Свое время Бараш Александр

— Я в порядке.

Не уверен, что получилось бросить небрежно; возможно, вышел жалкий лепет, старческое бормотание. Спрашиваю без паузы:

— Здесь у вас хронос? По периметру?

— Это шлюзовая, — признается Морли. — Дом-пра­ви­тель­ство оборудован, во избежание. Сколько вам абсолютных лет?

Хамский вопрос, и я его игнорирую. Прислушиваюсь к своему организму, он прекрасно мне служит, несмотря на количество прожитых лет, в хроносе и вне. Теперь мне действительно лучше. Кровь неспешно течет по сосудам, питая кислородом мозг — Карл у Клары, числа Фибоначчи, надо бы, но не сейчас, — ритмично наполняются легкие, двигается в такт диафрагма. Потираю ладонью живот, и в прежние далекие времена первый предатель немолодых людей. Ничего, все более-менее даже здесь. Взглядываю на панель: ну конечно, давление прыгнуло, но уже стабилизируется, слава богу. Сахар относительно в норме. Не дождетесь, это говорю вам я, вечный старик Эбенизер Сун.

— Мы можем идти?

Морли тяжко вздыхает:

— Пока нет. Еще как минимум два скачка, иначе вы будете не в синхроне. Я постараюсь помягче, господин Сун.

— Приступайте.

Ощущение, будто я командую собственным расстрелом. Он ведь и правда может сейчас меня убить, этот скользкий Аластер Морли, преследующий какие-то свои цели, и у меня уже нет времени понять, какие именно. Мерзкое чувство зависимости и беспомощности. Впрочем, я им зачем-то нужен, а значит, пока меня оставят в живых. По крайней мере, очень постараются — а дальше насколько им позволит мой организм, моя старость, мое оставшееся время.

— Дышите поверхностнее. Не снимайте руку с медсенсора.

Бритвенный сарказм повисает на кончике языка. Не успел. Медленно, слишком медленно… Текут, пропуская друг друга, кровяные тельца по неторопливой густой реке, входят в широкие ворота сердечных клапанов, обогащаются кислородом и еще медленнее направляются дальше, к мозгу, обдумывающему безо всякой спешки каждый импульс, безукоризненно точный, если никто не требует излишей скорости. Экстрахронозамедление. Как хорошо… Я привык, я всегда так живу.

Удивленная физиономия чересчур суетливого, гротескного Морли. Не суетись, дурачок, не понадобились твои два скачка, я в принципе против излишеств. Не хлопай глазами и синхронизируйся сам.

Жду, пока он станет похож на человека, из чего, кстати, следует, что мы отнюдь не в общем шлюзе — у него, Морли, отдельный хронос, свое время. Чисто технически ничего сложного, но зачем?.. И ведь мы к тому же в плебс-квартале. Странно.

Он поясняет раньше, чем я задаю вопрос, и голос его звучит немного выше обычного, стрекотливее, словно передо мною гибрид человека с насекомым. Не завершил синхронизацию. Почему?

— Потому что дальше вы пойдете один, господин Сун. Мне туда нельзя, да и не получится. Это правительственное время.

— То есть?

— Приготовьтесь ко второму скачку. Вы хорошо переносите, я за вас спокоен.

— Стойте, Морли!

У меня к нему масса вопросов, они возникают одномоментно, теснясь и прорывая ткань времени, моего привычного замедленного времени, и я не успеваю задать ни одного: слишком быстрый смешной человечек разворачивается и уходит, я остаюсь один.

И замедляюсь, замедляюсь еще. В мои абсолютные годы я не знал, что так бывает. Все процессы в организме, такие знакомые, подконтрольные в каждом своем неспешном движении, кажется, останавливаются вообще; разница неуловима, словно шажки черепахи, ускользающей от Ахилла. Ровная, стоячая поверхность пруда почти без ряби и пузырьков воздуха, поднимающихся со дна. Знойный воздух в полдень над асфальтом… Зыбкие, ирреальные воспоминания из жизни настолько прошлой, что я не уверен, была ли она когда-нибудь.

Не исключено, что я попросту умер.

Ладонь по-прежнему на медсенсоре, только его уже не отслеживает никакой Морли, и я смотрю сам: показатели фантастичны, я даже не знаю, с чем их сравнить, такого не бывает у живых людей. Но все-таки числа меняются, пускай на уровне седьмой-восьмой цифры после запятой, но ритмично, красиво, практически без сбоев. Синхронизация завершена, сообщает прибор; осталось привыкнуть. К моему новому, почти неощутимому времени.

— Войдите, господин Сун.

Оптимистичным фильтром переливается коммуникативная строка над проходом, озвученная мелодичным женским голосом, и я не вижу, почему бы не воспользоваться предложением и не войти, и створки шлюзового хроноса радостно пускают меня внутрь. Осматриваюсь по сторонам, стараясь держаться не растерянным гостем-пленником, а хотя бы инспектором со внезапной ревизией, если не полноправным хозяином этих мест. Не уверен, что у меня получается, но все же пытаюсь держать лицо, главное, что у меня есть.

— Как ты? — спрашивает Женька Крамер.

Я настолько привык все время общаться с ним, что даже не особенно удивляюсь.

— Немного странно, — отзываюсь, как ни в чем не бывало. — Медленно.

Эжен сидит напротив, за панелью, протянув наискосок свои безразмерные ноги. Улыбается. Указывает гостеприимно, где мне сесть.

