Империя ученых Малявин Владимир
Однако для дальнейшей эволюции политической мысли Китая гораздо большее значение имел другой, живший поколением позже конфуцианский ученый – Сюнь-цзы, чьи зрелые годы жизни приходятся на вторую четверть III в. до н. э. Сюнь-цзы играл видную роль в деятельности знаменитой философской академии Цзися, существовавшей в столице царства Ци, и, по-видимому, пользовался значительным авторитетом при дворе местного правителя. В отличие от своего оптимистически настроенного предшественника, Сюнь-цзы придавал первостепенное значение воспитательной роли общественной среды и, следовательно, в первую очередь государственных институтов и царской власти.
Этот резкий поворот в общественной позиции конфуцианства был в немалой степени обусловлен объективными историческими тенденциями. Политическая обстановка настоятельно требовала укрепления авторитарной власти правителя и создания сплоченного, энергичного и эффективного административного аппарата. Предыдущее поколение свободных философов не смогло предложить эффективной программы управления и дать китайским администраторам надежные критерии различения истины и лжи, пользы и вреда. Теперь жизнь заставляла наверстывать упущенное и притом руководствоваться прежде всего практическими интересами власти.
Полезность для государства и во все более возрастающей мере лично для государя, потребность в четких, всеобщих и, главное, строго исполняемых законах все больше определяли критерии истинности. Единство и централизация административной системы – а для некоторых и полная унификация общественного уклада – стали лозунгом дня. Этому идеалу воздается хвала даже в последней главе даосской книги «Чжуан-цзы», которую менее всего можно заподозрить в склонности к авторитарным порядкам. В одном из ее начальных пассажей говорится:
«Откуда нисходит духовная сила? Как является просветленность ума? Исходит сие от мудрецов, а получает завершение от правителей. Но и то и другое имеет своим истоком Единое...
Мудрость древних была воистину совершенной! Они стяжали осиянность духа, брали за образец Небо и Землю, пестовали всю тьму вещей, приводили к согласию Поднебесный мир, простирали милость на все сто родов. Они имели твердое знание основ и вникали во все частности жизни. Они охватывали разумом все шесть полюсов мироздания и все четыре времени года; не упускали из виду ни малого, ни великого, ни тонкого, ни грубого...
Нынче Поднебесный мир в великом смятении, мужи мудрые и достойные укрылись от взоров толпы, понятия о Пути и его свойствах друг другу противоречат... Каждый делает то, что ему заблагорассудится, и считает правым только себя...»
Сюнь-цзы тоже проповедует «великое единство» Поднебесного мира, но едва ли может претендовать на звание философа. Он предпочитает рассуждать с позиции здравого смысла и руководствуется в первую очередь прагматическими соображениями. Он часто апеллирует к авторитету традиции, государственных институтов и превыше всего царской власти, но никогда не поясняет, на чем именно основывается этот авторитет. В своей теории познания он проводит различие между знанием, доставляемым органами чувств, и так называемым удостоверением знания, которое осуществляет ум (обозначавшийся в китайской традиции термином «сердце»). Однако окончательное решение о наличии или отсутствии знания Сюнь-цзы оставляет за «людьми», т. е. общепринятым мнением. Вот характерный пассаж:
«Ум-сердце имеет удостоверяющее знание. Когда есть это удостоверяющее знание, тогда можно сообразно слуху определять звуки, а сообразно зрению определять образы. Однако удостоверение знания может осуществиться лишь в том случае, когда небесные чиновники (органы чувств человеческого тела. – В. М.) зарегистрируют их в соответствии с их видами. Когда органы чувств нечто воспринимают, но нет знания этого, ум-сердце удостоверяет знание, но нет речи о том, тогда люди непременно сочтут, что здесь нет знания. Вот что является причиной тождества и различия» [Сюнь-цзы, 1995, с. 451-452].
Как видим, Сюнь-цзы выводит процесс выявления тождества и различия из области понятийного анализа и рассматривает его в рамках естественного процесса восприятия и опознания данных органов чувств. Предполагается, что эти данные обязательно соответствуют действительности и притом совершенно понятны всем людям – два смелых постулата, требующих хотя бы минимального обоснования, каковое у самого умудренного конфуцианца совершенно отсутствует.
Надо заметить, что Сюнь-цзы (что, впрочем, свойственно всей китайской мысли) очень слабо различает внешнюю реальность и формируемый культурной традицией смысл, обуславливающий акт «удостоверения знания». Другими словами, мы не получаем от конфуцианского философа сколько-нибудь внятного ответа на вопрос о том, что первично: смыслы, присутствующие в сознании, или внешние объекты.
В Древнем Китае самое слово «чувство» имело отношение к разумности, каковая, как нам уже известно, обозначалась понятием «сердце». Этот странный для европейской мысли факт смешения внешней действительности и сознания отчасти обусловлен тем, что для Сюнь-цзы, как и для всей китайской мысли, знание проистекает из способности к различению как таковому, из которой вырастает сознание. Сюнь-цзы указывает, что в отсутствие «работы ума-сердца» органы чувств не смогут ничего различать, так что нельзя будет иметь и чувственное знание. Более того, Сюнь-цзы утверждает, что ум-сердце способен заменять собою чувственное восприятие, тем самым фактически предопределяя содержание восприятия.
Сознание, отмечает Сюнь-цзы, способно даже «испускать из себя необычные образы». Последнее опасно и вредно, отчего возникает необходимость держать ум-сердце в узде и заботиться о том, чтобы он хранил девственную чистоту. Здесь Сюнь-цзы принимает общее для китайской традиции уподобление сознания зеркалу, которое способно выявлять все образы, будучи чистым и пустым. Правда, он не поясняет, каким образом возможны самоконтроль и самосовершенствование сознания, если оно, согласно Сюнь-цзы, не несет в себе врожденного знания добра. Один из самых знаменитых – хотя в действительности далеко не главный – тезис Сюнь-цзы состоит в том, что «человек по природе зол, и его доброта есть результат воспитания».
В любом случае для китайского мыслителя первостепенное значение имеет сама идея преемственности культуры и природы, а идея эта нужна ему для того, чтобы обосновать принципиальную доступность для каждого человека правильного действия, т. е. следования праведному Пути. Обучение же, как и принято в конфуцианстве, приобретает характер последовательной интериоризации знания, которое в конце концов переходит в не требующий специальной рефлексии навык. Вершина учения – спонтанное, не требующее рефлексии, сливающееся с бессознательной привычкой действие:
«Не слышать хуже, чем слышать. Слышать хуже, чем видеть. Видеть хуже, чем знать. Знать хуже, чем действовать. Учение исчерпывает себя, когда достигает действия» [Сюнь-цзы, 1995, с. 133].
Двусмысленности в философской позиции Сюнь-цзы не случайны. Его система ориентирована на совмещение, казалось бы, взаимоисключающих принципов: прагматически-здравомысленного партикуляризма, признания условности всякого представления о реальности и приверженности идее всеобщего и безусловного Пути мира. Оба тезиса были во времена Сюнь-цзы частью общего багажа китайской мысли, но последний конфуцианский писатель древности по-новому соединил их, открыв тем самым новый, и заключительный, этап интеллектуальной истории Китая в классическую эпоху.
Релятивистский уклон оправдывает у Сюнь-цзы центральный для учения о ритуале тезис о том, что среди людей не может быть равенства и каждому из них предписано его особенное место в обществе. Конфуцианский мыслитель принимает общий для китайской философии тезис о том, что знание есть продукт естественной способности к различению, разграничению в опыте и не требует ни описания, ни даже логического обоснования. Система ритуалов есть совершенно естественный и соответственно безупречно истинный, а потому лучший порядок жизни – как природной, так и общественной.
Тот факт, что, несмотря на объективную природу ритуального порядка, сознание «удостоверяет» и даже определяет знание внешнего мира, играет немаловажную роль в построениях Сюнь-цзы: воспитание посредством ритуалов и санкционируемая ритуалами пирамида рангов, утверждает он, способны внушить каждому человеку понятия и желания, даже манеры и привычки, соответствующие его месту в общественной иерархии. Мысль не столь уж нелепая, если учесть, что для человека, как замечает К. Юнг, «в равной мере естественно жить инстинктом и преодолением инстинкта».
Готовясь к действиям, необходимо сопоставить свои поступки с желанием Неба. То, что Небо желает, делай это, а что Небо не желает, запрети делать.
Мо-цзы
Настоящее знание, по Сюнь-цзы, есть, собственно, знание того, что мне причитается, и поэтому неотделимо от нравственно оправданного смирения, чувства меры. Само понятие «разграничение» (фэнь), которое соответствует у Сюнь-цзы познанию, означает также положение в обществе. Другими словами, ритуал дает людям знание благодаря тому, что научает их понимать, в чем они отличаются друг от друга, и именно благодаря этому знанию люди способны обуздывать свои эгоистические желания, сотрудничать и в конечном счете составлять тот единый общественный организм или, как выражается Ч. Хансен, «общественную центральную нервную систему», которые в Древнем Китае называли «великим телом» (да ти) человечества.
Откуда Сюнь-цзы знает, что проповедуемая им система норм и ценностей – лучшая и даже, как он уверяет, единственно возможная?
Здесь конфуцианский ученый может сослаться на исторический опыт или, точнее сказать, на свою историческую мифологию. Он утверждает, что ритуалы были установлены мудрыми царями древности и за многие века своего существования доказали свою истинность и полезность. Лучшее доказательство истинности той или иной практики – сам факт ее долговечности или, как выражается Сюнь-цзы, наличие «вечносущих следов» древних уложений.
Здесь конфуцианский мыслитель опять-таки черпает из общего источника китайской традиции, заимствуя некоторые мотивы даже у своих главных оппонентов – последователей Мо-цзы. Он утверждает, что Небо, как воплощение «постоянства», не зависит от условных и преходящих человеческих понятий и ценностей. Однако люди должны уже из чисто практических соображений сообразовываться с незыблемыми законами природного мира, так что «путь человека» в конечном счете не расходится с «путем Неба». На этот счет в Китае даже была сложена поговорка: «Когда свершится путь человека, путь Неба свершится сам собой». Стихийные бедствия и смута в государстве – верные признаки того, что праведный путь, а вместе с ним гармония между природой и человечеством утеряны. Они не являются возмездием Неба за прегрешения человеческого рода, люди наказывают себя сами. Как натуралист и прагматик, Сюнь-цзы призывает не предаваться бесплодным размышлениям о небесных тайнах, а пользоваться возможностями, предоставляемыми «небесным порядком».
Итак, мораль, согласно Сюнь-цзы, необходима и ценна потому, что она наилучшим образом обеспечивает человеческое благоденствие и, следовательно, соответствует человеческой природе. Путь мудрых правителей создает гармонию между Небом и Землей, человеческим и природным; он в высшей степени нравственен потому, что следует высшему постоянству мироздания. Невозможно точно указать, в чем именно состоит праведный путь. Люди могут только фиксировать результаты своей деятельности и исправлять их на будущее. Отсюда, кстати сказать, то огромное значение, которое приписывалось в Древнем Китае работе историографов. По той же причине древнекитайские мыслители при всех различиях между ними в понимании всеобщего Пути так и не выдвинули понятий универсальной рациональности, всеобщей перспективы созерцания, которые были бы свободны от культурных и исторических условностей.
Рассуждения Сюнь-цзы имеют двойственный итог: с одной стороны, они ведут к апологии людского «мнения», оправданию существующего порядка просто потому, что он является спонтанным продуктом истории; с другой стороны, они придают этому порядку абсолютное значение, воплощенное в самодержавной власти правителя. Последний, помимо прочего, обязан оберегать общепринятый порядок словоупотребления, т. е. правила различения между вещами. Слова должны именовать строго определенные предметы, а философы, превратно толкующие понятия, – самые большие враги государства.
Теперь мы можем обратиться к главным вопросам мировоззрения Сюнь-цзы: каким образом естественное получает статус абсолютной нормы и почему только отдельные мудрецы способны учредить ритуалы, служащие образцами для всех?
Только положительные ответы на эти вопросы могут оправдать философский проект Сюнь-цзы, для которого стихийные начала общественной жизни совпадают с установленным правителем порядком. Проще всего было бы сказать, что естественное и абсолютное сходятся в безусловности актуального бытия. Однако такой ответ еще не является положительным доказательством. В поисках такого доказательства конфуцианский ученый обращается к понятиям, заимствованным из арсенала даосов (заметим, что мыслители даосского направления были в числе коллег Сюнь-цзы по академии Цзися). Он утверждает, что на самом деле существует всеобъемлющий, непредвзятый и потому истинный взгляд на вещи, но он доступен только сознанию, которое «пусто», «едино» и «покойно». Речь идет о сознании, которое совершенно беспристрастно и потому способно с безупречной точностью проводить различия между вещами и, главное, не отождествлять себя с той или иной частной точкой зрения, что для Сюнь-цзы, как уже говорилось, и составляет знание. Это знание внутреннее, самодостаточное, так сказать, бытийное или, как называет его Сюнь-цзы вслед за Конфуцием, «знание от жизни». Вот как оно описывается в книге Сюнь-цзы:
«Как же ум-сердце познает Путь? Благодаря тому, что он пуст, един и покоен. Ум-сердце все воспринимает, но обладает пустотностью. Он всегда наполнен, но обладает единством. Он всегда действует, но пребывает в покое. Люди имеют знание от жизни, а имея знание, обладают устремлениями, и эти устремления хранятся в уме-сердце. Пустота означает: не позволять хранящемуся в уме-сердце препятствовать восприимчивости. Ум-сердце знает от жизни, а знание дает различения. Различения – это то, что дано в знании одновременно. Это два, но в то же время это и одно. Когда одно не препятствует другому, это и называется единством. Когда мы спим, мы видим сны; в воображении мы можем бродить, где нам хочется. Когда мы пользуемся умом-сердцем, он строит планы. Итак, ум-сердце всегда действует, но ему свойственен покой. Способность не смешивать воображение и знание и называется покоем»
[Сюнь-цзы, 1995, с. 429-430].
