Владимир Скляренко Семен
Книга первая. Сын рабыни
Глава первая
1
После гибели князя Святослава[3] воин Микула добирался до Киева и родного Любеча очень долго. В ту ночь на острове Хортица, когда на русских воинов вероломно напали печенеги, когда погибла передовая дружина, а на рассвете Святослав с несколькими воинами пошел в последний бой с врагами, Микула защищал его до конца, готов был жизнь отдать, чтобы спасти князя, но помочь не смог — Святослав упал мертвым на холодные камни, Микула, жестоко израненный, без памяти повалился рядом с ним.
Словно сквозь сон, вспоминал Микула похороны князя, лодию с телом Святослава, объятую огнем, дым над островом и днепровскими водами, воинов, стоявших среди холодных песков, а потом — тьму в очах, скованные руки и ноги, смерть…
Но это была не смерть. Крепчайшего корня человек, живучий, как отцы его и деды, был Микула-любечанин. Воины княжеской дружины после смерти Святослава взяли недвижные тела Микулы и других раненых, на руках пронесли мимо порогов, а потом на веслах и порой под парусами поплыли вверх по Днепру.
Однажды утром Микула пришел в сознание, оперся на руки, приподнялся, сел.
Он лежал в лодии, которую гнал против течения десяток жилистых рук. Впереди, сзади, со всех сторон, медленно двигалась вверх по воде сотня-другая лодий — все, что осталось от воинства князя Святослава.
— Вот как судил Перун, — вздрагивая на свежем ветру, сказал Микула гребцам. — Кости срослись, кожу затянуло — опять словно бы такой, как был…
Чудной человек Микула! Ему и невдомек было, что стал он совсем не таким, как прежде: волосы сильно поседели, тело и лицо покрылись морщинками, глаза выцвели, багровые шрамы на лбу и вовсе изменили его.
— Ого! — тихо заговорил Микула сам с собою. — Вижу, и щит, и меч мой уцелели, — он прикоснулся к ним рукой, — и дань моя не пропала, — Микула заметил у борта[4] свою котомку с пожитками и семенами гречихи, — все, все цело, была бы только сила в руках и ногах… Домой, домой!.. — Он глубоко вдыхал днепровский воздух, упивался запахами трав и цветов.
Так возвращались из далекого похода против ромеев воины князя Святослава. Было их немного: из Киева вышли десятки тысяч — теперь же все уместились на двух сотнях лодий, и многие были искалечены, тяжело ранены.
Вокруг буйствовала весна, на глазах у воинов росли, расцветали травы. Они видели, как на вспаханных землях над Днепром тянулись к солнцу, колосились, цвели, наливались хлеба. Ратники шли под кручами где волоком, а где на веслах, от веси до веси, от города до города, от переволоки на Воинь, от Сакова до Родни, к Зарубу, Ивану, а там мимо Триполя и Витичева направились к Киеву.
Киев!!! Как часто и с какой любовью думали они в походах, в чужих землях о родном стольном городе над Днепром! На поле брани, когда приходилось им стоять лицом к лицу с врагами, в кровавых сечах под Адрианополем, Преславою, Доростолом, когда над головами витала смерть, в длинные бессонные ночи, когда они, окровавленные, израненные, лежали на холодной земле и не знали, что сулит им грядущий день, всегда и повсюду одна и та же мысль об отчизне, о Киеве поддерживала их, придавала им силы и мужества.
И вот за Витичевским поворотом, когда лодии миновали ослепительно желтый остров и выплыли на широкий плес, вдали открылись перед ними зеленовато-синие горы, темные очертания длинной стены на них, золотистые крыши, крутые склоны предградья.
На лодиях все вскочили. Торжественная тишина воцарилась над Днепром — гребцы опустили в воду свои огромные весла, кормчие оставили рули, только вода журчала за бортами да где-то глухо ударила, упав в воду, подмытая течением глыба земли.
— Люди! Киев! — зазвучало внезапно с одной лодии, с другой, третьей…
И нечего греха таить, у многих из этих бывалых воинов, которые никогда ни перед чем на свете не дрогнули и не отступили, сильнее забились сердца, предательская влага выступила на глазах — о, родная земля, как сладка ты еси!
