную корову, дающую прибыль. Оно не хотело порождать конфликты. Казалось, что если разграбить эту страну, можно нанести ущерб Европе в целом».
И за этим отношением, как считает Айзенберг, стоял вовсе не альтруизм. «Советский Союз был вроде заряженного ружья. Экономика была в кризисе, в Германии было много левых, так что им [Западу] нужно было как можно быстрее завоевать доверие немецкого народа. Они действительно считали, что сражаются за душу Германии».
Слова Айзенберг о битве идеологий, стоящей за планом Маршалла, указывают на белое пятно в работе Сакса, включая его всем известную попытку последнего времени значительно увеличить помощь Африке. Он практически не учитывает движения, популярные среди масс. Саксу кажется, что историю создает элита, что весь вопрос только в том, чтобы найти правильных технократов, которые предложат правильные меры. Как программы шоковой терапии по секрету разрабатывались в Ла-Пасе и Москве, так и программа помощи объемом в 30 миллиардов долларов бывшим советским республикам должна была создаваться на основе убедительных аргументов Сакса в Вашингтоне. Однако, как заметила Айзенберг, план Маршалла был основан не на доброй воле или разумных аргументах, но на страхе перед возмущением народа.
Сакс восхищался Кейнсом, но, по-видимому, не интересовался тем, что сделало кейнсианство возможным в Америке: неуютные и решительные требования со стороны профсоюзов и социалистов, которые, при их растущей силе, делали более радикальное решение реальной угрозой, что, в свою очередь, придало «Новому курсу» вид приемлемого компромисса. Это нежелание видеть, что массовые движения заставляют сопротивляющиеся правительства принять те самые идеи, за которые стоял Сакс, имеет серьезные последствия. Это помешало ему увидеть, с какой ужасающей политической реальностью он столкнется, приехав в Россию: тут никогда не будет осуществлен план Маршалла, потому что этот план изначально был создан именно из-за России. Когда Ельцин распустил Советский Союз, то «заряженное ружье», из-за которого возник первоначальный план, перестало представлять опасность. И в новых условиях капитализм внезапно получил свободу обрести свою самую дикую форму, и не только в России, но и по всему миру. С падением Советов свободный рынок обрел полную монополию, а это означало, что с «помехами», которые нарушали его совершенное равновесие, можно было больше не считаться.
И в этом состояла подлинная трагедия обещаний, данных народам Польши и России, что, пройдя курс шоковой терапии, они внезапно очнутся в «нормальной европейской стране». Эти нормальные европейские страны (с мощной системой социальной защиты и охраны труда, с сильными профсоюзами и общественной системой здравоохранения) возникли в результате компромисса между коммунизмом и капитализмом. Теперь же нужда в компромиссах отпала, и все эти смягчающие капитализм социальные меры оказались под угрозой в Западной Европе, как они стояли под угрозой в Канаде, Австралии и США. Эти меры никто не собирался вводить в России, во всяком случае — за счет западных фондов.
По своей сути такое освобождение от всех ограничений и есть экономика чикагской школы (которую также называют неолиберализмом, а в США — неоконсерватизмом): это не какое-то новое изобретение, но капитализм, лишенный кейнсианских атрибутов, капитализм в монополистической стадии, система, которая сама себя освободила, — и теперь ей не нужно бороться за потребителей, она вправе быть антисоциальной, антидемократической и хамской, если того пожелает. Пока существовал коммунизм, действовало и джентльменское соглашение, дозволявшее жить кейнсианству; когда же эта система рухнула, настало время избавиться от любых компромиссов и осуществить заветную мечту Фридмана, которую тот сформулировал уже полстолетия назад.
В этом истинный смысл ярких слов Фукуямы о «конце истории» на лекции в Чикагском университете в 1989 году: на самом деле они не означали, что в мире не осталось других идей, но с падением коммунизма не осталось идей, достаточно сильных для сохранения прежнего соревнования.
Поэтому когда Сакс увидел в распаде Советского Союза освобождение от авторитарного режима и был готов засуча рукава оказывать помощь, его коллеги по чикагской школе увидели тут иную свободу — освобождение от кейнсианства и благотворительности, которой занимались люди типа Джефри Сакса. С этой точки зрения невмешательство, которое так возмутило Сакса по поводу России, вовсе не было «чистой ленью», но «чистым» капитализмом в действии: пусть будет, как будет, ничего не надо делать. Но ответственные люди, которые и пальцем не пошевельнули, чтобы помочь России, такие как Дик Чейни, министр обороны в кабинете Буша-старшего, Лоренс Саммерс, заместитель министра финансов, Стенли Фишер из МВФ, на самом деле не бездействовали — они работали, применяли идеологию чикагской школы в чистом виде, предоставив рынок самому себе. Россия в большей мере, нежели Чили, была практическим осуществлением этой идеологии, предвестником ситуации: «стань богатым или умри», которую те же люди создали в Ираке.
Новые хозяева игры показали себя 13 января 1993 года в Вашингтоне. Они собрались на небольшую, но важную встречу на 10-м этаже конференц-зала Центра Карнеги, в семи минутах езды от Белого дома и на расстоянии брошенного камня от центральных офисов МВФ и Всемирного банка. Джон Уилльямсон, известный экономист, который определял политику как банка, так и фонда, устроил историческую встречу племени неолибералов. Там собрался передовой отряд «технократов», которые возглавляли кампанию по распространению чикагской доктрины по всему миру. Среди приглашенных были бывшие и нынешние министры финансов Испании, Бразилии и Польши, директора центральных банков Турции и Перу, глава администрации президента Мексики и бывший президент Панамы. Там присутствовали также старый друг и герой Сакса Лешек Бальцерович, автор программы шоковой терапии в Польше, и гарвардский коллега Сакса Дэни Родрик, экономист, который доказал, что каждая страна, согласившаяся на неолиберальную перестройку, находилась в глубоком кризисе. Там была Энн Крюгер, в будущем первый заместитель директора МВФ, а Хосе Пиньера, любимый министр Пиночета, хотя не смог приехать, потому что занимался президентскими выборами в Чили, послал собравшимся приветствие. Сакс, который на тот момент был советником Ельцина, должен был произнести на этом собрании программную речь.
На протяжении всего дня участники конференции наслаждались любимым занятием экономистов — разрабатывали стратегии, позволяющие заставить упрямых политиков пойти на меры, не пользующиеся поддержкой избирателей. Как быстро после выборов следует проводить шоковую терапию? Не являются ли тут левоцентристские партии более эффективными, чем правые, потому что атака левых неожиданнее? Что лучше: предупредить население или взять его врасплох посредством «вуду-политики»? Хотя конференция носила название «Политическая экономика реформ» — как будто бы такое название специально придумали, чтобы не привлекать интереса СМИ, — один участник пошутил, что на самом деле речь там шла о «макиавеллиевской экономике»10.
Сакс слушал эти разговоры несколько часов, а после обеда вышел на сцену, чтобы произнести речь с характерным названием «Жизнь в кабинете экономической скорой помощи»11. Он был заметно возбужден. Собравшиеся тоже жаждали услышать речь своего кумира, человека, который передал огонь шоковой терапии демократической эпохе. Но Сакс не был настроен выслушивать хвалу в свой адрес. Вместо этого, как он потом мне сказал, хотел объяснить этому собранию могущественных людей всю серьезность происходящего в России.