Приведенное описание «сердечного ума» в своем роде типично для классической китайской мысли. Как видим, сознание для китайского мыслителя недвойственно своему содержанию и в этом смысле напоминает, если воспользоваться известной метафорой, ясное зеркало, которое благодаря своей пустоте вмещает в себя все вещи, не будучи тождественно им. «Знание от жизни» и есть эта внутренняя, отсутствующая глубина зеркала, которая позволяет видеть решительно все вещи и притом такими, какие они есть. Ум-сердце, утверждает Сюнь-цзы в другом месте своего трактата, способен распознать все категории явлений, проникнуть до самых пределов мироздания и «установить великие принципы вселенной».
Лао-цзы и Чжуан-цзы нигде не дают определения всеперспективному взгляду на мир. Допуская возможность полной «просветленности» (мин) сознания, они предпочитают выражать свое мистическое знание в форме недоуменных вопросов или туманных метафор. Совершая этот почти незаметный переход от иносказаний даосских философов к недвусмысленному утверждению и тем самым теряя символическое измерение опыта, Сюнь-цзы круто меняет ход китайской мысли: на смену свободной философии приходит оправдание абсолютной власти, а ум-сердце приобретает прерогативы самодержавного владыки.
Именно из среды учеников Сюнь-цзы вышли два главных идеолога быстро набиравшей силу имперской государственности – Ли Сы и Хань Фэй-цзы. Последний стал главным теоретиком школы политической мысли, получившей название «законников» (фа цзя). Он был наследным принцем, но предпочел служить правителю враждебного царства Цинь, чтобы иметь возможность осуществить свои идеи на практике. Писал просто и ясно, не увлекаясь стилистическими красотами.
В своем зрелом виде законничество отразило характерные черты своего времени – эпохи разочарования как в моральном идеале, так и в способности разума установить истину. Присущие законничеству отвращение к отвлеченному размышлению и примитивный практицизм являются, помимо прочего, откликом на софистическую критику понятий, разрушившую все догматические критерии истины.
Хань Фэй-цзы унаследовал от своего учителя учение о порочности человеческой природы, но в отличие от конфуцианцев не верил в нравственное совершенствование. Напротив, человек «как он есть», со всеми его пороками и слабостями, агрессивностью, страстями и страхами казался ему самым подходящим материалом для строительства идеального государства уже потому, что все эти отталкивающие свойства человеческой натуры суть признаки незнания. А невеждой легко управлять.
Как следствие, законники присоединились к уже многочисленному хору хулителей учености и провозгласили естественным состоянием человека войну и тяжелый труд.
Этим тезисом законники намеревались убить сразу двух зайцев: во-первых, предоставить в распоряжение государства даровой труд его подданных и, во-вторых, заставить рядовых участников трудовой армии считать великим благом даже скромные подачки властей. Цель же правления, согласно Хань Фэй-цзы, состоит не в том, чтобы привлечь на службу достойных мужей, а в том, чтобы не позволить никому делать зло (что в его устах означало противодействовать власти). Тут Хань Фэй-цзы в свойственной ему манере апеллирует к житейскому опыту: мягкотелость в обращении с подчиненными только развращает их, тогда как у строгого хозяина – дисциплинированные и послушные слуги. И напротив: дай подчиненным волю, и порядок исчезнет.
Хань Фэй-цзы подхватывает идею своего учителя о том, что человеческий разум в своем «чистом» и «покойном» состоянии способен иметь полное и точное знание о мире, но признает это свойство только за разумом правителя: «Мудрец, устанавливая законы государства, должен идти наперекор свету, но следовать Пути и его Совершенству» [Хань Фэй-цзы, 1992, с. 224]. В свойственном Хань Фэй-цзы настойчивом желании приписать сознанию отдельных людей (читай: своему сознанию) обладание абсолютной истиной угадывается страх перед релятивизмом или, можно сказать, мистическим анархизмом даосской гносеологии, которая выявляет в образе мира бездну вечнотекучего Хаоса.
Основные положения политической философии Хань Фэй-цзы хорошо изложены в главе его трактата, названной «Великое тело». Это понятие обозначало в те времена то общественное единство, которое воплощено во всеобщем Пути вещей. Его употребляют и Мэн-цзы, и Чжуан-цзы, и Сюнь-цзы, у которого оно приобретает характер единого стандарта жизни или, по оценке Ч. Хансена, «центральной нервной системы» в общественном организме. Начальный пассаж главы гласит:
«Те, кто в древности хранили цельность великого тела, взирали на Небо и Землю, созерцали реки и моря, полагались на горы и ущелья, свет солнца и луны, смену времен года, движение облаков и ветра. Они не обременяли ум-сердце многознанием, а себя – корыстными расчетами. Они предоставляли законам управлять порядком и смутой, в определении истинного и ложного полагались на награды и наказания, сообразовывали важное и неважное с применением власти. Они не шли наперекор небесному устроению, не причиняли ущерба естественным наклонностям, не копались в мелочах и не вникали в труднодоступное пониманию, не меняли принятых мер в угоду вещам, не были чрезмерно строги к другим и чрезмерно снисходительны к себе. Они во всем блюли принцип и следовали тому, что таково само по себе...» [Хань Фэй-цзы, 1992, с. 896].
В приведенном тексте хорошо раскрывается главная идея Хань Фэй-цзы: твердое соблюдение всеобщих законов, в равной мере относящихся и к миру природы, и к человеческому обществу. Познание этих законов дается совершенной «ясностью» ума, каковая является естественной способностью, раскрывающейся благодаря умению не обременять себя размышлениями о частностях. Но умный государь также обязан довести до сведения подданных «правильные» (т. е. полезные для государства) принципы правления. Чиновники в свою очередь должны установить полное единообразие не только законов, но и распорядка жизни на всей территории будущей идеальной империи. Они должны взять на себя роль наставников народа, тогда как все частные инициативы в делах народного просвещения должны быть решительно пресечены.
Тем же способом самонадеянного упрощения законники попытались разрешить главный вопрос их утопии «органического деспотизма»: почему порядок, установленный всевластным правителем по собственной воле, не сказать произволу, должен восприниматься как естественный и необходимый или даже единственно возможный? Мы уже знаем, что подлинной подоплекой этого тезиса было особое представление о рациональном порядке, согласно которому реальность есть акт символической типизации опыта – действие одновременно единое и единичное и, следовательно, безусловное в своей предельной конкретности. Такова же, как нам известно, природа вечно отсутствующего, но извечно возобновляемого «действия Великого Пути».
О, туманное! О, неясное! В нем заключены образы. О, неясное! О, туманное! В нем заключены семена. Его семена совершенно достоверны, и в нем заключена истина. С древних времен до наших дней его имя не исчезает. Оно существует для обозначения начала всех вещей. Почему я знаю начало всех вещей? Только благодаря ему.
«Дао-дэ цзин»
Есть своя закономерность в том, что законники подкрепили свои, по сути, чисто прагматические установки понятиями, играющими ключевую роль в духовной практике даосизма. Они утверждали, что правитель должен взращивать «чистоту и покой» сердца и уподобить свой дух «ясному зеркалу», бесстрастно отражающему все, что происходит в мире. (Хань Фэй-цзы нигде не поясняет, каким образом можно совместить даосский идеал «чистоты сердца» с его тезисом о неисправимом корыстолюбии человека.) Аналогичным образом они придали даосской апологии «естественности» явственные очертания авторитарного порядка.
Все началось с уже знакомого нам Шэнь Дао, который оставил рассуждение о некой неодолимой «силе вещей», посредством которой и осуществляется власть государя. Шэнь Дао утверждал, что могущество правителя определяется преимущественно, если не полностью, тем, что ему просто положено властвовать, а его личные способности и моральные качества не имеют значения. Очень может быть, что это открытие Шэнь Дао вынес из вполне очевидного факта, что людям, вообще говоря, свойственно даже без принуждения подчиняться власти.
Хань Фэй-цзы прямо уподобляет действие такой всепокоряющей силы царской власти даосскому идеалу «недеяния» и не устает повторять, что правитель должен всегда блюсти свое царственное величие, держать советников на почтительном удалении от себя и ни в коем случае не заниматься делами самому, дабы не уронить свой авторитет.
Главный теоретик законничества не ограничился отдельными ссылками на даосского патриарха Лао-цзы. Ему принадлежат довольно подробные толкования на «Дао-дэ цзин».
Сам Лао-цзы говорит о приоритете символической реальности, которая делает возможным, предвосхищает предметное бытие подобно тому, как семя предваряет и в известном смысле уже содержит в себе плод. Так, покой, будучи символом действия, является условием всякой деятельности, отсутствие предваряет всякое присутствие и т. д. Великий Путь у Лао-цзы есть неразличение, «чудесное совпадение» внутреннего и внешнего, символического и актуального, но, конечно, не их тождество.
Между тем теория познания Сюнь-цзы открывала дорогу авторитаризму законников. Согласно Сюнь-цзы, пребывающее в «покое» и, следовательно, незамутненное субъективностью и страстями сознание обладает «ясностью разума» (мин) и способно совершенно объективно и непредвзято воспринимать свойства вещей. Следовательно, сознание в его первозданно-естественном состоянии обладает знанием объективного и, поскольку объективность в данном случае совпадает с общепринятым смыслом слов, также и единственно правильного порядка человеческой жизни [См. Hansen, 1992, р. 339-343, 374].
Политика как искусство внешнего принуждения требует превратить идею самоотсутствующей реальности, которая делает возможным самовысвобождение всего сущего, в понятную и обязательную для всех систему идеологии. Реальная власть не выносит символической глубины смысла, хотя и пользуется его дарами1.
Хань Фэй-цзы оставалось сделать еще один шаг и наделить правителя, обладающего «покойным сердцем», правом декретировать все человеческие понятия и ценности.
Этот шаг он делает в своих толкованиях – первых в китайской истории – на «Дао-дэ цзин». Философские посылки взглядов Хань Фэй-цзы выражены в них с наибольшей ясностью. Хань Фэй-цзы трактует «пустоту» как естественное состояние сознания, при котором оно «не имеет никаких стеснений» [Хань Фэй-цзы, 1992, с. 598].
По его убеждению, правитель, хранящий такую «ясность ума» (Хань Фэй-цзы избегает называть его «мудрецом», дабы не вызывать ассоциаций с прежними морализаторскими учениями), привержен «единству» или «великой цельности» бытия, что позволяет ему знать «принципы» (ли) вещей, т. е. «порядок становления вещей», и в конечном счете – различать и классифицировать все явления.
Путь, согласно его определению, – это просто «то, что делает все вещи такими, какие они есть, и что связывает все принципы... Среди тьмы вещей у каждой вещи есть свой принцип, Путь же связывает их все и поэтому не может не претерпевать превращения» [Хань Фэй-цзы, 1992, с. 646].
Чуть ниже Хань Фэй-цзы предлагает свою трактовку главной темы китайской традиции: совпадение познания со способностью различать между вещами, что требует противопоставления.
«Вообще говоря, принцип – это сопоставленность круглого и квадратного, длинного и короткого, грубого и тонкого, прочного и хрупкого. Только установив принципы, можно постичь Путь... То же, что не имеет определенного принципа, не может быть и высказано словами. Вот почему мудрец (Лао-цзы. – В. М.) сказал, что „вынужден назвать это Путем“» [Хань Фэй-цзы, 1992, с. 652].
Становится понятным, почему Путь для Хань Фэй-цзы есть «единство всех принципов». Речь идет о единстве, обуславливающем бесконечное богатство разнообразия. Поскольку же Путь проявляется в определенности принципов вещей, он делим на части:
«Хотя Путь нельзя увидеть, мудрый фиксирует зримые результаты его действия и благодаря его частным проявлениям прозревает его форму. Поэтому (в „Дао-дэ цзин“) сказано: „Вид невидимый, образ невещественный“ [Хань Фэй-цзы, 1992, с. 651].
Хань Фэй-цзы утверждает, что можно иметь «слишком мало» или даже «слишком много» Пути. Мудрое же правление для него, как мы уже знаем, основывается на «следовании принципам вещей».
Поскольку познание «принципов» вещей сопряжено с постижением особенности каждой вещи, мы можем сказать, что принцип вещи есть не что иное, как внутренний предел ее существования, момент ее преображения в свой тип. Хань Фэй-цзы в самом деле свойственно острое чувство исключительности, уникальности каждого явления и события. Он любит обращаться к примерам из прошлого, но эти исторические экскурсы почти всегда имеют у него вид анекдота, иллюстрирующего уникальность исторических обстоятельств и, следовательно, невежество тех, кто пытается мерить действительность отвлеченными понятиями.
Рассмотренные выше нехитрые логические рассуждения, а равно псевдоисторическая риторика анекдотов нужны Хань Фэй-цзы для того, чтобы установить связь «небесного принципа» как единичности множественного с понятием типа, который обладает одновременно качествами универсальности и конкретности. Разумность «принципа» предстает здесь как совпадение двух видов предельности в бытии: конкретности единичного момента существования (отсюда апология исторического обновления у законников) и пустотной «великой цельности» мира. Единство бытия-типа воплощается в неисчерпаемом разнообразии единичных явлений мира. Оттого же верность заявленному принципу не предписывает определенного действия, но, наоборот, предполагает неограниченную свободу маневра. Абсолютная власть правителя может и должна выражаться в непрерывном изменении законов сообразно «обстоятельствам времени».
Жил при дворе циского царя рисовальщик. Циский царь задал ему вопрос:
– Что всего труднее рисовать?
– Собак и лошадей, – был ответ.
– А что всего легче?
– Бесов и души умерших, – был ответ. – Ведь собаки и лошади людям известны, сутра до вечера они перед глазами, поэтому здесь нельзя ошибиться, а значит, и рисовать их труднее. Бесы же и души умерших не имеют телесных форм, не доступны взору – поэтому и рисовать их легко.
