Гамбургский счет: Статьи – воспоминания – эссе (1914–1933) Шкловский Виктор

Имя его было – Владимир Маяковский.

Владимир Маяковский – человек большой живописной культуры.

Давид Бурлюк был человек семейный. Не просто явился в искусство Бурлюк. Явилось сразу много Бурлюков – Давид, Владимир, Николай, Людмила, Вера.

И все разные.

Двигался Бурлюк фалангой. Включал в свою систему людей. Заключал коалиции, ориентируясь больше на живописцев.

Владимир Маяковский был включен в его бурю вставным ветром.

За рост, голос и талантливость. Со спокойным убеждением вождя, что таланты растут от удачи школы.

Владимир Маяковский, вероятно, и до этого писал стихи. И, может быть, совсем обыкновенные, такие, какие пишутся молодыми, сильно взволнованными людьми.

Но первое его печатное стихотворение «Ночь» – вы помните – оно помещено в «Пощечине общественному вкусу». Это стихотворение было написано почти под диктовку Бурлюка. Он учил его, учил Маяковского, учил так, как учит живописец живописца. Учил разбивать планы, вдвигать план в план, учил тому, что называлось сдвигом.

  • Багровый и белый отброшен и скомкан,
  • в зеленый бросали горстями дукаты,
  • а черным ладоням сбежавшихся окон
  • раздали горящие желтые карты.
(Владимир Маяковский, «Ночь»)

Провинциал-художник не теряется в большом городе, потому что у него есть свой метод отношения к вещам. Художник думает иначе, чем живописец. У него больший профессионализм.

  • В шатрах, истертых ликов цвель где,
  • из ран лотков сочилась клюква,
  • а сквозь меня на лунном сельде
  • скакала крашеная булка.
(Владимир Маяковский)
  • Автомобиль подкрасил губы
  • у блеклой женщины Карьера,
  • а с прилетавших рвали шубы
  • два огневые фокстерьера.
  • И лишь светящаяся груша
  • о тень сломала копья драки,
  • на ветке лож с цветами плюша
  • повисли тягостные фраки.
(Владимир Маяковский)

Бурлюк учил Маяковского сдвигу.

Владимир Маяковский перенес культуру живописи на поэзию.

Сперва Владимир выходил на диспут скорее как живописец.

Еще висели на выставке его картины. Он шел от них.

  • Читайте железные книги!
  • Под флейту золоченой буквы
  • полезут копченые сиги
  • и золотокудрые брюквы.
  • . . . . . . . . . . . . .
  • Когда же, хмур и плачевен,
  • загасит фонарные знаки,
  • влюбляйтесь под небом харчевен
  • в фаянсовых чайников маки!
(Владимир Маяковский)

Бунт вещей, знание, что вещи нам изменят, что вещи изменяют перед этим свои имена, был хорошо знаком Владимиру Маяковскому. Об этом знали футуристы давно. Об этом в первом «Садке судей» было напечатано стихотворение «Журавль». Об этом, как и о войне, писал Хлебников.

  • Злей не был и Кощей,
  • Чем будет, может быть, восстание вещей.
  • Зачем же вещи мы балуем?
  • Вспенив поверхность вод,
  • Плывет наперекор волне железно-стройный плот.
  • . . . . . . . . . . . . .
  • Крюк лазает по остову
  • С проворством какаду.
  • . . . . . . . . . . . . .
  • Летят, как листья в непогоду,
  • Трубы, сохраняя дым и числа года.
  • Мост, который гиератическим стихом
  • Висел над шумным городом,
  • Объяв простор в свои кова,
  • Замкнув два влаги рукава,
  • Вот медленно трогается в путь
  • С медленной походкой вельможи,
  • Которого ошита золотом грудь…
(Велимир Хлебников, поэма «Журавль»)

Я был тогда совсем молодой кудрявый мальчик, с молодым голосом, с темпераментом, от которого гнулись доски на трибуне, с несколькими мыслями.

Был я тогда скульптор и мог понимать литературу, потому что шел от ремесла.

Владимир ругался с публикой.

Это старый обычай в художнических диспутах.

Мы говорили тогда о веселых графинах, разбиваемых о головы публики.

Шкуры на нас дымились, как на травленых волках. Не от пота – от трения под мышками.

Мы могли загореться во время бега.

«А между тем родился эпос» {251}.

