Клятва француза Макинтош Фиона
Пролог
Надпись над входом гласила: «ARBEIT MACHT FREI».
«Да, труд освобождает, и еще как», – с горечью подумала Ракель. Слова звучали издевательством, обещая свободу тем, кто жаждал выжить любой ценой.
Ракель бездумно играла на скрипке, машинально воспроизводя знакомые ноты, но музыка больше не трогала душу, не согревала сердце.
– Веселее! – покрикивали нацистские охранники. – Вальс давай!
Ограниченный репертуар заезженных мелодий повторялся, потому что исполнители в лагерном оркестре надолго не задерживались. Охранники предпочитали бравурные марши: под ритмичную, жизнерадостную музыку гораздо легче пересчитывать заключенных.
Иногда Ракель мечтала бросить гневный вызов своим мучителям, проявить скрытую в ней мятежную искру, но гнев быстро угасал. Любые, даже самые незначительные попытки воспротивиться, хотя и доставляли краткий миг внутреннего удовлетворения, однако приводили к ужасающим результатам и подвергали опасности других заключенных. Мятежников ждала скорая, безжалостная расправа. Розовощекие, гладко выбритые, аккуратно подстриженные охранники презрительно выслушивали объяснения, вершили мнимый суд и непреклонно выносили приговор. Несчастный, ставший жертвой подобного правосудия, прекрасно сознавал, что его ожидает «стена смерти» на задворках барака 11, где приговоренного раздевали догола и убивали выстрелом в упор. Эта участь грозила даже тому, кто, не зная немецкого, замешкался с исполнением приказа охранника. Лагерная роба и грубые деревянные башмаки казненного доставались другим узникам.
Ракель давно забыла и о смехе, и о надежде, но продолжала играть в лагерном оркестре, потому что прикосновение к струнам скрипки по-прежнему служило напоминанием о счастливой жизни. Бесчеловечное обращение вытравляло волю, обесценивало существование заключенных, однако девушка упрямо цеплялась за призрачную, ускользающую иллюзию и презирала себя за то, что со смиренной покорностью сносила грубость, издевки и побои. Она не понимала, как можно настолько забыть о своей человеческой сущности, чтобы наслаждаться страданиями ни в чем не повинных людей. Впрочем, размышлять об этом бессмысленно: главное – прожить еще один день, встретить еще один рассвет.
Оркестр монотонно затянул знаменитую арию из баховской Третьей сюиты ре мажор. Ракель помогла аранжировать произведение для ограниченного состава оркестрантов, и печальные, размеренные звуки скрипки пробудили угасшие чувства в измученной душе девушки. Она забылась, не слыша больше ни натужного кашля, ни фальшивых нот, ни расстроенных инструментов, не видя ни охранников с автоматами, ни оборванных истощенных узников. Из ее груди невольно вырвался всхлип, и Ракель с необычайной ясностью вспомнила, как их привезли в Аушвиц. Под аккомпанемент чарующей музыки девушка еще раз пережила жуткие события кошмарного дня.
Семью Боне перевезли из родного Прованса в транзитный пункт Дранси, неподалеку от Парижа. Из семи человек уцелело пять: Люку удалось скрыться, а бабушка Ида умерла от побоев жандарма. Отец уверял, что так или иначе все образуется, с ними разберутся и выпустят, – или удастся откупиться. К сожалению, Ракель слишком хорошо знала отца. Он изо всех сил утешал жену и дочерей, но смущенно отводил глаза, сам не веря своим словам.
Ракель не представляла себе, с каким рвением немецкие оккупанты готовятся очистить Западную Европу от евреев. Двое суток семья Боне провела в вагоне для скота, стоявшем на путях в ожидании отправки к месту назначения.
– Молчать! – грозно рявкнул охранник, услышав умоляющие крики. – У нас есть грузы поважнее всяких отбросов.
Грустная мелодия продолжала звучать, набирая силу. Ракель вспомнила, как отец растерянно глядел на людей в вагоне, а Сара, ее старшая сестра, пыталась привести в чувство мать, утратившую дар речи.
– Здесь сто двадцать семь человек, – ошеломленно произнес Якоб Боне.
– Пить хочется, – простонала Гитель.
– Потерпи, солнышко, – ответила Ракель, обнимая младшую сестренку. – Мы попросим воды и дадим всем по глоточку, вот увидишь.
В вагоне, раскаленном горячими лучами солнца, стояла удушливая жара. К крохотному оконцу под потолком было не дотянуться.
На третий день у вагона послышались крики и свистки, но для четырнадцати стариков и младенцев было уже слишком поздно. Охранники снизошли к просьбам Якоба и разрешили вынести трупы. Родные и близкие в ужасе смотрели, как погибших бесцеремонно швыряют на платформу. Родителей, отказавшихся расстаться с телом малютки, грубо вытолкнули из вагона, не обращая внимания на истерические рыдания матери.
– Не волнуйтесь, – сказал охранник. – Их отправят следующим поездом.
Прозвучал пронзительный свисток паровоза, и состав тронулся в путь. С перрона донеслись два выстрела.
Несчастные люди всю дорогу стояли в битком набитом товарном вагоне, утратив чувство времени. Изредка кто-нибудь подбирался к окну и пытался определить время суток, но это мало кого интересовало. Пленников не кормили, а для отправления естественных надобностей выдали единственное ведро, которое переполнилось в первый же день. Справлять нужду приходилось на пол, под ноги, где уже покоились еще одиннадцать тел. А сколько прибавится?..
– Вот почему здесь так воняет щелоком, – шепнула Ракель отцу.
Якоб хмуро кивнул и ничего не ответил, стараясь сохранить бодрое расположение духа.