Хань Фэй-цзы
Корень авторитарного правления как раз и заключается в отмеченном здесь произвольном и потому насильственном, лишенном роли практики смешении субъективного и объективного, оценки и факта. Иррациональная природа такого смешения всегда и везде заставляла защитников авторитаризма объявлять власть непостижимым таинством и в то же время особым образом мистифицировать природу власти, оправдывая власть ссылками на исторические прецеденты, которые как раз и являются иллюстрациями смешения человеческой субъективности и объективной действительности и притом в силу своей неповторимой исключительности не могут быть сведены к некоему общему правилу.
Недаром, как уже говорилось, книга Хань Фэй-цзы – одно из самых больших в Древнем Китае собраний притч и исторических анекдотов, а ее автор снискал в китайской традиции славу искуснейшего резонера. Хань Фэй-цзы апеллирует к здравому смыслу (носителю общепризнанных истин), но тон его повествования скорее иронический и даже циничный, ведь его примеры призваны показать как раз первостепенную роль субъективного фактора в познании истины. То, что было истинно прежде, совсем не обязательно истинно сейчас, доказывает Хань Фэй-цзы. Следовательно, единственный критерий истины – воля правителя, которая должна быть непостижимой для его подданных.
Привлекательность позиции Хань Фэй-цзы для его современников станет понятнее, если мы свяжем его тезис о «следовании принципам» с традиционной китайской идеей бытия как событийности. Принципам следуют потому, что они предшествуют субъективному опыту, а познать принципы – значит претворить свою субъективность в объективный порядок вещей.
Такое претворение не имеет своей идеи или сущности, но, как можно заметить, воспроизводит действие абсолютной событийности, которая предстает одновременно как Единое Превращение мира и бездна мировых метаморфоз, предельная целостность и предельная конкретность.
Определить принцип путем сопоставления вещей означает в таком случае установить качество или, можно сказать, тип или тему целой ситуации. Власть в китайском понимании и есть не что иное, как право определять качество той или иной обстановки; определять интуитивно, посредством «пустоты ума-сердца», ибо в ситуационно воспринимаемом мире, т. е. в мире, воспринимаемом как «одно тело», одно иерархически выстроенное целое, все случается «совместно», вне отношений причины и следствия, цели и средства. А все, что лежит вне сферы общей гармонии и тем более противится своему соучастию во вселенском согласии, подлежит исправлению или уничтожению. Поскольку гармоническое всеединство мира само себя оправдывает, сопутствующая ему классификация явлений остается чисто формальной и некритической. Тем не менее сама идея такого формального определения «текущего момента» оказалась в Китае необычайно живучей, поскольку она позволяла соотносить общее и особенное в окружающем мире и так сохранять традиционную модель рациональности. Она и была главным средством управления в Китае.
Надо отдать Хань Фэй-цзы должное: ему удалось с редкой прозорливостью разглядеть действительную природу власти, которая проистекает как раз из организуемой понятиями игры различий (что, кстати сказать, и засвидетельствовано знаменитым афоризмом: «разделяй и властвуй»). Абсолютная же власть есть различие между несопоставимыми вещами, и последнее выступает как различие между знающим правителем и незнающими подданными.
Учение Хань Фэй-цзы о «небесном принципе» вещей как универсальном различении призвано разрешить и одну из главных проблем предложенной им бюрократической организации. Дело в том, что в сложных административных системах ни одно должностное лицо не в состоянии обладать полным объемом управленческого знания или даже знанием, достаточным для принятия решений. Теоретики «законничества» всегда подчеркивали, что только правитель должен обладать всей полнотой информации, но при этом он не должен заниматься конкретными делами управления. Идея принципа как типа существования является ответом на эту дилемму знания в управленческой системе: роль правителя заключается здесь в достижении знания типов действительности, которое относится к качественно более высокому порядку знания, нежели знание предметное, и в то же время охватывает потенциально бесчисленное множество мировых явлений. Именно такой характер носят системы классификации вещей, представленные в традиционных китайских энциклопедиях.
Можно сказать, что у Хань Фэй-цзы чиновники предстают носителями знания, тогда как правитель обладает исключительной привилегией на понимание, но при этом обладает привилегией не иметь расчетов и планов, а жить единичными «событиями», оставаясь непредсказуемым и непостижимым для своих подданных.
Важное следствие трактовки Хань Фэй-цзы «принципов вещей» состоит в том, что власть есть человеческое изобретение, что она фабрикуется людьми. Обычаи и исторические прецеденты не имеют для него познавательного значения – они только иллюстрируют уже известное. Но он – авторитарный просвещенец, который требует заменить таинство ритуала бюрократической секретностью и учредить новую квазитрадицию, идущую от «ясности ума» государя. Отвергая метафизику, он признает разумность человека как деятельного существа. Правда, разумность воплощается для него в личности «единственного из людей» – правителя. Но поскольку «разумный» правитель свободен от всякой субъективности, устанавливаемые им имена должны соответствовать природному, или «небесному», порядку. Так самодержавная власть получала в глазах легистов вполне убедительное и притом «естественное», согласующееся со здравым смыслом обоснование.
Законники приспособили для своих целей, соответствующим образом упростив его, и другое важнейшее положение традиционной политической теории – идею разделения обязанностей между правителем и его чиновниками. Правителю полагалось культивировать покой духа, «удерживая в себе Единое» (еще одно даосское понятие), не иметь личных пристрастий и корыстных желаний. Только так государь мог обеспечить благополучие и сплоченность своих подданных. Чиновникам, напротив, полагалось быть деятельными, ибо ограниченное деяние – удел исполнителя и слуги, не имеющих полноты знания.
В государстве законников все функционирует так гладко и безупречно, что правителю нет нужды (более того: ему это даже запрещено) вмешиваться в работу администрации. В идеале тотальный характер власти даже исключает принуждение: технология государственного управления сливается с «работой Небес», как бы воспроизводит (а точнее было бы сказать, улучшает и усиливает) естественные процессы.
Хань Фэй-цзы называет главной заслугой разумного правителя умение согласовывать свою политику с природными факторами (буквально: «небесным временем»). Подобно Сунь-цзы, Хань Фэй уподобляет воздействие «разумного правления» на жителей царства всесокрушающей мощи водного потока, но – в противоположность своему кумиру Лао-цзы – утверждает, что государь должен «издавать бесчисленные распоряжения».
Органическая целостность авторитарного правления просто не имеет объекта воздействия и поэтому, по мысли законников, не требует принуждения. Тем не менее оно воплощает собой как бы чистое, безусловное насилие, выраженное в догматическом отождествлении понятия и вещи, символических и актуальных качеств существования или, по-другому, превращение присутствия бытия в предметность вещей. В этом, собственно, и заключается действие власти по Хань Фэй-цзы, которое имеет характер «определения принципов» или, мы могли бы уточнить, тематизации действительности.
Сила государства в том, что оно всему дает имя и не терпит никакой безымянности. В таком случае человек становится лишь «материалом» для акта «самопревращения», то есть, по сути, сводится к чистой материальности, праху бытия, безличной, хотя и обладающей качественным своеобразием, всеобщности, которая допускает только функциональные различия. Этим объясняется, надо полагать, явное пристрастие всех тоталитарных режимов к натурализму в искусстве, в равной мере свойственное и Китаю, и Западу.
Уже в трактате «Гуань-цзы» отношения государя и его подданных уподобляется отношениям ума («сердца») и органов чувств. Сердце в человеческом теле занимает положение государя, а каждое из девяти отверстий тела имеет свое назначение, подобно тому как служилые люди имеют свои обязанности. Когда сердце блюдет свой Путь, тогда и все девять отверстий следуют присущему им принципу (нечто подобное, как мы помним, утверждал и Сюнь-цзы). Если человека переполняют страсти, то его глаза не различают цветов, его уши не различают звуков. Поэтому говорится: «Когда господин отходит от Пути, тогда слуга не способен действовать правильно» [«Дао-дэ цзин»].
Хань Фэй-цзы и это положение переводит в плоскость практической политики: правитель должен воздерживаться от самостоятельных действий, скрываться в глубине своего дворца и ни в коем случае не выказывать своих намерений, дабы не позволить своему окружению играть на его желаниях. Тотальность его господства вообще не позволяет ему вступать в какие-либо личные отношения со своими подданными. Хань Фэй апеллирует к Лао-цзы: как рыба не должна покидать глубин, так и правитель не должен обнаруживать себя и тем более вступать в дебаты по поводу тех или иных вопросов управления.
Мудрец познает мир, не выходя из дома. Он видит естественное Дао, не выглядывая из окна. Чем дальше он идет, тем меньше познает. Поэтому мудрый человек не ходит, но познает. Не видя [вещей] [он] называет их. Он не действуя творит.
«Дао-дэ цзин»
Путь правителя соответствует кругу – символу полноты, не имеющей отличительных признаков. Круг предшествует квадрату и владеет им, как покой владеет движением, а единство владеет множеством. Пребывая в покое, государь «видит глазами и слышит ушами всего мира»; он все узнает от своих чиновников, не предпринимая никаких усилий. Так он на свой лад следует завету Лао-цзы, говорившему, что мудрый «познает мир, не выходя из дома».
Хань Фэй-цзы начал с того, что обещал правителям полную и безусловную власть над миром. Ирония его весьма стройных и последовательных рассуждений заключается в том, что ценой достижения абсолютной власти в конце концов оказывается способность отказаться едва ли не от всех радостей, которые власть может принести человеку. Лишенный желаний и привязанностей, ни для кого не доступный и не ищущий людского поклонения «разумный государь» у Хань Фэй-цзы слишком напоминает аскета, отрекшегося от всех мирских удовольствий. А нужна ли аскету власть?
В любом случае главной темой учения Хань Фэй-цзы остается преемственность актуального и типического. Теоретик законничества рассуждает с натуралистических и прагматических позиций: для него человеческая природа сводится к простейшим нуждам и желаниям людей, к их повседневным заботам и радостям, к инстинкту приобретения и страху перед силой. В глазах Хань Фэй-цзы человека характеризует прежде всего привязанность к физическому существованию и его удовольствиям.
Это сведение духовного к материальному, устранение дистанции между символическим и актуальным аспектами человеческого бытия – характерная черта тиранического режима, наглядно проявлявшаяся в характере и умственном складе самих тиранов. В полной мере свойственна она и объединителю Древнего Китая, первому императору первой китайской империи Цинь Шихуанди, панически боявшемуся за свою жизнь и страстно желавшему физического бессмертия. Отчасти мы можем судить о ней и по глиняным фигурам воинов из гвардии императора, обнаруженным в гробнице Цинь Шихуанди. Лица этих скульптур выделаны очень тщательно и обладают, несомненно, портретным сходством с их прототипами, но это изображения обитателей мира мертвых. Поэтому нас уже не должно удивлять то, что прочие части тела лепились по общему стандарту и являют собой безличный тип. Вот так натуральное и типологически-функциональное сводились воедино даже в каждой отдельной скульптуре.
Крушение законничества
Законники прекрасно понимали значение кодификации и тематизации общественной практики как средства укрепления власти. Однако серьезная ограниченность их теории заключалась в абсолютизации власти как таковой: правитель у законников совершенно лишен прямой связи с обществом и, следовательно, никогда не оказывается перед необходимостью рассмотреть альтернативы действия и сделать реальный выбор. В результате система управления замыкается в себе и все больше пытается воздействовать на общественную жизнь, на этот упрямый «человеческий фактор» посредством физического насилия. Прием, вообще говоря, запретный для власти, ибо открытое насилие и тем более террор как раз самым быстрым и бесповоротным образом дискредитируют и подрывают власть.
Между тем насилие составляет самое существо авторитарной политики как претворение личного в безлично-всеобщее. Это превращение не может быть предъявлено мысли и стать объектом критического рассмотрения. Абсолютная власть находит свое завершение в повседневности – анонимной стихии народного быта. В этой стихии в конце концов растворяется и организованная власть. Но покуда авторитарный режим сохраняет свою идентичность, его главными врагами оказываются интеллектуалы, которые вводят в жизнь критическую рефлексию и тем самым лишают власть ее мистической ауры. Недаром Хань Фэй-цзы требовал беспощадно расправиться со своими же собратьями по цеху философов, клеймя их «паразитами» общества и бедствием для государства. Впрочем, в противостоянии тиранов и философов неправы могут быть обе стороны. Задача мысли состоит в критике не власти как таковой, – ибо власть неуничтожима, как сама жизнь, – а в ее идеологическом оформлении.
В политических рецептах законников, конечно, нет ни грамма любви к человеку. Но в них нет и настоящей справедливости, ведь законы устанавливаются по желанию правителя и должны исполняться всеми, как бы ни были они жестоки или даже нелепы. (Законники разными способами старались воспитать у жителей своих царств готовность выполнять любое, даже самое нелепое распоряжение властей.) В этих рецептах, наконец, нет даже настоящей заботы о народе.
Уместно напомнить, что кумир законников Лао-цзы умел ценить безыскусные радости простых людей. С добродушной иронией он отмечает, что людям свойственно желание вкусно поесть, покрасоваться в новом наряде, повеселиться в праздник. Можно сказать, что Лао-цзы – этот, по преданию, молчаливый и угрюмый отшельник – первым в Китае открыл повседневность и опознал в ней эстетическое качество. А смог он это сделать потому, что открыл в жизненном опыте некую внутреннюю, духовную глубину – неизъяснимую дистанцию между символическим и актуальным в существовании.
Законники отменяют эту дистанцию и, как следствие, перестают видеть красоту жизни. Для них люди – только орудия осуществления их тоталитарного проекта. Хань Фэй-цзы охотно цитирует слова Лао-цзы о пользе незнания для народа, но при этом действительно считает простой люд неразумными детьми, которые сами не знают, чего хотят. Детей, как известно, надо воспитывать, и авторитарная утопия предлагает свой метод «перековки масс» посредством всеобщей мобилизации.