  • И вот
  • сегодня
  • с утра
  • в душу
  • врезал матчиш губы.
  • Я ходил, подергиваясь,
  • руки растопыря,
  • а везде по крышам танцевали трубы,
  • и каждая коленями выкидывала 44!
  • . . . . . . . . . . . . .
  • Старик с кошками
  • Вот видите!
  • ещи надо рубить!
  • Недаром в их ласках провидел врага я!
  • Человек с растянутым лицом
  • А, может быть, вещи надо любить?
  • Может быть, у вещей душа другая?
(Маяковский, трагедия «Владимир Маяковский»)

Рос Маяковский, рос с голоса.

Каждому писателю, когда он появляется, предлагают через несколько дней или через несколько лет покаяние.

– Будь как все, и мы тебя простим за то, что пишешь.

Маяковский вместо этого поехал с Василием Каменским,тогда еще не сорокапятилетним юношей{252}, поехал по стране читать стихи.

Был еще Игорь Северянин.

Он из племени людей с волосами, откинутыми назад, и вдохновенными глазами.

Племя вдохновенных глаз не бездарно.

Оно происходило от Фофанова, текло через Лохвицкую.

Там был сын Фофанова – Олимпов. Сейчас он где-то управдом.

Пишет стихи в домовой книге.

Был еще в полотняной куртке Василиск Гнедов, написавший собрание сочинений страницы в четыре.

Там была поэма «Буба-буба».

На этом она и кончалась.

Была у него еще «Поэма конца» – она состояла из жеста рукой крест-накрест.

Стихи Гнедова – стихи талантливого человека.

Как и все мы, он был очень беден, носил чужие сапоги.

Вымывшись, сидел в бане долго, часами.

Потому что нога разогревалась и чужой сапог на нее не налезал.

Владимир Маяковский сменил черную куртку художника на желтую кофту футуриста.

Сперва желтую, потом желтую с черным. И откуда-то еще цилиндр.

Не поговорить ли нам и тут о том, что писатель не бронзовый. Что писатель боится читателя, верит в него, смотрит.

Мы люди душевно легкоранимые, потому что нам нужна наша так называемая душа.

Мы люди от сотворения мира странные.

Сейчас я держу книжку. Эта книжка 1764 года. И в ней описывается встреча с автором на улице.

«Как я вчерашний день по обычаю моему в такое время, когда молодые господа и писатели наши по аллеям ходят, в саду прогуливалась, и по лицам мне встречающихся нравы познавать старалась, то попался мне некто весьма изрядный и от прочих со всем отменный человек. Он шел в мыслях, подбодрившись левою рукою, притом иногда улыбался, по чему казался быть весьма доволен, разговаривая руками и губами, хотя при том и никого не было, другою рукою вертел свою шляпу и, поровнявшись со мною, чуть было с задумчивости не споткнулся».

Так ходил, вероятно, в какой-нибудь Греции, дорической или микенской, Гомер. Личный Гомер. Стилизатор. Поэт. Вероятно, подражатель и, может быть, делатель замечательных щитов. Шел, держа в руках свою древнегреческую шляпу.

Так ходили мы всегда по улице, разговаривая сами с собой, вертя в руках свою европейскую, греческую, таитянскую шляпу или кепи.

  • Светает.
  • Все шире разверзается неба рот.
  • Ночь
  • пьет за глотком глоток он.
  • От окон зарево.
  • От окон жар течет.
  • От окон густое солнце льется на спящий город.
  • Святая месть моя!
  • Опять
  • над уличной пылью
  • ступенями строк ввысь поведи!
  • До края полное сердце
  • вылью
  • в исповеди!
(Владимир Маяковский)

Светает. Настойчиво светает. Светает во всех рассказах этой книги. Светлеет. Едут пролетки, сереет. Кажется чистой мостовая. У фонаря стоит лужа. В луже облака. Там вдали белое, совершенно чистое здание. Дом Красной Армии.

Светает. Светает сейчас.

Не помню, который это был год.

Светает в Петербурге. Владимир уже в доме на Надеждинской. Дом красный.

Мы долго сидели у Бриков. Шли по улице, покрытой асфальтом.

Вот на стене вылеп головы кобылы. Вот фонарь, врытый посредине улицы, высокий фонарь, не тот, про который я писал сейчас. Железный, тяжелого ажура. Железо XIX века.

  • Фонари вот так же врезаны были
  • в середину улицы.
  • Дома похожи.
  • Вот так же,
  • из ниши,
  • головы кобыльей
  • вылеп.
(Владимир Маяковский, «Человек»)

Светает. Кажется, весна.