Голда смотрела на окружающих невидящим взглядом, не обращая внимания на слезы младшей дочери. Якоб попросил старших сестер успокоить Гитель. Ракель и Сара, забыв о своих страхах, голоде и усталости, по очереди обнимали девочку, шептали ей сказки и тихонько напевали песенки. Ракель беспокоилась о брате. Люку удалось скрыться от жандармов среди лавандовых полей в горах над Сеньоном. Он наверняка видел, как схватили родных. Сможет ли он их спасти?
Отец запретил дочерям упоминать имя брата, но не стал объяснять причин. Впрочем, девушки не завидовали тому, что Люк остался на свободе. Он был их единственной надеждой на спасение даже в минуты беспросветного отчаяния, когда Ракель хотелось уснуть вечным сном, чтобы избежать грядущего кошмара. Она не верила, что их везут в Польшу, в лагерь для перемещенных лиц, где им предстоит начать новую жизнь, хотя ни с кем не делилась своими подозрениями. Узники жили надеждой, – но у Ракель не осталось иллюзий. Яростное желание отомстить за разбитую жизнь и разрушенную семью придавало девушке сил. «Я выживу назло врагам», – повторяла она про себя.
Поезд неумолимо двигался на восток. С наступлением осени ночи становились холоднее, узники мерзли в вагоне, согреваясь только теплом своих тел. Наконец состав дернулся и замер. От рывка заключенные повалились друг на друга, сбивая с ног соседей, наступая на трупы. Холод пробирал до костей. С неба сыпалась льдистая крупка. С трудом переставляя окоченевшие ноги, Ракель вышла из вагона и помогла спуститься товарищам по несчастью.
«Как давно мы уехали из Парижа?» – отрешенно подумала она.
Резкие порывы ледяного ветра трепали изорванную одежду узников, едва живых от голода и жажды. Охранники, сжимая в руках дубинки, отрывисто выкрикивали приказы, а заключенные покорно повиновались, стараясь угодить своим мучителям. Якоб чуть слышно велел дочерям опустить головы и послушно следовать всем указаниям. Ракель с трудом удержалась от крика, когда охранник проорал очередную команду.
– Не привлекайте к себе внимания, – чуть слышно шепнул отец дочерям, вынося из вагона бесчувственную Голду.
Ракель схватила за руку испуганную Гитель. Губы девочки побелели, глаза ввалились.
У платформы стоял указатель «Аушвиц-Биркенау». Рельсы обрывались под железной аркой у кирпичного здания с невысокой башенкой.
«Конец пути», – обреченно подумала Ракель.
Солдаты вермахта уверенно вышагивали по платформе, криками заставляли заключенных выстроиться в шеренгу у железнодорожной рампы.
– Raus! Schnell! Aussteigen![1] – раздавались со всех сторон гортанные приказания.
Эсэсовцы в зловещих черных мундирах вели на поводках рычащих собак и рассеянно похлопывали стеками себя по бедрам.
После мучительного путешествия в товарном вагоне осталось в живых около девяноста человек. Их заставили присоединиться к остальным депортированным, скучившимся у рампы. Немцы, переговариваясь между собой, упоминали sonderzuge – особый состав. Едкий запах гнили, немытых тел и испражнений обжигал ноздри. Люди опасливо оглядывались по сторонам, жались друг к дружке.
После долгой тряски в вагоне Ракель неуверенно переставляла ноги, боясь споткнуться и упасть. Внезапно ей показалось, что среди оборванной, испуганной толпы движется призрачный силуэт, длинным корявым пальцем тычет в людей, обрекая их на скорую смерть.
– Одежду и предметы личного пользования оставьте для дезинфекционной обработки, – заученно повторяли охранники на немецком и плохом французском. – Не забудьте надписать на багаже фамилию.
Еле держась на непослушных ногах, члены семьи Боне отправились сдавать скудные пожитки. Гитель тоненько захныкала. Ракель чувствовала, что ее лишили последней связи с родным домом. Она все еще верила, что, хотя их и насильно вывезли из Франции, здесь, в Польше, им дадут возможность начать новую жизнь, подыскать работу и вернуть себе часть утраченного достоинства, а знакомые вещи, спасенные из руин прежней жизни, помогут освоиться на новом месте.
Очередь двигалась медленно. У рампы высилась аккуратная гора чемоданов, саквояжей и узлов. Якоб и Сара поддерживали Голду, которая с трудом волочила ноги. Ракель старалась успокоить младшую сестру.
– Потерпи еще чуть-чуть, Гитель. Недолго осталось, скоро отдохнешь.
Охранники отделяли мужчин от женщин и детей. По длинной шеренге депортированных пробежала дрожь ужаса. Немецкий солдат грубо оттащил Голду от мужа, она закричала и забилась в грубых руках. Якоб обреченно глядел на старших дочерей, безмолвно умоляя их позаботиться о матери и четырнадцатилетней сестренке, и посылал жене воздушные поцелуи. Охранник нетерпеливо ткнул его прикладом в грудь. Ракель едва удержалась, чтобы не накинуться на солдата с кулаками. Сотни людей вокруг испытывали такое же отчаяние и беспомощность. Якоб улыбнулся дочерям, стараясь подбодрить их. Сара обняла мать, а Ракель пыталась успокоить младшую сестру. От ужаса Гитель обмочилась и дрожала мелкой дрожью. «Лучше умереть прямо сейчас, спастись от жуткой неизвестности», – обреченно подумала Ракель и тут же укорила себя. Ей вспомнилось, как однажды в школьном спектакле она играла злую ведьму, которая со зловещим смешком произносила: «Чего пожелаешь, то и сбудется».
Врач-эсэсовец лениво расхаживал по платформе, равнодушно осматривая заключенных. Он указывал на стариков и детей, на матерей с младенцами на руках, на больных и увечных, и охранники отводили их в сторону. Монстр в белом халате мельком посмотрел на Голду, кивнул солдатам, и женщину оттащили от дочерей. Та же участь постигла Гитель; перепуганная девочка не сообразила, что расстается с сестрами. По щекам Сары текли слезы. Ракель, онемевшая от растерянности, крепко сжала руку старшей сестры. Гитель рванулась к отцу, но колонну мужчин уже гнали к воротам.
