Дождь для Данаи (сборник) Иличевский Александр

  • И когда она вышла на волю, применила
  • с черня онемение,
  • так светлеет песок и редеет после взрыва
  • толпа.

Немота Беспамятства — Категория I: контуженная опустошенность, амнезия после взрыва в «чехле».

Нефть ушла из следа в поры или, наоборот, проступила, белая, сквозь.

  • Перебежки ракушек и вспышек под серпами
  • затмения,
  • наползание почв крупным планом…

Метаморфически разрушающаяся Топология I, в которую вклеивается Лист Мёбиуса.

Сейсмический образ затменья, плюс его серпом оскопляющая слепота, дающая взамен Тиресию дар знания времен от конца до начала: Категория I.

  • И ты понял, куда ты попал…
  • * * *
  • Ты в бочке белил ее утопил, но ответил
  • ей абсолютным безделием,
  • ты оставил проекты и отключил зеркала
  • в непохожих вещах,
  • и пока она медленно шарит, подобно
  • в Бермудах бессвязным флотилиям,
  • осторожно, как иглы меняют на шприцах
  • в отхожих местах,

Категория I — немота бездействия: метафорические зеркала, провоцирующие поэтическое высказывание, отключены, связь между флагманами отключена, отключен в Бермудах и сам мир (сиречь телефон).

Утопление в бочке с лучшей — белою — нефтью тоже рифмуется с темой ослепления.

Круговой жест поиска в пустоте: «ШАРит» — Топология II; а также иглы, отсылающие к циркульному входу в профетическое проникновение.

  • и пока она ставит баррель на баррель свои
  • желтоватые башни,

Стопки желтоватых цилиндров — башенки золотых червонцев: Категория II — Подмена.

Сосуды, тем более с горлышком: Топология II.

  • и пока она на веревочке водит
  • самонапрягающееся пятно
  • серебристых хранилищ, схлопнувшихся
  • в направлении внешнем,
  • и пока на изнанке твоей лобной кости она
  • пробегает диалоговое окно,

Категория I — профетическая слепота (серебристое бельмо полого не-зренья) и беспамятство.

Воздушный шарик, налитый всеми мировыми запасами нефти, оказывается легче гелиевого: Алеф-Ламед может поднять и опрокинуть и не такую тяжесть.

Геометрическое действие схлопывания во внешнем направлении — замкнутость и компактность, а также изнанка черепного Сфайроса — это одновременно и очередная констатация помеси двух топологий, и утверждение изоморфности Сферы и беспамятного содержания истока сознания: Категории I.

  • и пока ее пробуют пальцем татары
  • и размазывают по скулам,
  • и цивилизации вязнут в ней, как жучки,
  • попавшие в Интернет,
  • пока мы приклеиваем лепестки на носы,
  • валяясь по нефтью залитым скалам,

Кроме выпуклых гео-скул и скал и полых листочков, экранирующих зной черного солнца забвенья,[57] еще и Категория II — тотальность распространения за счет принципа Подмены: Интернет и мошки цивилизаций в нефтяном море Истока.

  • и пока постель наша пахнет нефтью, что —
  • удвоенный бред,

Та же тотальность подменяющего распространения, распространения демографического: нефть как семя, чья инерционная сила во Времени — в Истоке; разворачивание Категории I за счет реинкарнационной Подмены поколений.

  • и пока в длинном платье с высокой прической
  • ты похожа на ложку —
  • так наивно срисую, — пока чувствуешь под
  • каблуком нефтяной запас,
  • пока царствуешь, злясь на себя, существуешь,
  • царапаешься немножко, —
  • разновес расстояний — в пользу нефти,
  • разделяющей нас,

Ложка и сферический, размером с колышущуюся под ногами землю, нефтяной бассейн: помесь полостей.

  • там, где реки друг к другу спиной слушают
  • колокольцы Валдая,
  • пока сон заставляет жевать стекло, но следит,
  • чтоб его ты не проглотил,
  • сердцевина Земли тебя крутит на вагонных
  • колесах, сама собой не владея, —
  • нефть подступает к горлу. Ее на себя тянет,
  • к ней жмется прибрежный ил.

Теперь: где можно увидеть реки спиной друг к другу? Там, где, собственно, все приключения «Нефти» и происходят — в недрах.

Для того чтобы тому, кто проник в ядро Истока, увидеть реки спиной друг к другу, необходимо обернуться: «Эк, куда меня занесло!»

Этот стереометрический, «широкоформатный» — на все закрученные вращением земли 4p взгляд вовне, будучи теперь возможным, означает, что центр наконец достигнут, и непонятно, что будет там — за страшным дальше, которого, в общем-то, и нет…

И вот именно здесь, в кульминационной — по нисходящей, там, где дальше некуда, — выколотой из глаз точке путешествия, и происходит напряженное «склеивание-разрыв» топологий.

Происходит он посредством эксцентрического вращения ядра, вызывающего дребезг Сфайроса и грозящего послойным разрывом коры (в том числе и мозга): размоткой пленки, дико наворачивающей в кучевой кочан двойные бараньи загогулины Мёбиуса…[58]

Итак, тихие колокольцы Валдая — размноженные вращением бубенцы Сфайроса Земного и Сфайроса Сознания, в чьих недрах звенит, доводя до безумия, ядро Истока, — таков финал «Нефти».

«Долина транзита»
  • Шакал и ворона: ни внешней, ни внутренней
  • крови
  • меж ними.

Абсолютное различие символов, почему-то все же находящихся в парном существовании. Топология II:

Лист Мёбиуса — отродье в семье поверхностей — как склеенные в одну вырожденную две разных.