Шумят невысокие деревья у красного дома.

Небо уже расступилось. Пошли розоветь, голубеть облака.

Дома стоят, как пустые.

Идем.

Маяковский простой, почти спокойный, идет.

Стихи. Кажется, мрачные. Про несчастную любовь. Про ту несчастную любовь, сперва ко многим, потом к одной.

Любовь, которую нельзя заесть, нельзя запить, нельзя записать стихами.

Идем. Кажется, посредине улицы. Просторно. Над нами небо. – Посмотри, – говорит Владимир, – небо – совсем Жуковский{253}.

II

«Святая книга моя», – говорил в одном стихотворении в то время Маяковский. Написал – «святая месть моя».

Очень ему было тогда трудно. Писал он о себе, писал о городе, о боге, которым был недоволен, о разрушении мира.

«Облако в штанах» уже было написано для одной женщины и посвящено другой.

Очень утомительно говорить с трибуны, бороться с толпой, очень трудно быть анекдотом своего времени, длинным эстрадным анекдотом. Человек будущего часто смешон.

Революция издавна привлекала Маяковского. Он вместе с другими футуристами и иначе, чем другие, революцию ждал.

Женщина, которой посвятил Маяковский «Облако в штанах», эта женщина переплела книгу в парчу. Парча – самая неподходящая обложка для «Облака», но женщина перед этим любила какие-то стихи, «Розы и морозы» или «Песок и морозы», кажется {254}. И еще какую-то стишину «его жилета томен вырез», не помню дальше, а потом где-то «грустит и умирает ирис».

Очень трудно и утомительно быть поэтом.

В доме Бриков на стене висел большой рулон бумаги, метра на полтора в ширину. На этих метрах писали, развертывая рулон, стихи. Рисовал Бурлюк. Клеили, переделывали. Кушнер написал стихи:

  • Посмотри, о Брик, как там
  • Наследил гиппопотам.

Гиппопотам, кажется, был работы Бурлюка. На это Маяковский ответил:

  • Бегемот в реку шнырял,
  • Обалдев от Кушныря.

Была уверенность большой школы, что мы все переделаем. Был широкий диван.

На диване подушки Я забивал их за диван. И спорил с рыжим, голубоглазым Романом Якобсоном, который не был еще формалистом.

Тут же была светловолосая сестра Лили Брик, Эльза.

А книге «Zoo» тогда надо было считать минус семь лет.

Маяковский уже прорастал, как овес, через рогожу, черную рогожу газет и журналов, которые не хотели его пропускать. Он познакомился с Горьким.

Рассказывал мне потом Горький, как читал Маяковский в лесу отрывки поэмы. А поодаль пыжился воробей, отскакивал, подсматривал, удивлялся.

Удивлялся и Горький.

Да, еще до этого, в квартире художницы Ермолаевой, где-то на Бассейной, был еще там Натан Венгров, и пришел Горький, читал стихи Маяковский.

Маяковский заплакал, от волнения, не от Горького, конечно, не его он боялся.

Тут была женщина. А потом, для себя неважно, что бронзовый.

Очень трудно было Маяковскому напечататься. Об этом писал Чуковский.

Уговаривали книгопродавца и издателя Ясного. Он не пошел. Издал Брик, Осип Максимович.

Метранпаж, когда рукопись Маяковского пришла в другое издательство («Парус» Тихонова), отказался набирать строчки в разбивку, отказался давать стихи без знаков препинания и победил. «Простое как мычание» вышло со всеми знаками препинания.

Метранпаж перемычал.

Вся русская литература перемечена, перемычена, переправлена метранпажами.

Желтая кофта к тому времени уже была сменена пиджаком. Маяковский постригся, починил зубы. Те зубы, которые остались в стихах: «скалю гнилые зубы».

  • Вынесешь на мост шаг рассеянный —
  • думать,
  • хорошо внизу бы.
  • Это я
  • под мостом разлился Сеной,
  • зову,
  • скалю гнилые зубы.
(Владимир Маяковский, «Флейта-позвоночник»)

Он окреп, выровнялся, успокоился.

Мы не были и тогда богемой.

Футуристы не славились своими любовными похождениями.

Не мы пили в «Собаке». Мы были другие люди.

Потом «Летопись» с Горьким, Тихоновым, Сухановым, Базаровым, с молодой красивой Ларисой Рейснер и с Бабелем, который тогда подписывался Баб-Эль. Но голову держал также сутуло и поднято, манерой горбатого человека, хотя он не горбатый.

