Гибель Помпеи (сборник) Аксенов Василий
– Севера? – спросила Аська. Она отвернулась от нас, курила и смотрела в потолок.
Рыжий полоснул по ней огненно-творческим взглядом.
– Мы строим на нашем дальнем Севере города будущего. Пластиковые купола, под которыми будут бить фонтаны, щебетать птицы и…
– Хватит, – сказала Аська.
Рыжий ткнулся носом в тарелку и оттуда, из-за бифштекса, словно из засады, засверкал в меня глазами, заподмигивал.
– Никакой он не строитель, Петя, – сказала Аська, – ни из какого он не из исполкома.
– Я прекрасно знаю, кто ты, – сказал я и засмеялся. – Ведь ты же поступал в Нахимовское училище. Ты морской офицер.
– А пофантазировать разве нельзя? – сказал Рыжий, улыбаясь и выпрямляясь. – Конечно, я моряк. Командую одной… хм… гм… плавединицей…
– Буль-буль? – спросил я радостно и радостно рукой изобразил виляющую (почему же?) подводную лодку.
Рыжий покосился вправо, покосился влево, потом утвердительно прикрыл глаза.
– Арктический патруль?! – воскликнул я. – Скоростные погружения?! Залпы из-под воды?!
– Спокойно, дружище, – снисходительно улыбался Рыжий. – Не так громко.
Он, посмеиваясь, сидел передо мной. Командир атомного ракетоносца, скажу я Иксу, Игреку и Зету, когда они спросят, кто со мной. Командир атомного ракетоносца сидит передо мной, и веско взбухшие вены видны на его веснушчатых руках.
Аська сощуренно и зло повернулась к нему.
– Зачем тебе это надо? – повысила она голос. – Зачем тебе это фанфаронство? Неужели ты не можешь без…
Рыжий выхватил платок и чихнул, заглушая ее последние слова.
– А где же наш ром с кайенским перцем? – крикнул он через платок и дальним от Аськи глазом мигнул из-за платка мне.
– А вот он, ромчик ваш, – сказала Шурочка, – Викторина вместо кайенского малапагского насыпала. Пришлось менять.
От рома мы запылали сдержанным желтым огнем и приблизились друг к другу, объединившись глазами.
– Я жонглер! – гордо сказал Рыжий.
– Вот это ближе к истине, – усмехнулась Аська, встала и протянула мне руку. – Пойдемте танцевать.
Я держал свою ладонь на ее нежной спине, и мы медленно танцевали. Она немного склонила голову и то смотрела на меня с теплой усмешкой, а то смотрела в сторону с теплой печалью. Икс, Игрек и Зет улыбались мне, как точка-тире-тире-точка-точка-тире и неожиданно запятая. Еда коченела перед ними, они совсем забыли о еде, увлекшись нашим танцем.
– Как это странно, – заговорила Аська, – художник Н. – это вы, это ты, Петя. Я слышала о ваших, твоих работах и даже кое-что видела у…
Рыжий, стоя возле нашего стола, жонглировал тарелками, стаканами, ложками и бутылками. Он смотрел на нас огромными глазами и еле шевелил расставленными пальцами, а над головой его висела звенящая арка из пролетающей в разных направлениях посуды.
– Я хотела бы зайти к тебе, – сказала Аська, и вдруг мне показалось, что здесь определяется какой-то вызов, какой-то решительный вызов судьбе. – Я хотела бы посмотреть твои работы.
Я подумал о том, как она сидела бы в моей мастерской, положив ногу на ногу, а подбородок на ладонь, а я стоял бы перед нею в своей дурацкой ермолке и вельветовой куртке, и это было бы в моей мастерской, в кругу любимых мной предметов, в кругу моей тихой жизни, о которой мало кто знал, и этот ее приход, это ее сидение в моей мастерской было бы как раз тем итогом, той точкой, к которой я, сам того не зная, стремился и…
Когда они приблизились, мы увидели, что в руках у них стальные прутья, то ли выломанные из ржавых кроватей, то ли выкованные кузнецами Дамаска, и мы увидели, что их вдвое больше, чем нас, и что наши катапульты и глиняные бомбы для них пустой звук, но холмы были заняты, и карфагеняне стояли, подняв боевые значки, и матросы Дюмон-Дюрвиля стояли спина к спине у мачт, и Рыжий крикнул, косясь на девочек, маячивших в отдалении, на Ее Толстоножество в голубых бантах:
– Готовь орудия!