Якоб оглянулся на дочерей, поймал взгляд Ракель и кивнул. В его глазах застыла скорбь. Голда недоуменно озиралась по сторонам, не понимая, что происходит, не слыша охранников, которые грубо толкали ее к остальным узникам. Громадный пес зарычал и рванулся с поводка. Голда и Гитель испуганно вскрикнули и отшатнулись. Коренастая старуха обняла их за плечи натруженными руками и поглядела на сестер.
– Я присмотрю за ними, – сказала она.
Шеренга пленников медленно двинулась по дорожке к воротам лагеря.
Врач внимательно поглядел на Ракель, чуть склонив голову с ровным, будто по линейке, пробором.
– Имя?
– Ракель Боне.
– Место рождения?
– Сеньон, Прованс.
– Ближайший город?
Внезапно Ракель поняла, что ее уже включили в какую-то группу узников.
– Апт, – ответила она и, не сдержавшись, спросила: – Куда их ведут?
Эсэсовец недовольно поджал тонкие губы, окинул ее холодным взглядом голубых глаз и махнул рукой в сторону стариков и детей.
– На дезинфекцию, – равнодушно бросил он и, поморщившись, презрительно добавил: – Грязь смыть, чтобы не воняли.
– А нас на дезинфекцию отправят? – вежливо поинтересовалась Ракель. – У моей сестры вши завелись. Вы же врач…
– Меня зовут доктор Йозеф Менгеле. Я здесь недавно, как и вы. – Он подтолкнул Ракель к шеренге узников и поманил к себе Сару. – Вас тоже продезинфицируют. А о волосах можешь не волноваться.
Охранник стволом автомата ткнул Ракель в спину.
– Иди уже!
– Но почему нас… – не унималась Ракель.
– Ш-ш! Не зли его, – зашептала Сара.
Ракель почувствовала ложь задолго до того, как узнала страшную правду. На площади перед рампой еврейский оркестр играл бравурную музыку. Музыканты, одетые в полосатые робы, стояли с безучастными лицами. Ракель беспомощно глядела, как незнакомая старуха увлекает за собой Голду и Гитель. Сара, безудержно рыдая, крепко обняла сестру.
Колонну женщин погнали к воротам, но не в направлении душевых. На платформе высилась груда чемоданов и узлов с пожитками. Теперь вещи казались бесполезными, хотя в пути их очень берегли. Ракель отыскала взглядом свой саквояж, где лежали две книги. Она бы с радостью отдала все, что имела, лишь бы еще раз обнять и поцеловать родителей. С болезненной горечью Ракель осознала, что больше их не увидит, и утратила способность трезво мыслить и рассуждать.
Узников отвели в здание неподалеку и заставили раздеться догола. У Ракель отобрали крошечный золотой медальон на тоненькой цепочке. Сару усадили на табурет, огромными ножницами отстригли завшивленные волосы, а затем грубо обрили голову. Ракель подверглась той же процедуре: тупое лезвие бритвы оцарапало нежную кожу головы, кровь ручейками стекала за уши. Обнаженным, наголо обритым женщинам грубо втерли под мышки вонючий порошок.
Последним, самым горьким унижением стало клеймо, вытатуированное на левой руке каждой пленницы. Ракель поняла, что заключенных больше не считают людьми. Ракель Боне из Сеньона, талантливая скрипачка, дочь и сестра, перестала существовать. Ее сменил шестизначный номер, начинающийся с единицы и оканчивающийся цифрой семь. На руке Сары синела такая же татуировка, оканчивающаяся цифрой восемь.
С тех пор прошло восемь месяцев. Татуированной рукой Ракель покрепче сжала гриф скрипки и продолжила играть. Она подозревала, что родителей и малышку Гитель убили в первый же день, даже не стали тратить на них чернила для клейма. По лагерю ходили слухи, что за женскими бараками расположены тайные «подвалы смерти». Узники украдкой кивали на высокие трубы, непрерывно извергавшие в небо клубы сладковатого черного дыма, и шептали, что там, в печах котельной, сжигают бесчисленные трупы. Ракель так и не дождалась обещанного душа, хотя каждый день в душевые отправляли группу заключенных. Впрочем, оттуда никто не возвращался.
– Сначала газом потравят, потом в топку отправят, – с хриплым смешком сказала одна из узниц, Руфь. За потрескавшимися губами виднелись цинготные, кровоточащие десны и редкие зубы. Она провела в Аушвице почти полтора года. Ракель с ужасом сообразила, что они с Руфью считались долгожительницами. Обычно заключенные в лагере не выдерживали дольше нескольких месяцев, но Руфь была исполнительной работницей, а Ракель играла на скрипке.
Хотя узники считали Руфь сумасшедшей, Ракель ей верила. В лагерной иерархии Руфь занимала привилегированное положение: она охотно отдавалась надзирателям-капо – полякам, попавшим в лагерь за уголовные преступления, – что защищало ее от жестокости лагерного командования. Из разговоров надзирателей Руфь многое узнала, и врать ей было незачем.
Оркестр заиграл еще одно произведение Баха. Ракель водила смычком по струнам, думая о том, с каким рвением нацисты уничтожали в заключенных не только волю к жизни, но и все человеческое. Все существование узников свелось к ожиданию очередной пайки хлеба. Раз в день им разрешалось посещать умывальник и уборную – глубокий и узкий бетонный ров, где заключенные сидели на корточках, плечом к плечу. Руфь говорила, что мужчинам приходится гораздо хуже, но не стала уточнять, как именно. На отправление естественных надобностей отводилось двадцать секунд. Надзирательницы развлекались и громко отсчитывали оставшееся время, зная, что узницы страдают поносами, запорами, дифтерией, тифом и прочими ужасными болезнями.
