Тайны русских волхвов. Чудеса и загадки языческой Руси Крыласов Александр
– Отпустите! Я не буду терпеть! Я не могу больше!!!
Нужно что-то делать, нужно действовать, действовать! Павла подхватило, закружило… Он сам не заметил, как оказался рядом с университетским Дворцом Культуры, – да-да, надо пойти на репетиции Студенческого театра, – нужно все, все сказать Кате.
Нужна ясность! Пусть все станет просто и понятно. Самое худшее – это неизвестность, – неизвестно с чем, против чего бороться. Зачем, зачем это ей? Ей приятно мучить? Или это просто неосторожность, просто она проходила мимо и сделала это невзначай, не придавая ничему значения.
Павел вошел в зал, сел на последнем ряду и стал следить за репетицией. Через сцену была протянута веревка, на которой сохло белье, позади закручивалась на второй этаж лесенка, виднелись раскрашенные фанерные приступочки, подвешенный вверх колесами велосипед, посреди сцены лежало жестяное корыто, рядом – ржавая буржуйка (весь этот хлам, очевидно, был принесен со свалки). Действие разворачивалось в двадцатые годы, в замоскворецком дворике.
Седой режиссер с плохо выбритым лицом, жесткими глазами, делая резкие движения, ходил перед сценой; одну руку он заложил за спину, другую выбрасывал вперед; лицо его нервно подергивалось, говорил он морщась, углом рта:
– Энергичнее! Неужели никто из вас не жил в коммуналке? Неужели никто не знает, что это такое? Сергей! – он обратился к парню в кепке, в порванном трико, с подтяжками на голом теле. – Сергей, что же ты? Ты ж в общежитии живешь! Ты что, не знаешь, как финку в руках держат? Вот так надо! – Режиссер взял финку, улыбнулся как-то особенно, сладенько, ноги его напружинились; он, вытянув руку, разрезал лезвием воздух перед собой. – Вот та-а-ак надо! Так, а не так! Ты что, брат, хлеб резать собрался? Ну, давай, Сергей! Давай, родной!
Сергей сунул в уголок рта бычок, снял с плеча гитару и лихо ударил по струнам:
Сын поварихи-и-и… и лекальщика-а-а…
– Ну, давай же! давай! – Режиссер все еще держал перед собой финку, словно собираясь кого-то зарезать.
Я с детства был приме-е-ерным мальчиком!..
– Так! так!
Кепка его была надвинута на глаза, бычок дымился, на поясе болталась финка. Цветные подтяжки плотно лежали на теле с красиво рисующимися мышцами. Павел вспомнил свое слабое длинное некрасивое тело с дряблой кожицей, и ему захотелось спрятать его, застегнуть покрепче на все пуговицы.
«Ах! Катя где-то рядом! за сценой!» – вспомнил Павел. Ему подумалось, что голый Сергей должен увести ее, и уведет, обязательно уведет, и против ничего не скажешь, потому что у него – финка! «Сиди, сиди! – сдерживал себя Павел. – Ты сам выбрал последний ряд, – вот твое место!»
Режиссер замахал руками, зашикал:
– Стоп! стоп! Музыкальная пауза! – Он приложил руку ко рту и позвал:
– Ка-а-атя, на выход!
Катя вошла, цокая каблучками, встала посреди сцены, тряхнула челкой. В руках она держала флейту.
– Не так! Не так! – схватился за голову режиссер. – Показывай! – Он сделал большие глаза, пошел на цыпочках, воровато оглядываясь. – Ты входишь… Вошла… Ты здесь первый раз. Оглядываешься… ме-е-едленно подносишь флейту… Одну ноту… берешь только одну ноту… И – в душу! – Режиссер хлопнул в ладоши: – И-и раз!!! На контрасте! Выходят все инструменты! Пошла массовка! На сцену выходят все! Все! Балаган! Фокстрот! Светопредставление! Ты – забираешься не лестницу и бьешь в барабан! Ты – высовываешься из окна и начинаешь вытряхивать коврик! Ты – идешь колесом! Скрипочка-а-а! Сюда! Ну? Все готовы? С богом!.. Начали!
Катина нота вошла в грудь Павлу по самую рукоять. От этой ноты он потерял слух, и все, что было после, не слышал.
Люди бегали по сцене, кричали, играли и пели; размахивал руками режиссер; но все это происходило где-то далеко, – в наступившей тишине лишь флейта продолжала звучать, только флейта и ничего больше.
С этих пор Павел, когда знакомился с девушкой, спрашивал – не играет ли она на флейте? Если – да, то Павел тут же поворачивался и уходил, чуть ли не убегал от изумленной, ничего не понимавшей девушки, потому что чувствовал боль, потому что не хотел повторения спектакля, – он этого бы не вынес.
Репетиция кончилась. Павел вышел из ДК и подождал Катю на остановке. Увидев, что Катя выходит не одна, он спрятался в тень. Актеры что-то оживленно обсуждали, – Сергей смешно показывал, как ходит и говорит режиссер, Катя улыбалась и махала на него рукой.
Подошел троллейбус, Павел вошел на переднюю площадку, Катя, попрощавшись с друзьями, – на заднюю.