Нужно сделать государство маленьким, а народ редким. Даже если имеется много орудий, не надо их употреблять. Нужно сделать так, чтобы народ не странствовал далеко до конца своей жизни. Даже если имеются лодки и колесницы, не надо их употреблять. Даже если имеются вооруженные войска, не надо их выставлять. Надо сделать так, чтобы народ снова начал плести узелки и употреблять их вместо письма. Надо сделать вкусным его питание, прекрасным его одеяние, устроить ему спокойное жилище, сделать веселой его жизнь.
«Дао-дэ цзин»
Ум правителя в том и заключается, чтобы пользоваться плодами совместной работы всех своих подданных, «использовать вещи для того, чтобы управлять вещами». Управлять же людьми можно, лишь воздействуя на их самые низменные чувства: ненасытную алчность и страх наказания. Правда, Хань Фэй-цзы называет второй по важности заслугой правителя умение «завоевать сердца людей» и тем самым побудить их к усердной службе, но речь идет о консенсусе, молчаливом приятии власти, без которых не может существовать тирания.
Хань Фэй-цзы погиб в тюрьме в 233 г. до н. э. Проживи он еще несколько лет, и ему было бы дано увидеть уничтожение его родного царства и одновременно полный триумф его политической теории.
Царство Цинь разгромило одного за другим всех своих соперников и в 221 г. до н. э. объединило под своей властью весь Древний Китай. Великая деспотия законников стала реальностью. Была создана строго централизованная администрация, унифицированы деньги и меры, объявлены вне закона «местные обычаи», казнены многие ученые люди и сожжены «вредные» книги, прежде всего конфуцианские каноны, исторические хроники и сочинения философов. Миллионы тружеников были мобилизованы на военную службу, строительство Великой стены, оросительных каналов и императорских дворцов.
И все же триумф законничества оказался недолгим. Уже через полтора десятка лет циньская империя рухнула, а законничество навсегда прекратило свое существование как самостоятельное течение политической мысли.
Существуют, конечно, объективные причины краха законнической идеологии. Одна из самых приметных – гигантская территория империи, сделавшая невозможной слаженную работу чрезмерно централизованного бюрократического аппарата. Но нельзя не указать и на внутренние противоречия воззрений законников.
Пожалуй, наиболее острое из них проистекало из врожденного догматизма законнической мысли. Речь идет о произвольном отождествлении мысли с понятием и идей с вещами. Если говорить конкретнее, законники смешивали объективную реальность и субъективные представления. Именно тезис о «небесной» или «природной ясности» (тянь мин) ума служил для Хань Фэй-цзы доказательством естественности политического строя, произвольно устанавливаемого правителем. Тот же тезис давал основание говорить об отсутствии принуждения в идеальном государстве законников и, более того, отсутствии насилия в политике вообще.
Таким образом, система законников, как уже было сказано, замыкается на себе и не соприкасается с действительной жизнью. Этим она напоминает игру, которая всегда создает свой особый, отделенный от реальности мир. Возможно, политика вообще не может быть лишена элемента игры, коль скоро внешний образ власти никогда не соответствует ее сущности: короля играет его свита. Но проект законников состоял как раз в том, чтобы перевернуть отношения причины и следствия и воссоздать власть по установленным ими разумным правилам управления.
Английский философ А. Макинтайр проницательно отметил как сильные стороны диктатуры бюрократии, так и ее врожденные слабости: «Социальный мир повседневного твердолобого практического реализма, в котором нет места бессмыслице и который является средой управления, есть мир, устойчивое существование которого зависит от систематического недопонимания и веры в фикции...» И далее, говоря об «эффекте пророчества XVIII века», т. е. по существу о тоталитарном проекте модерна, А. Макинтайр отмечает, что этот эффект породил «не научно управляемый социальный контроль, а искусную драматическую имитацию такого контроля. Его театрально-лицемерный успех придал ему власть и авторитет в нашей культуре. Наиболее эффективный бюрократ есть наилучший актер» [Макинтайр, 2000, с. 148]2.
Предписания Хань Фэй-цзы, уравнивающие знак и действительность, не могут охватить реальной жизни. Оттого же его суждения о природе «естественной ясности ума» глубоко двусмысленны. В одних случаях он прямо отождествляет «Небо» с «разумностью и знанием» и говорит о «небесных» свойствах зрения и слуха, благодаря которым можно без всяких усилий иметь полное знание о мире. В других случаях он говорит о познании посредством воображения или способности соотнести явление с реальностью, когда, например, по скелету слона можно представить себе его облик. В то же время мудрый, утверждает Хань Фэй-цзы в своих толкованиях «Дао-дэ цзин», «прозревает сокровенную пустоту Пути и использует его действие повсюду» [Хань Фэй-цзы, 1992, с. 652]3. Есть очевидные неувязки и в его понимании человеческой разумности: он утверждает, что человек всегда ищет выгоду для себя, но тут же прибавляет, что человеческий разум способен «блюсти цельность жизни» [Хань Фэй-цзы, 1992, с. 664].
Нельзя не видеть у законников и противоречия между идеалом диктатуры и представлением о человеческой природе. Они намеревались построить свою идеальную государственную машину из крайне неподходящего для этой цели материала – людей от природы злобных, алчных, коварных, неспособных доверять друг другу. «Общее дело» строительства великой империи приходилось заведомо отдавать в руки беспринципных и презирающих друг друга интриганов. К тому же игра всегда несет в себе свое собственное отрицание: любые правила можно обойти, и пресловутые «аппаратные игры» способны сделать недейственными и недействительными общепринятые правила политики.
Столь же противоречивой выглядит попытка ограничить знание, добываемое естественным «светом разума», персоной одного правителя. Хань Фэй-цзы и сам признает, что государь окружен отнюдь не покорными невеждами, а очень умными, коварными, лицемерными людьми, которые постоянно подглядывают за ним, ища возможности втереться к нему в доверие, сыграть на его слабостях, а то и убить (дворцовые убийства в те времена часто имели место и совершались с большой изобретательностью). Популярная в ту эпоху поговорка описывала отношения правителя с его советниками в следующих словах: «За один день – сто сражений». Хань Фэй-цзы также вынужден признать, что подданные государя не будут принимать на веру установленные их господином «истины», тем самым снова спотыкаясь о вопрос о том, почему временные и очевидно относительные определения вещей должны приниматься как абсолютная истина.
Упоенный своими открытиями в области управления, Хань Фэй-цзы не придавал большого значения «человеческому фактору». А между тем культивированное лицемерие исполнителей, почти откровенно предполагавшееся легистами, грозило в любой момент взорвать – и на практике действительно взорвало – административный аппарат изнутри.
Надо признать, что даже принципы организации бюрократии, которые законники считали своим главным достижением, не были свободны от серьезных внутренних противоречий. Наиболее существенное из этих противоречий заключалось в том, что «законники» старались полностью подчинить работу государственного аппарата формальным регламентам и полностью устранить инициативу служащих. Подобная установка заведомо обрекала администрацию на, можно сказать, системную пассивность и в конечном счете неэффективность. В таких условиях надеяться на то, что бюрократия будет оценивать своих членов по их реальным заслугам и способностям, было чистейшим прожектерством.
Существуют, конечно, и более общие вопросы, способные вызвать недоумение. Какую ценность может иметь порядок жизни, не обещающий подданным ничего кроме страха и поощрения стяжательства, а правителю не позволяющий иметь личные интересы и симпатии? Каковы критерии природной «ясности ума» и гарантии ее достижения? И если сущность власти недоступна пониманию, то что обеспечивает стабильность воздвигнутой на такой посылке политической системы?
Эти вопросы так и не получили ответа в китайской истории. Но китайцы усвоили главный урок законнического эксперимента: тирания в действительности не может иметь «философского» обоснования.
Утрата законничеством позиций официальной государственной идеологии не означала, конечно, его полного исчезновения. Законники в самом деле выработали немало полезных рекомендаций для любого аппарата власти, и их наследие пропитало собою всю политическую систему позднейших китайских империй. Отождествление «небесной» глубины человеческой практики и ее предметного содержания навсегда осталось краеугольным камнем имперской идеологии в Китае.
Влияние законничества особенно заметно в области организации и контроля бюрократического аппарата. Немалый вклад законники внесли в традиционную экономическую политику китайского государства, в основе которой всегда лежала идея поддержания оптимального соотношения различных сфер общественного производства и потребления. В Китае это называлось «великим выравниванием» или достижением равновесия между «корнем» (земледелием) и «верхушкой» (торговлей).
Ныне распространять милости, умножать щедроты, громоздить любовь, удваивать благодеяния, греть блеском славы, покровительствовать тьме народа, сотне семейств, побуждать людей получать наслаждение от своей природы через радость познания – это милосердие.
«Хуай Нань-цзы»
Многие понятия и представления законников продолжали существовать в смягченном и лишенном идеологической строгости виде. Примером может служить так называемое «учение Хуан-ди и Лао-цзы» – популярная в древнекитайский империи синкретическая доктрина, соединявшая легистские и даосские постулаты. Хотя законники, как мы уже знаем, с самого начала стремились опереться на «мудрость» даосского патриарха Лао-цзы, их идеал «органической деспотии» разительно отличается от политического идеала даосов, мечтавших о «маленьком царстве с редким населением» и правительстве, которое управляет народом «бездумно-отрешенно» и вовсе не издает распоряжений.
За этим очевидным различием политических программ стоит не столь заметное различие познавательных установок: законники попросту не понимали значения символических ценностей в человеческой практике. Крушение радикального законничества Хань Фэй-цзы повлекло за собой возвращение законнической мысли к наследию Лао-цзы по двум важнейшим пунктам: в поздней, смягченной версии законничества заметно усилилось обращенное к правителю требование личного совершенствования вплоть до обретения им «вечной жизни»; в области же управления идея деспотической власти соединилась с принципом «заботы о пользе народа». В согласии с даосской традицией законническим методам организации и контроля государственного аппарата здесь отводилось низшее место в иерархии форм правления. Управлять же народом предлагалось с полным учетом его «естественных» наклонностей и во всяком случае без насильничанья.
Вот характерный пассаж из главы об искусстве управления трактата «Хуай Нань-цзы» (середина II в. до н. э.):
«Даже если великие силачи попытаются вести буйвола за хвост, они не смогут это сделать, ибо будут идти наперекор пути вещей. Но если проткнуть ноздри буйвола хотя бы веточкой тутовника, то даже маленький мальчик сможет провести буйвола через всю страну, ибо он будет следовать пути вещей. Поскольку мы пользуемся свойствами воды, мы можем с помощью одного весла управлять лодкой. Поскольку государь управляет народом посредством силы самих вещей, его указы и распоряжения немедленно исполняются» [Хуай Нань-цзы, 1997, с. 431].
Перед нами, очевидно, своеобразный компромисс: правитель может и должен обладать всей полнотой власти, но пользоваться ею он обязан так, чтобы не навредить природе вещей. Идея же совпадения политики и космического процесса, «человеческого» и «небесного» начал по-прежнему остается неоспоримым и неизменным принципом.
Глава 1
Власть и общество в ханьском Китае
Основы имперской организации
Гибель ханьской державы, просуществовавшей почти без перерыва в течение четырех столетий, не поколебала сложившихся в ту эпоху традиций государственного управления. Со времен Цинь Шихуана феномен имперской государственности наложил глубокую печать на весь облик общества и цивилизации в Китае. Не забывая, что ханьская империя явилась продуктом полутысячелетнего развития древнекитайского общества, вобравшим в себя богатейший политический опыт предшествовавших веков, по необходимости ограничимся очерком институционных основ ханьского государства как таковых.
Прежде всего, что такое империя? Предложенное в начале XVIII в. французом Г. Жераром определение империи как большого государства, населенного разными народами (в противоположность царству, которое меньше по размерам и этнически однородно), все еще, несмотря на его очевидную условность, пользуется популярностью в справочной литературе. Хотя понятию «империя» не суждено, вероятно, обрести полную меру научной строгости, нельзя исключить возможность выделения, в рамках общей типологии политических систем, специфически «имперских» черт государственной организации.
В поисках таких черт удобно исходить из понятия, получившего самостоятельную жизнь, но производного от слова «империя» и притом семантически призванного выражать сущность «имперского» начала – понятия империализма как ориентации государства на безграничную экспансию и его способности к ней, пусть чисто потенциальной. Хорошо известные амбиции китайских императоров произрастали не на пустом месте. За ними стояло реальное превосходство империи над сопредельными народами в организации государственного аппарата и армии, мобилизации природных и человеческих ресурсов, культурной унификации. До известных пределов существование рассматриваемой нами государственности отнюдь не являлось тормозом экономического и социального прогресса. Благодаря внедрению передовых методов агротехники производительность земледелия за три первых столетия ханьского правления повысилась примерно на 25% [Уцуномия, 1955, с. 314]. Ханьский период стал временем повсеместного распространения железа и водоподъемного колеса, изобретения бумаги, значительного совершенствования ткацкого станка.
Необходимой предпосылкой преимущества империи в мобилизации ресурсов являлась автономность целей имперской политики и, шире, независимость имперской организации от локальных традиций, конкретной социокультурной среды на местах. Это не значит, что китайская империя могла расширяться беспредельно или существовать где угодно. Ее экспансия была заключена в довольно жесткие границы, установленные тем, что для Китая можно было бы назвать имперской фазой технологии (понимая технологию в широком смысле – как всякое мастерство и навык). Можно дать краткое, но полное определение производственного базиса этой фазы: интенсивное земледелие при ручном труде. Отсюда проистекает и необычайная устойчивость китайской империи, и ее историческая ограниченность. Империя являла собой тип государства, который наиболее соответствовал данному типу хозяйствования, сложившемуся на равнине Хуанхэ и низменностях юга. Можно сказать, что империя была прежде всего фактом хозяйственной экологии в том смысле, что высокая интенсивность земледелия и господство ручного труда были двумя разными следствиями единой экологической ситуации в китайской деревне, ограниченности ресурсов и демографического давления. Вторгавшиеся в империю кочевники, желая закрепиться во внутреннем Китае, уже из военно-стратегических соображений не могли не считаться с производственным базисом империи и вместе с ним с традициями имперской государственности. И наоборот, северные степи и горные районы юга остались камнем преткновения для древних и средневековых китайцев. Разумеется, влияние экологического фактора на развитие общества, на течение древней и средневековой истории Китая было сравнительно велико.