– Нет, – сказал я, – лучше не надо. Лучше не приходите, Аська. Лучше не приходите ко мне.
Два-три поворота с мелкими шагами, с ритмичными покачиваниями плеч и бедер под ту-ру-ру-ру саксофона, под бу-бу-бу контрабаса, и этого разговора как будто и не было, как будто и не было этого вызова судьбе.
Рыжий с жалкой улыбкой вытащил из-за пазухи красного петуха, вытащил изо рта полосу огня. Петух, вытянув шею, как глухарь, со свистом пролетел через ресторан прямо на кухню, а огненная полоса тянулась за ним реактивным выхлопом. Рыжий начал кланяться. Он кланялся и кланялся, но аплодисментов не было.
– Я несчастна с ним, Петя, – тихо сказала Аська и обмякла в моих руках.
Рыжий тогда с загоревшимся взглядом, с вылепленным жестким лицом упругими скачками взлетел по лестнице и появился на балкончике, с которого мне всегда хотелось спрыгнуть.
– Эй, едоки! – крикнул он. – Жирные вожди острова Туамоту! Вы проводите в праздности ваши ленивые дни, и дары природы валятся к вам прямо в руки. Но я пришел сюда к вам, в ваше царство Лотоса, я пришел сюда, оставив за спиной тайфуны и ураганы, самумы, смерчи и торнадо, я – Рыжий с того двора, и я обменяю всю вашу еду, весь ваш остров на жалкую нитку бисера, на всего только одну маленькую ниточку из бездонных трюмов «Астролябии». Салют!
Он перелетел через барьерчик и спрыгнул вниз и, отскочив от пола, как от батута, перевернулся в воздухе.
– Петька, присоединяйся! – крикнул он мне, и я тут же оказался в воздухе и тоже перевернулся через себя прямо под потолком.
Мы долго прыгали, гогоча, отскакивая от пола, как от батута, кувыркаясь, а потом гигантскими прыжками вылетели вон, делая по пути кульбиты, колесо, двойные и тройные сальто.
Потом мне рассказывали, что посетители ресторана были удивлены нашим странным поведением, но метрдотель Андрианыч сказал:
– Ничего странного не произошло. Мы были информированы заранее. Встречи друзей детства всегда кончаются таким образом.
1967 г.
Миллион разлук
Рассказ иронический, с преувеличениями
– Жить и видеть, – бубнил себе под нос Эдуард Толпечня, шаг за шагом, по-стариковски – руки за спину – поднимаясь в гору горбатой улочкой среди сугробов, стараясь потверже поставить ногу в ботинке, похожем на крепкий, надежный автомобиль.
– Жить и видеть! – гаркнул он вдруг неожиданно для себя и огляделся с вызовом, словно кто-то убеждал его не жить и не видеть, словно фраза эта, этот девиз были для него итогом какого-то давнего спора. На самом деле не было никакого спора, не было никакого вызова и никакой проблемы – слова эти топтались во рту без всякого смысла, и были они разной длины оттого, что один шаг по обледенелой ступеньке был короткий, а другой – чуть подлиннее.
Нашелся, видите ли, философ! Пристыженный Толпечня сунул в рот сигарету, чиркнул зажигалкой. Никто его, к счастью, не слышал. За витыми решетками заборов, за сугробами не видно было ни души. Он двинулся дальше, и рот его, занятый теперь вирджинской вонючкой, уже ничего не бормотал, но в голове все так же медленно, неумолимо поворачивались фанерные шестеренки: «жить и видеть», «жить и видеть»…
Шапки молочного снега лежали на коньках крыш, на козырьках калиток. Святой Августин у ближайшего крохотного фонтанчика украсился странноватой тиарой, ветви сливовых деревьев под тяжестью снега перегнулись через заборы, образовав над тропинкой-лесенкой сентиментальные девственные полуарки. И никого не было на этой крутой, ведущей к замку принца Альбрехта улочке, и не слышно было ни звука, даже непонятно было, кто же чистил столь аккуратную тропинку среди сугробов, и уже совсем нельзя было представить, что недавно внизу по Кенигштрассе, разбрызгивая коричневую снегогрязь, катят бесконечные «фольксвагены», «ситроены» и «фиаты».