  • Вдали нарисован дымящийся динамит.

Динамит (не только предмет военного, но и геолого-разведывательного обихода) пока только дымится, и медленным его дымком начинается оцепенелое кино отвязанной бикфордовым шнуром реальности.

Конечно, припоминается Альфред Нобель, изобретший динамит, — в частности, и литературных дел ради. Но вспоминается только в связи со своим братом, который случился в истории пионером иностранных инвестиций, вливавшихся — той же нефтью — в нефтяные промыслы Баку.

  • Их контуры на честном слове уже наготове
  • покинуть ядро темноты и принять
  • незаконченный вид.

Контур геометрического зародыша — недоноска второй топологии в желтке Истока.

  • Над ними баллоны с речами дрейфуют —
  • листается комикс

Топология II: однажды присланная открытка, где рой тучных дирижаблей,[59] наподобие тех, в 30-х годах, с простынями портретов Сталина и Горького, словно всплывающие танкеры-пузыри с нефтью: вновь Топология II — восходящая тяга Алеф-Ламеда к Разделению.

  • на пляже остистом, подветренном, заперся
  • грот новодел.
  • Разведрилось.

Топология II: пустотные паузы остовов породы, где вызревает перед трагической гео-фиестой вино Творения живого — нефть.

  • Стало понятно, что врытый по пояс
  • фотограф был сварен из бронзы, и ни на кого —
  • наводил.
  • Я спрятал оружие, связь отключил и свернул
  • в Долину Транзита.
  • Прощай, побережье смешное! Чего я искал?

Автоматическое оружие в таких местностях, как Долина Транзита, явно пустая цацка (см. хотя бы войну в Чечне).

  • Альдорфер не скажет и Дарий. По зеркалу
  • заднего вида
  • хромала ворона, клевал и маячил шакал.

Контурный — весь в прожилках сквозь паутинку серой крови — зародыш Топологии II возникает именно на поверхности зеркального перевертня.

Клевание, хромание, маячание — Топология II.

Движение качения отсылает также и к нефтяным качалкам, головасто-ушастый силуэт которых — вполне шакалий (припадочный) или птичий.

  • Долина в горах пузырилась и напоминала
  • соприкосновение пауз.
  • Пчела под обрывом, внизу — полигоны
  • гладиаторских школ.
  • Стекляшки подстанций и трубопроводы
  • за ярусом ярус.
  • И ртутные лифты с тенями нефтяников
  • штырями усеивали котел.

Грозди второй топологии.

Штыри — массовка циркулей-шприцов у намеченного котлованом входа: морщинистой выемки уже натянутой кожи.

  • Как два электронных скрутня, заметив друг друга,
  • пропали
  • взаимно две тени — ворона и, чуть задержавшись, —
  • шакал;
  • как две электронные даты, ознобно стирая
  • детали…
  • Долина, напротив, раскручивалась и напоминала
  • аркан.

Схлопывание и раскрутка двойной загогулины второй топологии.

  • И каждый участок района был точно вмененный
  • в разметку,
  • он пуст был, но и сверх того, на чудесный
  • порядок пустей,
  • как кубик, который всегда на шестерке, внушает
  • догадку
  • о мнимости как бы пяти остальных плоскостей.

Куб пустоты с пятью мнимыми гранями — нечто иное, как мыслимый и настоящий — односторонний — шар (топологически куб вообще тождественен шару): и все же Топология II, потому что шар — пустой.

  • Изъяты частично: постройки, развязки, проходы
  • и вышки.
  • И эта изъятость царит и дует в подпольный манок.
  • Двойник ли, свисая с орбиты, хватал человеков
  • под мышки:
  • за локти — в замок и — в потемки
  • (как через борта — на полок).

Невероятно захватывающий и взятый в предельную резкость образ Алеф-Ламеда: подвешенного под эмпирей двойника — вклеенного в Сфайрос перевертыша Мёбиуса — который для инициации Разделения похищает, изымает, закидывая по баллистической дуге, оригинал.

С ним соотносится хлебниковский образ нутряного, с выстеленной амальгамой изнанкой зеркала-шара, куда однажды попались и попадаются, множась друг другом, отображения-двойни — образ Ка.

  • В дверях арсенала провидица явилась, стакана
  • не допила,
  • и так неуверенно, словно по глобусу пальцем
  • ведет
  • и путает авиалинию с маршрутом подводного
  • кабеля,
  • (а в этой растяжке сознания ни шагу
  • не сделать вперед),

Провидица — долгожданная отсылка к образу обоюдополого Тиресия. Стакан, надо полагать, — стакан нефти для аппетиту перед фиестой, которая то ли уже разведрилась, то ли вот-вот.

  • Мы ждем приближения нефти! — сказала,
  • чертя пирамиды
  • на воздухе, — остальные обжили ржавеющий
  • флот,
  • в акустике танкеров сонных, пока мы
  • в Долине Транзита,
  • скользят по мазуту и в перегородках вешаются
  • через год.

Поднебесья пузырятся нефтью, и вспоминаются известные Chateau d’Espagne.

Вновь «вклеивание» висельника Алеф-Ламеда в свод пузырчатых недр — ниже ватерлинии — крипты.

  • Другие в ущельях кочуют и здесь появляются
  • редко:
  • прекрасное ловят мгновенье — и эта задача
  • проста —
  • кто может из правильной пушки выбить
  • центральную скрепку
  • арочного моста.

Парабола, арочная скрепка, акведук — то ли через нефтяной ручей, то ли сам несущий нефтепровод: Топология II.