Знающий постоянство становится мудрым, мудрый становится справедливым, а кто справедлив, становится государем. Государь следует Небу, Небо следует Дао, а Дао вечно.
«Дао-дэ цзин»
Невозможность свести имперскую организацию к тому или иному типу общества на местах при отсутствии противостояния между периферией и центром составляет исторический удел китайской империи. Одним из выражений этой особенности является специфическая двуплановость, двойственность имперского уклада, заявляющие о себе, помимо всего прочего, в том своеобразии имперского законодательства, о котором исследователь ханьского права Д. Хулсвэ пишет: «Ханьские законы – продукт двух течений мысли: архаической, проникнутой магико-религиозными понятиями „первобытного общества“, и крайне деловитой (matter-of-fact), чисто практической и политической, руководствующейся главным образом интересами государства» [Hulsewe, 1955, с. 5]. Добавим, что имперская традиция не просто охватывала две указанные А. Хулсвэ формы миросознания, но была нацелена на их синтез. Паралогическое единство сакрального и профанного составляло исходный и конечный пункт китайской мысли. Империя же в глазах ее идеологов была проявлением космического и притом сакрального порядка, вечного, всепроницающего и необозримого. Каждая деталь, каждая часть устройства империи до последнего уезда и административной инстанции имела небесный прототип и занимала особое место в иерархии мироздания. Религиозный смысл имперского порядка воплощался не только и не столько в императорских культах, сколько в ее мироустроительных жестах, в самой «божественной планиметрии» ее административного контроля.
Организующим центром и средоточием космического всеединства являлась императорская персона, чья божественная ипостась пребывала в той точке рядом с Полярной звездой, вокруг которой вращалась небесная сфера. Слово «император», впрочем, плохо передает всю религиозную и мистическую глубину китайской идеи верховной власти. Предложенный некоторыми синологами термин «теократ», пожалуй, более точен, хотя не совсем приемлем с литературной точки зрения. Особа императора была окутана покровом великого таинства, рождавшего чувство подлинного религиозного трепета и благоговения. Император, и только он – «Единственный», «Верховный Владыка» для членов царствующего дома и «Сын Неба» для всего мира1 – обладал дарованной ему Небом беспредельной властью над миром, выполняя функции посредника между земным и небесным, регулятора вселенской гармонии. Мироустроитель, источник жизни и благоденствия всего сущего, он подчинял все и вся своей воле («как ветер пригибает траву») необоримой силой своего внутреннего совершенства, или дэ. Соответственно всякое неповиновение и малейший признак непочтительности к императору расценивалось как святотатство, грозившее ввергнуть вселенную в хаос.
Поскольку власть императора была в известном смысле «не от мира сего», управлять в императорском Китае, по сути, отнюдь не значило «употреблять власть» и еще менее – заниматься административной деятельностью. Управление приравнивалось к священнодействию, утверждавшему вселенский порядок. Когда власть императора находилась в согласии с действием божественной силы дэ, все в мире, повинуясь глубинному зову «естественной мощи» самодержца, осуществлялось как бы само собой, без принуждения и вмешательства извне. В категориях традиционной политической культуры Китая император должен править, «предоставляя мир самому себе», что отнюдь не означало его отказа от ответственности и руководства. Напротив, он должен был направлять движение мира до последней его частицы, но ему не следовало разменивать свою высшую беспристрастность на суету административной рутины. По существу, управление сводилось к ряду формальных жестов, а подлинно добродетельному правителю для умиротворения Поднебесной было достаточно «сидеть лицом к югу, и только».
Мы подошли к проблеме ритуализма как идеологической основы имперской государственности в Китае. Известная необъяснимость ритуала, суть которого недоступна логицизму языка, определена тем, что ритуал сообщает о высшей целостности бытия. Жить по ритуалу – значит жить в сродстве с иным и даже противоположным. Интересное проявление ритуалистического миросозерцания в практике китайской империи мы встречаем, например, в обычае издавать указы о привлечении ко двору «мужей, живущих в горных ущельях» и отстранении тех, кто «ослепляет поверхностным блеском». Этой особенности имперской политики родственна апелляция имперской власти к «гласу народа» при отсутствии органов, его представляющих. Под народом в данном случае следует понимать анонимную стихию народной жизни, и недаром глас народа искали в народных песнях, для сбора которых ханьские правители учредили специальную палату. Очень высоко ценились детские песенки (ведь дети непосредственнее взрослых), и ханьские летописцы не упускают случая процитировать их в качестве едва ли не самого весомого комментария к событиям. Авторы раннедаосского трактата «Тайпин цзин» специально рекомендуют правителю собирать суждения наиболее далеких от власти людей – рабов, а также «варваров Запада и Востока» [Kaltenmark, 1979, с. 26].
Реки и моря потому могут властвовать над равнинами, что они способны стекать вниз. Поэтому они властвуют над равнинами. Когда мудрый человек желает возвыситься над народом, он должен ставить себя ниже других. Когда он желает быть впереди людей, он должен ставить себя позади других. Поэтому хотя он стоит над народом, но для народа он не в тягость; хотя он находится впереди, народ ему не вредит. Поэтому люди с радостью его выдвигают и от него не отворачиваются. Он не борется, благодаря чему он в мире непобедим.
«Дао-дэ цзин»
Санкция такого «народа» носила, разумеется, чисто символический характер, но она и нужна была только как символ вселенской связи вещей, подобно тому как Небо откликалось на проступки императора стихийными бедствиями, а за добродетельное правление посылало богатый урожай.
Хранимая ритуалом «духовная встреча» несоизмеримого, возвращающая к первозданному состоянию «великого единства», – главная мифологема китайской империи. Эта мифологема имела очень древние истоки, но с середины I тысячелетия до н. э. она стала мистифицированным истолкованием империи как факта хозяйственной экологии и именно поэтому, как ни странно, союзницей чисто профанной теории государства. В китайской традиции парадигмой человеческого существования и общественной жизни выступала всеобщность мирового дыхания (фэн) или водного потока (лю), отдельные частицы которого, захваченные общим движением, свободно взаимодействуют между собой и в этом взаимодействии определяют себя. Ханьский мыслитель Ян Сюн уподоблял вселенский Путь-дао реке, несущей в себе все сущее [Ян Сюн, 1956, с. 9].
Искусство политики традиционно сравнивалось в Китае с умением управлять водной стихией: не нужно прилагать усилий, чтобы заставить водный поток течь в том направлении, куда он стремится по своей природе, но горе тому, кто попытается преградить ему путь. В управлении государством, таким образом, есть свои незыблемые законы, которые никому, в том числе и правителю, не дано преступать; но их осуществление исключает принуждение, ибо они вкоренены в природе самих вещей.
Образ императора как теократа и морального руководителя, простирающего над миром «небесную сеть» неосязаемых, но нерушимых законов божественной планиметрии империи, выдает ориентацию имперского порядка не на общество, которое остается погруженным в совокупное движение космоса, а на производственный уклад аграрных общин. Именно законы сельскохозяйственного производства были действительным прообразом «небесных законов» империи, что позволяло имперской элите, переставив местами причину и следствие, объявлять империю необходимым условием экономического воспроизводства. Крестьяне не нуждались в указании, когда начинать весенний сев, но делать это в китайской империи можно было только после специального правительственного указа.
Поскольку эксплуатация аграрных общин требовала минимальных усилий, правящая верхушка могла пропагандировать идеал «управления недеянием» и оправдывать свое привилегированное положение ссылкой на свой моральный авторитет. В основе имперской идеологии в Китае лежал культуроцентризм, вдохновленный универсальной оппозицией «культуры» и «невежества» высоконравственных «управляющих» и темной массы «управляемых», не понимающих и не способных понять смысла ритуалистического поведения. «Срединная империя» была прежде всего «мифом империи», призванным скрывать паразитизм ее властей. Подчеркнем, что мистический ореол достался императорскому Китаю не просто в качестве «пережитка» архаической эпохи. Он сознательно культивировался правящими верхами Хань, до предела усилившими сакральные и магические коннотации императорской власти. Именно религиозный авторитет императора был главной цементирующей силой имперской государственности, и впоследствии он не раз обеспечивал выживание имперской идеи в те моменты, когда ее конкретные исполнители терпели банкротство. Но именно потому, что сила имперского ритуализма зависела не от субъективных усилий ее идеологов, а определялась объективными условиями существования империи, увлеченность мистикой вселенского «умиротворения» не мешала деятелям империи с редким хладнокровием разрабатывать технику государственного управления, руководствуясь только утилитарным критерием эффективности самодержавной власти правителя.
В ханьскую эпоху мы застаем уже весьма сложный и развитый государственный аппарат, подробный разбор которого занял бы слишком много места. Ограничимся кратким обзором его состояния в позднеханьский период.
Практическое управление империей было вверено чиновникам, которые, считаясь только исполнителями воли государя, стояли неизмеримо выше простонародья – пассивного, безликого объекта имперской политики. Деление на чиновников и простолюдинов, «управляющих» и «управляемых» стало фундаментальным для цивилизации императорского Китая. Два принципа лежали в основе деятельности имперской бюрократии. Первый – унификация всех сторон общественной жизни, начиная с денег и кончая шириной оси повозок. Как явствует из найденного в Хубэе «предписания наместника области Нань», относящегося к циньскому времени, искоренение «местных обычаев», т. е. внедрение единых критериев административной практики, власти древнекитайской империи считали своей первоочередной задачей. Вторым принципом являлась не менее строгая субординация внутри государственного аппарата. Чиновничество было разбито на 18 рангов, определявшихся размерами (условными) их годового жалованья – от 10 тысяч до 100 даней зерна. Педантичный иерархизм служебной лестницы распространялся и на быт чиновников, включая одежду, утварь, экипажи, поклонение предкам и т. д.
Имперская бюрократия безраздельно доминировала и в политической, и в экономической, и в интеллектуальной жизни ханьского общества, сумев устранить из сферы большой политики даже армию. Успехи бюрократического контроля кажутся тем более значимыми, что достигнуты они были сравнительно малыми силами. По некоторым данным, число служащих в позднеханьской империи составляло 145 419 человек, т. е. около трети процента ее населения. Впрочем, это стабильная цифра для императорского Китая, обусловленная ограниченностью производственного потенциала аграрной империи.
Традиционным являлось деление столичных органов управления на две неравные части: «внешний двор», представлявший собственно администрацию империи, и «внутренний двор», ведавший делами царствующего дома. В аппарате «внешнего двора» насчитывалось примерно впятеро больше штатных единиц, чем во «внутреннем». Формально высшей чиновничьей должностью в позднеханьский период считался пост «Великого наставника» (тай фу). Назначали на эту должность, однако, нерегулярно (обычно в связи с вступлением на престол нового императора), и большого значения, даже в пределах дворца, она не имела. Во главе чиновничьей пирамиды стояли сановники, именовавшиеся «тремя гунами» (сань гун). Наибольшими полномочиями среди них был наделен «Великий маршал» (тай вэй), который, согласно ханьским статусам, должен был «помогать императору в правлении». По существу, тай вэй выполнял функции первого советника и осуществлял общий надзор за состоянием государственных дел, особенно по части официальных культов и церемоний. Он также считался ответственным за действия Неба, и во II веке неблагоприятные природные знамения обычно влекли за собой его отставку. Чуть ниже тай вэя стоял «Глава подданных» (сы ту), ведавший в основном административными делами и заодно контролировавший своих коллег. Для обсуждения важных государственных дел в канцелярии сы ту устраивали общие совещания высшего чиновничества, собиравшие до нескольких сотен человек. Последний из «трех гунов» – «Управляющий работами» (сы кун) – занимался «делами Земли», т. е. разного рода строительными работами в империи, и, кроме того, считался помощником сы ту. Каждый из «трех гунов» имел под своим началом по три ведомства во главе с министрами (цин) – ведомства чинов, церемоний, дворцовой гвардии, судебное, внешних сношений, казначейство и пр. К «трем гунам» примыкали пять высших военных чинов во главе с «главнокомандующим» (да цзянцзюн).
Известно, что консолидация бюрократического аппарата предполагает его усложнение и раздробление. При этом бюрократия склонна превращаться из средства управления в самоцель, что заставляет центральную власть искать эффективные формы контроля регулярной администрации и в конечном счете – новые каналы административного контроля. Так поступали и ханьские правители, с самого начала учредившие при дворе штат цензоров, которые осуществляли надзор за всеми чиновниками и ведали подачей документации трону. В позднеханьский период главенствующее положение в цензорате занимал «Дворцовый канцлер по делам цензората» (юйши чжун-чэн), чье ведомство носило название Орхидеевой палаты. С I в. до н. э. все возрастающую роль в государственном управлении стала играть Палата документов (шан шу), выполнявшая функции личного секретариата императора. Располагавшаяся непосредственно в императорском дворце Палата документов ведала аттестацией чиновников, подачей докладов на высочайшее имя, подготовкой императорских эдиктов и т. д. С воцарением позднеханьской династии Палата документов разрослась в систему из шести отделов и трех специальных служб. Советники называли ее «Полярным созвездием», т. е. средоточием всей администрации. Концентрация власти в руках руководителей Палаты документов побудила позднеханьских императоров принять контрмеры. С конца I в. в штате помощников Великого наставника появился служащий, контролировавший деятельность Палаты документов со стороны «трех гунов».
Благородный правитель непременно должен иметь усердных прямодушных слуг. Верхи должны иметь подчиненных, которые говорят правду в глаза. Когда в продолжительном обсуждении мнения правителя и советников расходятся, то правитель должен почтительно слушать, когда говорят правду в глаза. Именно в этом случае правитель будет долго жить и сохранит страну.