Он напомнил аудитории о помощи, оказанной Европе и Японии после Второй мировой войны, которая «сыграла жизненно важную роль в последующих удивительных достижениях Японии». Он рассказал об одном письме от аналитика из фонда Heritage — из самого центра фридманизма, — который «горячо верит в российские реформы, но сомневается в необходимости иностранной помощи для России». «Это распространенная точка зрения идеологов свободного рынка, — продолжал Сакс, — к которым и я принадлежу. Она кажется верной, но на самом деле это ошибка. Рынок не способен справиться с проблемами в одиночку; международная помощь тут крайне важна». Одержимость идеей невмешательства государства в экономику привела к катастрофе в России, где, сказал он, «у реформаторов, какими бы смелыми, блестящими и удачливыми они ни были, ничего не может получиться без объемной помощи извне... так что мы практически упустили великую историческую возможность».
Конечно, Сакс получил причитающиеся ему аплодисменты, но в целом прием был достаточно холодным. Почему он выступает за социальные расходы? Ведь собравшиеся чувствовали себя крестоносцами, которые должны разрушить «Новый курс», а не создавать нечто подобное. По ходу конференции ни один из участников не поддержал Сакса, а многие выступили с его критикой.
Как сказал Сакс, выступая на конференции, он хотел «объяснить, что такое настоящий кризис... заразить слушателей ощущением неотложности его решения». По его мнению, люди, составляющие программы в Вашингтоне, часто «не понимают, что такое экономический хаос. Они не понимают, какое он порождает смятение». Он хотел указать им на то, что «есть своя динамика, когда ситуация все больше и больше становится неуправляемой, пока не появляются новые бедствия, пока не приходит Гитлер, облеченный властью, пока не начинается гражданская война, массовый голод и тому подобное... Это ситуация неотложной помощи, потому что нестабильность имеет тенденцию расти, а не возвращаться к состоянию равновесия».
На мой взгляд, Сакс недооценивал аудиторию. Участники конференции прекрасно знали теорию кризисов Фридмана, и многие из них использовали ее на практике в своих странах. Многие прекрасно понимали, какими бедствиями и беспорядками чревата экономическая катастрофа, но Россия преподала им совсем другой урок — мучительная и хаотичная политическая ситуация вынудила Ельцина быстро распродать богатства государства, — а это им казалось однозначно положительным исходом.
Джон Уилльямсон, ведущий конференции, постарался вернуть дискуссию в русло прагматики. Хотя Сакс стал звездой на этой встрече, подлинным гуру для собравшихся был Уилльямсон. Этот лысеющий и нетелегеничный, а также шокирующе неполиткорректный человек придумал термин «вашингтонский консенсус» — спорное выражение, вероятно, чаще любого прочего употребляемое современными экономистами. Он прославился как организатор жестко структурированных закрытых конференций и семинаров, посвященных одной из его гипотез. У этой январской конференции была четкая программа: Уилльямсон хотел проверить раз и навсегда «кризисную гипотезу», как он ее называл12.
В своей лекции он не сказал ни слова о необходимости спасать страны от кризиса, фактически даже с энтузиазмом говорил о бедствиях и катастрофах. И напомнил собравшимся о неоспоримом факте: только когда страна по-настоящему страдает, она соглашается принять горькое лекарство рынка, только испытав шок, страна подчиняется шоковой терапии. «Таким образом, наихудшие времена являются наилучшими с точки зрения возможностей для тех людей, которые видят необходимость в фундаментальной экономической реформе», — заявил он13.
Со своим необычайным умением выразить словами бессознательное финансового мира Уилльямсон мимоходом сказал, что это ставит один любопытный вопрос: «Кто-нибудь может спросить: а не стоит ли рассмотреть возможность намеренного создания кризиса для выхода из политического тупика реформ? Например, такую тактику предлагали использовать в Бразилии — организовать там гиперинфляцию, которая всех напугает и заставит согласиться на перемены... Надо думать, никто из людей, обладающих даром видеть историческое будущее, не помышлял в середине 1930-х о том, что война поможет Германии или Японии добиться экономического процветания после их поражения. Но, быть может, не такой тяжелый кризис может выполнить ту же функцию? Можно ли думать о фиктивном кризисе, который подобным образом послужит позитивным целям, но не принесет таких потерь, как подлинный кризис?»14
Это замечание Уилльямсона отражало большой шаг вперед в развитии доктрины шока. В зале, который заполняли министры финансов и главы центральных банков в количестве, достаточном для проведения торгового саммита, открыто обсуждался вопрос провоцирования искусственного кризиса для введения шоковой терапии.
По меньшей мере один участник конференции в своей речи счел необходимым оградить себя от этих рискованных идей. «Предложение Уилльямсона о тактике создания искусственного кризиса для стимуляции реформ я склонен рассматривать как провокацию и желание подразнить публику», — сказал Джон Тойи, британский экономист Университета Сассекса15. Хотя не было никаких оснований утверждать, что Уилльямсон дразнит публику. Скорее есть все основания думать, что эту идею уже применяли в финансовых решениях Вашингтона или где-то еще на самом высоком уровне.
Прошел месяц после конференции в Вашингтоне, и новый энтузиазм относительно «искусственного кризиса» отразился в событиях, произошедших в моей собственной стране, хотя мало кто тогда понимал, что это часть глобальной стратегии. В феврале 1993 года Канада оказалась на грани финансовой катастрофы — во всяком случае, к такому выводу подталкивали газетные статьи и телепередачи. «Нам грозит долговой кризис!» — кричал заголовок на первой странице канадской газеты Globe and Mail По одному из главных телевизионных каналов страны нам говорили: «По прогнозам экономистов, в течение одного-двух ближайших лет произойдет следующее: заместитель министра финансов войдет в кабинет министров и объявит, что Канада больше не сможет получать кредиты... И тогда наша жизнь резко изменится»16.
Вдруг все заговорили о неведомой раньше «долговой стене». Это означало следующее: хотя на данный момент жизнь кажется удобной и мирной, Канада тратит деньги, превышая свои возможности, а потому скоро влиятельные фирмы Уолл-стрит, такие как Moody's или Standard and Poors, понизят кредитный рейтинг страны, который из нынешней прекрасной позиции А++ станет гораздо ниже. Когда это произойдет, гипермобильные инвесторы, действуя в рамках новых правил глобализации и свободной торговли, просто изымут деньги, вложенные в Канаду, и направят их в другое место. И, как нам объясняли, единственный выход — это урезать расходы на такие программы, как социальное страхование и здравоохранение. Несомненно, правящая либеральная партия именно этим и занималась, несмотря на то что в предвыборной программе она заявляла о создании рабочих мест (канадский вариант «вуду-политики»).
Двумя годами позже того, как истерия на эту тему достигла предела, журналистка Линда Макквейг предприняла расследование и показала, что представление о кризисе искусственно создавали и поддерживали мозговые центры, финансируемые крупнейшими банками и корпорациями Канады, в частности Институтом Гау и Институтом Фрезера (их активно поддерживал Милтон Фридман)17. Действительно, у Канады была проблема с долгами, но несправедливо было бы видеть причину этого в расходах на безработных и другие социальные программы. По данным Статистической службы Канады, причиной было повышение процентной ставки, что резко увеличило объем долгов, как это произошло в период «шока Волкера» со странами развивающегося мира в 1980-х. Макквейг отправилась в центральный офис Moody's на Уоллстрит, чтобы встретиться с Винсентом Труглиа, главным аналитиком, занимающимся кредитным рейтингом Канады. И тот сообщил ей нечто удивительное: руководители канадских корпораций и банкиры оказывали на него постоянное давление, склоняя отразить в отчетах ужасающее положение финансов в Канаде, но он отказался это делать, поскольку считал, что эта страна стабильна и привлекательна для инвестирования. «Это единственный случай среди стран, с которыми я имел дело, когда ее жители хотят, чтобы рейтинг страны понизился, и это продолжается постоянно. Они считают, что рейтинг слишком высок». Обычно представители стран звонят ему, чтобы выразить недовольство слишком низким рейтингом. «Но канадцы ставят свою страну ниже, чем иностранцы».