  • Бесхозная, в стратосфере зависшая на отметке,
  • где еще рано для парашюта, в летаргической
  • высоте,
  • эта долина, разбитая на кривые клетки,
  • похожая на дирижабль с солнечной батареей,
  • на полухолостом винте,
  • с терпением геологическим, с опорой
  • на ожидание,
  • с истерикой, что не отнять, когда уже вспыхнула
  • сеть:
  • соляризированное изображение короткого
  • замыкания
  • долины, облившейся нефтью, верней —
  • опрокинутой в нефть.

Становится понятно: нефть не только в недрах Земли, как в «Нефти», но и в недрах Промежутка, населенного Алеф-Ламедами.[60]

Пузырчатая взвесь — пена стратосферы — второй Топологии.

Категория I — солярное ослепление.

  • Здесь роль астронома и историка мне показалась
  • притворной.
  • «Нефть» — я записал, — это некий обещанный
  • человек,
  • заочная память, заочная память, уходящая
  • от ответа и формы,
  • чтобы стереть начало, как по приказу сына
  • был убит Улугбек.

Дословно: Исток.

В заключение хотелось бы отметить, что «Нефть» и инверсивно продолжающая ее тему как бы вовне, на поверхность, «Долина Транзита» — это одни из немногих известных автору этих заметок примеры захватывающего описания новых, до того находящихся в заочной памяти, пространственных отношений. По этой части они стоят в одном ряду с такими вещами, как «Божественная Комедия», рассказы Сигизмунда Кржижановского и поэма «Москва-Петушки».[61]

И все-таки в чем же причина такой увлекательной важности топологических мотивов художественной мысли?

Видимо, в том, что само пространство, как постороннее и враждебное, постоянно провоцирует человека на его исследование. Открытия великих исследователей пространства — более или менее косвенно — есть следствия инстинкта самосохранения. Гнетущее частное недоверие к устройству понятия места неоднократно в истории приводило к изменению его, места, общезначимых свойств. Возможно, это говорит о наличии обратного мимикрии механизма: если оказывается невозможным умилостивить враждебную по(ту)сторонность своим уподоблением ей, то возникает вполне естественное — потому что спасительное — стремление срочно покорить ее своей выдумке. Причем удача тем вероятней, чем чудесней оказывается выдумка.

Выдумка же только тогда чудесна — не когда она истинна, — а когда восхитительна и нова. Истина отчасти всегда — старое и неудивительное и в меньшей степени способна своим открытием что-либо изменить.

Идеи Евклида были ничуть не менее сногсшибательны для его времени, чем в конце концов завоевавшие реальность предположения Минковского. Неограниченная линейность пространства, в котором — хотя и мысленно — возможно бесконечное перемещение, для древних греков была идеей, рожденной бредом, но, скорее всего, именно она привела Александра на место Дария (среди пылающих нефтью гор). Учитывая же основное положение трезвого отношения к жизни — «ненаблюдаемое не существует», можно утверждать, что поход Александра, собственно, и был тем ратным импульсом, спровоцированным выдумкой, в результате которого пространство раздалось, развернулось по осям — и стало впервые Евклидовым.

Иначе говоря, здесь мы имеем дело с таким замечательным явлением, как заочная память: «Ничто не ново на земле», по словам царя Соломона. Любое открытие (новая информация, которая, по определению, парадоксально не может быть получена алгоритмическим способом) осуществляется на деле как событие припоминания. Оказывается, что смыслопорождающий текст как акт сознания воспроизводит определенные пространственные отношения, которые архетипически содержатся в самом сознании и чьи топологические свойства впоследствии проективно выявляются в реальности. Ю. М. Лотман, цитируя И. Пригожина, говорит об этой парадоксальной ситуации порождения текстов культуры: «Так, например, в химии известны автокаталитические реакции, „в которых для синтеза некоторого вещества требуется присутствие этого же вещества. Иначе говоря, чтобы получить в результате реакции вещество Х, мы должны начать с системы, содержащей Х с самого начала“. С этим можно было бы сопоставить роль текстов, которые получает новорожденный ребенок из внешнего мира, для того чтобы его механизм мышления смог начать самостоятельно генерировать тексты».[62]

В нашем случае мы имеем дело с двумя текстами, которые таинственным образом припоминают и воспроизводят некое замысловатое пространство, рассуждая о топологических свойствах которого, мы попытались показать, что оно восходит к ситуации разрушения мифологического мира (мифологического сознания), когда компактное (замкнутое, содержащее в себе свою границу) и ориентируемое (решительно отграничивающее сторонность) пространство внезапно становится открытым для сознания адамического существа, которое, таким образом, становится способным к свободе.

В заключение хотелось бы отметить, что не лишен смысла вопрос — не придется ли нам в скором времени столкнуться в реальности с новой топологией, имеющей очень тревожный образ: сферическим телом сознания, из срубленной шеи которого, вывернутой листом Мёбиуса, хлещет нефть, заочная память конца времен? На наш взгляд, «Нефть» и «Долина транзита» не только описывают это замысловатое пространство, но и предсказывают, где оно будет топографически отыскано.