…Что было дальше – Павел потом вспоминал с трудом, эта часть памяти была выжжена, разъедена кислотой, – остался пепел, обрывки глупых фраз: «а если бы я была с кавалером?» «тоже мне дама с валетом!»
Кажется, он обвинял Катю, ревновал ее к Сергею… Он – и обвинял?! И потом в его памяти остались гореть последние Катины слова, прозвучавшие, как пощечина:
– Ты был мне интересен – это не было игрой. Теперь ты мне не интересен. Прощай!
ПРОЩАЙ!
Павел вышел. Вокруг была ночь, темь. Островком света отплыл троллейбус; его слепили и бросали во тьму мчавшиеся мимо автомобили. Павел пошел прочь от дороги, обогнул котлован со спящим над ним экскаватором, полез через свалку строительного мусора, заблудился между штабелями бетонных плит. Все вокруг было заброшено, замусорено. Вдруг ему показалось, что вся Москва лежит в руинах: он – единственный, оставшийся в живых. Он доживает последние минуты, голова его кружится от смертельной дозы радиации…
Павел споткнулся о рельс, спрятавшийся в траве, чуть не упал… Оглянулся. Рядом, на заброшенной железнодорожной ветке, в тупике – старый паровоз; вспоротый, покрытый коростой ржавчины корпус, выбитые глазницы. «Ты – такой же как и я. Ты так же загнан в тупик и ржавеешь. Тебя бы в переплавку, в тебя бы вдохнуть новую жизнь, а тебя заставляют гнить долгие годы…»
Он забрался в кабину машиниста, – в кабине со всех сторон свисали сгнившие кабели и паутина, под ногами скрипело стекло.
Павел потянулся к воображаемым рычагам:
– Ничего! Ничего! Мы еще покажем… Мы еще кое-что можем! Вперед! Курьерский поезд прибывает!..
Вдруг ему стало страшно, – перед глазами сверкнуло, и он увидел, как сходит под откос поезд, как налетают друг на друга вагоны, путаются линии электропередач…
После той ночи прошел год, целый год, – Павел не заметил этого, будто год украли той ночью – в лунном свете блеснуло лезвие финки, его обшарили, вырвали из рук год, потом сбили с ног и оставили лежать на земле…
Легче ему становилось только тогда, когда он забывался, уходил в физику, садился за учебники, за научные труды. Тогда перед его столом начинали громко спорить корифеи физики: Эйнштейн не соглашался со Шредингером, Максвелл беседовал со своим демоном, Бор надувал электронные облака, словно воздушные шарики, – и всех их уже теснили, загораживали новые нобелевские лауреаты…
А может быть – перевернуть страницу?
Там за распахнутой, раскрытой настежь страницей должен быть выход в другой, – наверное, счастливый мир, в иное время, в иное – следующее измерение… В нашем же сонном мире – время течет не так, как там, – оно разошлось на рукава, и один рукав, в который мы попали, потерял связь с общим потоком времени, он стал старицей, озером, зарос ряской и кувшинками. Здесь время замерло, зависли маятники; сбилось с пути, еле волочит ноги по пояс в снежных облаках солнце, – еще немного, оно встанет, замерзнет, будет ночь…
Теперь Павел редко встречался с Катей, а когда встречался – всегда видел ее вместе с Сергеем. Они шли рука в руке, Катя не замечала Павла, для нее он перестал существовать… Потом, как-то раз осенью, Павел читал списки на доске приказов – и… не нашел Катину фамилию. Он несколько раз просмотрел списки.
Что если… Не может быть! Он стал искать ее по инициалам. «Кэ-И, Кэ-И… Нет – эту я знаю… Постой! Не Кэ-И, а Е-И! Екатерина Ивановна! Вот она – Олсуфьева! Была Молчанова, а стала Олсуфьева!!»
Ну и что? Тебе-то что?!
Но безучастным Павел остаться не мог. Нужно было срочно что-то предпринимать. Сейчас же! Сию минуту! Нужно куда-то идти, что-то говорить, нужно что-то делать, делать! нужно действовать!
Он отправился в ГУМ и, отстояв получасовую очередь, разом ахнул всю стипендию и сбережения на югославские ботинки невероятной красоты, которые он приметил, как только вошел в магазин. Пришлось вытрясти весь кошелек и распрощаться с мечтой о программируемом калькуляторе.
Но они – жмут! Его размер разобрали, остались только эти, – чтобы их надеть, нужно ставить ступни аркой. Но – ничего. Разносятся. Зато теперь он гоголем, чуть хромая, пройдет по факультету, а девушки, при виде его ботинок, будут валиться вокруг направо и налево. Уносите! Вы не нужны мне! Нисколько! Мне интересна только та шатенка, которой все равно – в ботинках я или без.
Вскоре, через несколько дней, Павел появился в новых ботинках на вечеринке. Ботинки его сразу привлекли внимание, в них он чувствовал себя уверенно, он даже сам, первый, разговорился с девушкой, которая сидела справа. Девушку звали Анечкой, она слушала и скромно, маленькими кусочками, с ложечки, отправляла в рот кремовую розочку, срезанную с торта. Что ж… Анечка, так Анечка… Не все ли равно? А-анечка-а… приятное имя.