— На задворках ты жил быстрее? — язвит он. — Впрочем, да. Вижу.

Мысль работает плавно и неторопливо, словно качается гигантский маятник, но мой визави ни на секунду не быстрее, а потому, пока он щурится, разглядывая в упор мои морщины, я успеваю прокачать все возможные варианты: сын, или внук, или правнук, или генетическая копия, или робот, или голограмма, или самое простое — моя же галлюцинация, побочный эффект немыслимого по амплитуде экстрахронозамедления?..

Каждая из версий имеет право на существование. И все же это правда он — Эжен Крамер, мой вечный соперник и собеседник, альтер-эго, сотворенное мною от одиночества. Мальчишка. Он молод настолько, что даже смешно.

— И я вижу. Правительственное время?

Он машет рукой; знакомый мальчишеский жест:

— Это они так говорят. Из Периферийного ведомства.

— Откуда?

— То есть они тебе даже не представились? Во дают. А как же они тебя сюда притащили?

— В плебс-квартал?

Мой ответ на его «задворки» банален и запоздал, но лучше уж так, чем проглотить, признать априори его превосходство. Эжен усмехается, но я чувствую, что он все-таки уязвлен, по каковому поводу испытываю краткое удовлетворение; а краткое в моем новом времени — это долго, успеваешь проникнуться и прочувствовать.

— Мерзопакостное словечко. Эб, сознайся: это ты придумал?

Ни одна живая душа в мире не называет меня «Эб». А ему я когда-то разрешил сам. Не то что разрешил — заставил, загоняя пинками вглубь юношеского подсознания его вечное выканье и опускание глаз. Какой стеснительный, чистый, хороший был мальчик. Что делает с людьми власть. Правительственное время, тьфу.

— Нет, разумеется. Народное.

— У вас там еще остался народ?

— На уровне информационной структуры — еще как. Причем стуктуры довольно сложной, самоорганизующейся. Народ — это же необязательно толпа. А у тебя? Как оно поживает, твое «возьмемся за руки, друзья»? «Когда мы едины, мы непобедимы»? Работает?

— Еще как. Которое поколение подряд.

— Тебе, наверное, неплохо видно. Как они сменяют друг друга.

Он пожимает плечами; я снова царапнул его, попал в чувствительное место.

— Естественно. На кого я мог все это оставить? Мой Мир-коммуну? У тебя, Эб, никогда не было даже своей конторы из пяти человек, не то что своего мира. Привык работать со схемами, а не с людьми, вот и строишь из себя голос совести… Хватит уже, надоело.

У него по-прежнему прозрачные, чистые серые глаза, сейчас прищуренные, злые. Я вдруг понимаю, что все эти го­ды — сколько-то же и для него прошло абсолютных лет?.. или все-таки месяцев? — он мысленно дискутировал со мной, точь-в-точь как я с ним. Это я, Эбенизер Сун, был его внутренним голосом, его червоточиной, сомнением в собственной правоте. При этом он, в отличие от меня, наверняка знал, что мы оба живы и еще можем встретиться — рано или поздно.

 — Хорошо, не буду. Расскажи мне про Периферийное ведомство.

Машет рукой:

— Неинтересно. Обычная спецслужба, побочный эффект вашего страха. Бдят. Берегут. Засекречены будь здоров, если даже ты о них не знаешь. Немного мешают жить, но не смертельно, я привык.

— Этот Морли — разве не ты его подослал?

Эженовы брови поднимаются домиком:

— Еще чего. Просто когда они притащили тебя сюда, уж не знаю зачем, то мне захотелось тебя увидеть. Их, периферийных, легко использовать для мелких услуг.

— А тебе зачем?

Я, конечно, и сам знаю ответ. Он, мальчишка, сумевший сохранить главный свой козырь — молодость, всего лишь хотел на меня посмотреть. Убедиться, что я стар, что сдал еще больше со времени нашей последней встречи. А значит, проиграл, не сумел отстоять самое главное — свое время. Ему зачем-то позарез нужно, моему Женьке, подтверждение его и так безусловной правоты.

— Да так… Мне ничего от тебя не надо, Эб.

— Правда? А мои экво?

Все-таки я очень хорошо его знаю, а он прожил не так много абсолютного времени, чтобы по-настоящему измениться. Мне прекрасно известны все его болевые точки, и не вредно зацепить лишний раз, щелкнуть по носу зарвавшегося юнца:

— Ты же собирался жить коллективным созидательным трудом, забыл? Ну, твои люди уж точно забыли, это же сколько поколений ты их водишь по пустыне, а?.. За счет моих экводотаций.

Изображает улыбку:

— Спасибо, Эб.

— А если мы перестанем вас содержать, Женя? Поверь, нам есть куда девать энергофинансы… на наших задворках. Ты об этом подумал?

— Не перестанете.

Вот теперь он улыбается искренне, от души, щурится, как довольный кот. И не спешит пояснять.

Ничего, мне не жалко спросить:

— Почему ты так решил?

— Периферийные тебе не разъяснили?

Мелкая шпилька, меня она не задевает. Он должен ответить: наверняка же придумал что-то действенное и остроумное, и не перед кем похвастаться, некому оценить, не с кем поделиться — для этой цели существую только я. Самовлюб­ленный, жадный и безнаказанный юнец: один его хронос, внутри которого мы сейчас находимся, его сумасшедше замедленное правительственное время сжигает чертову прорву экво, уж я-то знаю. Эженова молодость стоит мне едва ли не дороже, чем весь плебс-квартал с его жратвой и одноразовыми шмотками вместе взятый. А я бился над загадкой расщепления эквопотока: да он попросту уводит его часть себе лично, точь-в-точь как Игар, взломавший код, чтобы украсть несчастных семь тысяч. Мальчишки есть мальчишки.

