Гамбургский счет: Статьи – воспоминания – эссе (1914–1933) Шкловский Виктор
Вот Бабель, который указал мне первый отрывок из Толстого, он – за свободу.
Он очень талантлив.
Я помню покойного Давыдова в какой-то комедии. Он осторожно снимал с головы цилиндр, чтобы не испортить пробора.
Вот так обращается Бабель со своим талантом. Он не плывет в своем произведении.
Изменяйте биографию. Пользуйтесь жизнью. Ломайте себя о колено.
Пускай останется неприкосновенным одно стилистическое хладнокровие.
Нам, теоретикам, нужно знать законы случайного в искусстве.
Случайное – это и есть внеэстетический ряд.
Оно связано не казуально с искусством.
Но искусство живет изменением сырья. Случайностью. Судьбой писателя.
– Зачем ты ушиб себе ногу? – спрашивал Фрейд своего сына.
– Зачем тебе понадобился, дураку, сифилис? – спросил один человек другого.
Мне же судьба нужна, конечно, для «Третьей фабрики».
А сюжетные приемы лежат у меня около дверей, как медная пружина из сожженного дивана. Умялись, не стоят ремонта. <…>
О Пешкове-Горьком
I
Максим Горький равен Алексею Максимовичу Пешкову, человеку, много рассказывавшему свою биографию. Горький – материал своих книг.
Книги Горького – один сплошной роман без сюжета о путешественнике, который имел много встреч.
К Горькому больше приложимы слова Лессинга о писателе, чем к самому Лессингу:
«Поистине я являюсь только мельницей, а не великаном. И вот я стою один на песчаном бугре совершенно вне деревни. Если у меня есть материал, я мелю его, какой бы ветер ни дул в это время. Все 32 ветра – мои друзья. Из всей громадной атмосферы мне нужно только такое пространство, какое необходимо для движения моих крыльев»{188}.
Горький – писатель, плотно связанный со своим временем.
Но времени он противопоставлял бег своих крыльев.
Работая, он убегает.
В Ленинграде, в те годы, когда он кончал быть Питером, Горький сидел в своей квартире одетым в синий китайский халат и туфли на бумажной толстой многослойной подошве.
Сидел на неудобном китайском стуле.
Квартира была большая, на шестом этаже и неудобная.
Из окна сверху должна была быть видна Петропавловская крепость и Нева.
Но закрывали все деревья парка.
Дул ветер революции.
II
Вещи мира были показаны Горькому одна за другой.
Поэтому он очень дорожил ими, как путешественник своими коллекциями.
В мире для Горького мало пустых мест. Везде вещи, и все нужны.
Революция била вещи. Ломала людей.
Людей Горький тоже открывал одного за другим. Ему их было жалко по-хозяйски.
Неприятно было видеть, как разразнивают сервиз или Академию.
Дул ветер, – Горький боялся, что ветер дует из деревни. Деревню он знал, не новую, а ту, которую видел.
Она прошла.
Пришлось мне недавно быть под Лихославлем.
«Это картофельное поле уже город», – сказали мне.
Лихославль был город уже 10 дней.
Многое в современной деревне очень пестро, многое в этой пестроте уже городского цвета.
В Тверской губернии в компании кооператоров, бритых и молодых, я увидел одного. У него была замечательная плотная, льняная и курчавая борода. Звание его – товарищ председатель.
«Какая борода», – сказал я. Мне ответили: «За бороду и держим: в город посылать».
Во времена Горького борода в деревне еще не обросла иронией.
Но и иронии над городом он боялся.
Боялся пугачевщины и того, что многие любят называть стихийностью.
В то же время Горький очень хорошо знает свою страну. Она полна для него деревнями с названиями, людьми с фамилиями и именами с отчествами.
«Нужно разбить пространство на квадраты в шахматном порядке, квадраты А отдать под концессии, квадраты Б…» и т. д. – так говорил, кажется, Троцкий.
Для Горького же в этих квадратах жили люди, которыми он интересовался.
На квартире Горького у Каменноостровского собирались люди из пространства.
Это был Ноев ковчег.