Он спросил ее:
– Извини, ты не играешь на флейте? Правда – нет?!
Он обрадовался, облегченно вздохнул, – «прекрасно, – значит, проблем не будет». Можно было по Катиному примеру начинать игру… Да-да, игру, только игру – он хорошо понимал, что главное для него то, чтобы Катя увидела его в югославских ботинках, под ручку с Анечкой, – око за око.
В тот же вечер он провожал Анечку. Каждый шаг давался ему с невероятным трудом, на глазах выступали слезы. Ему казалось – пятки стерты до костей, в ступни вбиты ржавые гвозди. Эскалатор уносил его вниз, с Голгофы, к людскому торжищу. А там, наверху, рвала на себе волосы, стенала, стонала Катерина.
В его воспаленных мозгах били колокола, он шептал:
«Нет… Вознесения не будет… Не будет и второго пришествия… Оставайся с миром… Меня влечет в земные недра мой черный ангел – Анечка. Я тоже умею говорить: прощай!»
Неожиданный роман Павла развивался успешно, – он был принят у Анечки дома и познакомился с ее родителями.
У Анечки был папа, которого Павел тут же про себя окрестил «французским папой», – папа работал дипломатом, а мама – переводчицей. На стенах скалились маски в перьях, привезенные из Сенегала; что-то заграничное играл японский магнитофон, пили чай особенный, со специями, выращенный где-то у реки Хуанхэ. Потом смотрели фотографии из Франции; папа пояснял: «Это я и Триумфальная арка. Вы представляете, – там, у памятника Наполеону, всегда живые цветы!.. Нотр Дам де Пари… Рядом, на блошином ринке (его так называют французы), я купил Анечке шубейку… Мех ламы! А это… Э… Там у них пляжи… нудистские… Н-мм… Эта норвежка – ничего… Крупновата, правда, – не в моем вкусе… А это я. Слева. В желтых шортах…»
Потом последовали длинные, холодные, утомительные поцелуи в каком-то дворике, под аркой, рядом с Арбатом. Когда Павел завел туда Анечку, он невольно оглянулся: нет ли здесь Кати? Когда-то он искал ее здесь, а что нашел? Нет, Кати здесь не было… Павел старался быть честным, – если поцелуи пресные, так хоть культурная программа – ничего себе. Он водил Анечку в кино, в театр и даже, заняв крупную сумму, привел ее в ресторан «Прага» (когда он вытряхнул из кошелька всю мелочь, доплачивать пришлось Анечке).
Не было ли жестокостью такое отношение к Анечке? Ангел-Анечка, разумеется, что-то чувствовала? Пустяки! Мелочи! А на суде потом так и скажем: «Обвиняемый был в невменяемом состоянии, потому заслуживает снисхождения…»
И настало утро, когда Павел посмотрел в зеркало и увидел в нем свое небритое, покойницкое лицо. А ну, улыбнись! Подмигни! Так… Уже лучше… Постарайся теперь всегда улыбаться и подмигивать… Что вы говорите? Плешь? Мешки под глазами? Ничего. Зато сам – личность полная содержанием… И рядом – Анечка… Анечка? Почему именно Анечка? Как это понимать – Анечка?
Анечка крутилась рядом перед зеркалом, куталась в мех ламы, прыскала в рот французским дезодорантом.
– Хорошая вещь… Хочешь?
Павел повертел баллончик в руках, прочитал надпись:
«Уничтожает неприятный запах, отличается современным изысканным ароматом, подчеркивает ваше очарование и женственность».
Нда… И женственность! Вот так попрыскаешь и станешь женственным… Извините – не стоит, обойдусь… Буржуйская штучка.
Он пошел к умывальнику. Из крана капала вода: отстроенная, профильтрованная, с добавками фтора, хлорированная, подвергнутая коагуляции. На кухне хорошо поставленный баритон запел про то, что он мускулист и скуласт, а зовут его: КАМАЗ.
Потом Павел и Анечка ехали в метро. Двери открывались и закрывались, менялись станции, проходили дни… После тьмы и грохота тоннеля, ночных кошмаров, возни на мятых простынях снова становилось светло, появлялись проблески, просветы, открывались двери, и в них толпой валили люди, радостные, свежие… Но Павел не успевал заговорить с ними, даже рассмотреть их лица – они выходили на следующей станции.
Так проходили месяцы…
В это время Катя родила девочку и назвала ее Кристиной; Павел успешно защитил диплом; на широкую ногу (французский папа помог) отгулял свадьбу в ресторане «Прага», а чтобы отвлечься от всего этого, постоянно занимался наукой, целыми днями пропадал в библиотеках и на Вычислительном Центре. Очень редко находил время, чтобы сходить с Анечкой в кино или ну хоть на выставку.
Один раз они зашли вместе на Выставку Русского Портрета, открывшуюся на улице Горького. По улице шли троллейбусы, в «РОССИИ» показывали фильм: «Блондинка за углом». Везде, в трамваях, в метро, в толпе мелькали одинаковые «фестивальные» курточки, которые на фестивале молодежи раздавали бесплатно.