Впервые за все мое новое стоячее время вспоминаю Игара. Естественно, тот мальчишка мне почти чужой, даром что правнук, тогда как с этим я практически не расставался всю жизнь, спорил с ним, проверял на нем любую мысль, несмотря на то что давно и прочно его похоронил. Беспро­светные идиоты работают все-таки в этом Периферийном ведомстве: выманивали меня сюда, как на блесну, на бедного Игара, хотя им всего-то и стоило намекнуть, что Женька Крамер жив. И неплохо сохранился.

Хотя, с другой стороны, они могли просчитать. Не исключено, что все это им зачем-то нужно — эффект внезапности, мое скрываемое даже от себя самого беззащитное изум­ление.

— Знаешь, в чем твоя главная ошибка, Эб? — вдруг негромко спрашивает Эжен.

— Недооценил тебя?

Он пропускает иронию мимо:

— Ты встроился в систему. В ту, которую создали без тебя. Принял чужие правила, существуешь в чужих рамках. Понятное дело, тебе тесно. Внутри твоего дурацкого хроноса.

— Ничуть не более дурацкого, чем твой.

— А вот не сравнивай, — в его голосе прорезается запальчивость. — Я-то не встраивался. Я создал свою систему, сам ею распоряжаюсь, сам варьирую. Вы привыкли думать, что Мир-коммуна — это серая толпа, однородная масса…

Порываюсь ввинтить издевательскую поправку — «плебс-квартал», — но Женька говорит слишком быстро и горячо для нашего с ним времени, и я отстаю, не успеваю.

— …тогда как это структура, сложная, многоуровневая, гораздо стройнее и красивее, чем ваши атомизированные хроносоты! А придумал ее я. И лично держу под контролем. Понимаешь разницу? — между встроиться и создать самому?

— О структуре, пожалуйста, поподробнее. Любопытно.

У него загораются глаза. Награда всей его кратко-длинной, подвешенной во времени мальчишеской жизни — мое любопытство.

— Все очень просто на самом деле. У вас там, — он не говорит «на задворках», и на том спасибо, — время не имеет никакой ценности. Ну, кроме чисто материальной, в этих ваших экво, но я не о том, у нас же нет никаких денег и собственности, нет вообще, — мою ироническую усмешку Эжен игнорирует. — Я об истинных ценностях, о тех, что существуют на уровне общественного сознания, на которых стоит мир. Для вас время — пшик, не больше чем оболочка, ячейка сот, то ли жилплощадь, то ли шмотка по вкусу. Жить быстрее или медленнее — личное дело каждого, а личные дела ничего по большому счету не значат, и каждому это очевидно.

Кажется, я уже потерял нить его рассуждений, все-таки это надо привыкнуть — жить и думать настолько медленно. Ничего, потом пойму, задним числом. Мне нравится смотреть, как он говорит.

— А в Мире-коммуне время — реальная ценность. По большому счету единственная. Свое время надо заработать, заслужить, и это главное, к чему стоит стремиться. Не шмотки, не жилплощадь, не хронос — а свое рабочее время. Свое. Рабочее. Время!

Лозунги в Женькином исполнении всегда получались лучше всего.

— То есть оно у вас отнюдь не одно на всех? Прекрасная идея Абсолютного времени тоже развалилась в хлам?

Обижается:

— Не припомню, чтобы ты понял хоть одну мою идею, Эб.

— Разумеется. Я для этого слишком стар.

Но кое-что пока соображаю. Могу суммировать впечатления и анализировать информацию, даже если последней мне перепали крохи, разрозненные фрагменты. Провозглашенное единство выродилось в классовое расслоение, ничего нового. Нетрудно догадаться, кому в мире Эжена Крамера, как его ни называй, этот мир, больше всего повезло. Привилегированный, чтоб не рассмеяться в полный голос, рабочий класс.

— То есть в твоем обществе тунеядцев и потребителей работают исключительно за время, правильно? Как за еду; то есть нет, скорее как за наркотики. Свое рабочее время — главная ценность, и чем быстрее, тем бесценнее. Не производится у вас тут ничего, работы не так уж много, хватает не всем. Сфера обслуживания, это раз. Потом уборка, утилизация отходов. Что еще, медицина? — хвалю, мог бы и спустить на тормозах, в твоем возрасте простительно. Органы правопорядка, наверное…

— И спецохрана, — подсказывает Эжен.

— Твоя?

— Окружности.

Снова довольно улыбается: козырь в рукаве, и он уверен, что противнику нечем крыть. Окружность? — можно не переспрашивать, очевидно, та же периферия, вид с другой стороны.

— Хочешь сказать, что я кормлю твою армию, Эжен?

— Именно. И если вдруг перестанешь, моим спецохранцам это очень не понравится, Эб. А они быстро живут, гораздо быстрее ваших периферийных. В случае вооруженного конфликта… короче, ты меня понял. Не советую. Легче продолжать платить.

У него мечтательное, легкое, словно облачко, выражение лица. С точно таким же он когда-то — не будем акцентировать контрафактных слов — излагал свои высокие идеи. Я им любуюсь.