А гребцы уже взмахивали веслами, кормчие направляли теперь лодии прямо на горы, онемевшие руки наливались силой, мускулы напрягались, лодии выровнялись, собрались в ключи и так полетели вперед, что радуги брызг заискрились над ними, вода закипела за кормами.
До Киева уже давно, еще ранней весной, долетела весть, что воины князя Святослава плывут домой по Днепру. Но эта весть была не радостной. Когда пять лет тому назад Киев провожал воинов в далекий поход, их было тогда на пятистах лодиях двадцать тысяч, да сухопутно шли через земли тиверцев да уличей еще тридцать тысяч. Теперь все они плывут на лодиях — сколько же лодий вырвалось из черной пасти Русского моря, сколько воинов — отцов, сыновей, братьев — несут те лодии на себе?!
В Киеве поджидали, с рассвета до ночи глядели на низовья Днепра: не видно ли там знакомых ветрил, не возвращаются ли воины из похода?
И в то время как воины князя Святослава со стороны Витичева смотрели на Киев, там с холмов сразу увидели лодии, повсюду понеслась весть, что лодии плывут, что воины возвращаются домой.
Множество людей кинулось к Почайне, тут были горяне,[5] ремесленники и кузнецы из предградья, купцы, смерды и убогие[6] люди с Подола. Когда лодии стали приближаться к Киеву, Боричевым взвозом с Горы сошел окруженный воеводами и боярами киевский стольный князь Ярополк.[7]
Он остановился на высоком пригорке над Почайной впереди всех, в белом, расшитом золотом платне, с красным корзном[8] на плечах, в сапогах из зеленого хоза,[9] с мечом у пояса — молодой, прекрасный лицом сын князя Святослава.
Лодии приближались, вот они развернулись широким полукругом, стали поворачивать к берегу, прежде выкрашенные в красный, зеленый, голубой цвета, украшенные вырезанными из дерева пучеглазыми турами, вепрями, чудищами, а теперь темные, опаленные жарким солнцем, овеянные морскими ветрами.
Скрипел песок. Лодии одна за другой останавливались у круч. Безмолвно стояли люди на берегу. Сколько их, тех лодий? Десять, двадцать, сто? О боги, спасите нас, как мало! Воины на лодиях вставали, широко раскрытыми тревожными глазами смотрели на берег. Оттуда за ними следили бесчисленные женские, мужские, девичьи глаза.
Первой из лодии вышла старшая дружина. Что несут воины на высоко поднятых руках? О, это меч и щит князя Святослава! За ними один за другим стали выходить и остальные.
Почему же они, сойдя на берег, не бросаются к своим родным и близким, а стоят молчаливые и задумчивые? Вот кто-то из старшей дружины — это воевода Рубач, что смотрит ныне на свет одним правым глазом, хотя видит, наверно, больше, чем прежде, — приказывает:
— Приготовиться, вой!
И все они медленно, торжественно становятся так, как на поле битвы: старшины, со знаменами князя Святослава и земель, впереди, воины, с копьями, луками, пращами, строятся за ними десятками и сотнями.
Первым выступает вперед воевода Рубач, за ним шагает старшая дружина, идут рынды — они несут знамя князя Святослава, на котором нарисованы два скрещенных копья, а под ним — меч его и щит.
Князь Ярополк принял знамя, у него задрожали руки, когда он взял, вынув из ножен, меч своего отца.
Несколько минут князь Ярослав стоял, держа этот меч. К нему были прикованы тысячи глаз воинов и жителей Киева. Князь должен был, как велели древний закон и обычай, дать роту над оружием князя Святослава.
— Спасибо вам, дружина, что честно сражались за родную землю и утвердили славу Руси, а сюда принесли знамя, меч и щит отца моего князя Святослава! — промолвил, побледнев, князь Ярополк. — Слушайте же меня, дружина, мужи, люди, и пускай слышит это вся Русь… По завету предков моих и отца Святослава, даю роту беречь мир и покой в земле своей, нещадно бороться с нашими врагами, не жалеть для того ни сил своих, ни самого живота!
Подняв меч, он поцеловал его пересохшими губами.
Воинов окружили жители Киева. Теперь уже видно было, кто вернулся живым из похода, а кто ныне почивает в раю, живые бросились к живым, на берегу Почайны раздался великий плач — это плакали отцы, не дождавшиеся сыновей, жены, что потеряли мужей своих, осиротевшие дети.