Дом сперва стоял вторым от угла, потом стал угловым: сломали на дрова угловой.
Его ломал какой-то спекулянт. У него была на это своеобразная концессия.
Доламывали мелкобуржуазные мальчишки, особого рода дубинками. Работали опытно.
А Горький вертел крыльями.
Пространством, находящимся вокруг крыльев, была квартира.
Сам Алексей Максимович жил в небольшой и почти нетопленной комнате.
Зубы полоскал дубовой корой от цинги.
Это я к тому, что жил довольно плохо.
В квартире дальше жил Ракитский, по прозвищу Соловей. Художник и антиквар.
Была у него комната в восемь окон. Зима лезла через них с улицы.
Два слона величиной с собаку (пуделя или небольшую овчарку) стояли по бокам арки. У стены был шкаф времен Петра Первого, с нечистыми пузырчатыми стеклами. Кожаная мебель. Ковры с крупным рисунком. Холод под коврами. Картины и железный кораблик с оттененными парусами на шкафу.
Иван Николаевич Ракитский – человек, умеющий ставить вещи по местам. Он не антиквар, но знает употребление вещей. Уважающий быт Горький любил Ракитского как представителя своеобразного цеха.
Не нужно думать, что Горький просто любил людей.
Он вообще не человек, а город, в котором живут разные люди, в разных домах.
Добротой он населен не густо.
Людей он любит по-своему, за что-нибудь. Не даром.
Академик для него фарфор с редкой маркой. И он согласен разбиться за этот фарфор.
Так крутила революция Алексея Максимовича в его собственной квартире.
Нужно еще сказать, что Горький пишет стихи. Много стихов. Вероятно, каждую ночь. Я не знаю этих стихов, но думаю, что в них говорится о поразительных и нарядных вещах.
Все стихи, которые пишут, говорят и поют люди в вещах Горького, – это стихи самого Горького.
Они даже настоящие – «Солнце всходит и заходит» пела вся Россия.
Но эти вещи цитатны, их образы песенны, поэтичны.
«Сюжеты, заимствованные из прежних художественных произведений, называются обыкновенно поэтичными сюжетами. Предметы же и лица, заимствованные из прежних художественных произведений, называются поэтичными предметами. Так, считаются в нашем кругу всякого рода легенды, саги, старинные предания поэтичными сюжетами. Поэтичными же лицами и предметами считаются девы, воины, пастухи, пустынники, ангелы, дьяволы во всех видах, лунный свет, грозы, горы, море, пропасти, цветы, длинные волосы, львы, ягненок, голубь, соловей; поэтичными вообще считаются все те предметы, которые чаще других употреблялись прежними художниками для своих произведений» (Л. Н. Толстой, «Что такое искусство?»).
Этот список верен. Для Толстого он список запрещенного. По Л. Н. Толстой в своей книге рассуждает верно, но не диалектично.
«Что такое искусство?» и статья о Шекспире на самом деле очень толковая поэтика, но взятая с осуждением.
Между тем это просто определение факта; из того, что поэтика Шекспира не совпадает с поэтикой Толстого, не вытекает ничего, кроме того, что у разных эпох разные представления о художественном.
Горький очень любит поэтику Толстого, но еще больше любит вещи.
Для него поэтические места, красавицы, моря, соколы, ужи, остраненные отшельники, богатыри – живой поэтический материал.
Тематика первоначального Горького песенная. Стихи выгибают стенки его прозы. Его проза плавает в стихах.
Из всех 32 ветров ветер Ленинграда был самым попутным для Горького.
В книге о Толстом, в своих «Заметках» Горький тематически отошел от нарядного к любопытному.
Правда, Лев Толстой у Горького слегка всхлипывает и даже пантеистичен, но он в то же время барин и ругатель.
Любопытно отметить, что Горький не все записал о Толстом. Много из своих рассказов он или не записал, или не захотел записать. Передаю один из рассказов (конечно, не дословно).
– Дочери Льва Николаевича принесли к балкону зайца со сломанной ногой. «Ах, зайчик, зайчик!»
Лев Николаевич сходил со ступеней. Почти не останавливаясь, он взял своей большой рукой зайчика за голову и задушил двумя пальцами, профессиональным охотничьим движением.