А здесь, в маленьком, уютном зале, со стен снисходительно смотрели цари и вельможи, фрейлины; какие-то старики, бледные, будто только что восставшие из гроба. Анечка задержалась перед портретом Екатерины II. Павел прошел дальше в зал…
И вдруг… остановился…
На него, чуть улыбаясь, смотрела Катя. Да-да, Катя! Он ее сразу узнал, несмотря на ее необычный наряд – на ней было пышное шелковое платье, на голове целое архитектурное сооружение… Не в тот же миг Павел понял, что она смотрит из-за рамы. Нагнувшись, он смущенно улыбнулся:
– Извини, Катя, я только на подпись посмотрю…
Христианек Карл Людвиг Иоханн /1732 – 1792/ ЕКАТЕРИНА ИВАНОВНА МОЛЧАНОВА /1779/
Не может быть! Этого не может быть! Совпадает все – внешность, имя, фамилия! Он поднял глаза… Катя улыбалась по-прежнему, так же загадочно и необъяснимо:
– Ты потерял меня… Наши пути разошлись в пространстве и во времени…
После этого Павел перестал ходить на выставки, опасался даже смотреть на афишные доски. Но потом долго, даже после того как выставка закрылась, ехал ли он в троллейбусе, просто шел по улице и случайно его взгляд останавливался на доске или заборе, и он успевал прочитать надпись: «ВЫСТАВКА РУССКОГО ПОРТРЕТА», и опять, чуть улыбаясь, смотрела на него размноженная в тысячах экземпляров Катя.
И снова рядом, из той ночи, звучал ее голос: «А что – если бы я ехала с кавалером?» Почему не – с парнем? Ну-ка, диалектические материалисты, растолкуйте! Объясните, что тут к чему! Это ж мистика, ей-ей! А… А, может, она проговорилась? Случайно?!
А ее вопрос про даму? Она же, хорошо помню, спросила: «Почему у тебя нет дамы?» Спросила! Теперь не отопрется!
И еще помню… Да-да! На лекции по Теории Относительности, когда речь зашла о необратимости хода времени, она вдруг, вроде бы к слову, просто так, очень тихо (если бы Павел не сидел рядом, он бы ничего не услышал!) сказала: «Все равно, во все времена люди одни и те же…» Конечно, мало ли что может сказать человек! Но… запомнилось! А как это выглядит теперь? А? Очень, очень подозрительно выглядит!
А… подождите-подождите! В самом деле – что ему терять? Нечего. А приобрести можно такое! Что если купить цветы и поехать к ней? С разоблачением! Он представил, как это будет:
– Тук-тук-тук! (Это он стучит в дверь).
Открывает Катя.
Он падает на колени, протягивает цветы:
– Катя, открой мне тайну бессмертия!
Катя баюкает Кристину: лицо Кристины – копия Катиного лица:
– Вот моя тайна!
Потом выйдет грубый Сергей, схватит Павла за шкирку и вытолкнет вон.
– Ишь, куда захотел! В бессмертие! Проваливай! Давай-давай отсюда! Вакантные места заняты!
И трахнет по башке гитарой.
И все же Павел решился. Он поехал на «Тургеневскую» – купил букет тюльпанов. Больше ничего стоящего в продаже не было: мертвые хризантемы в ведрах – и все. Продавщица бросила на испачканный землей стол кровавые букеты: «Вам повезло – остались цветы. Это невостребованный заказ». – «Что за заказ?» – «Похороны какие-то… Скрипача хоронили, а может флейтиста, – артиста, словом… А может артистку… Берите! Хорошие цветы! А вам-то они зачем? В смысле четное или нечетное количество?» – «Не знаю». – «Как так – не знаешь? Покойнику четное полагается, живому – нечетное». – «Заверните все…»
Павел стоял у ее двери и пересчитывал цветы, – получалось нечетное число. Но один цветок был маленький, неуверенный, недоросток такой в букете оставлять стыдно. Он завернул букет в бумагу, чтобы со стороны не было понятно, что это за пакет, и засунул в ручку двери.
Домой ехал в метро… В руке его теплился маленький, неуверенный огонек надежды… Огонек надежды… пристань мечты… идеал красоты… Слова из лексикона шлягеров. Он чувствовал себя опустошенным, оглушенным, в его ушах надрывался чей-то голос, обрушившийся на Павла из репродуктора. Голос пел о любви. Казалось – все кончено.
Но ничего не было кончено, все только начиналось. Когда ветер разорвал в клочья афиши с Катиным портретом, на их месте приклеили новые – с голым роденовским мыслителем. Над мыслителем крупными буквами было написано:
ЮРИЙ ГОРНЫЙ. ТВОИ ВОЗМОЖНОСТИ, ЧЕЛОВЕК! ТЕЛЕПАТИЯ!! ТЕЛЕКИНЕЗ!! МАГИЯ ЧЁРНАЯ И БЕЛАЯ!!!
Павел усмехнулся;
– А как насчет перемещения во времени? А? Слабо?