2
Прежде чем отправиться в Любеч, Микула пробыл в Киеве несколько дней. Он побывал в хижине ремесленника Мутора, где останавливался когда-то, едучи на брань, рассказал вдове и детям, как погиб в далеком Доростоле их отец, сходил вместе с другими воинами на Подол, где пылал огонь перед статуей бога Волоса, а вокруг кипело торжище; собирался Микула побывать и на Горе — на этот раз он хотел дознаться, куда же делась его дочь Малуша, которая была когда-то ключницей у княгини Ольги.[10]
Оказалось, однако, что попасть на Гору было теперь нелегко. К лодиям часто приходили ремесленники из предградья, убогие люди с Подола, один нес воинам хлеб, другой — крынку молока. Они расспрашивали, как воины сражались с ромеями в далекой Болгарии, вспоминали мертвых, молились за их души. А потом, оглядываясь боязливо на Гору, говорили:
— Князь Ярополк — ненасытный и хищный. Сидит вместе со своей дружиной на Горе, отгородился от предградья и Подола, никто из нас не может туда попасть: когда запирают ворота — поднимают мост, откроют ворота — только тогда опустят мост. И почему прячется наш князь? Одни говорят, что он сговаривался с ромеями, другие — что снаряжал послов к полякам, немцам. Может, и правда, может, для них опущены мосты на Горе. Рушится старый покон и обычай, до богов далеко, до князя Ярополка еще дальше…
— И хуже всего то, — потихоньку говорили люди воинам, — что нет ладу между самими братьями, сыновьями Святослава.[11] И повинны в этом не Олег и Владимир, нет, каждый из них сидел на своей земле, каждую весну слал брату Ярополку богатую дань, все туда, на Гору, на Гору!.. Но Ярополку этого мало, поссорился он с князем Олегом, пошел на Древлянскую землю, убил своего родного брата… А теперь куда собрался, зачем сзывает полки из Чернигова, Переяславля, Родни, неужели на брата своего Владимира? О, горе, горе Русской земле!
Грустными голосами рассказывали эти новости киевляне, поникнув, сидели и слушали воины князя Святослава. Для чего же, для чего боролись они в чужих землях, если нет мира на родине? Потом они брали свои убогие пожитки, мечи и щиты, растекались во все стороны по домам, и горькие думы овладевали ими.
Микула тоже слышал такие речи от жителей Киева, но его сердце терзала и своя печаль. Ему оставалось только идти домой, в Любеч, но он все же хотел узнать о дочери Малуше, повидать ее, а может быть, и забрать с собою.
«Как жаль, — думал он, — что не стало князя Святослава. Кто-кто, а уж он-то помог бы мне найти дочку, ведь тогда ночью на острове Хортица князь так сердечно говорил со мною, обещал найти Малушу. И нашел бы, непременно нашел бы ее, ибо слово его всегда было твердо, неуклонно».
Микула не ошибался. Если бы князь Святослав был жив, он, несомненно, помог бы разыскать Малушу. Князь Святослав сделал бы, наверное, еще много такого, что и не снилось Микуле. Но его не было, помочь Микуле не мог никто.
Настала еще одна ночь. Все воины князя Святослава уже покинули берега Почайны, темные пустые лодии чернели под высокими кручами, один только Микула еще находился там. На рассвете и он собирался вскинуть котомку на плечи, отправиться в Любеч.
Ему не спалось. Кончался его далекий путь. Хотелось Микуле просто отдохнуть, подумать. И он долго сидел на носу лодии, в темноте, среди тишины, пока небо за Днепром не пожелтело, налилось багрянцем, над лесами и речками левого берега взошел большой ярко-красный месяц, и тут же другой, гораздо больший, но неровный, рябой, вынырнул под кустами в воде.
Ночь сразу ожила: тишина исчезла, над землей потянуло теплым ветерком, сильнее запахло травами и цветами, проснулись даже птицы — раздалось пение запоздалых соловьев в кустах, крики вспугнутых уток на песчаных отмелях, тоскливые стоны одиноких куликов, носившихся где-то над водой.