Ракель волновало только одно: возвращение сестры. Каждый день Сару и других заключенных отправляли на работу. В любую погоду узники, одетые в холщовые лагерные робы, пешком преодолевали шесть километров до фармацевтического завода «Фарбенинудстри», трудились там одиннадцать часов, а потом шли в лагерь, где получали миску жидкого супа из гнилых овощей и пайку черного глинистого хлеба. Утром иногда выдавали горький желудевый кофе. Восемь месяцев Сара держалась, но на этой неделе ей нездоровилось. Причина болезни не имела значения – лечить ее все равно было нечем.
Аушвиц был преддверием смерти. Узники гибли от рук нацистов, от голода, от болезней, от переохлаждения, от измождения, от нервного истощения… Один из эсэсовцев любил практиковаться в стрельбе по движущимся мишеням: он отбирал слабых и немощных и отправлял в ближайший лес, где отстреливал несчастных, заставляя их перебегать от дерева к дереву. Однако самым большим бедствием лагерной жизни были поверки. Заключенных поднимали на рассвете, кормили желудевой баландой и выстраивали на плацу для пересчета. Поверки длились часами, и многие узники падали, не выдержав переохлаждения. Упавших оттаскивали в сторону и убивали. За опоздание на поверку заключенного расстреливали на месте и жестоко избивали всех обитателей его барака.
Трупы бесцеремонно сваливали у стены одного из корпусов и раз в день вывозили на телегах.
Ракель зябко поежилась, отгоняя кошмарные воспоминания. У ворот лагеря появилась колонна узников, возвращавшихся с работы. Охранник махнул оркестрантам, и те заиграли бравурный марш. В составе оркестра насчитывалось около шестидесяти исполнителей, из них двадцать пять – профессиональные музыканты. Виолончелистка, Мари, едва держалась на ногах, и Ракель подумала, что женщина не доживет до следующего дня. Впрочем, ее волновала только судьба Сары. Ракель чуть повернула голову, высматривая сестру в толпе оборванных, изможденных узников, но заметила, что один из охранников глядит на нее, и заиграла с напускным энтузиазмом. Молодой нацист уже не в первый раз обращал на нее внимание. Она заметила его в тот день, когда оркестру приказали развлекать командование лагеря на ужине в честь прибытия пополнения. Узникам разрешили умыться и привести себя в порядок, насколько позволяли бритые головы, впалые щеки и крайне истощенные тела. Ракель исполнила сольную партию и заметила, как загорелись глаза юноши. Судя по всему, романтически настроенному солдату не нравилось его назначение, и он старался не обращать внимания на ужасы лагерной жизни.
После этого концерта охранник – его звали Альберт – не раз делал Ракель скромные подарки: лишнюю пайку хлеба, брусок мыла, а однажды даже шарф. Ракель отдала шарф сестре. А потом выяснилось, что комендант лагеря, Рудольф Хёсс, ищет учителя музыки для своих детей, и Альберт порекомендовал ему Ракель. Семья Хёссов занимала виллу неподалеку от лагеря, в непосредственной близости от места, где ежедневно умерщвляли тысячи людей.
К ужасу Ракель, комендант одобрил ее кандидатуру. Девушку освободили от лагерных работ, за исключением концертов для лагерного командования, и поручили ей обучать пятерых детей Хёсса нотной грамоте и игре на скрипке и фортепиано. Каждое утро Ракель принимала душ в умывальнике и отправлялась на виллу. Среди изысканной мебели, свежего белья, фруктов и цветов девушка чувствовала себя неловко и смущалась в присутствии нарядно одетых детей. За время пребывания в Аушвице она забыла о привычных красках и запахах жизни. Лагерь насквозь пропитался вонью немытых тел, пота, испражнений, трупной гнили и плесени. Когда Ганс-Рудольф, младший сын Хёсса, протянул Ракель абрикос, у нее к глазам подступили слезы. Она взяла шелковистый плод и украдкой вдохнула полузабытый аромат, напомнивший ей о садах под Сеньоном…
Надкусить абрикос она не посмела: сладкий сок на губах наверняка лишил бы ее воли к жизни, сломил бы последние остатки сопротивления.
– Нет, спасибо, – со вздохом сказала она. – Возьми, Ганс-Рудольф.
Мальчик поспешно отвел руки за спину.
– Мама не позволяет прикасаться к тому, что трогали заключенные, – объяснил он.
– Даже к фортепиано? – недоуменно спросила Ракель.
– А клавиши протирают жидкостью из специальной бутылочки. – Он равнодушно пожал плечами и открыл ноты.
Ракель отвела взгляд.
Бритая голова девушки поначалу пугала малышей. Старшая сестра, Ингебритт, смотрела на нее с нескрываемым отвращением, выпросила у матери красную шелковую косынку и заставила Ракель повязать голову. Ракель не посмела отказаться.
– Ну вот, – заявила Ингебритт, – теперь ты уже не такая страхолюдина.
Самая младшая девочка, Хайдитраут, с ужасом разглядывала истощенную учительницу музыки и отказывалась садиться за фортепиано рядом с ней. Хедвиг, жена Хёсса, решила выдавать Ракель дополнительный ломоть настоящего хлеба – без опилок! – и кусочек сыра, следя, чтобы узница съедала все без остатка. Желудок Ракель, отвыкший от сытной пищи, отказывался принимать еду. В лагере заключенных кормили «супом» из картофельных очисток и гнилых овощей. Хедвиг заставила мужа перевести Ракель на легкую работу на складе, носившем издевательское название «Канада» – страна изобилия. Там хранили и сортировали личное имущество тысяч заключенных, а за отдельную плату – или за особые услуги – можно было добыть все, что угодно: от пары ботинок до новой шали. Руфь охотно расплачивалась с надзирателями своим телом, но Ракель до этого не опускалась.
А сейчас она попала в привилегированное положение… Она презирала себя за то, что так быстро привыкла к теплу камина в музыкальном салоне Хёссов, к чистой воде, налитой в стакан, к сытной пище, к алой косынке, покрывающей голову.