Впереди заскрипели петли, и, отодвинув чугунную калитку белой лапой, на тропинку вышел и встал лицом к чужеземцу выдающийся сенбернар. Пес, пожалуй, был по грудь рослому Толпечне, а голова его, рыже-белая меховая голова, пожалуй, была вдвое больше средней человеческой головы, а глаза его по размеру приближались к лошадиным глазам, пожалуй. Пес смотрел на незнакомого пешехода с серьезным, вдумчивым любопытством умного подростка.
– Гутен таг, – растерянно пробормотал Толпечня. Сворачивать было некуда, ретироваться глупо, он остановился в двух шагах от пса и приподнял кепи.
– Я Эдуард Толпечня. Возможно, видели меня на экране телевизора?
Пес посторонился, чтобы дать ему пройти, немного даже лег боком на сугроб. Толпечня хотел было его погладить, но подумал, что это глупо. Все равно что погладить корректного господина на Кенигштрассе. Он прошел мимо и, сделав шагов двадцать, оглянулся. Пес глядел ему вслед с прежним вежливым любопытством. «Какой славный! – подумал Толпечня. – Хорошо бы иметь в приятелях такого мохнатого силача с сильно развитым спасательным инстинктом».
После очередного крутого завитка улочка вдруг кончилась, замок утонул по самые шпили за каким-то снежным горбом. Но зато перед глазами иностранца открылся огромный, открытый солнцу и ослепляющий Тироль, цепь вершин и резкие тени, выпуклости глетчеров, а ниже оранжевые пятна деревушек, а еще ниже изгибы дорог, и нити ропуэя с яркими букашками кабин, и щеки слаломных трасс, а совсем внизу прямо под ногами выплывающее из синей тьмы барокко старого Брука.
«Жить и видеть! – подумал Толпечня. – Жить всем телом! Лететь всем телом! Болеть всем телом! Любить всем телом! И видеть каждой порой весь засыпанный чистым снегом мир со всеми его скатами для разгона, со всем его голубоватым небом для полетов и видеть ее, ту женщину, где бы она ни была, напряженно и ежеминутно помнить ее, не бороться с тоской, всем телом отдаваться тоске, потому что я никто без той женщины, без нее я даже не летун».
Толпечня вспомнил магазин «Кулинария» на улице Горького. Там в закутке был когда-то кафетерий, шумная, беспокойная точка нарпита, где тебе наступают на ноги и норовят облить кофе или бульоном. Он стоял вплотную к стеклу с чашкой и пирожком и смотрел на улицу, где в тени швартовался троллейбус. Это ее трол, он знал безошибочно. И точно: облагороженный ею трол раскрывал свое нутро, и она выпрыгивала, она выходила из тени на солнечный перекресток и шла к «Кулинарии» своей походкой примадонны. Ему показалось, что она идет с закрытыми глазами и без единой мысли под ореолом спутанных и летящих волос. – В – блаженном – безмыслии – на – свидание – для – любви.
Толпечня тогда тоже закрыл глаза, и по его плечевому поясу прошел ток слабого напряжения, а вскоре он почувствовал, как ее пальцы прикоснулись к его затылку.
– Осторожно, я бульон, – сдавленно пробормотал он.
– Что такое вы придумал? – прохладный ее смех.
– Я бульон в вас, – Толпечня повернулся и протянул ей чашку и надкусанный пирожок.
– Со вчерашнего дня не ела, – проговорила она, опуская лицо к чашке и округляя глаза.