Жалко, что это не записано.
Рассказ о Блоке и проститутке – настоящий рассказ. В передаче Алексея Максимовича я слышал его несколько раз.
Рассказ изменялся: Блок становился сентиментальным. Он уже закачивал женщину.
Это не хорошо и не плохо – вероятно, это тоже из песни.
Для Алексея Максимовича многие вещи, привычные Толстому, новы, и он сумел показать, что в них для мира остался еще высокий коэффициент полезного действия.
Несмотря на нелюбовь к деревне, отношение к миру у Горького товарное, а не производственное; он больше любит вещи, чем их делание, чем производство.
Революция была ему тяжела{189}.
Убытки революции его приводили в ужас.
Но в своем ремесле, в писательстве Горький производственник.
Как производственник, он оптимистичен иногда в смете, увлекаясь новым писателем, но зато умеет и браковать.
При мне Алексей Максимович растил Всеволода Иванова, Федина, Слонимского и нашего дорогого Леву Лунца. Ныне покойного.
Революция распеснила Горького. Не было ли у него времени, или переменился он, но в результате, не работая в литературе в те годы, он создал мастодонта антикварства: «Всемирную литературу» – и свои настоящие книги.
Боккаччио не считал «Декамерон» в числе своих основных книг.
Гордостью его были книги, написанные по латыни.
Горький, вероятно, тоже не знал цены своим вещам.
Ему очень хочется написать стихи и настоящий роман.
Написанные прежде вещи сделаны им до опытности.
Алексей Максимович сам говорит про себя, что он прожил жизнь в дурном литературном обществе (подразумевая «Знание»).
И вот Горькому захотелось уехать, чтобы написать длинные вещи.
Как будто снова начать прежний круг.
Мне кажется, что «Дело Артамоновых» – это вновь написанные «Трое».
«Мои университеты» – это вещь, построенная на материале рассказов.
Тяжущиеся купцы с неудержимой удалью, голые женщины на роялях, мудрые старики, горбуны, уходящие в монастырь, – все это предметы ныне поэтические.
Горький напрасно, может быть, поехал к ним.
А мелкие вещи, основанные на материале, они выходят у него сейчас гениально.
III
Время перед отъездом было хорошее.
Незадолго до отъезда приехал к Горькому в Ленинград Уэллс.
Уэллс рыж, сыт, спокоен, в кармане его сына звенят ключи, в чемодане отца сардины и шоколад.
Он приехал в революцию, как на чуму.
Как был прекрасен Ленинград.
Около Госиздата, против Казанского собора, у блестящей стены дома Зингера играл на кларнете старик.
Город был пуст и состоял из одних промерзших до ребер домов.
Дома стояли худые, как застигнутое вьюгой стадо, шедшее по железной от мерзлости степи к водопою.
И звуки кларнета переходили с хребта дома на хребет.
Уэллс осматривал Россию и удивлялся, что в ней так дешевы вещи.
Удивлялся на дом Горького, на слонов, на Ракитского, на Натана Альтмана, с плоским лицом кушита. Альтман его уверял, что он, Альтман, – марсианин.
А Горькому было печально, что Уэллс не видел в России людей отдельных. Не знал, сколько стоит ложка супа. Не видел скрытой теплоты великой культуры и великого явления культуры – революции.
Перед отъездом за границу на Кронверкском было шумно.
Народу как на вокзале.
IV
Алексей Максимович за границей живет странно.
Правда, у него туберкулез. Но уже двадцатипятилетний.
Он привык к нему. Это – злая домашняя собака.
Живет он за городом, выезжает мало.
В Германии видел пески курорта Сааров, сосны, правильные, как щетины в платяной щетке, и потом видел еще город Фрейбург.
Алексей Максимович путешествует в мире, как тюлень на льдине.
Живет за городом, с собственным воздухом вокруг крыльев.
Со многими, издалека приехавшими гостями. Англичанами, приехавшими на него посмотреть.
Приезжают какие-то французские поэты с собственными лакеями, которые моют им их собственные слабые руки.