Все это объясняется тем, что для канадских финансистов «долговой кризис» был оружием в политической борьбе. Когда Труглиа отвечал на эти странные телефонные звонки, велась широкая кампания по снижению налогов и сокращению расходов на социальные программы в области здравоохранения и образования. Эти программы поддерживало большинство канадцев, поэтому единственным способом оправдать альтернативы был полный экономический кризис. Но поскольку Moody's продолжала приписывать Канаде наивысший кредитный рейтинг, создать апокалиптическое настроение было чрезвычайно трудно.
Тем временем инвесторы ничего не могли понять. Moody's высоко оценивала Канаду, но местная пресса все время говорила о том, что Канада стоит на грани финансовой катастрофы. Труглиа настолько устал получать статистические сводки из Канады, которые ставили под вопрос его собственные данные, что даже опубликовал «особый комментарий», где говорилось, что расходы Канады не были «бесконтрольными», и содержались возражения правым интеллектуалам. «В некоторых недавно опубликованных отчетах преувеличены опасения, связанные с государственным долгом Канады. Некоторые отчеты удвоили цифры, а другие неадекватно сравнивают Канаду с прочими странами... Эти неверные сведения, возможно, направлены на то, чтобы придать чрезмерно большое значение долгам Канады». Когда особое сообщение Moody's, опровергающее идею «долговой стены», было опубликовано, это не понравилось деловым кругам Канады. Труглиа сказал, что, когда он это опубликовал, «один человек... из весьма влиятельной финансовой организации Канады позвонил мне и кричал, буквально кричал на меня по телефону. Подобного никогда не было»18.
Когда жители Канады поняли, что «долговой кризис» был выдумкой интеллектуалов, получающих деньги от корпораций, это уже ничего не значило — бюджетные расходы необратимо сократили. В результате социальные программы помощи безработным были закрыты и больше не восстанавливались, хотя бюджет это вполне позволял. Стратегия кризисов использовалась не один раз. В сентябре 1995 года появилась видеозапись закрытого собрания, на котором Джон Снобелен, министр образования Онтарио, говорил чиновникам, что прежде чем будет объявлено о сокращении расходов на образование и других непопулярных мерах, необходимо создать атмосферу паники в условиях молчания, так что будет создана столь ужасная картина, что он «не намерен об этом даже говорить». Он называл это «созданием полезного кризиса»19.
К 1995 году во многих западных демократических странах политики постоянно говорили о «долговых стенах» и неизбежных экономических кризисах, требуя снизить расходы и провести масштабную приватизацию, причем кризисы предсказывали в основном мыслители из числа последователей Фридмана. Влиятельные финансовые организации Вашингтона стремились не только указать на кризис с помощью СМИ, но и вызвать реальные кризисы. Через два года после того, как Уилльямсон поделился своими мыслями об «искусственном кризисе», Майкл Бруно, ответственный за экономику развивающихся стран во Всемирном банке, выразил подобные мысли, опять-таки не привлекая внимания СМИ. В своей лекции для Международной экономической ассоциации в Тунисе в 1995 году, позднее изданной Всемирным банком, Бруно, обращаясь к 500 экономистам из 68 стран, указал на общий консенсус относительно «того, что достаточно сильный кризис может заставить упрямых политиков проводить продуктивные реформы»20. Бруно упомянул Латинскую Америку как «яркий пример пользы глубокого кризиса», сказав, что, в частности, в Аргентине президент Карлос Менем и министр финансов Доминго Кавальо успешно «использовали возможности чрезвычайного положения» для проведения широкой приватизации. Чтобы убедиться в том, что слушатели не пропустили его мысль мимо ушей, Бруно сказал: «Я хочу подчеркнуть одну важную идею: политическая экономика при глубоком кризисе стимулирует проведение радикальных реформ с положительными результатами».
Учитывая это, продолжал он, международные агентства не должны ограничиваться использованием существующих экономических кризисов для внедрения мероприятий «вашингтонского консенсуса», — нужно заблаговременно сократить помощь, чтобы эти кризисы стали серьезнее. «Тяжелый шок (скажем, снижение государственных доходов или поступления денег извне) может на самом деле способствовать благополучию, потому что он сокращает отсрочку [до момента согласия на реформы]. Это естественный принцип: "ситуация должна ухудшиться, чтобы она улучшилась"... Фактически после кризиса гиперинфляции ситуация в стране может улучшиться в большей мере, чем после суматошной возни с менее серьезными кризисами».
Бруно признал, что искусственное создание тяжелого экономического кризиса пугает — правительство перестает выплачивать зарплаты, разрушается инфраструктура, необходимая для жизни населения, — но как истинный питомец чикагской школы он предложил аудитории рассматривать это разрушение как первую стадию творения. «В самом деле, по мере углубления кризиса государство может постепенно отмирать. И у такого развития событий есть своя позитивная сторона: в процессе реформ влиятельные группы теряют власть, и лидер, который выбирает долговременные решения вместо сиюминутной выгоды, может заручиться поддержкой для своих реформ»21.
Приверженность экономистов чикагской школы кризисам быстро стала популярной. Всего несколько лет назад они размышляли о том, что кризис гиперинфляции может создать условия шока, необходимые для проведения шоковых мероприятий. А теперь уже главный экономист Всемирного банка, организации, существовавшей в тот момент на деньги налогоплательщиков 178 стран, созданной для восстановления и поддержки шатких экономик, выступает за искусственное создание государств-банкротов, потому что это дает прекрасные возможности начать все строить заново на обломках прошлого22.
Много лет бытовало мнение о том, что международные финансовые организации усовершенствовали умение создавать «искусственные кризисы», как их называл Уилльямсон, чтобы подчинить страны своей воле, однако это было нелегко доказать. Об этом лучше всего рассказал Дэвисон Бадху, который работал в МВФ, а потом оттуда ушел и начал обвинять фонд в подделке отчетов и документов, чтобы наказать бедные, но обладающие собственной волей страны.
Бадху родился в Гренаде и закончил Лондонскую школу экономики. Он выделялся среди интеллектуалов Вашингтона своей необычной внешностью: его волосы стояли торчком, как у Альберта Эйнштейна, и он предпочитал куртку-ветровку деловому костюму. Он проработал в МВФ 12 лет, занимаясь программами структурной перестройки стран Африки, Латинской Америки и своих родных Карибских островов. После того как эта организация резко «поправела» в эпоху Рейгана и Тэтчер, независимо мысливший Бадху начал все сильнее тяготиться своим местом работы. Фонд наполнили ревностные «чикагские мальчики», из них же был и его генеральный директор, твердый неолиберал Мишель Камдессю. Когда Бадху ушел из МВФ в 1988 году, он решил рассказать людям о тайнах своего прежнего места работы. Он написал достойное внимания открытое письмо Камдессю, по обвинительному тону напоминающее письма Андре Гундера Франка к Фридману, опубликованные 10 годами раньше.
Письмо написано живым языком, который редко встречается у высокопоставленных экономистов фонда, оно начинается так: «Сегодня я ушел из Международного валютного фонда, где проработал 12 лет, в том числе проведя 1000 дней в командировках: я продавал технологии стабилизации экономики и прочие трюки Фонда народам и правительствам Латинской Америки, Карибских островов и Африки. Мое увольнение — бесценное освобождение, и я хочу сделать первый важный шаг в моем путешествии туда, где смогу отмыть руки от крови миллионов бедных и голодающих людей... И этой крови так много, что она течет реками. И она отвратительна, она засохла на мне; мне кажется, что в мире не хватит мыла, чтобы я мог отмыться от всего того, что для вас делал»23.