Павел зашел в выставочный зал, теперь в зале шла выставка работ итальянских абстракционистов. На месте Катиного портрета висело во всю стену ослепительно белое панно с маленьким черным ромбом посередине и радужными разводами по краям, – все это называлось «ПОЛЁТ НА КВАДРАТ МАЛЕВИЧА»
Павел вышел из зала, купил в киоске журнал «АВРОРА», открыл на последней странице… С обложки на него смотрела – Екатерина Ивановна Молчанова.
Он не удивился, он бы не удивился, даже если бы сейчас по дороге проехала раззолоченная карета. Он знал, что сегодня что-то должно произойти…
Павел рассмотрел репродукции, – работа Левицкого… а вот и статья к его юбилею… Тут и про картину есть! Вот! Автор статьи рассказывал о том, как создавалась картина, о заказе Екатерины II, и о самой Екатерине Молчановой… Так… Любимица императрицы… воспитывалась в Смольном институте благородных девиц… увлекалась театром… (Конечно, театром!) Ее игрой восторгался поэт Сумароков…
Хм… Сумароков? Разумеется, восторгался. Как тут не восторгаться, когда она – любимица императрицы. Актрисой она и тогда, вероятно, была посредственной, – выходила на сцену, заламывала руки и со слезой в голосе, с надрывом проклинала тиранов. Мило! Так вот чем объясняется ее неудача при поступлении в театральный институт! Школой Сумарокова!
Вижу ее в роли Офелии (не шекспировской, а сумароковской), которая захватывает трон вместе с Гамлетом, устанавливает просвещенную монархию и все действие находится в здравом уме и твердой памяти. Вижу зал – в раззолоченных креслах дремлют вельможи, – один откровенно храпит, завалился на бок, его парик съехал на лоб. Сумароков восторженно смотрит на сцену, ему мешает храп соседа, – он толкает его локтем,
– А? Что? – пугается вельможа. – Переворот? Кто у власти? Екатерина? Петр? Славься! Славься-я!!!
– Тс-с-с! – шикает на него Сумароков. – Следите за действием… Ах-ах-ах! Как хороша Молчанова! Прелесть, просто прелесть!!
Павел перевернул страницу. Вздохнул… Сумароков… Подумаешь, поэт! Кто помнит о нем? В лучшем случае слышали про то, что он поссорился с Ломоносовым, и то, что Ломоносов, когда их пытались помирить, в гневе сказал:
– Не токмо у стола знатных господ или каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже самого Господа Бога!
Так и сказал. А потом встал из-за стола, взял трость и вышел. И дверью хлопнул.
Когда же это было?.. Годы жизни Ломоносова, Молчановой… Так… Не раньше и не позже семьсот шестьдесят пятого… Последние дни Ломоносова… А Катя еще девочка – семь лет… Только-только начала учиться в Смольном институте… Ученица первого, самого младшего возраста… Кофейного цвета форменное платье (кофейная барышня). Первоклашка… И уже замечена императрицей… Первый раз приглашена на светский вечер. Вокруг вельможи сидят и жрут. Из-под огромных париков капает пот. У графов Орловых жарко.
Сюда же приглашены прославленные поэты: Сумароков и Ломоносов. Ломоносов еще чем-то занимается? Опыты? Академия? Пустое. Пусть оды пишет, императрицу славит. А то…
И что это он обидчивый такой? Сумароков только пошутил. Очаровательная шутка, каламбур. Тонкий намек на толстые обстоятельства. Сказал, мол, Ломоносов…
- …Из сама подла рода,
- Которого пахать произвела природа…
Вот характер – обиделся! Ишь-ты, дураком быть не хочет! Скажите на милость! Надо будет – захочешь. Чего уходить? а?
Катя набросила шубейку и побежала вслед. Она бежала завьюженными петербургскими улочками… Вот позади – мост… Вот и Мойка… В этом доме через много, много лет поселится Пушкин… А вот и дом Ломоносова…
– Михайло Васильевич, дядя Миша! Сумароков – плохой, плохой! У него щека трясется, он только и знает, что нравоучения читать да пальцем грозить.
Михайло Васильевич улыбается: – Все-то ты понимаешь… – Он гладит ее растрепавшиеся волосы, а потом… Как я раньше не догадался! Да-да! Именно тогда он и подарил ей удивительный прибор, последнее свое изобретение, к которому он шел всю жизнь, открывал законы, опережал свой век на целые столетия… Изобретение, оказавшееся преждевременным, а потому опасным для человечества…
Это был прибор, разрешивший проблему перемещения во времени. Он подарил его Кате, – это последнее, что он успел сделать…
Вот он!
Этот прибор изображен на картине Левицкого! Вот, в тени, справа. Виднеются металлические стояки, цилиндры, что-то еще… Плохо видно… Нет-нет, это не антилия, вакуумный насос, как подумал автор статьи, – вероятно, насос только часть этого прибора.
К тому же, автор просмотрел архивы Смольного института и убедился, что Катя не занималась физикой. Правильно, не занималась. Она и сейчас ею не слишком увлечена…
Переворачиваем страницу и читаем дальше… Погребена в Петербурге, оплакана Сергеем Адамовичем Олсуфьевым (!), ее склеп на Лазоревском кладбище Александро-Невской лавры…
Погребена?..
Не верю!!
Склеп пуст!!!