Мо-цзы
Таким образом, центральная администрация позднеханьской империи имела структуру, состоящую из трех звеньев. Дублирование функций государственных органов, взаимный контроль и проверка, распыленность административной власти при строгом соблюдении индивидуальной ответственности чиновников – таковы политические основы империи. Ханьские правители прекрасно усвоили главный принцип имперской политики – «разделяй и властвуй» – и приучили к нему своих подданных. Так, жалобы на отсутствие у «трех гунов» реальной власти могли исходить даже от их контролеров в Палате документов [Хоу Хань шу, цз. 76, с. 15а].
Провинциальная администрация в позднеханьский период включала в себя три уровня. Основными считались области (цзюнь) и уделы (го) членов царствующей фамилии. К рубежу II в. в империи насчитывалось 99 областей и уделов, которые делились на уезды (сянь); на 140 г. их насчитывалось 1179. Правители уездов составляли низшее звено штатного чиновничества, назначавшегося из центра. (Строго говоря, уезды разделялись на три категории в зависимости от численности населения – факт, лишний раз свидетельствующий о практицизме государственных деятелей империи, для которых главным критерием выделения административных единиц являлись не этнокультурные характеристики и даже не размеры территории, а число людей, которых может эффективно контролировать данный штат служащих.)
Чиновники провинциальных управ набирались обычно из местных уроженцев, и штат их официально не регламентировался. Численность их могла быть весьма внушительной. Известно, что располагавшийся в Лояне правитель Хэнани имел под своим началом 927 служащих, его коллега из юго-восточной области Куайцзи – свыше 500 [Масубути, с. 37; Хоу Хань шу, цз. 118, с. 6б]. В надписи на каменной стеле, воздвигнутой в конце II в. в юго-западной области Ба, перечисляются имена и должности 73 служащих областной управы, среди них разного рода секретари, посыльные, учетчики, тюремщики, офицеры, писари, учителя, судебные исполнители [Масубути, с. 37]. Правительство позаботилось о том, чтобы провинциальное чиновничество не осталось без надзора. В 106 г. до н. э., при императоре У-ди, были учреждены должности инспекторов округов (чжоу), объединявших несколько областей. Каждый 8-й месяц года инспекторы совершали поездку по вверенным им областям и представляли двору доклад о положении в провинции. Деятельность областных правителей полагалось оценивать по следующим статьям: «не превышают ли земли и дома местных могущественных семей установленные размеры»; «не пренебрегают ли правители областей императорскими указами и не отворачиваются ли они от интересов государства ради личной выгоды»; «справедливо ли правители областей отбирают служащих и не извлекают ли их родичи корысть из их служебного положения»; «не сколачивают ли они мятежные клики, не берут ли взятки и не входят ли в сговор с влиятельными людьми на местах» [Хоу Хань шу, цз. 118, с. 1б]. В штате инспекторов имелись и специальные чиновники, следившие за начальниками уездов. В позднеханьское время инспекторы присвоили себе многие прерогативы правителей областей. На особом положении находился «Высший офицер Управления инспекции» (сыли сяовэй), обязанностью которого было «разоблачение измены» среди служащих столицы и прилегавших к ней областей. Сыли сяовэй имел право ареста любого чиновника, даже не имея предварительного согласия императора.
Система местного управления, будучи фундаментом чиновничьей пирамиды империи, играла в бюрократической практике скорее вспомогательную роль. Штат на периферии состоял из коренных жителей данной местности, которые, заступив на должность, получали незначительные привилегии и мизерное жалованье. В непосредственном подчинении уезду находились волости (сян). Критерии их выделения не вполне ясны. Так в цзюйяньских документах сяны определяются по сторонам света, например «южный», «северный» и т. д. [Хибино, с. 36]. В больших, т. е. более населенных, сянах имелись три должности: «имеющий ранг» (ючжи), занимавшийся раскладкой налогов и поставкой людей на отработки; «трое старейшин» (саньлао), в действительности один человек, ответственный за состояние нравов в округе, и «обходящий дозором» (юцзяо) – служащий, выполнявший функции полицейского надзора. В малых сянах имелось лишь одно должностное лицо – сэфу2. Разумеется, высокое начальство видело в служащих сяна посредников между государством и массами простого народа и требовало от них «хорошего знания того, что любит и что ненавидит народ» [Хоу Хань шу, цз. 118, с. 8б].
Публичная жизнь сяна сосредотачивалась в особом здании – тин, судя по начертанию обозначавшего его иероглифа, двухэтажном. Стояло оно на дороге, связывавшей сян с уездом, и служило одновременно почтовой станцией, постоялым двором и дозорной вышкой. Смотритель тина, именовавшийся в просторечии «отцом тина», располагал небольшим военным отрядом и отвечал за безопасность своего участка дороги и своевременную пересылку корреспонденции. Назначали смотрителя тина из числа почтенных людей округи старше 50 лет от роду, т. е. уже освобожденных от трудовых повинностей.
Если собрать все богатства страны, то они не сравняются с ценностью, которую имеют мудрые и приближенные служилые.
Мо-цзы
Каждый сян состоял из нескольких общин (ли), насчитывал до сотни дворов. Начальник ли в ханьских статутах именуется ликуем, но обычно в ханьских источниках фигурирует термин «старейшины ли» (ли фулао). Между сяном и ли существовало, по видимому, определенное функциональное разграничение. В некоторых цзюйяньских документах, а также образцах купчих на землю, относящихся ко II в., местонахождение земельных участков определяется по принадлежности к тину [Хи бино, с. 32, 37]. Население же скорее всего регистрировалось по ли [Хибино, с. 30]. Наконец, внутри общин ли существовали объединения пяти и десяти дворов, связанных круговой порукой. Главы их были обязаны «доносить о хороших и дурных делах» соседей [Хоу Хань шу, цз. 118, с. 9а].
Грандиозная бюрократическая машина империи не просто значилась на бумаге. Она работала на полную мощь, повинуясь законам канцелярской логики и производя лавину всевозможной документации. Не гражданское право, не богоустановленный Закон, но единственно акты власти составляли законодательство в императорском Китае. Навстречу циркулярам и распоряжениям вышестоящих инстанций двигался поток восходящей служебной корреспонденции. Судя по цзюйяньским находкам, низшие служащие ежедневно посылали начальству рапорты, записанные на специальных бланках. В областные управы доклады поступали ежемесячно, а от них в столицу – каждый сезон. Раз в год правители областей прибывали ко двору с полным отчетом о состоянии дел на вверенной им территории. Эти отчеты должны были содержать сведения о численности дворов и душ, площади обрабатываемой земли, приходе и расходе денег и зерна, наличии разбойников, состоянии казенного имущества и т. д. Всякое дело требовало своей бумаги; даже заболевший служащий должен был письменно просить об отпуске, а местный лекарь – его освидетельствовать (немало подобных документов обнаружено в Цзюйяне).
Бесперебойное циркулирование документации обеспечивала сеть государственных дорог и почтовых станций, располагавших штатом посыльных. На одной из цзюйяньских табличек читаем: «Доставлено гонцом Жуном из Линьму к Цзэ, письмо назначено доставить к 9 часам. Чем объясняется опоздание на один час?»3 [Loewe, 1968, c. 126]. Как явствует из цзюйяньских документов, обычная почта шла из центра до северо-западных окраин империи около 50 дней. В Цзюйяне найдены депеши о розыске преступников с детальным описанием их примет. Есть даже упоминание о мошенничестве, совершенном на столичном рынке.
Хорошо налаженная система административной субординации сочеталась в древнекитайской империи с отточенной техникой контроля и самоконтроля бюрократии. Продвижение по службе определяли двумя критериями: «заслугами» и «накоплением трудов», т. е. стажем. В окраинных районах два дня службы считались за три [Loewe, 1968, c. 119].
Регулярно проводилась аттестация чиновников по обширному кругу показателей; ежегодно объявлялся лучший правитель области. О требованиях, предъявлявшихся к служилым людям в ханьскую эпоху, повествуют цзюйяньские таблички. Среди них встречаются краткие характеристики чиновника, в которых указаны его фамилия, имя, возраст, срок службы, удаленность места службы от его родины, степень заслуг (высокая, средняя, низкая) и приведена стандартная формула: «Обучен грамоте, умеет считать, хорошо управляет подчиненными и народом, сведущ в законах» [Оба, 1953, с. 21-22].
Механизм бюрократического правления находил свой raison d'etre в эксплуатации населения и его мобилизации в интересах государства. Местные служащие держали у себя и ежегодно обновляли реестры пахотной земли и дворов на своей территории. Экземпляры ханьских реестров не сохранились, но они, по-видимому, содержали сведения о размерах полей, качестве и состоянии пахотной земли, а во втором случае – имена, возраст, звание хозяина каждого двора вместе с перечнем членов его семьи. На основе земельного кадастра с владельцев участков взимался земельный налог. Формально он составлял в позднеханьское время 1/30 часть урожая. Кроме того, мужчины и женщины в возрасте от 16 до 56 лет платили подушную подать в размере 120 монет в год (с рабов и торговцев брали двойную таксу). На подростков 7-14 лет существовал налог «для кормления Сына Неба», равнявшийся 23 монетам в год. Мужчины податного возраста каждый год отбывали трудовую повинность, работая обычно на строительстве или в казенном производстве. Впрочем, от повинностей разрешалось откупаться деньгами или зерном.
Не вдаваясь в разбор всех аспектов социальной иерархии в ханьском Китае, отметим лишь влияние на нее имперской организации. Влияние это было немалым, ибо в свете неограниченной власти императора общественный, правовой и политический статусы сливались воедино. Можно даже сказать, что империя без остатка растворяла в себе общество: никто из ее подданных не находился в особом отношении к государству. Политическая мысль Китая не знала вопроса: что есть человек? Ее занимало лишь, что он значит для государства. Человек в китайской империи не имел «гражданского состояния»; за ним признавался только «талант» (цай), и он мог надеяться лишь на то, что его талант «используют» (юн). Подобным же образом, заметим, в китайской империи не существовало отчетливого понятия земельной собственности. Последняя рассматривалась скорее лишь как право исключительного пользования, и государственные мужи империи думали не о том, кто и в каком смысле является собственником земли, но как лучше использовать земельные ресурсы.
Стремление государства установить полный контроль над населением запечатлено в институте рангов знатности – одной из отличительных черт древнекитайской империи. По циньским и ханьским законам каждый «полноправный», т. е. зарегистрированный, мужчина империи мог рассчитывать на один из 20 таких рангов, определявших его положение на социальной лестнице4. Критерием присвоения ранга являлись, конечно, заслуги перед государством, трактовавшиеся в самом широком смысле: чиновничья служба, воинская доблесть, взносы зерном или деньгами, примерное поведение и пр. В ханьскую эпоху пожалование всем подданным низших рангов знатности приобрело регулярный характер и превратилось в своеобразный знак монаршей милости. По сути дела, на все общество распространялась бюрократическая практика «наказания за проступки и награды за заслуги»: высшие 12 рангов, даровавшие освобождение от повинностей, были зарезервированы за чиновниками и недоступны простолюдинам; провинности карались лишением одного или нескольких рангов знатности.
На фоне чрезвычайно дробной формальной классификации подданных особенно заметна размытость социальных категорий там, где принято видеть основные водоразделы в обществе. Так, свободные простолюдины обозначались весьма невнятным термином «обыкновенные люди» (пин минь) или «поравненные люди» (ци минь). В своей верховной «беспристрастности» (чжоу) императорская власть действительно уравнивала всех подданных. С одной стороны, жизнь даже высших сановников была в руках императора, с другой стороны, позднеханьская династия одинаково карала за убийство раба и свободного человека [Хоу Хань шу, цз. 1б, с. 85]; даже рабы считались «добрым народом» в свете неограниченной власти императора [Уцуномия, 1955, с. 330; Оти, 1980, с. 28]. Сразу после освобождения рабы могли стать чиновниками, что в средневековом Китае уже не допускалось.
Неудивительно, что, казалось бы, и фундаментальное различие между свободными и несвободными, или «добрыми» (лян) и «подлыми» (цзянь), выражено в ханьской литературе крайне нечетко. Так, термины «цзянь жэнь» и «цзянь минь», оба означавшие «подлый человек», имели в действительности разный социальный смысл. Первый относился к несвободным слугам, второй – к свободным людям, которые по бедности и за неимением ранга знатности не могли поступить на службу. Категория «добрых людей», способных претендовать на высокое служебное положение, определялась скорее негативно. В нее включали тех, кто не имел в роду от пятого колена рабов и преступников.
Итак, символика власти, как неявленной, но всепокоряющей Силы, символика всеединства гармонии, с одной стороны, и бюрократический рационализм и практицизм, с другой, – вот два основных начала имперского порядка. И то и другое находило почву в формализации жизни, имевшей, правда, неодинаковую природу: ритуально-магическую в первом случае, рассудочную и инструментальную – во втором. За нежеланием имперских властей определить «права состояния» подданных империи скрывалась, надо полагать, определенная политическая стратегия: заставить каждого чувствовать себя обязанным императору как подателю жизни и целиком подчинить его бюрократическому контролю.
Формализм сообщал имперской организации огромную силу, но он же был источником ее слабости. Отсекая частную жизнь от публичной, империя требовала не личной преданности, даже не доверия к ее порядку, но только усердного исполнительства, чреватого безразличием к ее судьбе. Пытаясь втиснуть реальную жизнь в уставы и регламенты, империя невольно благоприятствовала вырождению административных процедур в фальсификацию. Участь каждой империи, появлявшейся на территории Китая, зависела в конечном счете от того, как сложится неизбежный, хотя и негласный, компромисс между имперскими институтами и социальной действительностью.
Деревенская община и «сильные дома»
Рассмотрение социального базиса имперской организации – нелегкая задача. Здесь мы уже отходим от подробных, но отвлеченных статусов империи и вступаем на зыбкую почву субъективного и личностного. Социальная идея в императорском Китае сводилась, с одной стороны, к идеалу предельной «всеобщности» (гун), с другой – к сугубо партикуляристскому и ситуативному восприятию социальной практики. Поэтому исторические материалы дают нам не цельный образ общества, но лишь разрозненные и часто противоречивые фрагменты общественной жизни.