Тяжелые мраморные львы лежали на крыше казино Мар-дель-Оро. Длинный ряд львов в одинаковых царственных позах со злыми глазами, устремленными в океан, и с тяжелыми лицами, будто бы вылепленными самой лепрой.
Алиса стояла на набережной и смотрела на львов, запрокинув голову. Они вызывали в ней глухое раздражение и не очень понятную досаду. Они были не на месте здесь, в легкомысленном, одуревшем от жары, похоти и от легкого южного алкоголя Мар-дель-Оро. Тем более они были неуместны на крыше курортного казино. Да и само это здание с его монументальностью, с его державной угрозой мало напоминало курортные казино, где шла дурацкая мелкая игра, где никогда не совершались драматические события, а просто выгребалась мелочишка из карманов гуляк.
Должно быть, это несоответствие и раздражало Алису, но прежде, проезжая мимо казино на концерт, она никогда не вглядывалась в сумрачное глухо-угрожающее здание, а просто скользила по нему взглядом и, почувствовав мимолетную тоску, чуть сильнее нажимала на педаль акселератора. Сегодня у нее был первый свободный день за все время южноамериканского турне, и она с утра все думала о том человеке, проснулась с мыслью о нем и вновь задремала уже с ним в утренней тяжести, наполненной его присутствием. Присутствие его в конце концов стало настолько острым, что она проснулась окончательно со счастливым смехом и тут наконец поняла, что его с ней нет; она одна на влажной простыне, а он сейчас, конечно, за тридевять земель, в северном полушарии, летит, раскрыв руки, в трескучем небе.
За завтраком она просмотрела столичную большую газету и нашла в ее недрах свой портретик и несколько строк о том, что гастролирующая сейчас в стране Алиса Крылова «пленяет публику Мар-дель-Оро своей изысканной кантиленой и глубоким проникновением в музыку Ренессанса». Почему-то и эта стандартная высокопарность раздражала ее, и она вышла из отеля в дурном настроении.
Она ждала выходного дня с нетерпением и собиралась на своем прокатном автомобильчике укатить куда-нибудь на далекий пляж и там лежать в одиночестве до темноты и думать о Толпечне. Однако она прошла мимо паркинга и оказалась на набережной перед зданием казино в густой толпе почти голых людей.
Она засунула пальцы за пояс джинсов и пошла по набережной с независимым и злым видом, косо поглядывая вверх на гривастых стражей имперского лепрозория.
Что же это? Все вокруг в это утро угнетало ее – и веселые голыши за столиками бесконечных кафе, и рекламные бутылки аперитивов, болтающиеся в море за полосой прибоя, и белоснежные отели вдоль набережной… И тут еще вдруг нахлынул шквал рок-н-ролла, и появилась шестерка цирковых лошадей с султанами, влекущая королевскую золоченую карету, на крыше которой дергалась девица в «бикини».
Толпа взревела, узнав любимицу свою, этот символ наслаждения, триумф жизни, ля бомбу сексуале, миражную телемечту. Впереди кареты и по бокам двигались ощетинившиеся оптикой грузовички, а сзади нависал операторский кран, и голые ступни оператора дергались, словно в припадке. Девица в экстазе воздевала к небу руки с флакончиком лосьона «Мария Стюарт» и крема «Биототаль».
И вот они проехали, и вдруг наступила тишина, процессия словно подмела набережную, всех утащила за собой, даже инвалидов в колясках, и на пустом асфальте перед Алисой оказался один лишь старичок с шарманкой и попугаем, немыслимый призрак прошлого века.
– Тайны вашей жизни. Мистерии. Магия. Фатум, – безнадежно бормотал замшевыми губами неудачливый конкистадор явно славянского происхождения.
– Сеньорита, перфавор! – проскрежетал, взъерошив перышки на лысеющей голове, его старый друг, неудачник птичьего полета.
Алиса протянула старичку песо, и тот, вначале растерявшись от нежданной везухи, спросил профессиональным тоном:
– Сеньорита архентино, нортамерикано, аллемано?
– Руссо, – сказала Алиса.