— Я вырастил новых людей, Эб. Принципиально новых. Спецохрана — это не просто армия, это квинтэссенция самой идеи Мира-коммуны. Они удивительные ребята, мои спецохранцы. Живут на запредельной скорости и, главное, осознают, насколько это прекрасно. Горят, как факелы, по всей окружности — и сгорают во имя нашего мира, потому что это есть высшая ценность и высшее счастье. Вам нечего этому противопоставить, и дело вовсе не в энергофинансах. Даже если ваши периферийные начнут гнать, как сумасшедшие, свое время, это не поможет. Такую самоотверженность, такие скорости невозможно купить. Для этого нужно, чтобы выросло несколько поколений с принципиально иной системой ценностей…

— И очень, очень неторопливый селекционер.

Женька досадливо морщится:

— Перестань. Я просто должен был это видеть. Убедиться, что у меня получилось.

— Сколько тебе лет, Женя? Абсолютных лет?

Почему-то кажется, что он должен задуматься, припоминая. Но нет, отвечает сразу:

— Тридцать три. Уже почти тридцать четыре.

Ему и тогда было тридцать три. Пацаненок. Наши споры, наши жаркие дискуссии о миропорядке и его справедливости — для меня это было недавно, а для него вообще вчера, и года не прошло, если считать в абсолютных единицах. Успеть за это краткое время полностью сменить платформу, несущую ось, базовые представления о добре и зле — и при этом не разочароваться в прах, а убедить себя в том, что так и надо, что все изменения гибки, несущественны и необходимы… Молодец, хороший мальчик. Любопытно было бы узнать, насколько в этой метаморфозе помог ему я. Воображаемый оппонент, старый брюзга Эбенизер Сун.

Впрочем, когда наши пути разошлись, я был не очень-то и стар.

Значит, у него есть еще и армия. Как у любого приличного диктатора, ну-ну. Армия фанатиков, прожигающих жизнь на самых высоких скоростях — мои несчастные экво! — и готовых на все ради постоянной дозы драйва, своего рабочего времени. И я не удивлюсь, если эти его спецохранцы уже бьют копытом, застоявшись в обороне своей Окружности. И поглядывают в направлении наших задворок.

— Периферийное ведомство знает о твоей спецохране?

Эжен выписывает в воздухе кистью руки неопределенную восьмерку:

— Видимо, да. У них свои сложные профессиональные отношения, не вижу смысла вникать.

А меня привлекли, вероятно, для того, чтоб я вник. И ка­ким-то образом повлиял на расстановку сил… Действительно, если наша с Крамером встреча запланирована, то уж точно не ради стариковской и тем более юношеской ностальгии. Черт, могли бы меня получше информировать, вместо того чтобы играть в свои многоступенчатые манипуляции. Что-то здесь все равно не сходится, что-то не так; получается, Аластер Морли со товарищи были прекрасно осведомлены и о расслоении плебс-квартала, и о расщеп­лении эквопотока на нужды классового общества… стоп-стоп-стоп.

— А почему ты расщепляешь эквопоток перед входом в накопитель? Разве на выходе не удобнее?

Смотрит удивленно:

— Конечно на выходе.

Значит, и это была подстава, сетевая инсценировка для тебя лично, влиятельный старик Эбенизер Сун. Которого они сочли за лучшее считать за идиота.

Плевать. Я пришел сюда, чтобы забрать Игара. И мне глубоко начхать на то, что планировали на этот счет Морли с его Периферийным ведомством, чего хотел от меня диктатор-мальчишка Эжен Крамер и смогут ли они когда-нибудь договориться. На финансируемых мною спецохранцев и растущую реальную опасность плебс-квартала тоже пока плевать, у меня еще будет время все это обдумать.

Но с Игаром я должен решить вопрос прямо сейчас.

На глазах у Эжена достаю мобилку и набираю номер. Гудки накатываются друг на друга плавно, как волны, мерно отсчитывая правительственное, можешь гордиться, старый сноб Эбенизер Сун, время. Успеваю сообразить, что рассинхронизация не даст нам нормально пообщаться, вот черт; ладно, сейчас мне важно, чтобы он просто отреагировал, нажал клавишу ответа. И мелодичное динь-дилень, абонент не отвечает, повторите попытку позже. Но я повторяю сразу же, и мерзопакостная дрожь-предчувствие ползет между лопатками; абонент не отвечает… Конечно, он может попросту не слышать. Или не считает нужным искать телефон, занимаясь чем-нибудь поинтереснее в каком-нибудь, как они тут называются?.. дом-сексе, что ли?..

Эжен смотрит с любопытством.

— Говорят, в твой мир то и дело перебегают из нашего, — элегантно меняя тему, продолжаю светский разговор. — Гости. Вы их тепло встречаете, и они, как правило, остаются. Неужели правда?

— Почему «как правило»? Всегда.

— И каким образом ты их, гм, убеждаешь?

— Я? Это совершенно естественный процесс. Когда человек из вашего мира, из своей замкнутой соты-хроноса попадает в наше общее время, единое время мира-коммуны, он вдруг осознает, что не одинок. А это важно, Эб. Важнее нет вообще ничего. Это самоощущение на уровне биологии, человеческого устройства. Человек — стадное животное, коллективное существо, он не может один. То есть приспособиться-то можно ко всему, вы всегда так живете, я знаю. Но стоит сорвать эту вашу чертову оболочку, хронос, уничтожить одиночество — и по контрасту обрушивается такое счастье… Разумеется, они остаются. Никого не приходится принуждать.