Книжная полка

1. Константин Сергиенко. Кеес Адмирал Тюльпанов

Когда я впервые увидел картины Брейгеля, они поразили прежде всего узнаванием: это были иллюстрации к «Адмиралу Тюльпанов», к книге, в которую я однажды в детстве провалился, как Алиса в кроличью нору. Лоскутные одеяла польдеров, дамбы, мельницы, каналы этой плоской страны, на которых зимой звенят коньки; дерзкий Кеес, сакральный тюльпан, единственный из цветов, в который можно и увлекательно глубоко заглянуть, осада Лейдена, восстание гёзов, горбун Караколь с накладным горбом (потом мне казалось, что все горбуны прячут в горбах некие сокровища, тайну) — все это навсегда со мной, никакая реальность не сравнится с этой повестью по достоверности. Месяц назад я был поражен, узнав, что автор у этой книги действительно существовал, и есть в Москве люди, которые его помнят. Оказывается, им написаны еще две повести. Расспрошу букинистов.

2. Ян Ларри. Необыкновенные приключения Карика и Вали

Хорошие книги всегда умножают воображение, а есть такие, что усиливают еще и зрение, делая его инструментом воображения. Благодаря Карику и Вале, спасшимся от шершня, стрекозы, муравьиного льва, паука-серебрянки и чудовищной медведки, я научился впоследствии никогда не забывать о том, что человеческая цивилизация не одинока во вселенной. Мысль о том, что еще сорок миллионов лет назад пчелы, разговаривающие друг с другом при помощи запахов и танцев (Карл фон Фриш, Нобелевская премия, 1973 год), достигли воплощения коммунистической идеи и что пользы от этого — всего-то бочки с медом и апитерапия, что муравьи, владея арифметикой, в захватнических войнах изощренней любых нацистов, — всегда отрезвляет от социальных фантазий. Замечал ли кто-нибудь, что «ламборджини», буравящая, как почву, плотный от скорости воздух, своей формой напоминает медведку, с ее приземистостью, мощностью сведенных передних лап?

С другой же стороны, есть совсем немного естественных способов визионерства, и пристальное внимание к «микромиру» — один из них. Мир солнечных прозрачных пчел и хтоническое царство термитов — отличная натура для широкого спектра литературных ландшафтов — от фантастов до Юнгера.

3. Иван Бунин. Темные аллеи

Грамматика души, становящейся солдатом в мире действия, солнечное воинство тел, музыка телесности и природы; солнечный удар юношеского возраста, отрада и проклятие зрелости — и единственный пример в русской литературе, когда любовные истории составляют книгу, так похожую на роман, где главные герои — демонические и светлые ангелы любви и страсти, от истории к истории подчиняющие новые телесные оболочки. И хотя сегодня мне очевидно, что финалы историй слишком настойчиво схожи эмоционально (впрочем, у любви, как и у жизни, безвыходный жанр: обе заканчиваются смертью), но высшая проба языкового и чувственного строя книги неизбежно расширяет душу в тупик Бога. О любви говорит язык Бунина, никто до — не был способен, и после.

4. Иван Тургенев. Записки охотника

Мы были слишком похожи на детей в «Бежином лугу», в ночном рассказывающих истории про русалок, мы не слишком отличались от подданных лешего, так мы были погружены в лес, поля и реку, чересчур интересуясь природой, но не человеком, — чтобы путешествия охотника могли увлечь сверх школьной программы. Я случайно прочитал «Хоря и Калиныча» лет пять назад и тут же проглотил всю книгу, наконец поняв, отчего ландшафт — последний оплот человека и как он может послужить оптическим строем для изучения человеческой природы.

5. Иван Бунин. Жизнь Арсеньева

Едва ли не единственная книга, в которой совершается попытка исследования полного становления, изгнания из детства, юности. «Степь» Чехова задумана была именно в этом ключе, но продолжения не последовало (гимназическая юность Егорушки, самоубийство от любовной горячки: «Митину любовь» я воспринимал именно как продолжение любимой «Степи»; как горько). Арсеньев — поэт, и прощание его с юностью, семьей, домом, родиной — элегическое, необыкновенной силы повествование, многие абзацы помню наизусть.

6. Федор Достоевский. Идиот

Этот великий роман, похожий на пожар, когда в руках в лицо из всех окон-страниц дома-книги рвется пламя, а внутри видны силуэты людей обожженных, но продолжающих, споря и скандаля, плача и умиляясь, метаться, — я прочитал на ногах. Лет двенадцать назад со мной приключилась история, после которой я неделю пешим ходом вымерял гористые улицы Сан-Франциско, и в руках у меня пылали Мышкин, Рогожин, Настасья Филипповна, самым высшим образом никому не давшая, даже Тоцкому, и оттого полная плотью огненной сакральной пустоты. С тех пор и поныне где-то во мне, как в той наглухо зашторенной квартире, вокруг ложа с заледеневшей красавицей бродят побратавшиеся князь с Парфеном, и до сих пор я не верю ни одному женскому образу, созданному с попыткой увидеть глубину женщины; все даже самые живые женщины в литературе — только искусная поверхностность.

7. Лев Толстой. Анна Каренина

Самый трудный и самый свободный роман. При всей немыслимой достоверности, которая должна вроде бы закрепощать, на деле роман — океан свободы, необыкновенного дыхания и простора сознание, мыслящее слово, обладающее потрясающим объемом языка и смысла. Нет никакого способа представить, как такое существо могло быть не только создано, но хотя бы замышлено. И, конечно, Анна Каренина — это Толстой, со всей женственной необъяснимостью демиурга.