– Руссо? – В левом глазу старичка зажегся далекий керосиновый огонек. – Пшепрашем, пани, возможен компликацион. Алоиз! – закричал он попугаю, словно тот был туговат на ухо. – Сеньорита руссо! Ты слышишь меня? Руссо, Алоиз, руссо!
– Сеньорита руссо! – с удовольствием проскрипел попугай. Запрыгал вдоль ящичка с билетиками, клюнул, вытащил розовый билетик и, оттопырив крылышко, повернулся к Алисе. Она развернула билетик и с удивлением прочла:
- Когда в жизни будут злые силы
- Угнетать, душою теребя,
- Пусть к тебе приедет друг твой милый,
- Обогреет пылко и любя.
– Фантастика! – воскликнула весело Алиса. – Нет, это просто потрясающе! Как на Тишинском рынке после войны.
Она захлопала в ладоши, даже запрыгала, протянула старичку еще песо и тут заметила, что он плачет.
– Умный фогель, – бормотал старичок, засовывая палец под крыло попугаю. – Старый амиго. Брависсимо, Алоиз!
Нечто подобное музыке – неизбывная жалость к старичку, к старой лысеющей птице, ко всему смертному и живому, запах талого снега и голые ветви лип, стихи из розового билетика, воспоминание о сумерках на улице Герцена – все это и что-то еще не названное, не разгаданное, подобное музыке, тронуло сердце Алисы, когда она стала спускаться по лестнице к пылающему и шумному океану.
Она вспомнила, как шла в тех сумерках из нотного магазина и увидела Толпечню на условленном месте возле шашлычной.
Великий спортсмен и летучий человек явно нервничал, томился, заглядывал в окно, за которым безмятежно пировали такие же, как он, великие спортсмены. Она задержала шаги и даже как бы спряталась за фонарем. Толпечня вынул из кармана часы, посмотрел на них, потом спросил, который час, у прохожего, подкрутил свой брегет, нервно поиграл цепочкой, рванул, порвал, чертыхнулся, сунул в карман, сделал было шаг в сторону, но остался…
Это было второе их свидание, и он еще не знал, какая она – «в порядке» или не очень. Она смотрела на него издали равнодушно, тоже что-то взвешивая, словно первого безумного свидания у них и не было. Не повернуть ли назад к Консерватории? Подумаешь, краснорожий верзила, мало ли таких? Считаю до десяти. Если он почувствует мой взгляд, тогда… Он почувствовал ее взгляд на счете восемь и сразу позабыл все свои сомнения, а она вдруг почувствовала, как на горле под подбородком у нее возник электрический очажок и струйка от него поползла вниз, между ключицами, по средостению, к животу.
– Я думал, что вы не придешь, – пробормотал он.
– И вы был рад? – лукаво засмеялась она.
В Исландию он попал впервые, и здесь его поразило то, что всех иноземцев поражает и пленяет в Исландии: близость природы, близость сокрушительных, необузданных сил. В Рейкьявике почти с любого места вы видите океан, холодный и грозный, или горы, пустые, отчужденные, ничем как бы не связанные с людьми.
Толпечня шел по улице и сквозь густой снегопад видел эти горы и темную массу гудящего океана, а в конце улицы возвышался серый борт парохода, маячили желтая грузовая стрела и парень в ярко-красном анораке под этой стрелой. Снег, снег, снег валил с неба, катастрофически засыпал утлую столицу северных людей, всех этих бесфамильных «сонов», румяных верзил с детскими глазами.
Снежная прибыль, как всегда, веселила Толпечню, снежного человека, он знал, что снег не помешает его полетам, со снегом он был в свойских отношениях, а Родина, Москва, если уж и снилась ему когда-нибудь в его гастрольных ночах, то всегда представала перед ним в снегу, и это были счастливые сны. После снега во сне он твердо знал, что наутро все сладится.