Шла война. Мы были совсем молодые.

Маяковского забрали. Горький его устроил в автомобильную роту к капитану Криту чертежником. Увлечение войною у Маяковского было не больше пяти дней. Увлечение зрительное. Увлечение войной, как катастрофой.

«Бродячая собака», конечно, настроилась патриотически, и там Маяковский прочел свои стихи. Было много народу. И когда Владимир сказал:

  • Вам ли, любящим баб да блюда,
  • жизнь отдавать в угоду?!
  • Я лучше в баре блядям буду
  • подавать ананасную воду! —

то какой был визг.

Это был бар.

Вино запретили, и вода была ананасная.

Женщины очень плакали.

Перед этим была у Владимира жизнь кинематографическая. Он писал сценарии. Сам играл. Ленты сохранились. Играл он Мартина Идена, названного им Иваном Новом.

Иван Нов писал стихи Маяковского, влюблялся, зарабатывал деньги для женщин стихами. Дружил с Бурлюком, думал о самоубийстве, играл револьвером, вылезал в окно, а потом уходил в неизвестность.

Была еще вещь непоставленпая, где знаменитый футурист для купчихи Белотеловой издавал стихи, чтоб прославиться, но забыл подписать свое имя и потом бегал подписывать на всех экземплярах.

Вещь посвящена славе, взятой юмористически.

А спал футурист у себя дома на велосипеде.

Таков был тогдашний размах индустриализации.

Снимался Маяковский в сентиментальной вещи «Учительница рабочих» («Барышня и хулиган»).

Вообще во всех лентах он исправлялся.

Фирма, в которой он работал, называлась «Нептун».

Просмотры были в «Метрополе».

Там, где сейчас городская станция.

Ссорясь с предпринимателем, Владимир говорил:

– Вы не думайте, я ведь не только актер, я могу и стихи писать.

Теперь повернем истории колесо. Меняется стихов мера. Нет, подождем.

Новый год в квартире Бриков. Год 1915-й. Значит, более пятнадцати лет тому назад. Место действия – Жуковская, 7. Квартира в три комнаты и коридор.

Эта квартира в три комнаты вобрала в себя больше горя, вдохновения, упреков, ссор, воспоминаний, чем Ясная Поляна.

Во второй комнате рояль. Елка привешена к потолку. Моя работа. Мы тогда и рояли на потолок привинчивали.

Тоскливо было на войне.

Мы решили устроить Новый год костюмированным.

Горели елочные свечи. Потушен был электрический свет.

Хозяйка была с открытыми плечами, плечи выходили из куска шелковой шали.

Хозяйка совсем молодая.

Михаил Кузмин, он дружил тогда с нами, сидел, кажется, некостюмированным. У него глаза красивой старухи, большие запавшие глаза, с просторными веками, широкий, немного плоский лоб, с лысиной, покрытой зачесанными волосами, как лаврами.

У меня грим был комический – я одет был матросом, и губы были намазаны, и приблизительно выглядел я любовником негритянок.

Из всех речей я помню только речь Василия Каменского.

Его пиджак был обшит широкой полосой цветной материи. Одна бровь была сделана выше другой, и черта уходила на лоб. Это был грим футуристов, ранних футуристов, грим уже архаический.

В этом гриме, над роем колеблющихся желтых огней, говорил он человеческим голосом:

– Да будет проклята война.

Или проще говорил, человечней:

– Пусть кончится война, которую мы ненавидим, нам стыдно, что мы держались за хвост лошади генерала Скобелева.

Возле этой лошади были митинги в Москве. Стояла она перед будущим Советом.

Потом война. Я оторвался от друзей, уезжал, приезжал. Служил я сперва солдатом без выслуги, как сын еврея.

Среди шоферов много было нас, черненьких.

Снять карбюратор на ветру, на морозе обливать бензином руки очень трудно.

Я помню галицийские, карпатские, занесенные снегом дороги. Траншеи, выкопанные в снегу. Метели, освещенные автомобильными фонарями. Дворы пересыльных пунктов. Пехоту в сапогах, облепленных грязью. Дезертиров, идущих вдоль фронта.

Дезертиры блуждали между полковым и армейским тылом.

Трудно дезертиру только переходить мосты.

Я помню пустые города.

Женщин, меняющих своих любовников при отступлении и наступлении.

Солдат, удивляющихся на золотые зубы австрийских проституток.