Далее следует объяснение. Бадху обвиняет фонд в том, что тот использует статистические данные в качестве смертоносного оружия. Он подробно описывает, как, работая в МВФ в середине 80-х годов, участвовал в создании «статистических подлогов», завышая цифры в отчетах фонда для того, чтобы богатая нефтью страна Тринидад и Тобаго выглядела не такой стабильной, какой была на самом деле. Бадху утверждал, что МВФ более чем вдвое увеличил важнейшие статистические данные относительно стоимости труда в стране, чтобы система выглядела крайне неэффективной, хотя фонд располагал и верными сведениями. В другом случае, как показал Бадху, фонд «выдумал, породил буквально на пустом месте» сведения об огромном невыплаченном долге правительства24.
Эти «вопиющие ошибки», утверждает Бадху, были допущены намеренно, они не были результатом «неаккуратных подсчетов», и финансовые рынки воспринимали их всерьез, что заставило отнести Тринидад и Тобаго к странам с повышенным риском и сократить финансирование. Экономические проблемы страны, возникшие в связи с падением цен на нефть — главный экспортный продукт, — мгновенно разрослись до масштабов бедствия, и это вынудило страну обратиться за помощью в МВФ. И тогда фонд потребовал принять, по словам Бадху, «самое убийственное лечение»: увольнения, снижение зарплат и «весь набор» мер структурной перестройки. Он говорит, что это было «целенаправленным блокированием экономической помощи стране посредством мошенничества», чтобы «сначала разрушить экономику Тринидада и Тобаго, а затем совершить в стране преобразования».
В своем письме Бадху, умерший в 2001 году, уверенно говорит о том, что это не единственный случай. По его словам, вся программа структурной перестройки МВФ — это разновидность масштабной пытки, когда «правительства и народы, кричащие от боли, вынуждены опуститься перед нами на колени, сломленные и испуганные, и умолять нас, как о милостыне, о снисхождении и достойном отношении. Но мы нагло смеемся им в лицо, и пытка продолжается с прежней жестокостью».
После публикации этого письма правительство Тринидада и Тобаго организовало два независимых расследования этих фактов и убедилось в правоте Бадху: МВФ коварно увеличивал показатели, что нанесло огромный ущерб стране25.
Но несмотря на всю их обоснованность, горячие обвинения Бадху были забыты, буквально не оставив следа в памяти. Тринидад и Тобаго — это ряд крошечных островов неподалеку от побережья Венесуэлы, и поскольку их население не атакует центральный офис МВФ на Девятнадцатой улице, их жалобы вряд ли привлекут внимание мировой общественности. Однако в 1996 году письмо стало основой пьесы под названием «Заявление об отставке сотрудника МВФ мистера Бадху (50 лет — этого довольно)», поставленной маленьким нью-йоркским театром в Ист-Виллидже. Газета New York Times удостоила постановку на удивление положительной рецензии, где говорилось о ее «необычной креативности» и «оригинальных декорациях»26. Эта краткая заметка — единственный случай в истории New York Times, когда газета упомянула имя Бадху.
ГЛАВА 13
ПУСКАЙ ГОРИТ:
РАЗГРАБЛЕНИЕ АЗИИ И ПАДЕНИЕ «ВТОРОЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ»
Деньги текут туда, где есть возможности, а сейчас Азия дешева.
Джерард Смит, банкир, представитель банка UBS в Нью-Йорке, об экономическом кризисе в Азии 1997-1998 гг.1
Хорошие времена порождают дурную политику.
Мохаммад Садли, экономический советник генерала Сухарто, Индонезия2
Это были несложные вопросы. Что можно купить на твою зарплату? Ее хватает на комнату и еду? Что остается, чтобы послать родителям? Сколько приходится платить за дорогу на фабрику и обратно? Но какие бы вопросы я ни задавала, ответы были неопределенными: «Это зависит...» или «Не знаю».
«Несколько месяцев назад, — объясняла мне 17-летняя работница фабрики одежды Gap неподалеку от Манилы, — у меня было достаточно денег, чтобы каждый месяц немного посылать домой моей семье, но сегодня их не хватает даже на еду для меня».
— Они снизили твою зарплату? — спросила я.
— Нет, не думаю, — несколько смущенно ответила девушка. — На нее уже нельзя купить того, что раньше. Цены все время растут.
Этот разговор происходил летом 1997 года; я приехала в Азию, чтобы изучить условия труда на многочисленных фабриках в этом регионе, поставляющих продукцию на экспорт. Я увидела, что люди сталкиваются с более сложными проблемами, чем сверхурочная работа: эти страны приближались к серьезной экономической депрессии. В Индонезии, где кризис был особенно глубок, все ощущали нестабильность. Ежедневно индонезийская валюта падала в цене. Сегодня работники фабрики могли купить рыбу и рис, а назавтра они уже вынуждены были обходиться одним рисом. Из случайных разговоров в ресторанах или такси становилось ясно, что у всех было одно и то же предположение относительно виновников происходящего. «Это китайцы», — как мне сказали. Эти люди китайского происхождения, образовавшие в Индонезии сословие купцов, непосредственно наживаются на повышении цен, так что народное возмущение было обращено на них. Именно это подразумевал Кейнс, говоря об опасности экономического хаоса: никогда не знаешь, какая смесь ярости, расизма и революции при этом возникнет.
Страны Юго-Восточной Азии склонны к созданию конспирологических теорий и поиску этнических козлов отпущения, стремясь объяснить финансовый кризис. Телевидение и газеты говорили об этом регионе так, как будто бы его охватило таинственное, но крайне заразное заболевание — «азиатский грипп» — именно так окрестили падение рынка, а позднее, когда это состояние перекинулось на Россию и Латинскую Америку, его стали называть «азиатской заразой».
Всего за несколько недель до начала «эпидемии» эти страны, так называемые «азиатские тигры», служили примером экономического здоровья и энергичности — излюбленной иллюстрацией успехов глобализации. Вчера биржевые маклеры заверяли своих клиентов, что самый надежный путь к обогащению — это вкладывать сбережения в «развивающийся рынок» взаимных фондов Азии; на другой день они не могли вернуть деньги, а торговля «наказывала» местные валюты — баты, ринггиты, рупии, — в результате чего, по словам журнала The Economist, «произошла такая масштабная потеря сбережений, которая обычно бывает при полномасштабной войне»3. Хотя в самих экономических системах «азиатских тигров» на вид ничего не изменилось: как правило, ими управляли те же узкие элитные круги; по ним не ударяли бедствия или войны; не было значительного дефицита — у иных стран дефицита не было вообще. Многие крупные объединения имели большие долги, но они продолжали производить все товары — от тапочек до автомобилей, — и объемы продаж у них не снижались.
Каким же образом случилось, что в 1996 году инвесторы вложили в Южную Корею 100 миллиардов долларов, а на следующий год отток капитала из станы составил 20 миллиардов — разница в 120 миллиардов долларов всего за один год4. Чем объяснить столь лихорадочное перемещение денег?
Оказалось, что эти страны стали жертвой паники, которую неустойчивый и быстрый глобальный рынок сделал смертельной. Все началось со слухов о том, что у Таиланда не хватает долларов для поддержки своей валюты, и это вызвало панику в «электронном стаде». Банки потребовали возврата своих займов, и рынок недвижимости, росший с такой скоростью, что превратился в мыльный пузырь, лопнул. Аллеи, небоскребы и курорты остались недостроенными, неподвижные краны застыли над Бангкоком. Если бы это происходило раньше, когда капитализм действовал медлительнее, кризис на этом бы и остановился, но, поскольку дельцы из инвестиционных фондов воспринимали «азиатских тигров» как единое поле для инвестиций, если один «тигр» становился неудачником, это касалось всех. Паника перекинулась с Таиланда на Индонезию, Малайзию, Филиппины и даже Южную Корею — одиннадцатую по величине экономическую систему мира и звезду на небе глобализации, — и денежные потоки в эти страны пересохли.