Потом послышались шаги: кто-то шел по тропинке среди деревьев и кустов; шаги раздавались все ближе и ближе, и вот две темные тени обозначились на берегу у лодии.
Микула слегка кашлянул, чтобы там, на берегу, знали, что в лодии человек. И люди на холме услыхали его кашель, стали спускаться.
— Добрый вечер, человече! — прозвучал вблизи голос.
— Добрый вечер, люди! — ответил Микула. Обернувшись в их сторону, он увидел высокого, одетого в темное платно[12] мужчину, а за его спиной был еще кто-то, как видно, женщина.
— Ты воин князя Святослава Микула? — спросил мужчина.
— Воин Микула… А что?
— Мы принесли тебе поесть, — сказал мужчина. — И платно принесли. Мы слыхали, ты ранен.
— Зачем это? — от души удивился Микула. — Мне уж тут еды всякой нанесли вдоволь… А платно у меня еще от похода осталось.
— А тут новая сорочка и ноговицы,[13] — услышал Микула женский голос. — Возьми, воин, я сама спряла, соткала и сшила.
— Спасибо, спасибо! — поблагодарил Микула. — Да что же вы стоите, люди добрые, подойдите ближе, отдохните.
Поздние гости вошли в лодию, сели: женщина у борта, где было совсем темно, мужчина — на месте, озаренном месяцем. Микула увидел, что его лоб пересечен глубоким шрамом.
— Да и ты, вижу, меченый! — сказал Микула.
— Было дело, — махнул мужчина рукой. — Только давно, уже и забылось.
— О нет, — возразил Микула, касаясь своего лба. — Такое, человече, не забывается!
Пока они разговаривали, женщина молча сидела у борта и слушала. На ней было темное платно, голова окутана темным платком, темным было и лицо. Микула видел только глаза, которые, как показалось ему, были прикованы к нему.
— Куда же ты поедешь? — спросил его мужчина. — И когда?
— Куда же? — отозвался Микула. — Домой, в Любеч. Женщина вздохнула.
— Теперь уже недалеко, — сказал Микула. — Вот побывал я, люди добрые, далече, за морем Русским, за Дунаем-рекой, за горами Родопскими…[14]
— И князя Святослава видел? — спросил мужчина. Месяц быстро поднимался в небе, он стал меньше, но светлее; в воде от берега далеко к низовью протянулась серебристая дорожка.
Микула расстегнул ворот сорочки, потому что ему вдруг стало душно, и засмотрелся на эту дорожку.
— О-хо-хо! — ответил он пришедшему. — Вы спрашиваете, видел ли? Не только видел, а все время шел с ним плечо к плечу. А в Доростоле, есть такой город над Дунаем, мой меч князю Святославу жизнь спас…
Женщина и мужчина напряженно слушали, и Микула почувствовал, что мог бы вот так говорить о князе и до утра.
— А в последнюю ночь, — продолжал он, — да будет прощен наш князь, мы с ним и спали рядом. Было тихо, как вот сейчас, темно-темно, вой спали, только князь Святослав не ложился, да еще я сидел неподалеку. «Ты почему не спишь?» — спросил меня князь. «Сижу, — говорю, — а спать не хочется… Вода течет — родная вода, звезды вверху, как сторожа, соловьи поют — дух перевести боишься…» — «Правда, — согласился князь, — хороша родная земля, нигде лучшей нет…»
— И больше ничего не говорил князь? — сдавленным голосом спросила женщина.
— О нет, женщина! Очень много говорил… Я ему рассказал о себе, просил в гости приехать, и он обещал, что будет гостем моего дома… Много, много мы с ним тогда говорили… И о дочке я его просил.
— О дочке? — насторожилась женщина.
— А разве я вам не рассказывал о ней? Была у меня дочка Малуша, жила она с нами в Любече, а потом приехал ко мне сын Добрыня, забрал ее сюда, в Киев… Слыхал я, будто потом тут, на Горе, Малуша ключницей была у княгини Ольги, да не угодила, послала ее княгиня в какое-то село…
— Откуда же ты, человече, это знаешь? — тихо промолвила женщина.