Рудольф Хёсс, недовольный мягким обращением с узницей, однажды попенял жене, но Хедвиг рассудительно заметила, что теперь Ракель не затеряется среди заключенных.
Ракель прибавила в весе, волосы у нее начали отрастать, исчез тяжелый дух немытого тела и грязь из-под ногтей, глаза блестели. Альберт украдкой приходил на склад, где Ракель сортировала вещи новых узников Аушвица.
Дети держались беззлобно и свысока, фрау Хёсс обращалась с ней ровно. Хедвиг любила своих отпрысков, называла роскошную виллу раем и понятия не имела, какие ужасы творятся за лагерной оградой.
Ракель порой мечтала, чтобы Саре тоже нашлось место в доме Хёссов.
Все изменилось после того, как в лагерь приехал высокопоставленный гестаповец. Его пригласили на обед к коменданту в тот день, когда Ракель разучивала с детьми сложный фортепианный дуэт. Хедвиг вошла в музыкальный салон и прервала занятия.
На пороге показался коротышка в новеньком темно-сером мундире.
– Дети, познакомьтесь с герром фон Шлейгелем, начальником криминальной полиции. Он хочет послушать ваше исполнение.
Дети послушно представились гостю, а Ракель поспешно отступила к стене.
– Добрый день, Клаус и Ингебритт, – поздоровался фон Шлейгель и удивленно уставился на Ракель. – Господи, зачем вы пускаете в дом это отребье?
Хёсс прикурил сигарету и небрежно пояснил:
– Она учит детей музыке. Здесь, в польской глуши, трудно найти хороших преподавателей.
– Как тебя зовут? – спросил фон Шлейгель.
Ракель вопросительно посмотрела на фрау Хёсс. Хедвиг благосклонно кивнула. Девушка потупилась и еле слышно назвала свое имя.
– Дети, а теперь сыграйте дуэт для господина начальника, – оживленно воскликнула Хедвиг и предложила гостю удобное кресло у камина.
Фон Шлейгель, попыхивая сигаретой, оценивающе поглядел на Ракель. Она не отрывала глаз от инструмента и негромко постукивала по крышке, отбивая такт своим ученикам.
Дети без ошибок исполнили дуэт, встали и церемонно поклонились родителям и гостю.
– Превосходно! – заявил фон Шлейгель и захлопал в ладоши. – Вы оба прекрасно играете.
– Это Ракель нас научила, – сказала Ингебритт.
– Да? – удивился гестаповец. – Назови-ка мне свою фамилию, – велел он Ракель.
Девушка стояла потупившись, стараясь не привлекать к себе внимания, и не сразу поняла, что фон Шлейгель обращается к ней.
– Меня зовут Ракель Боне, – неуверенно прошептала она.
Гестаповец с интересом посмотрел на нее и переспросил:
– Боне?
Фрау Хёсс пожала плечами.
– В чем дело? – спросил ее муж.
– Странное совпадение, – ответил фон Шлейгель. – Совсем недавно я ловил еврейского преступника по фамилии Боне.
Ракель не отрывала взгляда от своих деревянных башмаков.
– Да, забавно, – небрежно заметила Хедвиг и предложила: – Если не возражаете, я подам десерт в саду. – Она ласково посмотрела на детей. – Молодцы, милые крошки. Прелестно сыграли. – Обернувшись к гостю, она промолвила: – Такой славный весенний денек! Позвольте показать вам наш сад, там очень мило в это время года. Заодно и сфотографируемся на память.
Комендант лагеря неохотно поднялся и последовал за женой. Фон Шлейгель пристально наблюдал за Ракель.
– Ты откуда родом? – спросил он по-французски.
– С юга, – пролепетала она, не поднимая глаз.
– А точнее?
– Из Люберона, в Провансе.
Гестаповец злобно захохотал.
– Ага! Боне из Сеньона?
Ракель не удержалась и удивленно взглянула на фон Шлейгеля. Начальник криминальной полиции буравил ее поросячьими глазками, в которых светились презрение и злоба.
– Твой брат, Люк Боне, выращивает там лаванду?
Девушка ошеломленно молчала; пересохшее горло сдавило от испуга, по телу пробежала дрожь. Откуда он знает о семье Боне? Чего он добивается?
– Что, боишься, грязная тварь? Герр Хёсс, пожалуй, после обеда нам стоит посетить вашу канцелярию, – заявил фон Шлейгель и вышел вслед за хозяином.
– Да-да, конечно, – поспешно заверил Хёсс.
Прошло три дня. Ракель больше не отправляли на занятия музыкой с детьми коменданта. С приездом фон Шлейгеля все изменилось: словно призрак, гестаповец ворвался в лагерную жизнь, уничтожил шаткое спокойствие и бесследно исчез.
Ракель продолжала играть, беспокойно высматривая Сару в толпе измученных узников, возвращавшихся с работы. Наконец последние изможденные люди вошли в лагерь, и железные ворота закрылись. Над площадью прокатился гортанный выкрик. Ракель с ужасом распознала приказ строиться для отбора.
Чаще всего этот приказ звучал на утренней поверке: тех, кто был не в силах работать, загоняли в грузовики и куда-то увозили. Лагерное командование предпочитало держать узников в напряжении, поэтому селекционный отбор проводили, когда вздумается коменданту. Впрочем, обитатели концлагеря и без того постоянно жили под страхом смерти. Само их существование уже было вызовом, который они ежедневно и ежечасно бросали в лицо тюремщикам. Истреблению подлежали евреи, цыгане, политзаключенные, гомосексуалисты и все те, кто нарушал извращенные представления Гитлера о совершенстве. Узники противостояли безжалостному нацистскому режиму, превозмогая голод и отчаяние, и с надеждой встречали каждый новый день в аду под названием Аушвиц-Биркенау.