Приезжают англичанки спросить, не выписать ли им из Индии своих детей, чтобы воспитывать их в советской деревне, которая должна быть очень любопытна.
Но 32 ветра отражены углами льдины, льдина оторвалась от Нижнего Новгорода.
Горький сидит на ней в Неаполе – и пишет полууставом, четко и чисто, о русских, о Волге, о чудаках и лгунах, которые на родине у нас так гениальны.
Сидит перед столом часами, каждый день в одно и то же время.
Гениальный цеховой. Гениальный мастеровой.
Произошедший от собирателей провинциальных анекдотов и от провинциальных гитаристов, так, как паровая машина произошла от чайника.
Сейчас льдина Горького в Неаполе.
На льдине люди.
Из уважения льдина не тает.
По праздникам Горький сам делает на ней, вероятно, пельмени.
Он долго был булочником, и труд сохранил ему на всю жизнь тонкую талию.
«Дело Артамоновых»
«Отшельник» и «Рассказ о безответной любви» не совсем удались М. Горькому.
«Отшельник» почти без сюжета и напоминает собрание пророчеств оракула.
«Рассказ о безответной любви» страдает старым недостатком русских новелл – неверной схематической композицией.
Сам по себе рассказ не плох, yо он ухудшается там, где женщина, или англичанин (в которого она была влюблена), или доктор (ее любовник) начинают говорить изречения.
Но и против изречений нельзя высказаться совершенно решительно.
Существует эстетическое правило нашей поэтики, что речи действующих лиц должны соответствовать их характеру.
Толстой за несоответствие – браковал речи героев Шекспира («О Шекспире и о драме»):
«Речи эти не вытекают ни из положения Лира, ни из отношения его к Кенту, а вложены в уста Лира и Кента, очевидно, только потому, что автор считает их остроумными и забавными. <…>
Влюбленные, готовящиеся к смерти, сражающиеся, умирающие говорят чрезвычайно много и неожиданно, о совершенно не идущих к делу предметах, руководясь больше созвучиями, каламбурами, чем мыслями.
Говорят же все совершенно одинаково. Лир бредит точно так, как, притворяясь, бредит Эдгар. Так же говорят и Кент и шут. Речи одного лица можно вложить в уста другого, и по характеру речи невозможно узнать того, кто говорит. Если и есть различие в языке, которым говорят лица Шекспира, то это только различные речи, которые произносит за своих лиц Шекспир же, а не его лица».
Это совершенно правильные определения некоторых приемов Шекспира.
Неправилен только знак оценки. Поэтику Шекспира нельзя оценивать с точки зрения поэтики Толстого.
Как-то Толстой сам сказал, что «выражение честные убеждения, по-моему, совершенно бессмысленно: есть честные привычки, а нет честных убеждений».
Существуют такие эстетические привычки.
Эстетические привычки Толстого иные, чем у Шекспира.
Рассуждая же с большим обобщением, мы можем сказать, что в вечной борьбе «генерализации» с «подробностями» во времена Шекспира одолевали «подробности», во времена Толстого – «генерализация» (термины и противоположение принадлежат самому Л. Н. Толстому) (статья Б. Эйхенбаума «Молодой Толстой»).
В наше время при износе старых композиционных форм установка снова переходит на материал.
Поэтому «изречения» Горького, с точки зрения сегодняшних эстетических привычек, могут быть совершенно законными.
Но эстетическую конструкцию портят не новые привычки, а безотчетное восприятие старых. Смесь их. Существование уже не действенной формы.
Такой формой является в «Рассказе о безответной любви» само рассказывание.
Сперва автор дает описание лавочки, в которой «обитает уныние», владельца лавки, засохших цветов, покрытых лаком и обратившихся в комки.
Затем идет рассказ. Временами он перебивается упоминаниями о том, что происходит за окном.
За окном идет дождь.
Почти во всех современных рассказах с рассказчиком в промежутках повествования идет дождь.
Это вроде «мороз крепчал» или «сосны тихо покачивали головами».
Дождь выбирается потому, что это действие продолжается долгое время и потому удобное для перебивок.
У Горького вся история любви театральная, театр съел женщину.