Она всех нас провела, а сама села в карету, доехала на перекладных до Москвы, – и живет здесь, на проспекте Вернадского (троллейбусом до Юго-Западной, два квартала пешком, налево, лифтом на пятый этак и звони… откроется дверь, ты войдешь в роскошную залу, будут скользить по паркету дамы в робронах, кавалеры галантно кланяться, в канделябрах гореть свечи)…
Скорее, скорее, скорее… Все понятно! все понятно!
Павел побежал на остановку, вскочил в троллейбус, когда он уже захлопывал двери… «Успел! Сегодня я – успел!»
Троллейбус тронулся… За стеклом, по которому хлещут дождевые струи, – темный парк, над колышущийся черными деревьями сверкает, освеженный прожекторами, университетский шпиль… Троллейбус идет мимо парковой ограды, воинственно ощетинившейся копьями, угрожающе поднявшей стволы колонн с пушечными ядрами… Мимо, мимо, мимо…
Пролетел зеленый глаз светофора, указатель: «К аэропорту Внуково». Позади остался Ломоносовский проспект, Физический факультет… Все что пережито, все что переболело, все, все позади…
Троллейбус останавливался, открывал двери, водитель объявлял остановки:
– Проспект Вернадского… Двери закрываются… Улица Лобачевского… Двери закрываются… Метро Юго-Западная…
Двери открылись, и последний пассажир вышел в дождевую, непроглядную тьму. В салоне погас свет.
Что это?! Что происходит?!!
Искры перед глазами или созвездия? Почему все летит, все рушится?! Что случилось?
Показалось, что троллейбус разогнался, поднялся над асфальтом, над потоком автомобилей, отлетевших в сторону, вниз, строчкой разноцветных огоньков, сделал разворот и полетел на сверкавший вдали шпиль Университета… Снизился, мягко сел на заасфальтированную площадь перед Главным Входом Университета, покатился по аллее мимо означившихся в темноте бюстов мыслителей и ученых… Ударила молния, высветилось дерево на обочине, – оно потеряло крону, уменьшилось, стало ростком…
ИЮНЬ 29. 1776. ПОЛДЕНЬ.
Павел открыл глаза… Яркий, слепящий свет… Скрипнули, распахнулись двери, он вышел из троллейбуса. Вокруг – лес. Троллейбус стоял на залитой полуденным солнцем поляне, над троллейбусом покачивались держатели, на его стеклах сохли дождевые дорожки. Рядом, на зеленой лужайке, Павел увидел карету, запряженную парой горячих гнедых.
И он услышал знакомый голос:
– Ну что же вы, друг мой! Пожалуйте в карету! Сколько можно ждать, в конце-то концов!!
1987–1989 гг. Москва-Геленджик
- – Капли… капли…
- – Пусто в сквере на Неглинной…
- Серые пальто и шляпы
- За витриной магазинной —
- Это дождь от нас их спрятал..
- – От тебя и от меня…
- – Слышишь?
- Слышу…
- – Это капли…
- Или сердце в беспорядке.
- Всё попасть не может в такт им…
- У тебя и у меня…
- – Но для нас ли странный доктор
- Прописал так много капель?
- – Мы поймаем их в ладони,
- станут все они…
- для нас.
Июль 1985 г.
Девочка со спичками
Потемневшее городское небо нависло над низкими крышами старых улочек, над перекрестьями антенн и путаницей проводов. Оно поглотило тупые, подпирающие горизонт вершины высотных домов, – их громадность, грозная торжественность скралась, перестала напрасно давить, пропала за тяжелым, отравленным туманом. Пошел холодный колючий дождь, смешанный со снежной крупкой, затяжной, обещавший к ночи стать метелью, но не очищающей, снежной, а сырой, покрывавшей дороги и тротуары чавкающей слякотью.
В такую погоду очень легко промочить ноги, особенно – если эти ноги всего только в туфельках на шпилечках. Конечно, Маша могла бы надеть и сапоги, утепленные, непромокающие, к тому же – модные, и даже стеганое пальто, а шею укутать длинным вязаным шерстяным шарфом – все это осталось дома, в прихожей, – все это можно было бы надеть вместо этой одежды бабочки, проснувшейся на пороге зимы, можно было бы… Тогда и этот пожилой гражданин, и эта дама, и этот, и тот, – все, – не стали бы то ли осуждать, то ли сочувственно поднимать брови, прошли бы мимо нее и не заметили, смотрели бы сквозь нее невидящим взглядом, будто ее и вовсе не существует на свете…
Высокие тонкие каблучки вязли в снежной каше, туфельки промокли насквозь и хлюпали, кожа за ажурными, в крупную черную клетку, чулками, открытая много выше колен, закоченела и уже не посинела, а наверное – побелела. Большой черный, старомодный зонт, с торчавшей, вырвавшейся спицей, плохо спасал от дождя и снега, – на голом плече были заметны крупные капли; подмочило и платье, – точнее не платье… Можно ли назвать платьем это подобие балахона? Маша, мечтавшая стать художником-модельером, сама сшила его из двух китайских полотенец, – ей понравилось шитье: золотые драконы на черном фоне. Она шла, гордо подняв красивый подбородок, независимо и спокойно поглядывая вокруг. Она сдувала спадавшую на глаза черную непослушную челку, встряхивала головой, вся подтянутая, строгая, – по крайней мере, такой она хотела выглядеть. На самом-то деле – все было не так: люди видели продрогшую, маленького роста девушку, почти девочку, которая шла, вздрагивая от каждого порыва ветра, печатая туфельками на побелевшем асфальте восклицательные знаки.