— А я, когда шел на брань, был в Киеве, попал на Гору, расспрашивал людей о дочке. Вот тогда мне одна женщина, — ее, кажется, Пракседою звали, ключница княжья, — рассказала о Малуше… И молодого княжича Владимира я тогда видел, ключница Пракседа с ним гуляла в саду… А вы что, — обратился Микула к пришельцам, — может, слыхали что-нибудь про Малушу, так скажите же, скажите…
— Погоди, человече, — сурово перебила его женщина, — ты сказал, что говорил о дочери с князем Святославом? О чем же ты его просил?
— Как же, как же! — отозвался Микула. — Я ему все рассказал, вот как вам, просил помочь разыскать мою Малушу.
— И что же князь?
— «Ты не тужи, Микула, — сказал князь, — будешь в Киеве — найдешь Малушу. И я сам помогу, поищу ее… Жива она и здорова, где же ей быть? Найдем, найдем нашу Малку…» Так сказал князь.
Наступило молчание, необычайно длинное, невыносимое. И мужчина и женщина не отвечали ничего.
— Тебе сказали правду о твоей дочери Малуше, — проговорила наконец женщина. — Она была тут, на Горе, потом княгиня Ольга послала ее в свое село…
— Где же это село? — спросил Микула. — Скажи мне, женщина, я пойду туда, найду ее, заберу в Любеч.
Женщина обернулась лицом к Днепру, долго смотрела на серебристую переливчатую дорожку на воде, и в эту минуту Микула увидел ее нос, подбородок, глаза. Нечто странное, невероятно грустное и даже больше — страшное, неповторимое, родное почувствовал Микула в этих глазах. Но длилось это только одно мгновение. Женщина снова обернулась в сторону Микулы, лицо ее снова стало темным.
— Не ищи свою дочь, воин, — произнесла женщина, — потому что она умерла.
Он вскочил, умоляюще протянул вперед руки.
— Что ты сказала, женщина?! — крикнул Микула. — Нет, мне, должно быть, не то послышалось! Женщина, — он шагнул вперед, — скажи мне правду, неужто она, моя Малуша…
Женщина опустила голову, но повторила твердо, ясно:
— Да, человече, твоя дочь Малуша умерла.
— Когда?
— Весной… Тогда же, как погиб князь Святослав.
— Вместе с князем Святославом? О, боги, боги! Так скажи же, скажи мне, где ее могила? Если нет ее в живых, пойду хоть помолюсь богам и сотворю жертву.
Женщина промолвила:
— Не найдешь ты могилы Малушы… утонула она в Днепре…
3
Охватив голову руками, сидел Микула, — он не слышал, не видел ничего, что творилось вокруг. Мужчина и женщина немного постояли, попрощались, вышли из лодии, поднялись на крутой берег и пошли тропинкою над Днепром. Так шли они долго, молча среди кустов и деревьев, впереди женщина, за нею мужчина. Наконец женщина остановилась.
Перед ними расстилался широкий, осыпанный серебристой росой луг, высоко вверху висел светло-голубой месяц, Далеко за лугом катил свои воды Днепр.
— Боже мой, Боже мой! — Женщина, задыхаясь, схватилась за грудь. — Бедный, несчастный отец мой Микула…
Она пошатнулась и, вероятно, упала бы, но Тур подхватил ее, усадил на какой-то пень, а сам сел на землю рядом с нею. Потрясенная всем, что случилось этой ночью, Малуша положила голову на плечо Тура. Он осторожно обнял ее за плечи.
— Должно быть, не надо было нам ходить к нему, — проговорил Тур.
— О нет, нет! — ответила она. — С той минуты, как увидела его среди воев, я думала только о нем, знала, что он меня станет искать, должна была повидать его. Теперь стало легче, я услышала все про Святослава: он думал обо мне, собирался искать.
Страшно бледная, даже зеленоватая в призрачном сиянии месяца, Малуша смотрела на луг, небо, Днепр и говорила, словно убеждала себя:
— А отцу я сказала правду. Нет Святослава, нет и меня. Все есть — и небо, и земля, и Днепр, только нет ни князя, ни меня. Нет, Тур, очень хорошо, что мы сходили к отцу, как много я сегодня узнала. Что же еще я могла сказать? Правду? Но тогда нужно было рассказать все — и про князя Святослава, и про Владимира, и обо всем, что я уже давно пережила — бесчестье и позор, муку и боль, все, все… А я не хочу, чтобы ему было так же больно, как мне… Пусть думает, что я умерла, так ему будет легче, лучше — нет Малуши…
Она осмотрелась вокруг, взглянула на небо, луга, Днепр.