8. Владимир Набоков. Дар

Единственный любимый роман Набокова, благодаря которому я еще долго отождествлял Кончеева с Ходасевичем. Отчего-то запомнился дрозд — певческий талисман английской поэзии — он восседал на бензоколонке, в финале, когда нагим Чердынцев вышагивал по Берлину. Потом в одном справочнике прочитал: «В странах Западной Европы черный дрозд в городах ведет оседлый образ жизни и иногда гнездится зимой. Так, в январе 1965 года одно гнездо черного дрозда с птенцами было найдено на неоновой вывеске большого магазина в Берлине». В романе, написанном ранее справочника как минимум на тридцать лет, читаем: «За ярко раскрашенными насосами, на бензинопое пело радио, а над крышей его павильона выделялись на голубизне неба желтые буквы стойком — название автомобильной фирмы, — причем на второй букве <…> сидел живой дрозд, черный, с желтым — из экономии — клювом, и пел громче, чем радио».

9. Джеймс Джойс. Улисс

Что этот роман написан великим писателем, окончательно стало ясно, когда в тринадцатой главе «Навсикая», абсолютно плоской и черно-белой в большей своей части, без какого-либо видимого приема (я потом перечитывал раз пять и не мог уличить), вдруг — при полном отсутствии прилагательных — вспыхивают цвета и врывается объем, и скоро финал, в котором напоенную эротикой главу, развивавшуюся наступательной поступью подобно «Болеро» Равеля, венчает оргазмический фейерверк, бьющий пышными фонтанами на свадьбе воздушных китов. («There she is with them down there for the fireworks. My fireworks. Up like a rocket, down like a stick».)

10. Юрий Олеша. Зависть

Единственный роман, который на самом деле не роман и тем более не поэма, а стихотворение. Он столь же легко разбирается на строфы, сколь и невозможно выявить рецепт, согласно которому он из них составлен. «Зависть» написана солнечными зайчиками по теплым камням и стеклам окон старой и новой жизни. В романе прорва радостной телесности и пения, физического ощущения посеребренных каплей на бархатистых стеблях вынутых из кувшина фиалок. И то, о чем он написан, — никогда не ясно, что только подстегивает к перечитыванию; так всегда происходит с хорошим стихотворением.

11. Исаак Бабель. Конармия

Есть восточная пословица: «Чтобы построить минарет, нужно выкопать колодец и вывернуть его наизнанку». Горький как раз и отправил Бабеля в жизнь — в преисподнюю — копать колодец, для того чтобы он потом все вывернул наизнанку и построил минарет: книгу. В результате мы имеем «Конармию» и дневник Бабеля 1920 года, который в тысячу раз страшнее книги. Задача писателя на примере Бабеля видится такой: опуститься в геенну и оттуда, из геенны, поднять и искупить высшие смыслы — искры божественной святости.

12. Андрей Платонов. Чевенгур

Есть всего два или три романа, открывшие свой вечный незримый мир, реально существующий в реальном ландшафте. Необходимы только специальный настрой сознания и упорство путешественника и наблюдателя для его переоткрытия. При этом способ путешествия можно выбрать свободно: открыть книгу или выйти за порог, с равным успехом.

13. Роберт Музиль. Три женщины

Мне нравится, когда текст обладает мышлением. Когда видишь, как проза сама по себе «думает». Всей своей структурой. Есть в этой «малой прозе» Музиля такие тонкие, мыслительные периоды, необычайно органичные глубиной всему повествованию, абсолютно недоступные анализу, логическому препарированию. Своей тканью (уже плотью) они создают мощное движение, наращение художественного смысла. В «Гриджии» любовники оказываются запертыми в творящей крипте забвения, женщина все же спасается, и это самый страшный и самый необъяснимый финал в литературе, который заставляет саму Ананке прошептать оправдания.

14. Алексей Парщиков. Выбранное

Остатки тиража этой книги я вместе с ее автором спасал охапками из полузатопленного подвала в Потаповском переулке. Это единственная книга, разделы которой переложены рентгеновскими снимками костей и черепов. И это единственная книга, без которой на Судном дне не обойдется, чтобы меня воскресить и призвать к ответу. Потому что я из нее состою, так же как состою из плоти и костей.

15. Дерек Уолкотт. Омерос

«Omeros» — первая книга, которую я купил на территории США, потратив последние двадцать путевых долларов. Вскоре я ее перевел, в результате чего приобрел совершенно неприспособленный для устной калифорнийской речи словарный запас, заместить который оказалось довольно непросто. Морское солнце карибских терцин освещает мое сознание и поныне.

Всеединство и метафора

О книге стихов Андрея Таврова «Парусник Ахилл»

Александр Мень в своем очерке о Владимире Соловьеве так говорит о Всеединстве: «Всеединство — это дух, который связывает элементы природы, связывает духовные миры, который связывает общество, нас — с высшим единым Началом. И когда люди берут какую-либо одну часть бытия всеединого, органичного и выделяют ее, получается то, что он [Влад. Сол. ] называл „отвлеченным началом“. Поэтому рассудочное познание, ставшее отвлеченным, оторванным, отрезанным от бытия, в конце концов терпит поражение. Эмпирическая наука, которая перестает считаться с опытом внутренним, духовным, и с выводами отвлеченной метафизики, тоже в конце концов заводит в тупик. И Соловьев подвергает критике все основные „отвлеченные начала“, что и стало содержанием его докторской диссертации [„Критика отвлеченных начал“]».

Связь автономного частного со всем целым посредством установленных связей между частями дает ту голографическую топологию, которую Лейбниц зафиксировал в своей «Монадологии»: часть, являясь целым, содержит в себе все целое, частью которого является.

В «Паруснике» метафора — как главное оружие дикции поэта, доведенное до головокружительного совершенства, до остроты теологического инструментария, — опровергает диктат «отвлеченных начал». А на основе своего опровержения — на основе восстановленных и проведенных связей — ткет полотно (каждая связь: нить!) невиданной красоты, крепости и целости, которое — постепенно, с набором пространства, охвата — начинает напоминать именно парус. Парус этот постепенно, величественно разворачиваясь в космогоническом масштабе, набирает ход и, собирая, охватывая, бесконечно присоединяет к своему полотну новые связи… Наверное, излишним будет сказать, что тяга парусного движителя пропорциональна его площади, его эволюции.