Правительства этих стран вынуждены были опустошить резервные банки, чтобы поддержать свои валюты, и тогда первоначальный страх обернулся реальностью: в странах действительно разразились кризисы. Это еще больше усилило панику на рынке. За один год с фондовых рынков Азии исчезло 600 миллиардов долларов — сумма, которая создавалась десятилетиями5.
Кризисы породили отчаяние. В Индонезии разорившиеся граждане атаковали универмаги в городах и уносили оттуда все что могли. В одном случае во время грабежа в Джакарте торговый пассаж загорелся и в нем заживо сгорели сотни людей6.
В Южной Корее телевидение, в рамках масштабной кампании, призывало население сдавать золотые украшения, чтобы переплавить и использовать для возвращения долга страны. За несколько недель люди отдали свои браслеты, серьги, медали и награды. Одна женщина отдала свое обручальное кольцо, а епископ — свой золотой крест. По телевизору шли популярные игровые шоу «сдавай золото», было собрано 200 тонн этого металла — достаточно для снижения мировых цен, — однако стоимость корейской валюты продолжала снижаться7.
Как это происходило во времена Великой депрессии, кризис вызвал волну самоубийств, когда семейные накопления обратились в ничто и тысячи мелких предприятий закрылись. В 1998 году в Южной Корее количество самоубийств выросло на 50 процентов. Особенно это коснулось людей старше 60 лет, которые хотели освободить от финансового бремени своих детей. Корейская пресса также писала о тревожном росте числа семейных самоубийств, когда отцы, знавшие, что их дети тоже остаются должниками, предлагали всем совершить самоубийство. Власти указывали, что в этом случае «только смерть главы [семьи] классифицировалась как самоубийство, остальных ее членов считали жертвами убийства, поэтому реальное количество самоубийств намного превышает статистические данные»8.
Азиатский кризис породил классический цикл тревоги, и его можно было остановить лишь одним способом, который спас Мексику в 1994 году во время так называемого «текила кризиса»: быстро занять денег у Казначейства США — тогда это доказало рынку, что Мексике не грозит распад9. Однако Азии не приходилось рассчитывать на такой исход. Как только разразился кризис, финансисты всего мира с удивительным единодушием заговорили о том, что Азии не нужно помогать.
Сам Милтон Фридман, которому уже было за восемьдесят, выступил по телевидению в программе CNN, чтобы сообщить телеведущему Лу Доббсу, что он против любых займов и рынок должен восстановиться самостоятельно. «Профессор, ваше мнение в этой судьбоносной дискуссии столь много весит, что это даже невозможно оценить», — сказал Фридману звездоносный Доббс. Эту позицию — «пускай себе тонут» — поддержали Уолтер Ристон, старый приятель Фридмана, некогда возглавлявший Citibank, и Джордж Шульц, который в тот момент работал вместе с Фридманом в праворадикальном Институте Гувера и заседал в руководстве компании Charles Schwab10.
Эту же точку зрения разделял один из ведущих инвестиционных банков Уолл-стрит Morgan Stanley. Джей Пелоски, разрабатывавший для этого банка стратегию работы на развивающихся рынках, заявил на конференции в Лос-Анджелесе, организованной Институтом Милкина, что МВФ и Казначейство США принципиально не должны помогать странам, оказавшимся в кризисе, по своим размерам близком к 1930-м годам: «Нам нужно сейчас побольше плохих новостей из Азии. Эти дурные новости будут стимулировать процесс перестройки»11.
Администрация Клинтона прислушалась к мнению Уолл-стрит. В ноябре 1997 года, через четыре месяца после развития кризиса, в Ванкувере состоялся саммит Организации экономического сотрудничества стран азиатско-тихоокеанского региона. Билл Клинтон вызвал негодование у азиатских участников, пренебрежительно назвав их экономический апокалипсис «мелкими помехами на пути» этих стран12. Он ясно дал понять, что Казначейство США не намерено облегчать эту боль. Что же касается МВФ, международной организации, созданной специально для предотвращения подобных катастроф, там ничего не предпринимали; после России это стало обычной практикой фонда. Хотя МВФ отреагировал на проблему, но это не были срочные займы для стабилизации, которые нужны при чисто финансовом кризисе. Вместо этого фонд предъявил длинный список требований в соответствии с философией чикагской школы, для которой кризис сулил новые возможности.
Когда сторонники свободной торговли хотели в начале 90-х привести какой-нибудь убедительный пример, подтверждающий их правоту, они всегда говорили об «азиатских тиграх». Экономика в этих странах творила чудеса, она развивалась стремительно, и это объясняли тем, что они открыли границы для несдерживаемой глобализации. И действительно, «тигры» росли с огромной скоростью, однако неверно было бы объяснять этот рост свободной торговлей. Малайзия, Южная Корея и Таиланд все еще придерживались протекционистской политики, они не позволяли иностранцам владеть землей и покупать национальные фирмы. Кроме того, государство в этих странах все еще играло важную роль, оно владело такими сферами, как энергия или транспорт. Вдобавок «тигры» отказывались закупать многие продукты в Японии, Европе или Северной Америке, создав свои местные рынки. Их успех не вызывал сомнения, однако он доказывал лишь то, что смешанная контролируемая экономика развивается быстрее и равномернее, чем экономика стран, последовавших рецептам «вашингтонского консенсуса», которые отдают диким Западом.
Эта ситуация не устраивала японские и западные инвестиционные банки и транснациональные корпорации: потребительский рынок в Азии стремительно рос, и они хотели бы получить доступ к этому региону, чтобы продавать свою продукцию. Они также хотели бы заполучить право покупать корпорации «азиатских тигров» — в частности, корейские холдинги вроде Daewoo, Hyundai, Samsung и LG. В середине 90-х под давлением МВФ и только что созданной Всемирной торговой организации правительства «тигров» решили пойти на уступки: они сохранят законы, которые не позволяют отдавать местные фирмы иностранцам или приватизировать важнейшие государственные компании, но откроют границы своего финансового сектора для инвестиций в ценные бумаги и торговли валютой.
В 1997 году, когда поток денег неожиданно сменил свое направление, это было прямым следствием спекулятивных инвестиций, которые были легализованы лишь под давлением Запада. Разумеется, с Уолл-стрит ситуация представлялась совершенно иной. Ведущие инвестиционные аналитики решили, что этот кризис дает шанс навсегда устранить барьеры, которые охраняют азиатские рынки. Особенно много внимания уделял этому вопросу стратег банка Morgan Stanley Пелоски: если кризис углубится и регион полностью лишится западных денег, азиатские компании либо будут закрыты, либо их придется продать западным фирмам. Оба исхода устраивали Morgan Stanley. «Я бы хотел, чтобы компании были закрыты, а их активы распроданы... Продажа активов — сложный процесс, обычно хозяева не хотят их продавать, пока их что-то не вынудит прибегнуть к этой мере. Поэтому нам нужны плохие новости в достаточном количестве, чтобы под их давлением корпорации приступили к продаже своих компаний»13.
Некоторые восторгались азиатским кризисом еще откровеннее. Хосе Пиньера, бывший знаменитый министр Пиночета, который теперь работал в Институте Катона в Вашингтоне, говорил о кризисе в Азии с нескрываемой радостью, заявив, что наконец-то «настал день расплаты». По мнению Пиньеры, этот кризис был последним этапом войны, которую он вместе с «чикагскими мальчиками» начал в Чили в 1970-х. Падение «тигров», заявил он, — это просто «падение второй Берлинской стены», это развал «идеи о существовании какого-то "третьего пути" между демократическим капитализмом свободного рынка и статикой социализма»14.