Краем глаза Ракель заметила на плацу серый мундир и крепче сжала гриф скрипки. Начальник криминальной полиции фон Шлейгель семенящей походкой направился к оркестру. Сердце Ракель тревожно забилось. Она поняла, что не доживет до конца дня.
Как ни странно, ее первой мыслью было сожаление о том, что она не съела предложенный абрикос, не таскала еду с виллы Хёссов, не крала вещей со склада, не просила Альберта об одолжении. Она раздраженно помотала головой, отгоняя преступные мысли: подобные размышления унижали ее достоинство.
Фон Шлейгель неуклонно приближался, указывая то на одного, то на другого заключенного: слабые, больные, увечные работать не могли, а значит, пользы от них не было. Несчастные покорно шли к грузовику, зная, что пробил их смертный час. Отобрав человек тридцать, надзиратель отдал приказ остальным возвращаться в бараки. Ракель облегченно вздохнула – на этот раз пронесло.
Внезапно гестаповец махнул рукой и ледяным голосом произнес:
– Внесите в список Ракель Боне.
Среди оркестрантов послышались изумленные восклицания. Ракель равнодушно посмотрела на фон Шлейгеля, кивнула и передала свою скрипку одному из исполнителей.
– Передайте тому, кто меня заменит, что это превосходный инструмент, – произнесла девушка и, вызывающе вздернув голову с отросшими темными прядями, направилась к грузовику.
– Добрый вечер, – с издевкой сказал гестаповец по-французски. – Надеюсь, ты обрадуешься встрече с сестрой. Она тебя заждалась.
Ракель едва не плюнула в наглую улыбающуюся рожу, но сдержалась, зная, что лучше еще раз увидеться с Сарой, чем получить пулю в лоб. Вместо этого девушка дерзко взглянула в блеклые глаза гестаповца и ответила:
– Живи с оглядкой. Люк Боне обязательно тебя отыщет и перережет тебе горло, как жирному борову на ферме.
Самодовольное выражение сползло с лица фон Шлейгеля.
– Уведите ее, – приказал он и нервно сморгнул. Монокль, поблескивая, выпал из глазницы.
Через несколько минут грузовик остановился у длинного низкого здания. Ракель так и не встретилась с Сарой и с горьким сожалением поняла, что сестры уже нет в живых. Фон Шлейгель наверняка разыскал в канцелярии сведения о семье Боне и избавился от Сары еще утром.
То, что сестры нет рядом, удручало больше, чем неминуемая гибель. Ракель не страшилась смерти, несущей в себе освобождение от страданий, но не могла примириться с невозможностью попрощаться с Сарой. В отчаянии она мысленно взывала к брату, умоляя его отыскать Хорста фон Шлейгеля и убить его во имя погибших родных.
Не обращая внимания на грубые выкрики надзирателей, Ракель неторопливо разделась и аккуратно сложила обтрепанную лагерную робу, накрыв ее алой шелковой косынкой. У девушки отобрали все – украшения, скрипку, одежду, – а теперь фон Шлейгель потребовал у нее жизнь. Она рассеянно подумала о непонятной связи между гестаповцем и Люком: фон Шлейгель потерял самообладание, услышав от Ракель имя брата. Значит, ей удалось запугать хотя бы одного немца… Что ж, теперь она с чистой совестью могла последовать за своими родителями и сестрами.
– Меня зовут Агнес, а тебя? – нерешительно спросила незнакомая девушка.
Ракель ободряюще улыбнулась и назвала свое имя.
– Когда тебя привезли? – продолжила она, заметив, что лагерь не наложил свой отпечаток на Агнес.
– Вчера. Нас всех разделили, я так больше и не видела родителей. У меня хроническая астма, а лекарство осталось у мамы, и теперь я не знаю, как… – Агнес запнулась, с трудом сдерживая слезы.
– Не волнуйся, – оборвала ее Ракель, понимая, что лекарство девушке больше не понадобится.
– Куда нас ведут? – спросила Агнес у надзирателя.
– В душевую, – ответил капо с натянутой улыбкой и кивнул на плакат, прибитый к стене: «Соблюдайте чистоту».
Ракель обняла Агнес за плечи, стараясь поделиться с девушкой самообладанием.
– Поторапливайся! – крикнул надзиратель.
Женщин вывели из раздевалки и направили к двери с надписью «Desinfizierte Wasche».
– Это комната для дезинфекции, – пояснила Ракель своей спутнице и солгала: – Чтобы мы не завшивели.
Вместе с сотнями женщин Агнес шагнула в пустое помещение с цементным полом. Они стояли, плотно прижавшись друг к другу, дрожа от страха и холода.
Ракель обняла спутницу и шепнула:
– Не бойся, скоро все кончится. Мы будем свободны.
Часть первая
1951 год
Глава 1
Люк любил ранние предрассветные часы, когда бодрствовали только рыбаки. С гряды холмов Саут-Даунс открывался вид на меловой утес Бичи-Хед. У галечного пляжа раскинулся небольшой городок. К пристани возвращались рыбацкие лодки, над которыми кружили шумные, драчливые чайки, стремительно пикируя к волнам за поживой: рыбаки, разбирая улов, выбрасывали за борт рыбью мелочь.
Запах рыбы долетал до берега. Люк всегда различал тончайшие оттенки разнообразных ароматов, и с годами эта способность развилась. Рыба пахла солью и йодом, примешивался запах очагов, каменного угля и почвы. Если принюхаться, можно было учуять даже дикого кролика, шныряющего по холмам.