И тяжелые, не очень частые, вздохи разрывающихся тяжелых снарядов.

Война, наша старость, наше поражение, война и вина наша перед ней в том, что мы ей не сопротивлялись.

Это моя вина, не вина Маяковского.

Не будем идти подряд.

Марсово поле. Взрывами копают могилу для жертв революции.

Марсово поле голо.

Дом на углу Морской. В подвале «Привал комедиантов».

Там, за рекою, – дом Кшесинской, беседка без крыши.

На углу, включенный в середину, через голову всех, говорит Ленин.

Во дворце Кшесинской ванна в полу, не ванна – бассейн. Вся засыпана бумагой.

На стенах плакаты.

В подвале. Зашли случайно.

Сидели с Ларисой Рейснер. Маяковский ушел, потом прибежал обратно, на улице была замечательная весна. Весна на берегу Невы. Весна с морем. С солнцем.

– Она забыла сумочку, – сказал Владимир Владимирович.

Лариса Михайловна посмотрела на него с завистью и ответила:

– Вот вы нашли теперь в жизни сумочку, будете ее носить.

– Я ее, – ответил он без обиды, – могу в зубах носить.

Нева шла к морю. Под мостами. Ветер дул от моря. Была весна.

Владимир Владимирович, счастливый, хороший, веселый, крепкий, писал стихи.

III

Владимир Владимирович обладал замечательным свойством понимать слова, сталкивать эпитеты и возвышать жанры. Иронический романтизм, романтизм, преодолевающий иронию, держал его стихи.

Последнее его стихотворение посвящено любви, отчаянию и Млечному Пути, названному звездной Окою, и к этой космической поэзии, поэзии «Облака» идет иронический припев: «…инцидент исперчен, любовная лодка разбилась о быт».

В последнее письмо попал только припев.

Все ясно.

Знал Маяковский не очень много, если не считать живописи и поэзии.

Вещи и понятия, которыми он работал, общеизвестны.

Трудно было ему с сюжетом.

У него один сюжет – человек, передвигающийся во времени. Человек восходит на небо и сходит с неба.

Выход на небо (или полет) в поэмах «Облако в штанах» (1915г.), «Флейта-позвоночник» (1916 г.), «Человек» (1917 г.), «Война и мир» (1917 г.), «Пятый Интернационал» (1924 г.).

Люди уходят в будущее, в «Мистерии-буфф», движением, похожим на восхождение Данте из ада в рай. Переносятся в будущее, замерзая, в «Клопе». Уходят в будущее на машине времени в «Бане». Воскресают в поэме «Про это».

Главное было здесь будущее. Тоска по иному времени, тому, которое за горами, куда можно попасть.

Есть в поэме «Про это». Читайте на полях.

  • Век двадцатый.
  •         Воскресить кого б?
  • – Маяковский вот…
  •         Поищем ярче лица —
  • недостаточно поэт красив. —
  • Крикну я
  •         вот с этой,
  •                 с нынешней страницы:
  • – Не листай страницы!
  •                         Воскреси!
  • Сердце мне вложи!
  •                 Кровищу —
  •                 до последних жил.
  • В череп мысль вдолби!
  • Я свое, земное, не дожил,
  • на земле
  •         свое не долюбил.
  • . . . . . . . . . . .
  • Ваш
  •         тридцатый век
  •                 обгонит стаи
  • сердце раздиравших мелочей.
  • Нынче недолюбленное
  •                 наерстаем
  • звездностью бесчисленных ночей.
  • Воскреси
  •         хотя б за то,
  •                 что я
  •                         поэтом
  • ждал тебя,
  •         откинул будничную чушь!
  • Воскреси меня
  •         хотя б за это!
  • Воскреси —
  •                 свое дожить хочу!
(Маяковский, «Про это»)

Шла революция. В мятлевском доме была редакция «Жизнь искусства».

Николай Пунин в пенсне, похожем на монокль, и тихий, трудолюбивый, далеко видящий Давид Штеренберг. Умело пишущий картины, умело одевающийся Альтман и Осип Брик.

Старых художников, старых писателей не было. Они уехали, еще не вернулись, еще не родились.

В городе было пусто. Футуристы писали плакаты, с самонадеянностью молодой школы, верили в революцию, отождествляли себя с нею.

Александр Блок уже написал «Двенадцать». Ходил затихший. И начинал, вероятно, в последнем дневнике записывать цыганские романсы.