— Ты лично контролируешь каждый случай?

Пожимает плечами:

— Зачем?

А он и не может ничего контролировать. Из его правительственного времени легко наблюдать за сменой поколений и формированием социальных парадигм, удобно выращивать пачками новых людей; но один конкретный человек в коммунальном времени — для Эжена это быстро, слишком быстро. Да и неинтересно, по сравнению с глобальными категориями.

— Вип-гостей, конечно, ведут спецохранцы, — признается он. — Чтобы ничего не случилось.

Получается, меня всю дорогу сопровождали и те и другие; становится смешно. А Игара?!

Перезваниваю. Не отвечает.

Чтобы ничего не случилось. Что с ним могло тут произойти, пока мы треплемся неспешно в правительственном времени, болтаем ни о чем, так, из чистой ностальгии, в поддержание беседы, ради роскоши, я бы выразился, человеческого общения?!

Смахнув Женьку на слепое пятно, на периферию сознания, набираю второй номер, каковым располагает память моей мобилки: недолго искать.

— Слушаю, — стрекочет на ультразвуке человек-насекомое. Еще не слишком ускорился, слава богу. Еще можно с ним говорить.

Выдаю визгливой скороговоркой:

— Где Игар? В данный момент? Вы же его ведете, Морли? Что с ним?

И тут же вспоминаю: он сам говорил мне, что не ведут. Конечно, Игар же не вип-гость, как я, он просто мальчишка, и, сыграв свою роль приманки для меня, перестал быть им интересен. Но это могло быть вранье, спецслужбы всегда врут, не могли они вот так просто выпустить его из-под контроля…

Аластер Морли чирикает недовольное; наверное, в синхронном режиме это были бы убедительные пояснения для старого паникера Эбенизера Суна, а возможно, и ценные указания заняться настоящим, предписанным мне делом. Но он для меня слишком быстр, и я понимаю только одно: нет. Он правда ничего не знает об Игаре.

Остается только Эжен. Он смотрит с любопытством, Женька Крамер, которого меньше всего волнует судьба отдельно взятой человеческой песчинки. Ему просто интересно, откуда у меня такое странное выражение лица. Но, в конце концов, может же он хоть что-то — в его вотчине, в собственном своем мире!..

— Распорядись, чтобы они его нашли. Твои спецохранцы.

Женька делает круглые глаза:

— Кого?

— Моего правнука, Игара Суна, — чеканю, чтобы он проникся, юный диктатор, с которым нам еще обсуждать судьбы мира; но потом, сильно потом. — Он здесь. Я должен знать, что с ним. Это важно.

Ни черта он не понимает, и я повторяю:

— Мой правнук. Игар Сун.

Назвав его имя, вдруг осознаю всю безосновательность и нелепость моих страхов. Почему ты решил, что с ним должно было что-то случиться? С мальчишкой, который проникается сейчас, тьфу, своей биологической сущностью стадного животного. Не сомневайся, ему гораздо лучше, чем тебе, обманувший биологию и потому навсегда одинокий старик Эбенизер Сун.

Женька достает мобилу. Она у него тонкая, серебристая, красивая игрушка немыслимо давних времен. Интересно, ведь для того, чтобы отдавать по ней приказы, необходимо синхронизироваться: выходит, его непосредственным подчиненным тоже доступно — иногда — правительственное время?..

Глядя на меня, уточняет:

— У вас с ним одна фамилия?

— Обычно я отвечаю, что ничего не боюсь; это не бравада и не страх открыть слабое место, это правда. Я сам — ничего. Я боюсь только за детей.

(Из последнего интервью Андрея Марковича)

Когда она прикрывала дверь, фигурная картонка «Не беспокоить» качнулась, словно часовой маятник, и еще раз, и чуть-чуть еще, постепенно затухая, увязая в стоячем времени. Но Вера все-таки коснулась картонки пальцем, останавливая малейший намек на движение, на шорох, на все, что могло выдать ее уход. Как будто бегство. Как если бы я скрывалась от кого-то или не расплатилась по счету.

Я и правда не расплатилась. Но Сережа, наверное, заплатил.

Коридор был полутемный и неожиданно длинный, на несколько дверей, а ей казалось, что вся гостиница — маленькая, компактная изнутри, как японская шкатулка. Противоположная стена была оклеена обоями с иероглифами и танцующими журавлями, одному из них отрезали голову и крыло, прерываясь на входной проем. Над проемом светилась маленькая лампочка.

Вера сделала шаг — и отпрянула от прошуршавшей мимо тени, отступила на шаг, почувствовав отведенным локтем гладкость двери; тихо, не надо резких движений, шагов, стуков. Разумеется, не было никакой тени, так, мой собственный блуждающий страх. Это всегда очень страшно: выйти из неподвижной вечности наружу, за дверь.

Первая ступенька негромко скрипнула под ногой. Вторая мягко спружинила под ковровым покрытием. На третью почему-то страшно было перенести всю свою тяжесть, и Вера щупала ее носком ноги, словно поверхность слишком холодной воды, в которую зачем-то надо войти.

Нужно. Необходимо. Граничное условие продолжения жизни.

Сережа все-таки позвал ее за собой. Поняв, что не сможет вернуться в остановленное время их счастья, придумал единственный выход: она должна его догнать. Сделать над собой нечеловеческое усилие — и сдвинуть свое время с мертвой точки, раскачать, словно маятник мертвых часов, заставив его снова отсчитывать секунды. Запустить пускай не вечный, но все же двигатель обычной человеческой жизни, сцепленный со временем.