Подобное состояние общественного сознания объяснялось прежде всего тем, что понятие социума в Китае так и не вышло за рамки семейно-общинного уклада; патриархальная семья выступала в китайской империи прообразом государства. Настаивая на подобии семьи и государства, имперская политическая доктрина в то же время признавала известный разрыв между ними. Власть главы семьи над его домочадцами считалась столь же полной, как и власть правителя над подданными. Дети не имели права ни доносить о преступлениях отца, ни свидетельствовать против него в суде, хотя в данном случае патриархальный авторитет главы семейства нейтрализовался законом о круговой поруке и наказании за недоносительство. Связь между государством и семьей была скорее условной, идеально постулируемой. Семья была сферой действия ритуала (ли), основанного на исполнении родственниками личного морального долга друг перед другом; деятельность же государственного аппарата подчинялась безличному регламенту, требовавшему сугубо формальной субординации.
Ханьские ученые достаточно четко отделяли принципы семейной жизни и службы государю. Один из них описывает двуединство семьи и государства следующим образом: «Уйдя в семью, отдавай все сердце родственникам. Выйдя на службу, напрягай все силы для государства» [Хань шу, цз. 76, с. 15б]. В другом случае хронист, говоря о заслугах чиновника, отобразил дуализм ритуала и административного контроля: «Служащие были умиротворены его управлением (чжэн), народ полюбил его учтивое обхождение (ли)» [Хоу Хань цзи, цз. 18, с. 4б]. Последний отзыв позволяет уточнить роль конфуцианства и законничества в политической жизни империи. Если внутренний распорядок имперской бюрократии был составлен по рецептам законников, то конфуцианский ритуализм, скорее, оформлял отношения государства и общества в целом. Недаром именно конфуцианские ценности легли в основу системы отбора служилых людей в китайской империи. В коллизии семейного и служебного долга, доставлявшей волнений современникам той эпохи, но не допускавшей трагической развязки, отобразился способ существования империи как взаимодействия «внутреннего» фактора бюрократии и «внешнего» фактора естественного социального уклада.
Принципы семейных отношений распространялись и на сельскую общину. Последняя с середины первого тысячелетия до н. э. стала фундаментом деспотической государственности. К эпохе Чжаньго имущественное неравенство, частная собственность на пахотную землю, присутствие чужаков являлись нормой жизни древней китайской деревни. От раннеханьского периода дошли упоминания о разделении деревенских жителей на богатых, живших «по правую сторону от деревенских ворот», и бедных, живших на левой стороне [Ёсинами, 1978, с. 33]. В источниках различаются предводители общины – «отцы-старейшины» (фулао) и подчиненные им «сыновья и младшие братья» (цзыди). Несмотря на значительное имущественное расслоение внутри раннеханьской деревни, общинные традиции еще не были до конца подорваны. К концу III в. относится известие о клане Жэнь, члены которого держались следующих правил: «То, что не было получено с собственных полей и от своих домашних животных, нельзя было употреблять в качестве пищи и одежды. До окончания общих работ никто не мог пить вино и есть мясо. Поэтому [клан Жэнь] слыл образцом для всей округи» [Chu T'ung-tzu, 1972, с. 260].
Коллективизм, подобный описанному выше, очевидно, был большой редкостью для своего времени, но упоминания о взаимопомощи и совместных действиях членов общины в ханьских источниках довольно часты. Например, когда жена некоего Ли Чуна (I в.) потребовала, чтобы ее муж отделился от своих братьев, тот предложил, как нечто само собой разумеющееся, «спросить общее мнение мужчин и женщин деревни» [Хоу Хань шу, цз. 71, с. 23а]. Раннеханьский деятель Чэнь Пин в молодости во время общинных празднеств «делил мясо на строго равные порции», за что заслужил похвалы от старейшин деревни [Хань шу, цз. 40, с. 12б].
Деспотическое государство, узурпировав общинную собственность и эксплуатируя крестьянские общины, само выступало как высшее воплощение общинного единства. Это наглядно отражалось в имперском идеале «великого поравнения» (тай пин), обозначении свободных общинников термином «поравненный народ», в отождествлении подданных с членами верховной государственной общины. Внутриобщинная иерархия получила официальную санкцию в виде системы рангов знатности, причем ханьская династия признавала прерогативы фулао и оказывала им особые знаки внимания. Магия императорской власти, продолжавшая традиции общинно-родовой религии, благотворительные пожалования двора простому народу и даже высшим чиновникам (которые около половины своих доходов получали в качестве личного дара императора) были составной частью имперского мифа.
Роль крестьянской общины как основы деспотического государства и наличие в ней отношений господства и подчинения – очевидные факты. И тем не менее проблема характера общины и степени ее социального расслоения до сих пор остается предметом дискуссии. Часть исследователей находит в ханьской деревне азиатскую общину, где мелкие крестьянские хозяйства, по существу, не имели самостоятельности. Большинство – и с большим основанием – говорят о соседской общине, базировавшейся на мелком крестьянском землевладении [Ёсинами, 1978, с. 155]. Что же касается оценки социального развития ханьской деревни, то она зависит в конечном счете от определения соотношения и взаимодействия мелкокрестьянского уклада с крупным землевладением. Концентрация земельной собственности получила широкий размах еще в доимперскую эпоху. Позднее, в ханьском Китае, приобретение земли было не только надежной и респектабельной, но и выгодной формой помещения капитала благодаря низким ставкам поземельного налога. Формально осуждаемая имперской идеологией жажда умножения земельного богатства была настолько свойственна верхушке ханьского общества, что хронисты писали как о редком образце бескорыстия и скромности о конфуцианском ученом, который «все раздавал родственникам, поля его не расширялись» [Хань шу, цз. 88, с. 14а].
В источниках встречается широкий спектр терминов, обозначающих могущественную верхушку местного общества. Большинство из них выражает идею общности по родственному признаку – таковы понятия «могущественный клан» (хао цзу), «старый клан» (цзю цзу), «большая фамилия» (да син), «именитая фамилия» (чжу син) и т. п. Иногда речь идет о богатых или просто «могущественных и выдающихся» (хао цзе) домах. Расплывчатость приведенных определений – сама по себе примечательный исторический факт, которому еще предстоит дать объяснение. Материалы источников практически не дают четкого представления о социальном лице провинциальной элиты ханьской империи; более того, это лицо может резко, подчас неузнаваемо меняться в разные исторические моменты.
Ввиду отмеченных трудностей изучение «сильных домов» удобнее начать с конкретного свидетельства их организации и быта. Классическое описание «сильного дома», относящееся к рубежу новой эры, содержится в биографии Фань Хуна, уроженца Наньяна. Фани, сообщается там, были «выдающейся фамилией округи. Отец [Фань Хуна] по имени Чжун и прозвищу Цзюньюнь, а также его предки были искусны в земледелии, любили торговать. Чжун по натуре был мягок и добр. [В его семье] держались правила владеть имуществом совместно тремя поколениями. Дети утром и вечером выражали свое почтение старшему, словно в государственной управе. Чжун управлял хозяйством так, что ничего не оставалось неиспользованным. Рабам он дал подходящую для каждого работу. Поэтому он смог добиться, чтобы высшие и низшие усердно трудились, а доходы умножались с каждым годом. Распахав новь, он расширил свои земельные владения от трехсот с лишним цинов (1 цин равнялся 11,4 а. – В. М.). Все построенные им здания имели двойные залы и высокие покои. Были у него озера и оросительные каналы, рыбные пруды и выгоны для скота. В чем бы ни возникла нужда, всего появлялось в достатке. Как-то он захотел изготовлять домашнюю утварь и сначала насадил катальпу и лаковое дерево. Люди насмехались над ним, но через несколько лет он извлек большую пользу из сделанного. Тогда [все насмешники] пришли к нему с извинениями. Богатство его выросло до 100 млн. монет. Он облагодетельствовал родственников и распространил милость на жителей округи. Сыновья его дочери, братья из рода Хэ, поспорили из-за имущества. [Фань Чжун] стыдясь этого, подарил им два цина земли, чтобы уладить ссору. В уезде восхищались им и выдвинули на должность саньлао» [Хоу Хань шу, цз. 32, с. 1а-2а].
Столь подробным описанием хозяйства местного магната мы обязаны счастливой случайности. Будучи земляком основателя позднеханьской династии Лю Сю и дядей его супруги, Фань Хун не мог похвастаться заслугами своих предков, и летописцы решили восполнить этот пробел панегириком хозяйственной сноровке его отца, для конфуцианской агиографии совершенно необычным. Судя по приведенному отрывку, экономически семейство Фаней ориентировалось на самообеспечение и, видимо, продажу излишков5. Свои усадьбы Фань и ему подобные не стеснялись сравнивать с государством. Предводители «сильных домов», судя по источникам, могут представать одновременно рачительными хозяевами и бессребрениками, добрыми семьянинами и любителями удалых забав вроде лошадиных скачек или петушиных боев, своевольными воинами и учеными-начетчиками6. Экономическое господство и бескорыстие, авторитаризм и забота о подчиненных являются типичными компонентами образа местного магната в дошедших до нас описаниях. Рассмотрим основные черты организации «сильных домов» на более широком материале.
Термины «большая фамилия», «могущественный клан» предполагают внушительные размеры такого родственного объединения. В качестве ядра «сильных домов» фигурирует патронимическая организация цзунцу, которая формально включала в себя всех имевших общего мужского предка родственников до пятого колена. На практике речь шла о группе семей, имевших общую фамилию, живших по соседству и сознававших свое родство. Численность кланов была различной – от нескольких десятков до ста и более человек. Например, когда Ли Тун, земляк и сподвижник Лю Сю, поднял мятеж против Ван Мана, местный правитель казнил 64 человека из его клана [Хоу Хань шу, цз. 15, с. 3а]. Клан чиновника Лу Кана (конец II в.) насчитывал более 100 человек, клан его современника Ма Чао, по утверждению последнего, – свыше 200 [Саньго чжи, цз. 36, с. 9а; Хоу Хань шу, цз. 31, с. 27а].
Основной ячейкой клана являлась малая семья. Когда сыновья достигали совершеннолетия и женились, происходил раздел семейного имущества, а родители оставались жить с одним из них, обычно старшим сыном. Отсюда, вероятно, существовавшая при Хань практика пожалования рангов знатности старшим сыновьям – единственный случай признания права примогенитуры за пределами царствующего дома. В позднеханьский период на севере Китая распространился тип семьи, основанной на «вертикальных» отношениях отца и взрослых сыновей, ведших совместное хозяйство. По мнению японского синолога С. Оти, экономическим базисом такой семьи стали новые методы коллективной вспашки из расчета трое мужчин на два буйвола [Оти, 1977, с. 10-21].
Тип «вертикальной» семьи запечатлен в таких нормах, как «жить вместе несколькими поколениями» и «тремя поколениями совместно владеть имуществом», ставших с позднеханьского времени идеалом семейного быта конфуцианизированных верхов общества. Выделить семьи, особенно преуспевшие на этом поприще, не упускали случая ни столичные летописцы, ни представители местной элиты. В надписи на каменной стеле в честь некоего Чоу Фу читаем, например: «Чоу Фу, по прозванию Чжунцзэ. В семье несколько поколений жили вместе, по всей округе восторгались его родительской любовью и сыновней почтительностью» [Oti, 1977, с. 18]. Но, как подсказывает сама громогласность похвал героям «сыновней почтительности», такая практика оставалась исключением из правила, и речь шла скорее о символических жестах, призванных поддержать лицо добропорядочного конфуцианского семейства. Лишь единичным поборникам семейной добродетели среди чиновников удавалось убедить часть жителей на подвластной им территории вернуться в отчий дом [Хоу Хань шу, цз. 43, с. 32б; цз. 76, с. 17а]. Даже в тех случаях, когда братья формально вели общее хозяйство, их жены располагали собственными средствами и могли потребовать от мужей вести отдельное хозяйство [Хоу Хань шу, цз. 81, с. 23а].
Благородный муж все тяготы взваливает на себя, а другим оставляет легкие дела, в то время как люди из толпы легкое берут себе, трудное оставляя другим. Благородный муж, стремясь вперед, не теряет своей цели.
Мо-цзы
О том, как представляли себе клановый уклад ханьские современники, можно судить по трактату «Боху тунъи» (I в.), где термин «цзунцзу» (клан) разъясняется следующим образом: «Что такое цзун? Цзун – это почитание, почитание людьми цзун их предков во главе с основателем рода... Что такое цзу? Цзу – это единение и согласие, что значит согласие во взаимном милосердии и любви. При жизни по-родственному любят друг друга, по смерти скорбят и печалятся друг о друге, следуют пути единения, потому и называется: цзу» [Боху Тунъи, 1936, цз. 8, с. 5б-6а]. Авторы трактата даже не пытаются разъяснить смысл понятий «цзун» и «цзу» (цзун – главная линия клана, представленная старшими сыновьями, цзу – его боковые ветви). Не дают они и каких-либо рекомендаций, касающихся устройства жизни клана. Все сводится к требованию почитания предков и смутной идее «взаимной любви» его членов. Помимо родовых кладбищ, мы не встречаем в ханьскую эпоху таких осязаемых форм кланового единства, как общий храм предков или особый клин клановых земель. Ханьские ученые, вдохновляясь обычаями чжоуского времени, объявляли идеалом клановой жизни перераспределение средств между членами клана [Ин Шао, 1936, цз. 4, с. 11б]. Но этот идеал не мешал им считать вполне естественной ситуацию, когда «отец знатен, а сын презренен, дед презренен, а внук знатен... отец богат, а сын беден, старший брат беден, а младший богат» [Хэ Чанцюнь, 1964, с. 182]. Столь же естественным считалось неравенство между отдельными семьями клана, засвидетельствованное, помимо прочего, данными эпиграфики. Так, в надписи на каменной стеле, воздвигнутой в 167 г. в связи с осуществленным кланом Чжун ремонтом храма «идеального правителя» древности Яо в Цзиине, читаем: «Все семьи клана Чжун сообща построили каменные ступени перед зданием и оградой.Бедные и богатые равно поддержали предприятие, установили для каждого сумму взноса. Никто не пытался уклониться, в надлежащий срок деньги были собраны» (цит. по [Уэда, 1967, с. 29]).