— Да и меня тоже нет, — засмеялся Тур. — Я не хотел тебе этого говорить, но сегодня у меня отняли меч, щит и копье… Князю Ярополку гридень Тур не нужен, у него есть другие, молодые гридни… Если нету тебя, нет и меня, Малуша!
— Отняли меч, щит и копье? — переспросила, взглянув на Тура, Малуша. — Кто же ты теперь?
— Был гриднем, а теперь — никто.
— Послушай, Тур! Ты говоришь страшные слова! Скажи правду, кто ты: дворянин,[15] смерд, холоп…
Тур засмеялся.
— Я сказал тебе правду, Малуша! Дворянин знает двор, где он должен работать, смерд — хозяина, которому должен служить, хороший хозяин никогда не выгонит холопа, потому что холоп — его руки и сила… А у меня ничего нет, никому я не нужен. — Он на мгновение умолк, потом закончил: — Я человек с поля…
— Как же это случилось, почему?
— Я же сказал тебе, Малуша, князь Ярополк убил брата своего Олега в земле Древлянской, а теперь скликает полки из Чернигова, Переяслава, Родни, собирает новую дружину, и мы, гридни Святослава, ему уже не нужны.
— Значит, тебе дадут пожалованье?
— Пожалованье? — Тур даже засмеялся. — Какое уж там пожалованье! Богатому нужно столько, что бедному ничего не останется. Святославовых воинов Ярополк не пожалует — иные воины ему нужны.
— Почему?
— Князь Ярополк хорошо знает, что мы не поднимем меч против своих братьев.
— На кого же он задумал идти?
— Известно, на Владимира, новгородского князя.
— На сына моего Владимира? — На лице Малуши отразился испуг. — Нет, он не сможет его одолеть, он не убьет его.
— И я так думаю, Малуша! Он хочет его убить, но ему не одолеть Владимира… Нет, Малуша, — добавил он, — и ты и я — мы еще должны жить!
4
Еще издалека, от Стрыева кургана, откуда в ясную погоду видно все вокруг до самых каменных скал, Микула увидел родной Любеч. Пять лет — это было много и в то же время так мало, незаметно промелькнули эти годы в походах на чужбине, должно быть, и в Любече за это время не произошло никаких перемен.
Однако перемены были, и чем ближе подходил Микула к родному селению, тем больше их замечал. Разумеется, перемены эти заметны были не в городище, где когда-то начал селиться их род, — там по-прежнему высились насыпанные тысячами рук валы, за ними уходили в степь, исчезали вдалеке поросшие деревьями могильные курганы старейшин рода и всего племени.
Перемены произошли в самом Любече. Это были уже не выселки членов рода, откуда Микула уходил на рать, а большое селение, целый город.
Больше всего поразил Микулу терем, стоявший выше Любеча на холме. Там, он хорошо это помнил, было дворище его брата Бразда, там стоял раньше лучший, чем у других, но обычный дом.
За эти годы Бразд построил на дворище терем со многими постройками и верхом, с двумя башнями по углам, круглыми слюдяными окошками, поблескивавшими сверху, как глаза хищной птицы, с голубятнями, а вокруг всего двора, охватив, наверно, целое поприще,[16] высилась теперь стена из толстых бревен, на верху которой торчали острые колья…
«Словно князь», — подумал Микула о брате.
И не один только терем брата стоял теперь на горе на окраине Любеча — справа, тоже окруженный стеной, только без острых кольев, чернел добротный терем еще кого-то из любечан, слева — терем без ограды, возле самого леса — знакомая Микуле с прежних времен корчийница[17] брата Сварга.
Нижняя часть Любеча поразила его: тут были хижины, большие и маленькие, дымки вились над землянками, повсюду слышались человеческие голоса, у берега покачивались на волнах десятки лодий со спущенными парусами.
«Не тот Любеч, что прежде! — подумал Микула. — Людей словно больше стало, да и расползлись они во все стороны…»
Ему хотелось только одного — поскорее очутиться на родном дворище, но ноги его не слушались. Микула поднимался по приднестровским кручам медленно, останавливался, чтобы перевести дух, и взобрался наконец на вал старого городища.