И тогда, может быть, мы еще встретимся.

Вера сбежала по оставшимся шести ступенькам, будто и вправду нырнула в обжигающе-холодную воду, — такое случилось однажды на море: пришло течение, вода за одну ночь остыла почти на десять градусов, все в санатории об этом знали и никто не лез купаться, и мама запретила ей тоже, но она не поверила в такую невероятную несправедливость, — и перехватило дыхание, пронзило ледяным и острым, и оставалось только биться, колотить по воде руками и ногами, отчаянно пытаясь выплыть. Зацепила плечом дверной проем, запнувшись взглядом о тоже искалеченного, одноногого и однокрылого журавля. Вырвалась в холл и остановилась, хватая ртом воздух.

Здесь никого не было: только сдвинутые к стене ширмы, круглые пуфики, морские раковины на стойке ресепшна, за которым колебался воздух, как будто старался и все никак не мог оформиться в полноценного призрака, тень. В гостиничных холлах должны висеть часы, подумала Вера, непременно должны, ведь нужно отмечать поселение и отъезд постояльцев… В хостеле точно были часы, аутентичные, с танцующей фигуркой… И в административном корпусе нашего с мамой единственного на все времена санатория…

Никаких часов. Нигде.

Она пересекла холл, ступая неслышно, словно мимо кровати спящего. Возле выхода глянула через плечо: девичья тень за стойкой качнулась, полупрозрачная, почудившаяся, и в движении снова исчезла. Пискнул неуловимый для уха, запредельно-высокий ультразвук.

Вера вышла из гостиницы.

Город встретил пронизывающим холодом и плотной, материальной сыростью — дождь не шел, он был растворен в воздухе, нависал, как предупреждение, как дамоклов меч. Возможно, в остановленном времени оно иначе и не бывает; но я же вырвалась наружу? Или мое неподвижное время последовало за мной, словно шлейф, оболочка, сроднившаяся с кожей, герметичная, непроницаемая?..

И людей никаких не было, по крайней мере на первый взгляд; но что-то определенно шныряло вокруг, слишком быстрое, чтобы отследить и тем более разглядеть. Вера отважно шагнула из-под арки — и, конечно же, столкнулась, налетела на невидимую живую преграду, по этому случаю очертившую ненадолго зыбкие человеческие контуры и взорвавшуюся ультразвуковым стрекотом. Ничего. Такое со мной случается часто, они вечно подворачиваются под ноги — гораздо более быстрые, но слишком наглые и потому не маневренные люди, и потом самое вежливое, что можно от них услышать: «Бабка, не тормози!»… Лучше уж, неразборчиво, как если бы крутили на другой скорости диктофонную запись…

Не лучше.

Где-то по этим улицам ходит Сережа. Идет уверенно и быстро, у него масса дел, целей и встреч, его время бодро летит вперед; возможно, и даже скорее всего, он уже довершил и разрулил все, что хотел, и возвращается в гостиницу, не догадываясь, что ему туда больше нет хода… Впрочем, теперь, когда я ушла, все там стало как раньше, в обычном времени, общем для всех. Конечно, сначала мы разминемся, он увидит, что меня нет, и все поймет, и позвонит, и сам меня найдет. Главное — выйти из ступора, вернуться в одно с ним время.

Она пошла быстрее. Скорость-время-расстояние, они же взаимосвязаны, формула со школы, простенькая даже для меня, гуманитарной девочки, которая так и не выросла, так и не поняла ничего ни в физике, ни в жизни. За скорость зацепится время, и сдвинется, застучит шестеренками, пойдет вперед. Только бы не налететь ни на кого из идущих навстречу, вернее, только б они не налетели на меня, ползущую, наверное, еле-еле, почти неподвижную, — но они-то хотя бы меня видят. Я могу еще быстрее, вот так; бедная черепаха, задыхаясь, превозмогая колотье в боку, догоняет своего Ахилла.

Ничего не получалось. Фантомные тени по-прежнему сновали вокруг, не желая проявляться плотью, превращаясь в живых людей. Вера отступила к стене — материальными оставались только стены и камни, этот город прочно врос в свое и любое время, ничего ему не делалось, — и перевела прерывистое дыхание. Огляделась по сторонам и в двух шагах увидела арку, ту самую, из-под которой вышла, хотя кто ее знает, в этом городе арочные проемы гнездились целыми ожерельями и были похожи, как бусины-близнецы. Там, над аркой, наверное, была японская вывеска отеля?.. Вера не помнила: по логике вещей, должна была быть, но, кажется, нет, никакой вывески, никаких пошлых иероглифов, этот город многие свои сокровища прятал от случайных туристов, как, например, ту же «Склянку», ориентируясь на ценителей, на тех, кто знает. Стоячее время нивелировало скорость, обнулило расстояние. Бессмысленный забег на месте.

Захотелось вернуться туда, под арку, в отель. Там, по крайней мере, спокойно и тихо. И ширма, и раковины, и круглая кровать…

Вера прикусила губу. Так нельзя. Раскачать, запустить, вернуться в настоящее, в жизнь. Если пока не получается, то, наверное, потому, что я пытаюсь двигаться безо всякой цели, а потому и смысла. Значит, я должна придумать что-то похожее на цель.