Порывы холодного ветра доносили до пляжа резкие крики чаек. Люк раздраженно отвел золотистую прядь со лба, вспомнив о недавней ссоре с женой. Лизетта ни в чем не виновата. Она окунулась в новую жизнь, забыла о горестных утратах, а он все еще цеплялся за прошлое, хотя больше не за что было бороться. В тяжелые минуты он нервно ощупывал шрам на запястье – память о ране, полученной на плато Мон-Муше. Он выжил под бомбежкой и градом пуль там, где полегло столько боевых соратников. Люк часто вспоминал одного из бойцов, отца четверых детей, который до последнего вздоха думал о родных и близких. Имени его Люк не помнил, да и не хотел вспоминать: слишком сильно было чувство самоуничижения, как будто, покинув Францию, он переложил на чужие плечи страдания и горечь утрат.
Однако Франция пережила войну, восстала из руин. Нацистских преступников схватили, отправили под суд и приговорили к смерти. Солдаты вернулись домой, семьи воссоединились, послевоенная жизнь в Европе налаживалась. Тем не менее, Люка не покидало чувство вины.
Почти семь лет прошло с тех пор, как освободили Париж, и Люк с Лизеттой на борту рыболовецкого судна отплыли из Кале в Гастингс, на южный берег Великобритании. Люку не хотелось покидать родину, но признаться в этом он не мог. Вдобавок, в 1944 году военное командование отозвало Лизетту из Франции, ведь агентам британской разведки по-прежнему грозила опасность попасть в руки нацистов, разъяренных бесконечными поражениями.
Война причинила неизбывные страдания миллионам людей; не избежали этого и Люк с Лизеттой. Смерть Маркуса Килиана – нацистского полковника, завербованного Лизеттой, который, в свою очередь, пленил ее сердце, – тяжелым грузом лежала на совести обоих. Впрочем, Люк с Лизеттой предпочитали об этом не говорить.
Несколько месяцев, до самой капитуляции нацистской Германии, они провели на Оркнейских островах, вдали от шума городов, чтобы время залечило раны военного времени, но Люк тосковал по родине. Ему не хватало жаркого и сухого климата Прованса, горячего летнего ветра, пахнущего лавандой и тимьяном, осеннего аромата оливкового масла и гроздей винограда, бело-розовой кипени весенних садов в родном Сеньоне и запаха свежего хлеба по утрам. Люк мечтал о суровых альпийских хребтах Люберона, о снежной зиме и разноцветном лете, о живописных деревеньках, рассеянных по крутым склонам.
Впрочем, ради своей новой семьи он старался привыкнуть к жизни на побережье, к галечным пляжам, усеянным грудами водорослей, к высоким изысканным домам на набережной. Люку недоставало Прованса, с его буйством красок, разномастных домиков с ярко-синими и канареечно-желтыми ставнями. На юге Великобритании преобладали дома сдержанных пастельных тонов, с черными чугунными оградами. Теперь Люк с Лизеттой жили в Истбурне, среди строгих элегантных особняков, где люди говорили негромко, а размытый пейзаж покрывала легкая дымка тумана.
Поэтому Люк предпочитал взбираться на уединенные утесы, откуда в хорошую погоду открывался вид через пролив Ла-Манш, на берег Франции.
Над истбурнской пристанью занимался рассвет. Люк поморщился: с приставшей к берегу лодки тянуло чем-то прокисшим. В розовеющем небе темнели тени облаков, а золотисто-оранжевый луч на горизонте указывал на Францию, словно заявляя: «Твое место там».
И все же вернуться на родину Люк не мог, пока не зажили раны в измученной душе. Под бомбами, от пуль врагов и по навету нацистских осведомителей погибли друзья, немцы уничтожили целые деревни и селения, да и родные Люка пропали бесследно. Остался только подарок любимой бабушки – мешочек с семенами лаванды, который Люк берег, как талисман, напоминавший ему об утраченной жизни. Сморщенные, высохшие соцветья до сих пор хранили тонкий аромат Сеньона.
Когда-нибудь, но не сейчас, Люк возвратится в родные места…
Несколько лет назад он узнал о существовании Международной службы розыска, основанной на территории Германии в 1946 году для того, чтобы помочь родственникам выяснить судьбу жертв нацистского режима. Люк связался с этой организацией, получил от них два письма, но вот уже год не слышал больше никаких вестей. Как ни странно, такое молчание утешало и вселяло надежду.
Люк старался не отравлять себе жизнь воспоминаниями о пропавшей семье. Жизнь продолжалась, надо было заботиться о Лизетте и о трехлетнем Гарри. Люк мечтал научить сына французскому, но в послевоенной Великобритании на иностранцев смотрели с подозрением. Лизетта говорила как коренная жительница южной Англии, а Люку пришлось работать над своим произношением, и полностью избавиться от акцента он не смог. Правды о храбром участнике движения французского Сопротивления не знал никто, кроме Лизетты и горстки сотрудников недавно упраздненного британского военного ведомства.
В Министерстве обороны Люку предложили сменить его настоящую фамилию Равенсбург – она звучала слишком по-немецки. Называть себя Боне он больше не хотел, хотя двадцать пять лет с гордостью носил фамилию приемных родителей. Усыновившая его еврейская семья радушно приняла его, делила с ним кров, щедро награждала любовью и лаской, но теперь Люк стремился вернуться к своим истинным корням. Он не считал себя вправе принять фамилию Лизетты, и жена предложила ему назваться сокращенным именем Рэйвенс, которое выглядело вполне по-английски.
Лизетта не отрицала и не оправдывала своих действий по заданию британских разведывательных служб: ей, английской шпионке во Франции, пришлось соблазнить высокопоставленного нацистского военного и вступить с ним в интимную связь. Она согласилась на полтора года переехать в заброшенную деревушку на Оркнейских островах, дожидаясь, пока отрастут ее волосы, обритые толпой разъяренных парижан. По окончании войны Лизетта и Люк вернулись в Суссекс и сыграли свадьбу в местной церкви. Лизетта не хотела уезжать из южной Англии, но Люк не любил больших городов, поэтому ему решили подыскать подходящее занятие на побережье. Однако работать почтальоном в Уортинге или подмастерьем плотника в Рае Люк отказывался, напоминая жене, что у него уже есть специальность: он умеет обрабатывать землю и выращивать лаванду. Лизетта не жаловалась, относилась к этому с пониманием и терпеливо выслушивала отказы мужа. Семья продолжала существовать на средства жены, и это очень угнетало Люка. Он хотел быть добытчиком, своими руками зарабатывать на хлеб; невозможность заниматься любимым делом тяготила Люка.