Цыганская песня, созданная русскими поэтами. Песня, в которой они или не написали свои имена, или смыла эти имена с себя песня. Цыганская песня о простом, элементарном, о бедном гусаре, просящемся на постой, о вечере, поле, об огоньках, о том, что светает, о туманном утре, цыганская песня лежит вокруг всей русской литературы. Медным всадником на петровском коне с улыбкой протягивает над ней руку Пушкин.

Напомню несколько романсных строк:

  • Вот мчится тройка удалая
  • В Казань дорогой столбовой,
  • И колокольчик, дар Валдая,
  • Гудет уныло под дугой.
(Федор Глинка)
  • Тройка мчится, тройка скачет,
  • Вьется пыль из-под копыт,
  • Колокольчик звонко плачет
  • И хохочет и визжит.
(Кн. П. А. Вяземский)
  • Две гитары, зазвенев,
  • Жалобно завыли…
  • С детства памятный напев,
  • Старый друг мой, ты ли?
(Аполлон Григорьев)

Низки каменные барьеры, через ступеньки круглых лестниц приходит море в простой песне, элементарной песне о шести метрах личной жизни, и затопляет каменный город великой русской литературы.

Умирая, Блок выписывал страницу за страницей цыганские романсы из «Полного сборника романсов и песен» в исполнении Вяльцевой, Паниной и др.[133]

Я услыхал голос гитары в старых уже его стихах, спрашивал его об этом голосе.

Он знал о нем.

Голос шел своей линией, образуя фугу с великой литературой, оттуда, от Аполлона Григорьева.

  • Мой костер в тумане светит;
  • Искры гаснут на лету…
  • Ночью нас никто не встретит;
  • Мы простимся на мосту.
(И. П. Полонский)
  • Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
  • Лучи у наших ног в гостиной без огней.
  • Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
  • Как и сердца у нас за песнию твоей.
(А. Фет)
  • Утро туманное, утро седое,
  • Нивы печальные, снегом покрытые,
  • Нехотя вспомнишь и время былое,
  • Вспомнишь и лица, давно позабытые.
(И. С. Тургенев)
  • Ночи безумные, ночи бессонные,
  • Речи несвязные, взоры усталые…
  • Ночи, последним огнем озаренные,
  • Осени мертвой цветы запоздалые!
(А. Н. Апухтин)
  • Была ты всех ярче, верней и прелестней,
  • Не кляни же меня, не кляни!
  • Мой поезд летит, как цыганская песня,
  • Как те невозвратные дни…
(Александр Блок)
  • Вата снег.
  •         Мальчишка шел по вате.
  • Вата в золоте —
  •         чего уж пошловатей?!
  • Но такая грусть
  •         что стой и грустью ранься!
  • Расплывайся в процыганенном
  •                                 романсе.

Романс

  • Мальчик шел, в закат глаза устава.
  • Был закат непревзойдимо желт.
  • Даже снег желтел к Тверской
  • заставе. Ничего не видя, мальчик шел.
(Маяковский, «Про это»)

«Двенадцать» – «Медный всадник», но «Медный всадник» не целиком свободный от голоса гитары.

Не свободна поэма «Про это», не свободен и весь Маяковский. Тот припев, который стал голосом, который стал текстом письма.

Я слыхал цыган уже стариков, слыхал почти в первый раз.

Я тут человек посторонний, слыхал я их уже немолодым.

Стареют гитары.

Доски под струнами протерты уже почти насквозь.

Лев Толстой, мне кажется, я давно это слыхал и знал всегда, Лев Толстой любил цыганскую песню.

Любил романс «Не зови меня к разумной жизни».

Слушал романс за обедом на веранде.

Кушал свое вегетарианское.

Умный старик, знающий сезоны жизни.

И не ушедший от раскаяния.

Страницы: «« ... 2728293031323334 »»

Читать бесплатно другие книги:

Романтика? Да пожалуйста! Эльфы? Да сколько хочешь! Тролль? Беру не глядя! А что делать, если в нагр...
Многое изменилось в Утгарде со времен открытия серверов: новые миры, расы, возможности и, конечно, в...
Все мы крепки задним умом и свои просчеты видим, только когда неприятности накрывают нас с головой. ...
Темные, будь они неладны! И угораздило же связаться с одним из них! Вот уж чего Лизка от себя не ожи...
Наконец-то ее сиятельство графиня Иртон прибывает в столицу. А что же дальше? Балы, танцы, кавалеры,...
В прошлой жизни я потеряла все, что было дорого и имело смысл. И волей случая оказалась в другом мир...