Прежде всего, понять, какой сегодня день. Когда мы остановили время, была суббота, я помню, я так и осталась в той субботе, и Сережа вышел из нее, как из комнаты… Или для него уже настало после ночи воскресенье?.. А Машенька звонила мне, вернувшись домой. То есть для них для всех, живущих в общем времени, наступил как минимум понедельник, фестиваль закончился, все разъехались отсюда… И Сережа?!

Вера беспомощно крутнулась на месте. Как узнать, у кого спросить? О том, чтобы заговорить с кем-нибудь из этих людей, стремительно проносящихся мимо, почти невидимых, не могло быть и речи. Где, находясь в городе, можно увидеть дату?.. Дома она, если вдруг забывала число, а оно зачем-то было нужно, просто включала телевизор и клацала каналы вплоть до каких-нибудь новостей; по другим причинам она его, собственно, и не включала вовсе… Но я не дома. Где можно еще?.. В газете, наверное. Тут же выходят ежедневные газеты.

Если бы только суметь добраться до киоска. Скорость-время-расстояние. Если одна из величин равна нулю, я, конечно, никуда не дойду.

Но ведь выйти из отеля у меня получилось?..

Она сделала шаг, второй, третий, мучительно отслеживая брусчатку под ногами, скользкую, лаково блестящую: ступила на заметный, надщербленный камень, перешагнула, обернулась, удостоверяясь, что он остался позади. Теперь еще стенная кладка с древней надписью, выступающей из-под штукатурки: так в этом городе консервировали время, выставляя древность на всеобщее обозрение, словно заспиртованный экспонат в пробирке… Мимо надписи тоже удалось пройти, а значит, время все-таки двигалось, не было совсем уж безнадежно мертво. Пока Вера смотрела в стену, не решаясь выпустить ее из поля зрения — мигнет, пропадет, снова издевательски окажется рядом? — кто-то чувствительно толкнул ее под локоть, и отпрянул, и на птичьем языке пробормотал «извините». Когда она обернулась, он, конечно, был далеко: размытая, но все-таки доступная взгляду квадратная фигура в синем плаще.

Вера пошла смелее; киоск должен быть на углу, она придумала себе это настолько убедительно, как будто вспомнила. Там, где узкая улочка втекала по дуге в центральный проспект, единственную в городе прямую и широкую дорогу, вдоль которой даже росли большие деревья, должен стоять забавный теремок, выложенный по всем граням глянцевыми лицами политиков и звезд. Надо спросить сегодняшнюю местную газету, как она называется? — Скуркис говорил, а я забыла, — все равно, просто спросить сегодняшнюю газету. Там, наверное, есть про фестиваль, интересно будет почитать. Могли написать про Берштейна, и про ту девочку-поэтессу, Арну, и уж точно про Андрея Марковича…

Улица кончилась, образовав с проспектом острый неправильный угол. Никакого киоска здесь не было.

Вера остановилась. Мимо по проспекту летел сплошной горизонтальный вихрь, скрежеща на высокой ноте; впереди зажегся в сыром воздухе красный глаз, и вихрь встал, превратившись в обтекаемые бока наползающих друг на друга машин. Странно, ведь мы гуляли здесь пешком, с девочками, потом с Красоткиными и Скуркисом… и с Сережей. И все тогда гуляли, наверное, этот проспект перекрывают на время фестиваля или по выходным. Светофор мигнул желтым, и улица снова тронулась, слившись единым потоком; кажется, в Японии есть скоростной поезд, почти невидимый в движении. Сережа был в Японии, а я не была и уже никогда не буду… Прошедшее время, будущее время. Время.

Что-то ткнулось ей в руки, и пискнул чей-то — детский или просто ускоренный? — голос, и Вера успела разглядеть худенькую фигурку, мгновенно очутившуюся вдали, да, это ребенок, не взрослый; и посмотрела, что же такое ей дали.

Газету. Наверное, бесплатную, полную городской рекламы. И все равно — чудо, самое настоящее чудо.

Первое, что она прочла, был колонтитул с числом по верху полосы. Газета была старая, за субботу. Чудо оказалось недотянутым, недовершенным, как оно обычно и бывает с чудесами, низводя их до банальных случайностей и совпадений.

Вера перевернула газету — и увидела его лицо.

Сережа.

«Сергей Полтороцкий: уходя — уходи».

…Она читала. Интервью было развернутым, вопросы бессистемно шарахались из политики в кино и обратно, то и дело сворачивая в личную жизнь, которая, конечно, интересовала журналистку больше всего; и тебя тоже, не надо лукавить, иначе ты давно выбросила бы этот листок, а не читала взахлеб.

Он дал за свою жизнь сто тысяч таких вот интервью девчонкам из провинциальных газет, он умел обаятельно и ловко уходить от ответа, дурачить, морочить, играя в откровенность. У него было в запасе сто тысяч накатанных историй: про сельскую школу и юношескую любовь, про поступление в театральный и начало съемок в кино, про фестивальную поездку в Японию — «из гостиницы не выходить, сакэ не пробовать, японкам не улыбаться!»… И про первую жену: Галина Титаренко, точно, а я никак не могла вспомнить фамилии и стеснялась у него спросить… «По всей стране бабы из кожи вон лезли, чтоб стать похожими на мою Галку, а мужики — все, до единого! — ее хотели… Француз, о-ля-ля… виноградники, замки на Луаре, тьфу…»