Сегодня на почтамте Рейкьявика он получил письмо от Алисы, длинный конверт, прилетевший из Южного полушария, и в нем розовый билетик с какими-то смешными базарными стишками и профилем попугая, нарисованным ее рукой. «Я купаюсь, я мокрая, это не слезы, а морская вода», – накорябано было вокруг чернильного пятнышка. Мокрая Алиса, волосы закручены в кукиш на затылке, худая шея с ложбинкой, торчащие ключицы. Острое плечико поднято, капли на коже – сон, снег, купание, происхождение мечты…
В маленьком, уютном холле гостиницы возле камина под утварью, приплывшей в наше время из исландских саг, Толпечню ждали три корреспондента спортивных газет: американка, немец и датчанин.
– Хелло, «реактивный» мистер Джет! – сказала американка. – У тебя счастливый вид. Должно быть, собираешься завтра сигануть дальше всех?
Толпечня впервые видел эту американку, в костюме «Дальний Запад» и с длинными патлами ниже плеч. Впрочем, он уже привык, что западные журналисты разговаривают со спортсменами запанибрата, такова традиция, и ничего тут не поделаешь.
Он сел в кресло и принял из рук портье чашку горячего чаю.
– Я в отличной форме, сэр, – сказал он американке.
Та сделала паркером закорючку в блокноте и, прищурившись, уставилась на Толпечню, словно перед ней скаковая лошадь.
– Как твое полное имя, Джет?
– Эдуард Аполлинариевич Толпечня, сэр, – любезно поклонился ей знаменитый летун.
– С ума сойти, – пробормотал датчанин, попытался записать полное имя летуна и махнул рукой.
– А на покой не собираешься? – спросила американка.
– В небе места много, сэр, – сказал Толпечня. – Я не мешаю молодым летать, а разбег и толчок занимают считаные секунды, сэр.
– Какая я вам к черту «сэр»? – наконец возмутилась американка.
Летун тут же встал и поспешно откланялся. Корреспондентка напоминала ему Алису, вульгарный вариант той же породы.
…На конверте из Южного полушария был штамп гостиницы. Толпечня с конвертом в руке прямо от двери своего номера прыгнул на кровать и в прыжке еще умудрился снять телефонную трубку.
Еще полетаем, хе-хе. Какое мне дело до молодежи? Если мне пока летается, почему не летать? Если люди в разных странах хотят смотреть на мои полеты, почему же мне им не показывать их? А на горах места хватит, и в воздухе тем более. Еще стоит в вечном мраке, в антарктическом антраците закованный в черный лед таинственный Эребус. Вот там бы прыгнуть! Возьму с собой Алису на черный Эребус, куплю Алисе рису и карамельных бус, построю там зимовку и запасу шамовку…
– Сэр? – услышал он в трубке призыв телефонистки.
– Мне нужно заказать Мар-дель-Оро.
– Мар-дель-Оро! Это на другом конце света, сэр.
– Не так уже далеко, мисс. Попробуйте.
Было это или не было? В такой же снежный день, в такой же слепящий снегопад Алиса в рыжей шубе мелькала перед витриной гастронома на площади Восстания, высматривая что повкуснее, а он подъехал в своей таратайке, поставил ее в ряд машин между огромным старинным ЗИЛом и иномаркой и долго, около минуты, наблюдал щемящие сердце беспорядочные, трогательные ее движения: рывком открывается сумочка, туда влезает нос, волосы падают на сумку, кошелек в снег, сумка захлопывается, падают перчатки, беззвучное чертыхание, порыв к витрине, возврат к кошельку…
Почему же двери сами не открываются перед божеством? Неужели прохожие не понимают, какое уникальное существо они толкают локтями?
Толпечня нажал на сигнал. Его таратайка, в которой вечно барахлило зажигание, была оборудована европейским трофеем – музыкальным сигналом с первой фразой из увертюры Россини.
Алиса встрепенулась, бросила беглый взгляд на ряд машин перед гастрономом, хитро улыбнулась и, прикрыв ладонью рот, выдала свой «звучок», коронную ноту. Это был неполный звук и даже не половина, может быть, только четверть, но от него задрожали стекла старинного ЗИЛа. Прохожие задержали бег: кто, мол, тут балуется с транзистором?