Дождь идет перед театром, но эта ассоциация не доходит.
Кончается рассказ упоминанием о цветах, которые пропадают.
Это неумелое сюжетное кольцо и унылая перебивка указывают на то, что определенные приемы не живут у Горького, а только прописаны на его квартире.
Жив у него материал.
Русский роман давно жив материалом. В русском романе давно созидается еще не узнанная новая форма. Она была уже у Лескова и Салтыкова-Щедрина.
Приведу несколько отрывков из «Господ ташкентцев».
«Я не предполагаю писать роман, хотя похождения любого из ташкентцев могут представлять много запутанного, сложного и даже поразительного. Мне кажется, что роман утратил свою прежнюю почву с тех пор, как семейственность и все, что принадлежит к ней, начинает изменять свой характер. Роман (по крайней мере, в том виде, каким он являлся до сих пор) есть по преимуществу произведение семейственности. Драма его зачинается в семействе, не выходит оттуда и там же заканчивается. В положительном смысле (роман английский) или в отрицательном (роман французский), но семейство всегда играет в романе первую роль.
Этот теплый, уютный хорошо обозначившийся элемент, который давал содержание роману, улетучивается на глазах у всех. <…>
Тем с большим основанием позволительно думать, что и другие, отнюдь не менее сложные определения человека тоже могут дать содержание для драмы весьма обстоятельной. <…> В этом случае я могу сослаться на величайшего из русских художников. Гоголя, который давно провидел, что роману предстоит выйти из рамок семейственности. <…>
Как бы то ни было, но покуда арена, на которую, видимо, выходит новый роман, остается неосвещенною, скромность и сознание пользы заставляют вступать на нее не в качестве художника, а в качестве собирателя материалов. Это развязывает писателю руки, это ставит его в прямые отношения к читателю. Собиратель материалов может дозволить себе внешние противоречия – и читатель не заметит их; он может навязать своим героям сколько угодно должностей, званий, ремесел; он может сегодня уморить своего героя, а завтра опять возродить его. Смерть в этом случае – смерть примерная; в сущности герой жив до тех пор, покуда живо положение вещей, его вызвавшее».
Я принужден был сильно сократить этот отрывок.
Для меня он показателен как свидетельство о негодности старых сюжетных приемов и как указание на новую установку на материал.
Теперь из Лескова («Блуждающие огоньки»){190}.
«Я думаю, что я должен непременно написать свою повесть, или лучше сказать – свою исповедь, – так начинается эта автобиография. – Мне это кажется вовсе не потому, чтобы я находил свою жизнь особенно интересною и назидательною. Совсем нет: истории, подобные моей, по частям встречаются во множестве современных романов – и я, может быть, в значении интереса новизны не расскажу ничего такого нового, чего бы не знал или даже не видал читатель, но я буду рассказывать все это не так, как рассказывается в романах, – и это, мне кажется, может составить некоторый интерес, и даже, пожалуй, новость, и даже назидание.
Я не стану усекать одних и раздувать значение других событий, меня к этому не вынуждает искусственная и неестественная форма романа, требующая закругления фабулы и сосредоточения всего около главного центра».
Как видите, в приведенных отрывках мы имеем почти текстуальное совпадение.
Русский роман устал уже в семидесятых годах, он живет навыком, его форма давно царствует, но не управляет.
Новая внероманная форма все еще не канонизирована, но вне ее трудно создавать вещи.
В настоящее время сюжетная форма, беря слово «сюжет» в узком смысле, устала.
В романах Честертона, начиная с «Человека, который был Четвергом» до «Клуба изобретательных людей», все загадки и типы заказаны какому-нибудь обществу, созданы самим действующим лицом. Происходит обнажение условности тайны.
Бытовая мотивировка отказывается служить устаревшей эстетической форме.
«Дело Артамоновых» Максима Горького – это, вероятно, наиболее важное (субъективно) произведение этого писателя.
Для «Дела Артамоновых», для создания романа большой формы Максим Горький уехал от нас и воткнул крылья своей мельницы сперва в серый немецкий, сейчас же синий итальянский воздух.
И в воздух традиций.