Мнение Пиньеры вовсе не было маргинальным. Его открыто разделял Алан Гринспен, глава Федеральной резервной системы США и, возможно, самый влиятельный человек в мире из тех, кто определяет экономическую политику. Гринспен говорил, что этот кризис — «самое яркое событие с точки зрения консенсуса относительно рыночной системы, которого мы придерживаемся в нашей стране». Он также заметил, что «настоящий кризис ускорит во многих странах Азии демонтаж остатков системы с сильным элементом правительственных инвестиций»15. Иными словами, разрушение управляемой экономики Азии было на самом деле строительством новой экономики в американском стиле — родовые муки новой Азии, если использовать слова, которые он произнес несколько лет спустя по поводу еще более ужасающего события.
Глава МВФ Мишель Камдессю, который был вторым по влиятельности человеком, определявшим ход монетарной политики в мире, выразил подобное мнение. Он сказал, что этот кризис дает Азии возможность сбросить старую кожу и заново возродиться. «Экономические модели не должны быть чем-то неизменным, — говорил он. — Когда-то они были полезны... а затем устаревают, и от них следует отказаться»16. Этот кризис, рожденный слухами, которые сделали из фантазии реальность, очевидно, нес в себе такую возможность.
Не желая упускать благоприятный момент, МВФ несколько месяцев не реагировал на кризис, а затем вступил в переговоры с правительствами азиатских стран. Только одна страна тогда сопротивлялась — Малайзия, потому что ее долги были относительно невелики. Премьер-министр Малайзии Махатир Мохамад, неоднозначная фигура, сказал, что не хочет «разрушать экономику, чтобы она стала лучше», из-за чего его тогда сочли неистовым радикалом17. Все прочие азиатские страны, переживавшие кризис, — Таиланд и Филиппины, Индонезия и Южная Корея — слишком отчаянно желали получить помощь и не могли отказаться от займов у МВФ на десятки миллиардов долларов. «Невозможно заставить страну обратиться к вам за помощью. Просить должна она сама, — говорил Стенли Фишер, представитель МВФ, отвечавший за эти переговоры. — Но когда страна осталась без денег, у нее не так уж много вариантов»18.
Фишер был одним из самых ярких сторонников проведения шоковой терапии в России, несмотря на тяжелое бремя этих мероприятий, и относился столь же твердо к странам Азии. Некоторые правительства, учитывая, что кризис был вызван беспрепятственным перемещением денег через границы их стран, предлагали затруднить их движение и создать какие-то барьеры, иными словами, выступали за пугало под названием «контроль над капиталом». Китай сохранил такой контроль (проигнорировав советы Фридмана в этом отношении), и он оставался единственной страной в регионе, не охваченной кризисом. Малайзия восстановила подобные барьеры, и, кажется, эта мера оказалась эффективной.
Фишер и другие представители МВФ решительно отмахнулись от этой идеи19. МВФ не интересовали подлинные причины кризиса. Вместо этого, как на допросе в тюрьме, где палач ищет слабые места своей жертвы, фонд думал только о том, как воспользоваться рычагом кризиса для своих целей. Бедствия заставили группу упрямых стран просить о помощи; не использовать открывшееся окно возможностей было бы, по мнению экономистов чикагской школы, руководящих МВФ, равносильно профессиональной халатности.
«Азиатские тигры» с их опустошенной казной были с точки зрения МВФ сломлены; следовательно, наступила пора их переделки. На первой стадии этого процесса необходимо было лишить эти страны «протекционизма в сферах торговли и инвестирования, а также активного вмешательства государства — важнейших элементов "азиатского чуда"», как сказал политолог Уолден Белло20. МВФ также потребовал от правительств резко снизить бюджетные расходы, что повело к массовым увольнениям работников государственного сектора в странах, где уже и без того подскочила вверх частота самоубийств. Позднее Фишер признался, что, по заключению МВФ, в Корее и Индонезии кризис никак не был связан с правительственными расходами. Тем не менее он использовал чрезвычайную ситуацию кризиса для проведения этих суровых мер экономии. Как писал один журналист газеты New York Times, МВФ действовал «подобно хирургу, проводящему операцию на сердце, который по ходу работы решил заодно что-то сделать с легкими или почками»21.
После того как МВФ освободил «тигров» от старых привычек, эти страны были готовы к возрождению в чикагском стиле: к приватизации важнейших государственных функций, независимым центральным банкам, «гибкости» рабочей силы, снижению социальных расходов и, разумеется, к совершенно свободной торговле. По новому соглашению Таиланд должен был разрешить иностранцам владеть значительными долями в своих банках, Индонезия сокращала субсидии на продукты питания, а Корея отказывалась от законов, защищающих работников в период массовых увольнений22. МВФ даже четко указал, где эти увольнения должны происходить: чтобы получить заем, банковский сектор должен освободиться от 50 процентов своей рабочей силы (затем эту цифру уменьшили до 3023). Это требование представляло огромную важность для многих западных монополий, которые хотели бы получить гарантию, что смогут значительно уменьшить размер тех азиатских фирм, которые они намеревались приобрести. «Берлинская стена» Пиньеры начала падать.
О подобных мерах невозможно было и помыслить всего год назад, до кризиса, когда в Южной Корее профсоюзы были особенно активны. Новые законы о труде, которые во многом лишали работников защиты, были встречены самыми крупными и радикальными за всю историю Южной Кореи забастовками. Но кризис изменил правила игры. Крах экономики казался настолько ужасным, что правительство чувствовало себя вправе (как это было при подобных кризисах от Боливии до России) на время перейти к авторитарному правлению, хотя оно продолжалось недолго — сколько понадобилось для реализации рецептов МВФ.
В Таиланде, например, программа шоковой терапии была проведена через Национальную ассамблею не обычным путем дебатов, но в виде четырех срочных указов. «Мы потеряли нашу автономию, способность определять нашу макроэкономическую политику. Это печальное обстоятельство», — заявил заместитель премьер-министра Супачай Паничпакди (позже его в награду за покладистость сделали главой ВТО24). В Южной Корее пренебрежительное отношение МВФ к демократии выражалось еще откровеннее. Завершение переговоров с МВФ совпало с очередными президентскими выборами, на которых двое кандидатов стояли на платформе, враждебной МВФ. С удивительной беззастенчивостью вмешиваясь во внутреннюю политику суверенного государства, МВФ отказался предоставить займы до тех пор, пока не получит от всех кандидатов обещания, что в случае победы они будут согласны с новыми законами. МВФ добился полной победы: каждый кандидат предоставил письменное обязательство поддерживать программу фонда25. До этого момента основная миссия чикагской школы защищать экономику от демократии не проявлялась настолько явно: жителям Южной Кореи сообщили, что они могут голосовать, но результаты голосования не повлияют на экономическую жизнь страны. (День заключения этой сделки остался в памяти корейцев как «день национального унижения»26.)
В стране, которая пострадала от кризиса сильнее всего, необходимости сдерживать демократию не было. Индонезия, первая страна в регионе, открывшая границы для бесконтрольного иностранного инвестирования, все еще находилась в руках генерала Сухарто, который правил уже более 30 лет. Однако к старости Сухарто стал с большим упрямством относиться к Западу (что часто случается с подобными диктаторами). Несколько десятилетий он распродавал нефть и полезные ископаемые Индонезии иностранным корпорациям, и ему надоело обогащать других, поэтому последнее десятилетие он посвятил заботе о себе, своих детях и тесном круге приятелей. Так, генерал активно субсидировал автомобильную компанию, принадлежащую его сыну Томми, что вызывало недоумение у компаний Ford и Toyota, почему им надо соревноваться с «игрушками Томми», как прозвали этот бизнес аналитики27.