Тут ему повезло: сразу же за валом он увидел женщину; высоко занося над головой тяжелый заступ, она разбивала сухую землю.
— Виста! — закричал Микула. — Эй, Виста, это я! Слышишь?!
Заступ выпал из рук женщины; не веря своим глазам, она вскинула руки, пошла, побежала, бросилась вперед, на склон, на вал городища.
— Мику-у-ла-а! Боги! Ми-и-ку-ула!
Он стоял перед нею — с непокрытой головой, в серой от пыли сорочке и таких же ноговицах, с мечом у пояса, со щитом и котомкой за плечами, потемневший от ветров и солнца.
Но Виста ужаснулась, потому что Микула был совсем седой, лоб его пересекал широкий шрам, сквозь расстегнутый ворот видны были рубцы на груди.
Она шагнула вперед, бросилась ему на шею, обняла, поцеловала, орошая слезами лоб, щеки, коснулась руками его груди.
— Цел! Цел! Вот и пришел домой! — промолвил Микула, взглянув на хижину, которая еще глубже вросла в землю, на сломанную телегу, поросшую бурьяном посреди двора, на ржавый лемех рала, стоявший там, где он его оставил, у стены хижины.
И по непонятной причине случилось с ним нечто неожиданное. Из глаз вырвалась, поползла по щеке, прокатилась по седой бороде и упала в траву крупная, как горошина, слеза.
— Не плачь! — сурово сказал он Висте. — Смотри, — уже сердито добавил он, — своими слезами все лицо мне измочила. — Он провел рукой по щеке и смешал свою слезу со слезами Висты. — Ты лучше скажи, как тут?
— Что мне тебе сказать? — ответила она. — Все, как было. Где ты был так долго?
Он обернулся, словно хотел окинуть взглядом пройденный путь.
— Далеко был, — глухо отозвался он. — Ратоборствовали мы. Теперь уже враги сюда не придут… Вот только князя нашего Святослава не стало…
— Слышала. Пойдем домой, пойдем, Микула.
И они двинулись — бегом по склону вала, медленнее по двору.
— Слышала, слышала, — говорит Виста. — От многих слыхала про князя. И уж думала, если князь голову сложил, то и твои кости возле него.
— Но я жив! — воскликнул Микула. — Жив, Виста! Вместе, согнувшись в три погибели, потому что дверь за долгое время осела еще больше, сошли они по ступенькам в землянку, остановились сразу за порогом. В углу тлел огонь, его красноватые блики освещали дощатый помост, темные стены, кадку, в которой поблескивал кружок воды, пустые, перевернутые доньями кверху корчаги, горшки.
Микула медленно прошел вперед, снял с плеч котомку и щит, отцепил от пояса меч, сложил оружие перед очагом, низко поклонился огню и чурам,[18] жившим под ним.
И кто знает, то ли услыхали и узнали чуры Микулу, то ли свежим ветром пахнуло от раскрытой двери, но только огонь в очаге сразу ожил, полыхнул, желто-красные языки поднялись над углями.
— А как живет род наш? — спросил Микула, усевшись у очага.
— Все, как было… Нет рода.
— А братья Бразд и Сварг?
— Бразд теперь не брат нам… Посадник княжий, новый терем выстроил…
— Видел. Ладный терем. А брат Сварг?
— Что Сварг? В старой его корчийнице десятки холопов Работают, да еще одну поставил у дороги на Остер.
— А другие родичи наши? — Все дальше и дальше люди от людей. — Почему же, Виста?
— У кого земля и гривны, у того сила и правда, только у нас никогда ничего не было.
И тут Виста спросила у Микулы, поглядывая на котомку, лежавшую на полу неподалеку от очага:
— А ты, Микула, принес что-нибудь?
Он даже не понял, о чем она спрашивает.
— Ты о чем говоришь?
— Что у тебя в суме, — задыхаясь, спрашивала она, — гривны,[19] золото, серебро, богатство?
Микула посмотрел на нее, словно не узнавая.
— Богатство? О, как же, есть, вон оно, в котомке.
— И мне можно взять, посмотреть?
— Смотри, смотри!
Она торопливо схватила и развязала котомку, принялась все из нее выкладывать.