В один прекрасный день он узнал о позиции смотрителя маяка на мысе Бичи-Хед, и на душе полегчало: безлюдная местность, уединенная работа, рядом с Истбурном, куда когда-то собирались переехать родители Лизетты.
Смотрителю маяка полагалось жилье, но находилось оно на острове Уайт, что Лизетте совсем не нравилось. Она сама готова была по два месяца жить без мужа, но, чтобы не лишать Гарри отцовского присутствия, решено было снять небольшой домик в Мидсе, на западной окраине Истбурна.
– Если прищуриться, то можно представить себе, что мы живем в Провансе, – сказала она мужу, гуляя вдоль утесов. Гарри, вцепившись ладошками в руки родителей, восторженно пинал кустики травы.
Вместо того чтобы согласиться и обнять жену, Люк пробормотал по-французски то, что думал:
– Местность крепко связана с чувствами. Родные места любишь не за красоту, а потому, что прикипел к ним сердцем.
– Ну сколько можно! – обиженно воскликнула Лизетта. – Прекрати, пожалуйста! Ради меня, ради сына… Пойми, ведь теперь это – наш дом.
Справедливое замечание жены внесло еще большее смятение в душу Люка.
На самом деле его недовольство возникло из-за неспособности выполнить данные себе обещания: выяснить судьбу своей приемной семьи, вернуться во Францию, отыскать мальчика Робера и его бабушку, которые спасли Люку жизнь и выходили его после ранения. Сейчас Роберу исполнилось двенадцать. Хотелось верить, что Мари еще жива, иначе мальчик остался бы круглым сиротой. Да, Люк обещал вернуться, но с тех пор прошло уже четыре года.
А еще он обещал расправиться с гестаповцем, заставившим его убить Вольфа Дресслера, человека, которого Люк любил как родного отца.
Самым мучительным невыполненным обещанием оставалось слово, данное бабушке: растить лаванду, пестовать ее волшебные заросли.
– Лаванда спасает жизни, дарует счастье, – напевно говорила Ида.
Возможно, лаванда и спасла им жизнь, однако ее чудодейственная сила исчезла, растворилась в бедствиях войны.
Из всего обещанного Люк исполнил лишь одно: обещание, данное заклятому врагу. Маркус Килиан всегда был для Люка загадкой. Прославленный полковник немецкой армии одновременно воплощал в себе все то, что ненавидел и чем восхищался Люк. Килиан отдал жизнь, защищая Люка, хотя оба мужчины прекрасно понимали, что на эту жертву полковник пошел ради Лизетты. Килиан ненавидел фашизм, но любил Германию. Он умер как истинный патриот, с именем Лизетты на устах. В судьбоносную ночь освобождения Парижа Люк вполне мог оказаться на месте Килиана.
Перед смертью полковник попросил Люка отправить письмо в Швейцарию, Ильзе Фогель. После войны, в конце 1945 года, дождавшись ослабления цензуры, Люк запечатал окровавленное послание в чистый конверт, добавил от себя короткую записку на французском и наклеил британскую марку. Ответа от Ильзы он не получил.
Иногда Люк задумывался, вспоминает ли Лизетта своего немецкого возлюбленного. Чтобы отогнать от себя ревнивые мысли, он приходил к высокому обрыву, смотрел в морскую даль и давал себе слово непременно сдержать обещания… но не сейчас.
Люк встал, потянулся и облизал губы, соленые от влажного ветра. Солнце уже поднялось из-за горизонта, осветило вершину утеса и заброшенный маяк Бель-Ту – частые туманы и неудачное расположение делали его бесполезным для мореходов. Новый красно-белый маяк построили на островке в океане. Люк работал посменно еще с двумя смотрителями, обеспечивая бесперебойную подачу световых сигналов с интервалом в двадцать секунд. Свет маяка был виден за двадцать пять миль. Сегодня Люк заступил на очередную восьминедельную вахту и с большой неохотой расстался с Лизеттой и Гарри. Он и так пропустил много важных вех в развитии сына: его первую улыбку, первый зуб, первое слово. Лизетта утверждала, что мальчуган четко произнес «папа».
Больше всего Люку нравилась смена с полуночи до четырех утра, когда было темно, тихо и уединенно. На маяке пахло составом для чистки меди, керосином, смазочным маслом и краской. Три смотрителя жили в стесненных условиях, поэтому к ароматам химикатов добавлялся ядреный запах мужского пота. Смена пролетала незаметно: требовалось заводить часовой механизм, вращающий линзы, проверять состояние горелок и наличие топлива в баках, не давать огню погаснуть. Люк с радостью выполнял любую работу, а раз в три дня, когда ему полагался выходной, спускался с утеса и выходил на галечный пляж, где собирал красивые камешки для Гарри.
Если позволяло время, он переправлялся на лодке к берегу и взбегал по крутой тропинке к дому, где его встречали жена и сын, обрадованные неожиданным приездом. Люк сжимал Лизетту в объятиях, тискал и щекотал Гарри, рассказывал ему сказки. Они проводили вместе восемь часов, а потом Люк бегом мчался на пристань, чтобы вовремя вернуться на маяк.
Лизетте нравилось жить в Истбурне. Она перезнакомилась с соседями, обзавелась подругами, проявляла интерес к любительскому театру, но центром ее жизни оставались муж и сын.
Люк изо всех сил старался превозмочь ностальгию, выбраться из пропасти тоски по родине.
– Давай вернемся во Францию, – предложила однажды Лизетта. – Может, там тебе станет легче.
– Нет, – ответил он. – Гарри привык к Англии.