– Гг… Э-эй! Дэвушка… Не холодно? – услышала она позади чей-то хамоватый хриплый голос. Маша ускорила шаги, обернулась через плечо, – так и есть! За ней, улыбаясь во весь рот, нетвердо, но широко шагал краснорожий, подвыпивший мужчина, державший руки в карманах брюк.
Быстро сойдя на обочину, Маша махнула рукой – сразу затормозил и раскрыл дверцу жигуленок – она села на переднее сиденье, хлопнув дверцей и нажав замок.
– Я с дамой! – Мужчина сунулся было в заднюю дверцу, но дверца не поддалась – и улыбка разом сползла с его лица.
– Поехали! – Маша тронула водителя за рукав.
Жигуленок рванулся, а краснорожий, стукнув ладонью по капоту, остался под дождем.
– Ну, погоди, девка, – я до тебя…
…Дождь разбивался и растекался струйками по стеклу автомобиля, его сметали, сгоняли дворники, мерно качавшиеся, раскрывающие два веера перед водителем и Машей. Из посвистывавшего, потрескивавшего приемника вытряхивались мелодии духового оркестра, сменявшиеся скороговоркой известий. Водитель, мужчина лет пятидесяти, устало следил за дорогой, – к происшедшему, по-видимому, он отнесся спокойно.
Элегантным жестом Маша достала сигарету:
– Можно?
Нажав рычажок электрозажигалки, водитель, как-то жалостливо, поморщившись посмотрел на нее, спросил:
– Тебе лет сколько?
Маша затуманилась, словно этот вопрос ее опечалил.
– Старенькая я…
– Ста-а-аренькая… – Водитель поморщился еще сильнее. – Восемнадцать-то есть, или еще нет?
– А что? – Маша с достоинством улыбнулась. – Скажете: маленьким курить – запрещено! категорически! И вообще – курение вредно для здоровья, вот тут даже кто-то предупреждает… – Она ткнула в пачку. – Так?
– Ничего не скажу… Ехать-то тебе куда?
– Поезжайте прямо – прямо, прямо, – сигарета, зажатая между двух пальцев, очертила круг, – а потом повернете по Садовому направо… Кстати, это вам по дороге? А то у меня с собой… – Она выразительно щелкнула замочком сумочки.
Водитель не ответил, пошел на обгон, включив поворотные огни. Он хмурился, его раздражала развязанность соседки. Неожиданно он повернулся и спросил:
– Он твой знакомый?
– Кто? А… не-е-ет! – Маша отрицательно замотала головой, удивилась: – Вы полагаете – у меня могут быть такие знакомые?
Водитель усмехнулся.
– Что вы! Так… привязался… Жаль, не успела спросить – а что ему собственно было нужно. Ну… думаю, я ему понравилась. Вы – как считаете?
– А я считаю, что ты сумасшедшая и слишком легко одета.
Маша нервно расхохоталась, откинулась, так что волосы ее разметались, отлетели за спинку кресла.
– И… и вы про то же!
– Нет – я серьезно…
– Да-а?..
– Мой дом недалеко, а тебе сейчас не помешала бы чашка горячего чая… а потом я нашел бы тебе что-нибудь одеть…
– О! Нашелся хоть один добрый человек… – Маша закурила от раскалившейся зажигалки, закинула ногу на ногу, оперлась локтем о приборную доску – ее бледный профиль в сигаретном дыме вдруг напомнил водителю фотографию из зарубежного журнала. – Нет, вы не шутите? Правда – приютите, обогреете? Вот так вот – впервые увидели, и сразу – горячий чай… и… а чем мы будем заниматься после чая?.. Как обычно? Ах, ну да… Кхм… А как на это посмотрит ваша супруга, которая сейчас, разумеется, где-то на работе? А-а?
Водитель округлил глаза.
– Жена? Причем… Ах, боже мой! Ты ж мне в дочки годишься! Девочка, что ты?
Маша не улыбнулась, скорее – оскалилась, – она заговорила, яростно комкая сигарету в пепельнице:
– Ну, простите, ну, пошутила! Пятьдесят лет и семнадцать это смешно, это неприлично? Ведь так? Ну, скажите, так?!
– Что… ты о чем?
– А… а если это – любовь? Тогда как? Если ОН – талант? – Маша, очевидно по-рассеянности, заговорила о чем-то совершенно постороннем. – Может быть, даже – гений?! Ну и что ж – что жена? А если он не любит ее? Ну, не любит – тогда как? А если он любит только меня? Ну, что вы молчите?
– Не понимаю о чем… Кто – «он»?
– Ах, ну да… Кто… Человек! Хороший – че-ло-век. – Маша, чтобы занять пальцы, стала катать между ними новую сигарету.