— Сорочка? Да ведь она вся в крови… И ноговицы… Опять кровь! А это что? Какие-то семена?
— Дань взял, — усмехнулся Микула. — Это гречиха. Виста растерянно опустила руки.
— А где же… где же, Микула, — спросила она, — золото, серебро?
— Не знаю, где оно, — тихо произнес Микула. — Не нашел. После короткого молчания он добавил:
— Что там богатство?! Вот был я в Киеве, искал дочку нашу Малушу… Нет ее, Виста! Весной умерла… В Днепре утонула…
Он взял из котомки несколько зерен гречихи, бросил их в огонь:
— За упокой ее души.
Виста заплакала, как плачут дети, безутешно, навзрыд…
5
Вскоре Микула побывал у брата своего Бразда. Любеч невелик, куда ни пойди — его терема не минуешь, не хотел бы идти, так все равно княжий посадник позовет.
— Слыхал, слыхал, что воротился ты с брани, Микула, — отгоняя псов от ворот, говорил Бразд. — Что же ко мне так долго не шел? Загордился?
— С чего бы я стал гордиться, брат? — ответил на это Микула. — И чем?
— А кто тебя знает? Мы здесь на земле сидим, а ты воин… Пойдем-ка в дом.
Они вошли в терем, где в это время топила печь жена Бразда Павлина. Микула поздоровался с ней, но молчаливая, всегда словно чем-то недовольная Павлина почти не ответила на его приветствие. Пришли со двора три сына Бразда — Гордей, Самсон и Вавила. Микула их даже не узнал; недавно были дети, от земли не видать, а теперь высокие, жилистые, сильные, как и их отец.
— Сыны у тебя, вижу, могучие, — сказал Микула. — Растут, вернее, уже выросли.
— А как же! — засмеялся Бразд. — Так оно и идет на свете: одни протягивают ноги, другие идут по дороге, одно погибает, другое вырастает… А сыны у меня и в самом деле могучие.
— В отца пошли, — засмеялся и Микула.
— А что ж, — согласился Бразд. — Должно быть, так и есть, в меня, в отца.
Сыновья недолго пробыли в тереме — они, как видно, всегда появлялись тут, когда кто-нибудь приходил к отцу, — охранить его, защитить. А сейчас они, увидев, что к отцу пришел его брат Микула, сразу вышли: родной дядя не возбуждал в них любопытства. Исчезла из терема и Павлина: не хотела угощать брата Микулу.
— Где же ты побывал? — полюбопытствовал Бразд. — Куда ходил?
— Зачем спрашиваешь? — махнул рукой Микула. — Сам знаешь, когда-то и ты ходил на брань, ныне я побывал, а предки наши, брат, всю жизнь не слезали с коней…
Упоминание о предках, как видно, не понравилось Бразду, и он сердито махнул рукой:
— Не слезали с коней? Так это когда было?! К чему бы я ныне стал сидеть на коне? Ты расскажи лучше о себе. Я слыхал, что сеча с ромеями была большая, нам тут тоже пришлось потерпеть: давали князьям волов, коней, хлеб… и людей не раз давали…
— Великие брани были над Дунаем, — вздохнул Микула. — Не знаю, как и выстояли… Вместе бились болгары и мы. Но выстояли, не посрамили Русской земли, только лишились князя Святослава…
— Что ж, князю честь и слава, — спокойно произнес Бразд. — Теперь у нас Ярополк. Достойный князь, Святославич… На столе киевском сидит твердо, вся земля его слушается… А ты как, Микула, будешь теперь служить в дружине Ярополка или возьмешь рало[20] вместо меча?
— Мой меч ходит там, где враги земли нашей, а тут, в доме отцов, возьму рало.
— Что ж, — сказал Бразд, — хорошо сделаешь. Уж мы, княжьи люди, теперь землю рассудим… А ты сам где думаешь рало водить, на княжей земле или на своей?
— Где же теперь земля княжья, а где моя?
— Как велит закон, княжье всегда остается княжьим. Что принадлежало Ольге, стало Святославовым, от Святослава перешло к Ярополку. А ты ступай туда, где и раньше был.
— Перед бранью, — вздохнул Микула, — пахал я над Днепром, в песках.
— Оставайся и ныне там. Княжьи земли выше по Днепру, там и знамена стоят.