Конечно, он врал. Почти обо всем, примешивая в развесистое вранье, словно пряности, чуть-чуть правдивых фактов. На газетной полосе это было заметно и очевидно — а журналисточка все принимала за чистую монету и старательно расшифровывала потом с диктофона, гордая разговором с самим Сергеем Полтороцким. Разумеется, он кого угодно может убедить, и обаять, и заставить поверить чему угодно…

А разворот занимали фотографии. Плохого газетного качества, мозаика из разноцветных точечек, если поднести близко к глазам, но на расстоянии — узнаваемых, живых. Сережа в костюме с депутатским значком что-то говорит в микрофон. Сережа на сцене, в ниспадающей хламиде, и рука вывернута в трагическом театральном жесте. Совсем молодой Сережа, улыбающийся и усатый, в вышитой рубашке. Старое, черно-белое, семейное: Сережа и его Галя с начесом, и посередине белоголовый ребенок, непонятно, мальчик или девочка, ангел с прозрачными глазами. И рядом цветное, яркое, многолюдное: Сережа, его взрослые дети, у дочки (или невестки?) младенец-внук на руках, и новые, маленькие дети, и теперешняя жена… Совсем молодая, ну, может быть, лет сорок, она же актриса, следит за собой. Красавица, это профессиональное. Перестань, вот только не надо зависти, пошлой, стыдной…

«Конечно, она знала, за кого вышла замуж. Я человек увлекающийся, легко теряю голову! — но у меня есть жесткое правило: никого не мучить, не изводить, не тянуть время. Уходя — уходи. И я всегда возвращаюсь домой».

Думал ли он обо мне, когда говорил это, набалтывал провинциальной дурочке псевдооткровенности на ее любопытный диктофон? Конечно же, нет: газета вышла в субботу, интервью записывалось, ну допустим, в пятницу, мы еще не были знакомы… Просто он знал. Он с самого начала, заранее, задолго до нашей встречи, знал, что так будет. Ему далеко не в первый раз.

Теперь вот я тоже знаю. И мне придется как-то с этим жить.

Вера так и стояла на углу с газетой в руках, и ее время стояло вместе с ней — в глухом, безнадежном ступоре, и больше не было причины и стимула сдвинуть его с места. Я могу простоять так всю жизнь, длиною в вечность; а что ее теперь ограничит — желание умереть?.. Но у меня нет даже этого, ничего у меня не осталось, кроме желтого газетного листка. Банальнее не придумаешь — в наполнение вечной жизни. Сбросить под ноги: хотя бы на это у меня пока достаточно сил и времени.

Отсыревшие листы спланировали на брусчатку, облепив квадратные камни Сережиным лицом… Его руками, обнимающими другую женщину… Да нет, просто бумагой плохого качества, мусором под ногами. И правда стало легче. Настолько, что Вера даже смогла нагнуться, поднять газету и, скомкав, бросить в ближайшую урну. В двух шагах; и эти два шага у нее вышло преодолеть.

Останавливаться было нельзя — она это чувствовала, осязала всей кожей, понимала на уровне глубинного, нечеловеческого инстинкта. Двигаться дальше, идти, все равно куда, неважно, медленно или чуть быстрее, как получится — но идти. Вокруг шумел, жужжал на грани ультразвука слишком быстрый город, полный ускоренных людей и совсем уж непостижимо-стремительных машин; да ладно, мне ли привыкать, я всегда жила замедленно, всегда отставала от жизни, а разница темпов не имеет такого уж решающего значения.

Над проспектом мигал светофор, словно гирлянда новогодней елки: красный-желтый-зеленый-красный, без малейшего зазора — но улицу надо было перейти, и Вера ступила на широкую белую полосу, прерывистую на брусчатке, и пошла, и вокруг завизжали на разные голоса автомобильные сигналы и водители; ничего, переживете, бывает, все старухи не торопятся, пересекая дорогу. Она смотрела только вниз, на белые полосы зебры, и все равно едва не споткнулась о внезапную бровку.

Не останавливаться. Пускай движение не имеет смысла — только в нем жизнь, ее собственная, отдельная от того фарса, в который она оказалась втянута помимо воли и в котором рисковала остаться навсегда. Нет, ничего этого не было. Никогда он не имел отношения ко мне, Сергей Владимирович Полтороцкий, актер и депутат, публичный человек, живущий на газетных полосах, раздаваемых бесплатно на углу. Пустопорожний циник, чьи расхожие байки я принимала за откровения. Нет, у меня ничего с ним не было. Его не было вообще, нет и не будет — ни в одном из существующих времен. «Уходя — уходи». Какая невероятная, обнаженная пошлость… Не было!!!

У меня своя жизнь и свое время. Пускай замедленное, еле тянущееся, какое уж есть. Все равно я как-нибудь распоряжусь им — сама. У моего времени нет причин стоять на месте, я же никогда не была счастлива…

Страницы: «« ... 1112131415161718 »»

Читать бесплатно другие книги:

Страхи мешают многим свободно жить. Ограничивают пространство и время, которое могло быть использова...
Нина и Женька были знакомы тысячу лет, но никак не могли определиться в своих отношениях. Вот и в шк...
Пособие посвящено важному этапу новейшей отечественной истории. В нем разбираются сложные дискуссион...
Читателю предлагается первая книга цикла «Ваша карма на ладонях», предназначенная для людей, только ...
Вторая книга цикла «Ваша карма на ладонях», посвященная рассмотрению черт характера человека, поможе...
В этой книге все документально, без примешивания сторонних идеи? в местные реалии: только о городе и...