– А… а вы не слушайте меня, что вы меня слушаете? Вы рулите, рулите – просто у меня неврастения, обыкновенная неврастения… неврастения… – Маша отвернулась от водителя, посмотрела на улицу.
– Ой-ей! Кстати, мы проехали лишний квартал. Заговорилась я – мне выходить! Остановитесь же! Стойте!
…Маша нажала кнопку звонка – навстречу раздался радостный с повизгиванием лай. В дверь с разбегу ударились две лапы.
– Тише, тш-шш!.. Марат! Кому сказал на место!
Тяжелая дверь, с дорогой, стеганной ромбиками обивкой, отворилась, отмякнув несколько язычков у разных непростых замков, щеколд и звякнув цепочкой.
– Мышонок, ты? Наконец-то – заходи, дружок! Ох, какая ты мокрая, озябшая… В такую-то погоду – и в одном платьице! Сейчас я мигом горячий кофе… А ты пока вылей вот, – у меня остался коньяк. Пей! Ах, боже мой – ты совсем синяя!
Кирилл Витальевич встретил ее в дорогом, тоже стеганном, как и дверь, халате. Его яйцевидная голова с высоким лбом, переходящая в чистую лысину, отсвечивала красным в интимном свете абажура. Маленькие провалившиеся глазки приветливо улыбались.
Маша наклонилась к псу, крутившемуся между ней и Кириллом.
– Маратушка, Марат… что – рад? Псина! Рад? Вижу – рад… Соскучился, лохматый! Вот я и пришла…
Марат благожелательно заурчал и подставил ухо. Кирилл открыл шкаф.
– Я тебе сейчас дам халат, а ты снимай что тут на тебе…Да-а… – Кирилл окинул взглядом Машин наряд. – Искусство требует жертв, но не таких же! Маша, ты это – ради меня? Твое? Мышонок, мышонок… снимай немедленно!!
– Так сразу… снимать?
– Маша! – Кирилл шутя покачал головой. – Как тебе не ай-яй-яй? Ну… Ладушки… Ты тут располагайся, а я сейчас заварю кофе… Да держи халат-то!
С халатом в руках Маша пошла по коридорчику в мастерскую Кирилла Витальевича. Кирилл, художник-мультипликатор, расписал все стены, – и не удивительно, что Маша шла, как завороженная, шла медленно, не обращая внимания на Марата, поскуливавшего рядом. На стенах коридора – жила улица, не просто улица – это был Копенгаген, набережная Нюхавн, где когда-то жил Г.Х. Андерсен, великий сказочник и поэт. Дверь в мастерскую приходилась как раз на дверь его дома, а дверь в гостиную – на вход во дворец Шарлоттенборг. По улице шли люди, укрытые от дождя зонтами. Все было так размыто, что за дождем невозможно было разобрать, в каком веке это происходит, – вполне можно было предположить, что сейчас из-за угла выйдет сам – Андерсен, неловкий, долговязый человек, переступающий через лужи, бормочущий, или напевающий свои стихи… Он подойдет к Маше и скажет, разумеется, по-датски:
– Здравствуй, Маша! Ах, бедная девочка, ты совсем промокла! Тебе холодно! Зайдем в дом – я разожгу камин, я напою тебя горячим кофе…
Маша открыла дверь в мастерскую и вошла. В мастерской она сбросила мокрое платье, накинула халат – и почувствовала, что согревается, озноб почти прекратился.
В комнате все стены занимали книжные шкафы, на одной попке стояло полное собрание сочинений Андерсена, книги разных изданий, книги об Андерсене, о Дании, – давней мечтой Кирилла Витальевича было сделать мультфильм по его сказкам. Были написаны удивительно лиричные картоны, наброски к этой мечте, они все были тут, висели по стенам… Но мечта все откладывалась по разным причинам, сейчас Кирилл делал детские мультфильмы в примитивном русско-диснеевском стиле, – целлюлоидные листы с героями этих мультфильмов тоже были везде прикноплены – к полкам, к двери, пачка их лежала на столе. Посреди комнаты стоял мольберт, а рядом на ступе в беспорядке валялись кисти, полувыдавленные тюбики, палитра и испачканный маслом его рабочий халат.
– Здесь он работает… – Маша погладила его халат. – Встает утром, надевает халат, смотрит за окно на шумную улицу, мучается, стирает рукавом пот со лба… и пишет, пишет…
Подойдя к картону, который ей полюбился особенно, Маша поднялась на цыпочки, сняла его с полки.
Синяя-синяя вьюга… Маленькая, хрупкая девочка закрывает от летящего снега озябшими белыми ладошками зажженную спичку… смотрит на огонек большими печальными глазами… Спичка вспыхивает ярким пламенем, и девочка видит накрытый стол, пареного гуся с вилкой в боку, рождественскую елку… Маша достала сигарету, чиркнула спичкой. И вдруг… она снова оказалась на улице.
…Уже стемнело, дождь прекратился, с неба медленно падали и кружились в раструбе фонарного света пушистые снежинки. Может быть, от зажженной спички, а, может быть, оттого что шел снег, ей было совсем не холодно.
– Гг… Эй, девушка! Не холодно?
Маша увидела, что рядом, покачиваясь в неверном Фонарном свете, возник силуэт недавнего знакомого.