Несколько месяцев Сухарто пытался сопротивляться МВФ, его бюджетные планы не соответствовали пожеланиям фонда о резком сокращении расходов. В ответ МВФ усилил прессинг. Официально представители МВФ не вправе общаться с прессой в процессе переговоров, потому что малейшие детали относительно хода собеседований могут оказать сильнейшее воздействие на рынок. Это не помешало анонимному «высокопоставленному сотруднику МВФ» сообщить газете Washington Post, что «рынки не могут понять, насколько серьезны намерения индонезийских руководителей относительно этой программы, в частности, относительно важнейших преобразований». Статья содержала прогноз о том, что МВФ накажет Индонезию, не выдав стране обещанных займов в несколько миллиардов. Сразу после этой публикации индонезийская валюта начала падать, за один день ее стоимость снизилась на 25 процентов28.
После такого удара Сухарто пришлось сдаться. «Может кто-нибудь отыскать мне экономиста, который объяснит, что происходит?» — неоднократно спрашивал министр иностранных дел Индонезии29. Сухарто отыскал такого экономиста, даже нескольких. Чтобы переговоры с МВФ завершились гладко, диктатор обратился к «берклийской мафии», которая сыграла решающую роль в первые годы его режима, а затем перестала пользоваться расположением престарелого генерала. После долгих лет, проведенных в политической изоляции, они снова получили власть; переговоры возглавил 70-летний Виджойо Нитисастро, которого в Индонезии звали «деканом берклийской мафии». «В хорошие времена Виджойо и его экономисты пребывают в тени, а Сухарто советуется со своими близкими друзьями, — говорил Мохаммад Садли, бывший министр Сухарто. — Группа технократов нужна в периоды кризисов. Тогда Сухарто прислушивается только к их мнению, а другим министрам велит помолчать»30. Теперь переговоры с МВФ стали носить куда более коллегиальный характер, как сказал один из членов команды Виджойо, они стали больше походить на «дискуссию интеллектуалов. Ни одна сторона не оказывает давления на другую». Естественно, МВФ добился практически всего, чего желал, — в соглашении упоминалось 140 «преобразований»31.
С точки зрения МВФ кризис прошел отлично. Менее чем за год фонду удалось совершить экономический захват Таиланда, Индонезии, Южной Кореи и Филиппин32. Наступил решающий момент, которым каждый раз такие захваты завершались: момент торжественного открытия, когда субъект переговоров, стремящийся найти равновесие, подготовленный и снабженный резервами, предстает перед изумленной публикой — глобальным рынком ценных бумаг и валюты. Если все прошло гладко, МВФ сдергивает покрывало со своего нового творения, и тогда горячие деньги, ушедшие из Азии в прошлом году, должны политься сюда потоком на покупку теперь уже доступных акций, облигаций и валют «тигров». Но произошло нечто иное: рынок испугался. Деловые люди рассуждали примерно так: если МВФ счел положение «тигров» настолько безнадежным, что пришлось все заново начинать с нуля, значит ситуация в Азии куда серьезнее, чем казалось раньше.
Поэтому дельцы отреагировали на торжественное открытие тем, что стали изымать свои деньги еще активнее, так что валюты «тигров» оказались под новой угрозой. Корея теряла один миллиард долларов в день, и ее долг понизили в разряде, переведя в категорию «бросовых» облигаций. «Помощь» МВФ превратила кризис в катастрофу. Или, как говорил Джефри Сакс, уже вступивший в открытую войну с международными финансовыми организациями, «вместо того чтобы потушить пламя, МВФ выставил его на всеобщее обозрение»33.
Человеческая стоимость экспериментов МВФ приближается к бедствию, поразившему Россию. По данным Международной организации труда, за этот период невообразимое число людей — 24 миллиона — потеряли работу, а в Индонезии безработица возросла с 4 до 12 процентов. Когда «реформы» шли полным ходом, в Таиланде ежедневно теряли работу 2000 людей — 60 тысяч за один месяц. В Южной Корее каждый месяц увольняли по 300 тысяч работников — в основном из-за совершенно ненужного требования МВФ сократить бюджетные расходы и повысить процентные ставки. К1999 году показатели безработицы в Корее и Индонезии выросли почти в три раза за последние два года. Как и в Латинской Америке 70-х, в этой части Азии стало исчезать то, в чем видели основной признак экономического «чуда» в регионе, — стал исчезать широкий и растущий средний класс. В1996 году к среднему классу относилось 63,7 процента жителей Южной Кореи, к 1999 году это число снизилось до 38,4 процента. По данным Всемирного банка, за этот период 20 миллионов жителей Азии в результате «запланированного обнищания» (как это называл Родольфо Вальш) оказались за чертой бедности34.
За этими статистическими данными стоят бесплодные жертвы и отчаянные решения. Как это всегда бывает, сильнее всего от кризиса пострадали женщины и дети. Многие деревенские семьи Филиппин и Южной Кореи продали своих дочерей торговцам людьми, которые переправили их в публичные дома Австралии, Европы и Северной Америки. По данным органов здравоохранения Таиланда, всего за один год после начала реформ МВФ детская проституция выросла на 20 процентов. То же самое происходило на Филиппинах. «Только богатым был выгоден этот бум, в то время как за кризис пришлось расплачиваться бедным, — сказала Хун Буньян, активистка, живущая на северо-востоке Таиланда, которой пришлось послать своих детей убирать мусор, после того как ее муж потерял работу на фабрике. Даже ограниченная возможность посещать школу и пользоваться услугами здравоохранительной системы исчезает»35.
И на этом фоне в марте 1999 года состоялся визит государственного секретаря США Мадлен Олбрайт в Таиланд, где она критиковала местную общественность в связи с проституцией и «тупиком наркомании». Кипя от морального негодования, Олбрайт говорила: «Важно, чтобы девушек не эксплуатировали, не подвергали жестокому обращению, не заражали СПИДом. Очень важно против этого бороться». Она явно не замечала связи между тем, что многие тайские девушки занимаются проституцией, и политикой строгой экономии, которой она выразила «решительную поддержку» во время того же визита. Это напоминало то, как Милтон Фридман критиковал Пиночета или Дэна Сяопина в связи с нарушениями прав человека, одновременно восхваляя за приверженность экономической шоковой терапии36.
Обычно считают, что история азиатского кризиса на этом заканчивается: МВФ попытался оказать помощь, но его помощь не подействовала. К такому заключению пришла даже внутренняя проверка в самом МВФ. Служба независимых расследований фонда сделала вывод, что программа структурной перестройки была «опрометчивой» и ее широкий масштаб «не соответствовал необходимости», а также она «не была достаточной для разрешения кризиса». Отчет также предупреждал о том, что «кризис не должен использоваться как возможность ввести длительную программу реформ лишь потому, что это крайне удобный момент, какими бы достоинствами эти реформы ни обладали»37. В одном особенно резком месте внутреннего отчета говорилось, что фонд настолько ослеплен идеологией свободного рынка, что он даже неспособен гипотетически рассматривать мысль о контроле над капиталом: «Поскольку идея о том, что финансовые рынки неспособны распределять мировой капитал разумным и стабильным образом, казалась ересью, эта мысль [о контроле над капиталом] воспринималась как смертный грех»38.