Их легкомысленные встречи под снегопадами Москвы… «Мне с ней легко – вот и все, – думал он. – Мне с ней легко, как ни с одной женщиной прежде. Мне легко с ней и радостно. Радость встречи с ней пронизывает все мое тело, все клетки организма охвачены буйной радостью, радостью на грани взрыва, радостью послевоенной тишины, радостью блуждания и новой радостью на грани взрыва. Мне с ней так легко, что сбивается дыхание и намагничиваются руки. Мне так легко, что уже никак не оторваться и разлука немыслима. И вот мы уже полгода в разлуке!
Мы не принадлежим друг другу. Она принадлежит своему звуку, я – полету. Ничего хитрого».
Никогда не думал, что тоска по женщине будет так сильна. Тоскуют пальцы, ногти, щетина на щеках и родимые пятна. Тоска на молекулярном уровне.
Он стал думать о завтрашнем прыжке и о полете в бледном исландском небе. Если Рейкьявик удачно соединится с Мар-дель-Оро, тогда полет будет парящим, планирующим, а спуск торжественным, как северное сияние. Если разговор не состоится, тогда мистер Джет свирепо прочертит в небе суборбитальную дугу, побьет свой собственный рекорд, выпьет бутылку пива и в тот же вечер улетит в Канаду.
Звонок телефона взбаламутил сумрак. Толпечня судорожно схватил трубку и скрючился на кровати в позе эмбриона.
Звонил из Москвы Боря Панегиркин, замзавсекцией сверхдальних спортивных полетов.
– Привет, старик! Вот я наконец до тебя добрался. Как прошла пресс-конференция?
– Нормально.
– Нормально, говоришь?
– Да.
– Ты немногословен. Эдуард, мы все здесь, затаив дыхание, следили за твоими подвигами в Тироле и на Пиренеях. Большая надежда на Исландию, Эдик. Удачных тебе стартов и дальше, Эдюля. Твое имя, киса, на почетной доске комбината! Поздравляю!
– Из Канады я возвращаюсь домой, Борис, – строго напомнил Толпечня.
В трубке послышалось смущенное покашливание.
– Да-да, домой, конечно, Эдик, домой, но только, старичок, через Японию. Лады? Там будет симпозиум по сверхдальним. Мы требуем включения нового спорта в Олимпийскую программу. Съедутся лучшие летуны – Мэффи Огоуфолл, Люки Ферр, Вэл Зивелло.
– Черт бы их побрал! – в сердцах сказал Толпечня.
– Эдуард, мы говорим с тобой по международной системе связи. Через спутник УХО, – испуганно-официальным тоном напомнил Панегиркин.
Толпечня хотел и этот спутник послать в преисподнюю, но тут голос замзава уплыл в ионосферу, вмешалась какая-то другая система связи, запульсировал новый спутник, что-то зажужжало, какой-то голос задребезжал с упорством приближающегося комара:
– Рейкьявик? Колин, мистер Торбеччио! Мистер Тоббич! Эдвард Тубич! Атеншен плиз, Токио спикинг! – И вдруг совсем живой, ошеломляющий голос Алисы поцеловал его прямо в ухо:
– Эдик, здравствуй!
– Ты в Японии? – заорал Толпечня. – Я лечу к тебе. Я через четыре дня буду там.
– Но я улетаю, милый. Сегодня я улетаю через Северный полюс в Европу.
– Ваш звук, мадам Крылова, необычен, попросту невероятен. Он стоит в ряду полумифических современных явлений вроде телепатического контакта с дельфинами; космической ботаники или этого нового вида спорта, сверхдальних прыжков, по которым сейчас все с ума сходят.
Алиса отмахнула назад свою гриву и зорко посмотрела на спутника – нет ли подвоха в его словах? Нет-нет, мистер Оазис был простодушен. Он упивался гладким течением своей речи и упивался беседой, дивной прогулкой в обществе утонченной русской певицы под ветреным лондонским небом, похожим на размытую палитру художника-мариниста.