Как это происходит на методологическом уровне? Начнем с того, что попробуем разобраться, как работает метафора.

Метафора суть зерно не только иной реальности, но реальности вообще. В метафоре содержится принцип одухотворения произведения, его демиургический метод.

Мало того, что метафора — это орган зрения: часто сильнее и немыслимее самых мощных приборов, самых разных парадигм. Метафора — пчела, опыляющая предметы, которые часто суть цветы «отвлеченных начал». Энергия сравнительного перелета от слова к слову, от цветка к цветку, как точечный взрыв, рождает смысл. Метафора способна — и «Парусник Ахилла» тому одно из наиболее весомых доказательств, — будучи запущена импульсом оплодотворяющего сравнения, облететь, творя, весь мир. Взяв на ладонь прозрачную пчелу метафоры, мы видим в ее ненасытном брюшке вселенную.

Во время длительного — по мере написания — чтения «Парусника», в тот момент, когда я почувствовал с некоторой оторопью подлинный простор полотна поэмы — книги, я вдруг вспомнил один космический проект. Кажется, японская группа ученых в конце восьмидесятых предложила замечательную конструкцию межпланетного корабля. Уникальность его состояла в сверхэкономичности движителя, который бы не использовал при разгоне до цели никакого другого топлива, кроме стартового. Достигнув расчетной орбиты, капсула выпускала чрезвычайно длинные, тончайшие титановые перепонки, между которыми натягивалась невесомая серебристая ткань, способная отражать солярное излучение — «солнечный ветер». Все сооружение в самом деле походило на гигантокрылую бабочку, с крошечным продолговатым тельцем. Медленно, но верно, ничем не замедляемый в безвоздушном пространстве, этот аппарат разгонялся до ослепительных скоростей, пределом которых служила лишь граница зоны солнечной активности.

Корабль этот стал преследовать меня при дальнейшем чтении. Пока что он был не пилотируемым.

Мир с одним лишь «Почему?» — совершенно безлюдный. Человек появляется только тогда, когда вопрос «Почему?» сменяется «Зачем?». И то, что этот вопрос наконец прогремел, — как раз и определилось достигнутой сверхсветовой скоростью. Озарение — как вспышка при прохождении сверхсветового барьера «Неизвестным солдатом» — высветила образ, проступивший в сложном рельефе ткани: бескрайний Парус сворачивался в Человека.