Таким образом, можно утверждать, что представления о семейно-клановом укладе в ханьскую эпоху характеризовались откровенным и сознательно утверждавшимся разрывом между идеальным образцом и реальной действительностью. Сам идеал заимствовался из архаической – чжоуской – эпохи, что превращает семью и клан, как феномены культуры раннеимператорского Китая, в анахронизм, своего рода консервативную фикцию. В конечном счете, касаясь организации «сильных домов», мы должны говорить не о клане, но скорее о номинальном существовании клановой структуры. Аналогичным образом обстоит дело и с представлением о «сильном доме» как одной семье, зиждившемся на псевдородственных отношениях. Патерналистская трактовка «сильного дома» как одной большой семьи традиционна для раннеимператорской эпохи. На деле же такая «семья» охватывала всех, кто подчинился власти ее главы и считался лично ему обязанным. В конце II в. чиновник Сунь Сун, укрывая друга от преследований властей, говорил ему: «Мой дом насчитывает сто человек, и мы достаточно сильны, чтобы помочь тебе» [Хоу Хань шу, цз. 64, с. 23б]. Тогда же служащий провинциальной управы Ян Юн, недовольный вмешательством начальника в его дела, уподоблял канцелярию семье. Если глава семьи, рассуждал Ян Юн, позволит каждому делать положенное ему – слугам пахать землю, служанкам носить хворост, петухам будить по утрам, собакам отпугивать воров, буйволам носить грузы, лошадям скакать по дорогам, то, не утомляя себя, он добьется полного порядка. Если же он лично возьмется за все дела, воцарится хаос, и он «утратит положение главы семьи» [Саньго чжи, цз. 45, с. 13а]. В обоих случаях семья приравнивается к двору или хозяйству, включающему в себя и весь зависимый люд.
Таким образом, уклад «сильных домов» базировался на личностных отношениях патрона и клиента (в Китае говорили «хозяина» и «гостя») с их принципом взаимообразности (бао), реципрокности в рамках асимметричных отношений «старших» и «младших». Соответственно «сильные дома» нередко описываются в литературе как объединение «родственников и гостей».
Принцип личных связей «хозяина» и «гостя» воплощен в этике так называемых людей долга (ся), обычно снабжавшихся эпитетами «своенравный», «лихой» и т. п. Идеографически знак «ся» являет картину одного большого человека в окружении двух маленьких. Поведение «людей долга» определялось особым кодексом чести, предписывавшим им даже ценой жизни мстить за обиды и заботиться о тех, кто им предан; свой союз ся скрепляли клятвой личной верности7.
Сыма Цянь, положивший начало традиции «человека долга» в китайской литературе, нарисовал довольно романтический образ благородного поборника справедливости, который, «не жалея собственной жизни, помогает попавшим в беду», «всегда держит слово», «стыдится бравировать своей добротой перед людьми». Но Сыма Цянь, и сам, впрочем, признававший, что среди «людей долга» были заурядные разбойники, остался одинок в своих похвалах их образу жизни. Идеологи империи единодушно видели в ся антисоциальный элемент и узурпаторов государственной власти, сеятелей беззакония и анархии, заслуживавших самой суровой кары. Недаром «людьми долга» в ханьском Китае именовали шайки наемных убийц и обыкновенных грабителей [Хань шу, цз. 90, с. 20а-б; Хоу Хань шу, цз. 45, с. 24б].
Между тем в образе ся нетрудно разглядеть фигуру предводителя «сильного дома». Считалось, что господин оказывает «милость» (энь) своим людям, а те служат ему, «воздавая за милость» (бао энь), выполняя свой личный долг. С позднеханьского времени зависимый люд «сильных домов» нередко так и называли – «преданные из чувства долга» (и минь, и ту). В комментариях Жу Шуня (III в.) к труду Бань Гу ся определяются как союз людей, доверяющих друг другу, имеющих общие взгляды на добро и зло, способных властвовать в округе и достаточно сильных, чтобы навязывать свою волю высокопоставленным сановникам [Хань шу, цз. 37, с. 1а]. Могущественный тиран, терроризирующий окрестное население, – стереотипная и едва ли не самая распространенная характеристика вождя «сильного дома».
О жизненном укладе союзов ся сравнительно подробно повествуется в эпизоде, с которого Фань Е начинает историю восстания «краснобровых». В уезде Хайцюэ области Ланъе жила некая матушка Люй, сын которой, мелкий служащий, был казнен за какой-то проступок. Матушка Люй, говорится далее, «жила зажиточно, владела состоянием в несколько миллионов монет. Она наготовила угощения и вина, купила оружие и одежду, и молодцам, приходившим воспользоваться ее щедротами, давала всего в избытке. Тем, кто нуждался, она тут же давала одежду, не спрашивая, много ли требуется». Когда сбережения матушки Люй иссякли, она попросила кормившихся у нее удальцов отомстить за убитого сына, что и было исполнено [Хоу Хань шу, цз. 11, с. 12б].
Единство всей тьмы вещей сосредоточено в одном отверстии; корень сотен дел выходит из одной двери.
«Хуай Нань-цзы»
В годы краха режима Ван Мана и междоусобных войн усадьбы у местных властителей преображались в крепости, куда в поисках убежища стекались окрестные жители. Типичный пример – судьба поместья того же Фань Хуна, который в начале 20-х годов I в. выстроил крепость со рвом, а «примкнувших к нему семей старых и слабых насчитывалось более тысячи» [Хоу Хань шу, цз. 32, с. 2б]. Тогда же Фэн Фан, земляк Фань Хуна, «собрал гостей, призвал мужей сильных и выдающихся, воздвиг крепость со рвом и стал ждать того, кому он мог бы предложить свою помощь» [Хоу Хань шу, цз. 33, с. 12а]. Уже после реставрации ханьской династии Чжао Ган, глава «большой фамилии» из Цинхэ, построил на границе уезда крепость, обучил латников и творил бесчинства [Хоу Хань шу, цз. 77, с. 6б]. То же самое в еще больших масштабах повторилось после распада ханьской империи.
Вопрос о формах эксплуатации и статусе зависимого люда в хозяйствах «сильных домов» относится к числу фундаментальных в социально-экономической истории раннеимператорского Китая. К сожалению, источники не позволяют дать на него четкий ответ. За исключением рабства, какие бы то ни было формы зависимости между частными лицами официальным законодательством не фиксировались. Зачастую лица, подчиненные домашнему патриарху, именуются просто «толпой», «множеством» (чжун). Для обозначения личнозависимых употреблялся целый ряд терминов: рабы (нубэй, нупу), «домашние мальчики» (цзятун), «зеленые повязки» (цинтоу), наконец, просто «рты» (шэнкоу) и пр. Работники в хозяйствах «сильных домов» звались обычно «арендаторы-гости» (дянькэ), «нанявшиеся гости» (инкэ), «работающие взаймы» (цзяцзо), т. е. работники, получавшие землю и орудия труда от хозяина. Иногда они фигурируют под общим названием «зависимые люди» (туфу). По мнению большинства исследователей, основную массу держателей земли «сильных домов» составляли арендаторы-издольщики, связанные с землевладельцем отношениями кабального должничества и выплачивавшие ему от половины до двух третей урожая (см. [Ebrey,с. 201; 73]).
Несомненно, крупные землевладельцы пользовались неустойчивостью экономического положения простых крестьян, значительная часть которых, если не большинство, не могла свести концы с концами. Доказательств тому немало, но мы ограничимся лишь несколькими. Интересные данные об экономической жизни раннеханьской деревни содержатся в документах, найденных близ Цзянлина (пров. Хубэй) в могиле некоего Чжан Яна, выполнявшего обязанности сельского старосты. Среди них имеются записи о выдаче ссуд семенного зерна 25 крестьянским дворам. Указанных в списках земельных участков крестьян – в среднем по 25 му на семью из 4 – 5 человек – не хватало даже для прокорма, так как с одного му хорошей земли в ханьский период получали около 3 даней зерна, а взрослому человеку для пропитания требовалось в месяц 1,5-2 даня [Ёсинами, 1978, с. 278]. О том, что множество крестьян постоянно не могли дотянуть до нового урожая, свидетельствует Цуй Ши, который в своих «Помесячных указаниях для четырех сословий народа» советует поздней весной «усилить охрану усадьбы, чтобы защититься от набегов разбойников, которые, словно трава, появляются в весеннюю пору, когда голодно» [Хрестоматия, 1980, с. 221].
Естественно, деревенские богатеи выступали в роли ростовщиков и кредиторов малоимущих крестьян. Так было со знакомым нам Фань Чжуном, который на поверку отнюдь не бескорыстно «оказывал милость» жителям деревни. Он, по сообщению его биографа, «ссудил людям много миллионов, а перед смертью велел сжечь долговые расписки. Услыхав про это, все должники устыдились и наперебой ринулись к дому Фаней, чтобы рассчитаться» [Хоу Хань шу, цз. 32, с. 2а]. В надписи на стеле в честь некоего У Чжуншаня (II в.) сообщается, что он давал ссуды весной и осенью (то же советовал Цуй Ши) и не настаивал на уплате долга. Люди «отовсюду приходили к нему просить взаймы, и он никогда не говорил, что у него нет средств». У Чжуншань восхваляется также за то, что он раздавал беднякам еду, оставшуюся после пиршеств [Хуань Гунчжу, с. 143].
Панегирики благодетелям деревни не могут скрыть обратной стороны медали. Тот же Цуй Ши ярко обрисовал произвол «сильных домов» и горькую долю простых крестьян, задавленных беспросветной нуждой. «Высшие семьи, – писал Цуй Ши, – накапливают миллионные богатства, приобретают земельные владения, не уступающие пожалованиям удельной знати. Они дают взятки, чтобы заставить власти поступить несправедливо, держат у себя телохранителей, чтобы запугивать простой народ. Они убивают невинных и хвастаются, что никто из их людей не был казнен, как преступник, на рыночной площади. Так они живут, а после смерти пользуются почестями, как государи. Посему люди низших дворов в страхе топчутся, не зная, куда ступить. Отцы и дети, склонив головы, рабски прислуживают богатеям и приводят к ним в услужение жен и детей. Оттого богатеи, всего имея в избытке, день ото дня становятся еще богаче. Бедняки, не имея необходимого, с каждым годом беднеют. Из поколения в поколение они живут, словно пленники, и все же не имеют достаточно пищи и одежды. При жизни они изнемогают от непосильного труда, после смерти их постигает несчастье остаться непогребенными. Если случится небольшой недород, им приходится идти по миру, хоронясь в придорожных канавах, продавать жен и детей. Никакими словами не высказать, что значит не иметь никакой радости в жизни!» [Цюань Хань вэнь, цз. 46, с. 9б]8.
Приведенный отрывок свидетельствует о существовании в то время многочисленной категории крестьян, прочно привязанных к землевладельцу узами кабальной аренды. Они стояли явно ниже свободных крестьян, что, по-видимому, было вообще характерно для отношений так называемых аренды и найма в ту эпоху. Правда, для позднеханьского периода известно более десятка случаев, когда ученые мужи и даже отпрыски служилых семей арендовали землю или нанимались на работу. Однако работали они вдали от родных мест, причем нередко жили под чужим именем и даже изменяли внешность [Ёсинами, 1978, с. 516-517]. Надо полагать, наниматься было неприлично для тех, кто претендовал на высокое положение в обществе. Сам Цуй Ши противопоставляет «высшие семьи» «низшим дворам». Вероятно, главы последних не имели в его глазах всей полноты власти, подобающей семейному патриарху. Если в начале правления Хань «гости» были призваны украшать дом патрона и имели личную свободу, то во II в. они уже могли обрабатывать землю своего патрона. Тогда же появляются устойчивые словосочетания «слуги и гости», «рабы и гости», «подлые гости». Таким образом, «гости» составили новую категорию личнозависимого люда, получившую официальное признание в раннесредневековую эпоху. То же относится и к такой категории невольного люда, как буцюй, зафиксированной в источниках с конца II в. (см. [Крюков, с. 41]). Вместе с тем крестьяне-издольщики в правовом и социальном отношении, как видно и из слов Цуй Ши, явственно отличались от рабов. В позднеханьской империи они числились в государственных реестрах [Ёсинами, 1978, с. 383].
Можно предположить, что постоянно углублявшееся имущественное и социальное расслоение в ханьской деревне вело к распаду крестьянской общины. Процесс этот, правда, почти не запечатлелся в сознании современников вследствие его большой продолжительности, исторической связи «сильных домов» с общинной организацией, а также в силу того, что возвышение «сильных домов» не изменило производственной структуры деревенского общества. Судить о нем приходится большей частью по косвенным данным.
Для начала обратимся к свидетельству Дун Чжуншу, писавшего в конце II в. до н. э.: «Богачи ведут распутный образ жизни, выходящий за рамки дозволенного. Они расточительны сверх всякой меры и тем возвеличивают себя... В городах они почитаемы, как правители, в общинах (ли) они обладают богатством гунов и хоу» [Хань Шу, цз. 24а, с. 14б-15а]. Фразеология и пафос этой инвективы традиционны для имперской идеологии. Но нам важнее сейчас то обстоятельство, что «распутные богачи» соотнесены у Дун Чжуншу с традиционными формами деревенской организации. По существу, речь идет о богатых крестьянах, представляющих верхушку общины. (Подобная трактовка местной элиты в целом характерна для раннеханьского периода.) Недаром после реставрации ханьской династии в I в. чиновник Ду Линь заявлял: «В начале царствования Хань могущественные кланы шести царств были ослаблены. В городах и общинах не было семей, получавших большие доходы. В сельской местности не было людей, прибиравших к рукам землю» [Дун Хань хуэйяо, цз. 306, с. 28].