Но в те времена никто не хотел признать, что, хотя МВФ определенно нанес вред народам Азии, он никоим образом не навредил Уолл-стрит. Жесткие меры МВФ не помогли привлечь горячих денег, зато крупные инвесторы и транснациональные корпорации приободрились. «Разумеется, эти рынки крайне нестабильны, — сказал Джером Бут, глава аналитического отдела лондонской Ashmore Investment Management. — И это делает их забавными»39. Компании, ищущие таких «забав», поняли, что в результате «перестройки» МВФ очень многое в Азии было выставлено на продажу — и чем сильнее была паника рынка, тем отчаяннее было стремление распродавать азиатские компании, причем их стоимость падала до минимума. Джей Пелоски из Morgan Stanley когда-то говорил, что Азии нужно «побольше плохих новостей, чтобы их постоянное давление заставляло корпорации распродавать свои компании» — именно это и происходило благодаря МВФ.
Вопрос о том, планировал ли МВФ углубить азиатский кризис или все это объясняется опрометчивым безразличием, остается открытым. Может быть, разумнее думать, что фонд понимал: потери не грозят ему в любом случае. Если перестройка создаст новый мыльный пузырь возникающих рынков ценных бумаг, это будет удачей; если же начнется отток капитала, это создаст выгодные условия для хищнического капитализма. Как бы там ни было, МВФ чувствовал себя достаточно уверенно, чтобы позволить себе риск. Теперь же стало ясно, кто победил.
Через два месяца после завершения работы над соглашением МВФ с Южной Кореей в Wall Street Journal вышла статья с заголовком «Уоллстрит подчищает остатки Тихоокеанского региона Азии». Статья рассказывала о том, что фирма Пелоски и несколько других известных корпораций «послали армии банкиров в Азиатско-Тихоокеанский регион Азии для изучения брокерских фирм, фирм по управлению активами и даже банков, которые они могут приобрести по дешевке. Охотники на богатства Азии должны спешить, поскольку многие американские фирмы, занимающиеся ценными бумагами, вслед за Merrill Lynch & Со. и Morgan Stanley приобрели себе собственность за границей»40. Так совершилось несколько крупных покупок: Merrill Lynch приобрела Japans Yamaichi Securities, а также крупнейшие фирмы Таиланда, занимающиеся ценными бумагами, AIG купила Bangkok Investment за малую часть настоящей цены. JP Morgan приобрела долю в Kia Motors, a Travelers Group и Salomon Smith Barney купили, среди прочего, крупнейшие текстильные компании Кореи. Любопытно, что международный совет директоров Salomon Smith Barney, который в тот момент давал компании советы касательно поглощения и приобретений, возглавлял (с мая 1999 года) Дональд Рамсфельд. Дик Чейни также заседал в этом совете. Другим победителем оказалась Carlyle Group, незаметная вашингтонская фирма, которая работала надежным экономическим консультантом бывших президентов и министров, начиная с бывшего госсекретаря Джеймса Бейкера и кончая тогдашним премьер-министром Великобритании Джоном Мейджером и Бушем-старшим. Используя свои связи на высшем уровне, Carlyle купила телекоммуникационное отделение Daewoo, Ssangyong Information and Communication (одну из крупнейших корейских высокотехнологичных компаний), а также приобрела контрольный пакет акций одного из крупнейших корейских банков41.
Джефри Гартен, в прошлом заместитель министра США по торговле, предсказывал, что, когда МВФ закончит свою работу, «мы увидим совершенно иную Азию — это будет Азия, в которую американские фирмы внедрились гораздо глубже, которая стала для них гораздо доступнее»42. И это оказалось правдой. Через два года многие страны Азии совершенно изменились, и сотни национальных брендов были вытеснены гигантскими транснациональными корпорациями. Это была «крупнейшая в мире распродажа по случаю выхода из бизнеса», по словам газеты New York Times, или, как писал журнал Business Week, «крупнейший базар для покупки бизнеса»43. Фактически это был предвестник капитализма катастроф, который стал нормой для рынка после 11 сентября: ужасающая трагедия использовалась для того, чтобы иностранные фирмы могли атаковать Азию. Они явились сюда не для создания своего бизнеса и не для участия в соревновании, но чтобы скупить остатки производственной базы, рабочую силу, клиентскую базу и местные бренды, которые десятилетиями создавали корейские компании; часто они разделяли фирмы, сокращали или вообще закрывали их, чтобы подавить конкуренцию импортным товарам.
Так, корейский титан Samsung был распродан по частям: Volvo получила отделение тяжелой промышленности, SC Johnson & Son — фармацевтическое отделение, General Electric — электроосветительные приборы. Несколько лет спустя некогда мощное машиностроительное отделение Daewoo, которое компания оценивала в 6 миллиардов долларов, было продано GM всего за 400 миллионов, но в отличие от России местные фирмы были вытеснены международными компаниями44.
Среди других могучих игроков, которые поживились на распродаже в Азии, были Seagrams, Hewlett-Packard, Nestle, Interbrew; No-vartis, Carrefour, Tesco и Ericsson. Coca-Cola приобрела корейскую компанию-ботлера за полмиллиарда долларов; Procter and Gamble купили корейскую упаковочную компанию; Nissan завладела самой крупной автомобилестроительной компанией Индонезии. General Electric приобрела контрольный пакет акций корейского производителя холодильников LG, а английская компания Powergen завладела LG Energy, большой корейской компанией, занимавшейся газом и электричеством. По словам журнала Business Week, саудовский принц Аль-Валид бен Талал «совершал перелеты по Азии на своем Boeing-727, скупая дешевые активы», включая приобретение доли в компании Daewoo45.
Неудивительно, что Morgan Stanley, которая активнее прочих радовалась углублению кризиса, была участницей многих подобных сделок, получая за это огромные комиссионные. Она консультировала Daewoo относительно продажи ее огромного автомобильного отделения и договаривалась о приватизации нескольких южнокорейских банков46.
Иностранцам продавали не только частные азиатские фирмы. Как это раньше происходило в Латинской Америке и Восточной Европе, кризисы вынудили правительства выставить на аукцион общественные службы, чтобы собрать крайне необходимый капитал. Правительство США уже ждало этого момента. Когда Конгресс обсуждал вопрос о том, следует ли выделить миллиарды долларов МВФ для захвата Азии, специальный представитель США по торговым переговорам Чарлен Бархефски заявил, что такое соглашение «создаст новые деловые возможности для американских фирм»: Азия будет вынуждена «ускорить приватизацию некоторых важнейших секторов, включая энергетику, транспорт, коммунальные службы и коммуникации»47.
Кризис запустил волну приватизации, и иностранные монополисты стали подбирать все, что плохо лежит. Bethel получила контракт на приватизацию систем водоснабжения и канализации на восточных Манилах, а также построила нефтеперерабатывающие заводы на индонезийском острове Сулавеси. Motorola получила полный контроль над корейской Appeal Telecom. Энергетический монстр из Нью-Йорка Sithe приобрела крупную долю в таиландской государственной газовой компании Cogeneration. Систему водоснабжения Индонезии поделили между собой британская Thames Water и французская Lyonnaise des Eaux. Канадская Westcoast Energy заполучила гигантскую энергетическую сеть фабрик Индонезии. British Telecom приобрела крупные доли в почтовых службах Малайзии и Кореи. Bell Canada получила часть корейской коммуникационной компании Hansol48.
Всего транснациональные корпорации только за двадцать месяцев провели 186 крупных слияний и поглощений в Индонезии, Таиланде, Южной Корее, Малайзии и на Филиппинах. Наблюдая за этими сделками, Роберт Уэйд, экономист Фондовой биржи Лиссабона, и Франк Венерозо, ее экономический консультант, предсказали, что программа МВФ, «возможно, послужит началом для крупнейшего в мирное время перехода богатств страны в руки иностранцев за последние пятьдесят лет мировой истории»49.