Александр Гольдщтейн возвращается домой

  • В тамбуре последнего вагона
  • поезда Москва — Баку, отчалив от Кизил-юрта,
  • синие зрачки Севера-деспота
  • пляшут за кормой в грязном окошке,
  • прячутся, выпрыгивают снова,
  • скачут по шпалам, лучатся путевыми
  • семафорами на разъезде, в лесу рельс,
  • расходящихся, сливающихся в заповедный
  • полюс Лобачевского, по лесенке шпал
  • можно покорить Северный полюс в мыслях.
  • Худющий как ветка, ушастый парень,
  • с залысинами по пышной шевелюрой,
  • обкуренный в дымину, с бородавкой на веке,
  • вдруг внешне — вот ведь чушь, ничего общего,
  • конечно, но что-то такое мелькнуло, пусть и
  • в воображении, но все же — этот парень
  • напомнил мне Александра Гольдштейна:
  • стоит, нервничает, выглядывает в щелку —
  • в вагонный коридор, где дагестанские менты
  • проверяют документы, досматривают багаж.
  • Палец у одного мента на курке «калаша»,
  • глаза ошалелые бегают, другой
  • ставит каждого пассажира стоймя,
  • прикладывает
  • к его скуле разворот паспорта.
  • «А что это — родинка? Откуда? Тут есть,
  • там нет.
  • Где паспорт получал, Магомед-ага? Садись,
  • отдыхай.
  • Теперь ты. Домой едешь? В гости?
  • Где паспорт получал?»
  • Здравствуй, Саша! Вот таким макаром
  • везу тебя на родину. Распяли нас эти двое
  • суток.
  • Тяжело мне, тебе чуть проще:
  • ни вони ста мужиков, ни духоты, ни стука
  • сердца — ты летишь со мной на третьей полке…
  • Вниз лицом, то подмигиваешь, или киваешь,
  • или повернешься навзничь, на груди сложишь
  • руки,
  • закроешь глаза, и я испугаюсь…
  • Ты знаешь, что я заметил?! Послушай!
  • За эти семнадцать
  • лет разболтались рессоры подвижного
  • состава,
  • и колеса стали выть на поворотах —
  • долго-долго тянется поезд, меняя азимут,
  • из последнего вагона видно, как локомотив
  • набегает вспять окоему, и солнце
  • падает в скрипичный вой колес. Этот вой
  • разнимает, колесует душу, тревога,
  • подкравшись,
  • вдруг схватывает ее как птицу хищник,
  • на такое способна только музыка:
  • залить горем или счастьем сердце,
  • минуя культуру и восприятие, минуя разум,
  • музыка — это открытый массаж сердца.
  • Такого я не слышал в детстве, в детстве
  • колеса стучали весело, или — на мосту:
  • значительно,
  • или вкрадчиво — при отправке, разболтанно —
  • на перегонах,
  • а при въезде на станцию тише, нежнее —
  • здесь шпалы ухоженнее, затянуты гайки,
  • путейцы
  • здесь подтягивают их чаще и добросовестнее,
  • а к середине перегона уже устают, садятся
  • квасить,
  • так вот — вдали от детства колесный вой,
  • Саша,
  • ты слышишь? Он выворачивает душу,
  • запомним
  • этот стенающий хор. Колеса плачут по ком,
  • Саша?
  • Господи, как же съели нас эти двое суток.
  • Левый рельс проходит через ухо,
  • правый — штопает глаза. Народное мясо
  • мнет, и жмет, и воодушевляет. Сосед —
  • два года не видел жену, двух детей, работает
  • таксистом в Москве, знает трассы столицы
  • лучше меня — вдруг забирается с ногами,
  • припадает
  • лбом к подушке, мы затихаем, вслушиваясь,
  • как он бормочет молитву; его носки в этой
  • позе
  • воняют особенно, затем он соскакивает,
  • воздевает
  • глаза горе и вполголоса в сторону, для меня —
  • приговаривает:
  • «Все народы Аллах создал для того,
  • чтобы они стали мусульманами», — и снова
  • берется за кроссворды; детям он везет
  • конфеты
  • и сумку китайской вермишели. В отделении
  • с нами едет еще старик — Мирза-ага из Гянджи,
  • опрокидывая стопку за стопкой «белого чая»,
  • он называет нас мальчики, сужденья его мягки,
  • глаза смирные, и весь он округлый, тихий, но
  • заводится с пол-оборота, когда
  • спрашиваем, где служил в армии,
  • Советский Союз, молодость, загорается,
  • полощется стягом
  • в его зрачках, и он повествует нам про
  • венгерский мир
  • образца пятьдесят шестого года. Он попал
  • в Будапешт, еще не приняв присягу,
  • семьдесят два человека, все кавказцы,
  • ходили всюду под конвоем — на плац и в баню,
  • автоматчики с собаками плотнее сбивали строй,
  • как мусорную кучу веник. В Ужгороде их одели
  • в старые мундиры — в пятке гвоздь, без одного
  • погона.
  • Погрузили в теплушки, высадили в Дебрицах,
  • через неделю.
  • Все думали — Ташкент. Старый кашевар
  • заварил солдатам двойной паек, кормит,
  • плачет:
  • «Третью войну я уже кормлю, все ей мало.
  • Это моя третья смерть. Берегите себя, сынки.
  • Не верьте венграм, даже их деды в вас будут
  • стрелять».
  • Три года Мамед-ага служил в Хаймашкере,
  • ходил по девкам, те принимали его за цыгана.
  • Кругом фермерские хозяйства, поля паприки,
  • сбор красных лампочек, горящих у щиколоток,
  • тугих, всходящих к бедрам, с подоткнутыми
  • подолами,
  • полные горячей крови руки над краем
  • корзины, —
  • а также яблочные сады, алма — «яблоко» — на
  • азербайджанском, так же как и на венгерском.
  • — Церетем кишлянк! — Девушка, я люблю тебя! —
  • говорил Мирза-ага своим ангелам, и они
  • отвечали:
  • — Катуна, катуна! — Солдатик, солдатик!
  • Эти мясистые ангелы и поныне не покидают
  • Мирзу,
  • он весь светится, когда их целует, произнося
  • вместе с ними
  • полузабытые слова.
  • Здравствуй, Саша! Вот так я везу тебя домой,
  • в твое провинциальное болото, ты кривишься,
  • не желаешь, но я упорен в нашем возвращении
  • и снова тяну тебя в прокуренный тамбур —
  • все равно ты лишен обонянья, — смотри,
  • как пляшут
  • за окошком рельсы, как полна луна над
  • равниной.
  • Ты любишь луну, свою девочку, свою
  • ненаглядную?

Объяснительная записка о Елене Фанайловой

Марина Цветаева — главный из ряда великих русских поэтов Серебряного века, которые бы прочли Елену Фанайлову с завистью. И при этом неважно, что многое — идиоматическое, лексическое — осталось бы М.Ц. непонятно (тем более степень этой непонятности только бы усилила доброе чувство). Без сомнения, ясной, как день, предстала бы для нее стихия родного языка, его сознательное подсознание. Елена Фанайлова работает именно в этой дельте речи: жесткий ум языка берет в свои руки раскаленное живое языка, борется, осаживает и не справляется — с причетом, воем, ужасом, одиночеством, болью, любовью. Точка говорения Фанайловой одновременно глубока и высока, интимна и гражданственна, лирична и цинична, суха и слезна. Это говорение по лезвию бритвы бесстрашно в своей виртуозности, эстетика его фундаментальна и нова. Рецепта здесь быть не может, кроме на всю катушку отдачи существованию, кроме совершенного брака беспощадного ума и беспощадного языка.

Tulipa Singeri, или «Цветы Иерусалима»[63]

До сих пор в моем понимании картины Некода Зингера немедленно превращали зрителя в читателя.

Сочетание доступности и литературности интерпретации дает жанр изобразительного повествования той или иной развитости, исчерпанности, завершенности или открытости. Ты просто стоишь и читаешь, почти мгновенно провалившись в изобразительный миф, который необыкновенно легко обучает своим смыслам. И скоро незримая фигура отца, к которому прибегает блудный автор, заслоняет полотно.

Картины цикла «Цветы Иерусалима» погружают зрителя в иное чтение — в не-зрение, быть может, в чтения самую суть, где вот-вот должен прозреть росток воображения. Это очень важный момент — предосуществленности видения. «Цветы» сосредоточены на сердцевине метафизики — на области обитания души после смерти, на знаке ослепления, затмения, на способе изобразить солнечный свет в беспримесном виде, отдельным от здешнего мира, то есть на изображении неизображаемого.

Отброшенные в негатив Иного, лица видятся как сквозь толщу забытья, сквозь вечность; именно так и должна душа видеть оставленный мир. И только исполненные в цвете цветы (цвета!) и некоторые другие объекты, которые следует разобрать с тщательностью Линнея, суть предметы предъявленного неявно нездешнего мира.

Но не будем настаивать на «загробности», ибо здравый смысл велит потусторонности не совпасть с воображением, остаться неподатливым вычислимости. Захороненное большинство, из которого никто никогда не подал весточки, огромным молчанием подтвердит справедливость молчания.

Тем более, согласно «Путешествию в Армению», цвет есть «чувство старта, окрашенное дистанцией и заключенное в объем».

В самом деле, интуиция указывает: цветы в белесом, раскаленном свете Иерусалима суть еще и форма начала, воли.

Что одно из наиболее трудно изображаемых сущностей на свете? Правильно, прозрачность.

Негатив — не вполне негатив, ибо, будучи проявлен, не даст реальности, но даст Другое.

Однако это Другое нам неведомо и вряд ли необходимо для чего-то, кроме того, чтобы решить: перед нами не реальность, а ее, реальности, сдвиг, то есть — нереальность.

Из цветов выглядывает возлюбленная смерть.

Из цветов сложен автопортрет художника.

Мальчик при внимательном рассмотрении оказывается карликом, или выпавшим из перспективы взрослым.

Равнины и валы белизны.

Размолотая перспектива, букет перспектив, переложенных, как папиросной бумагой, засвеченными потемками.

Страдающие мадонны среди цветов.

Подлинное состоит из цветов, из эроса.

Все подлинное незримо.

Автор составлен из цветов.

Автор реален.

Реальны цветочные магазины, их адреса, реальны тени их владельцев.

Реальны прямые цитаты: Гуго Ван дер Гус, Николас ван Верендаль, Якопо Лигоцци. Реальна портретная аллюзия на Джузеппе Арчимбольдо.

Как бы выглядел глоссарий человеческих характеров, приведенный в соответствие с цветами? Ведь в мультфильмах широко используются очеловеченные животные. Как бы выглядела цивилизация, для которой было бы более естественно употреблять анимационные фильмы с очеловеченными цветами?

Цветы всегда — по преимуществу женские. Тюльпаны наиболее мужеские из известных мне цветов.

Ночью, вечером и утром тюльпаны сомкнуты, днем разверсты. Ночью, вечером и утром тюльпаны пронзают, оплодотворяя, стратосферу. Природный — эндемичный каменистым сухим склонам Апшерона — тюльпан Эйхлера (Tulipa Eichleri) — алый с ослепительно черным зеркалом и слоновой кости спинкой: персидский аленький цветочек, за луковичку которого в Голландии перед восстанием гизов могли расплатиться каретой с лошадьми, еще не старыми.

Тюльпан Зингера — призрачно розовый, с белыми подпалинами, похожий я привез из Крыма; держу пари, что Tulipa Singeri есть результат отбора, произведение искусства. Подскажут ли ботаники — какова палитра естественных тюльпанов? Как бы то ни было, но тюльпаны эти поданы, а не выращены. Поданы и все прочие, развязные, как Ирадиада, орхидеи, лилии, все они танцуют и требуют оплодотворения.

Цветы в Иерусалиме оказываются единственными из доступных ясных красок. Все остальное — приближение к негативу: белое солнце, смешанное с углем выжженных палочек, колбочек, нервов. Даже закрывая глаза, засвеченные иерусалимским солнцем, вы продолжаете видеть то последнее, что вы видели, причем в очень похожей палитре, которая используется Зингером. Таким образом, цветы — видения закрытых глаз. Они есть, и — их нет, потому что вы закрыли глаза; цветы существуют по обе стороны реальности, как и полагается желанию…

Иерусалимский свет таков, что, вдруг снова воспламеняя сетчатку, заставляет вскочить среди ночи от ужаса, точней, от мысли, что те мелкие белые цветы пахучих кустарников, те камни, которые ты трогал сегодня, бродя над раскопками вдоль стены Храма, — раскалены смыслом до прозрачности.

Негатив провоцирует стремление узнать неузнаваемое — и ошибиться. В этом смысле «Цветы Иерусалима» Зингера являются строгой метафорой невидимого. Вот каково художнику жить в том городе, в котором он живет. Что может быть более увлекательно, более фантастично, чем жить в стенах, которые значат не только стены, ходить по улицам, которые не только улицы, видеть цветы, которые не только цветы.

Что может быть более занимательно, чем понимание: ты есть не только то, что есть ты.

Но эрос — автор — есть только автор.

Потому что все может двоиться и быть прозрачным, но только не творящее желание и воля.

Страницы: «« 1234567

Читать бесплатно другие книги:

Сорок лет проработав журналистом в разных странах Африки, Рышард Капущинский был свидетелем двадцати...
Их было двенадцать – двенадцать огромных, необыкновенной чистоты и прозрачности бриллиантов, названн...
Двадцатое столетие стало бесконечным каскадом революций. Большинство из них окончились неудачно. Одн...
Авторы книги исследуют этапы возникновения академической версии монголо-татарского ига на Руси, вскр...
«Кризис психоанализа» – одна из знаковых работ великого германского философа-гуманиста и социального...
«Человек для самого себя» – одна из основополагающих работ Эриха Фромма, произведение, ставшее класс...