Они шли вдоль рядов знаменитой лондонской толкучки на Портобелло-роуд. Здесь торговали вперемешку сельдереем, креветками, самурайскими мечами, шляпами-треуголками, безносыми гипсовыми амурами, орденами и медалями всех стран, полуистлевшими мундирами времен Великой войны, колокольчиками, майками и значками с сомнительными надписями, игрушками ё-ё, комнатными собачонками, томами лохматой прозы и оккультными знаками из Тибета. Публика здесь тоже была невероятной: индус со спящей коброй на плече, хиппи с глазами, зеркальными от наркотиков, француз-крестьянин из Нормандии, обвешанный гирляндами знаменитого вандейского лука, шалая девчонка с цитрой – одна штанина красная, другая зеленая, боа из перьев тащится по асфальту – и все здесь чувствовали себя как дома. Пожалуй, один лишь респектабельный мистер Оазис в дорогом фланелевом костюме выглядел здесь странным чучелом.
– А что такое, мистер Оазис, эти сверхдальние прыжки? Это любопытно?
– Инкредибл! Это не просто спорт, это прикосновение к тайне! Можете мне верить, я сам пытался летать на склонах Килиманджаро. Знаете, раньше прыгали с трамплинов, но с тех пор как ваш соотечественник Толбуэнчи изобрел полые лыжи, трамплины сданы в музей, как паровоз Стефенсона. Теперь прыгают прямо с горных вершин, и зрелище полета вызывает тихий экстаз, сходный с тем чувством, которое я испытал вчера на вашем концерте в Ройал фестивал холле.
Где сейчас мой соотечественник Толбуэнчи? – тихо подумала она. Одержимый своими прыжками, он мечется по всему свету, мечтает о каком-то немыслимом Эребусе, как о венце своей карьеры. Что касается меня, то я готова стать немой, как губка, лишь бы быть рядом с ним где-нибудь в Голицыне, в Медведкове, на Разгуляе. Фокус тут в том, что я не могу не петь, пока люблю его, а он не может не летать, пока любит меня. Все и началось-то с любви: чудо-лыжи и этот невероятный звук.
– Ваш звук, мадам Крылова, загадочен. Должно быть, вы знаете, что в записи он теряет все очарование, – говорил мистер Оазис, задумчиво блуждая розовым, как мармеладка, ногтем в довольно пушистой бакенбарде. – Странно, что и по телевидению пропадает половина эффекта. Увы, потомкам не придется наслаждаться вашим искусством. Вы сами – часть вашего звука, и от вас исходит некий еще не исследованный психоделический магнетизм.
Алиса засмеялась.
– Вы говорите обо мне как о контактном дельфине или о лунном гладиолусе.
Мистер Оазис болезненно вскрикнул при этих словах, закрыл глаза и побледнел от непонимания.
– О, мистер Оазис, любезный мистер Оазис, я обидела вас!..
Они остановились перед маленькой дощатой эстрадой, на которой настраивала свои гитары группа «Мазутные пятна». За спинами парней были развешаны две сомнительные простыни и пододеяльник, и на этот экран сопливый подросток проецировал из бабкиного чугунка расплывающийся нефтяной спектр.
…Алиса закрыла глаза и оказалась на площади Сокола, возле пельменной. Толпечня крутил ложку в мучнистом бульоне, тоскливо смотрел в текущее стеклярусом темное окно. Публика узнала его, а он ничего не видел вокруг, потому что ждал ее…
Долговязый малый в искусно разодранном свитере выступил вперед и запел:
- Старинную историю
- Мне передал отец
- Про глазка леди Глории
- И про ее чепец.
- Ах, про ее батистовый и кружевной чепец!
– Ах, про ее батистовый и кружевной чепец. – Разноплеменная толпа, собравшаяся у помоста, захохотала и зааплодировала. Аплодировал и королевский музыковед мистер Оазис. Аплодировала и Алиса… а ночь опускалась на нее, сверкая двадцатью семью этажами Гидропроекта. Когда чуть-чуть притрагиваешься губами к чужим губам, тут совершается колдовство…
- Однажды к леди Глории Пришел Гастон-кузнец, И вскоре у истории Увидим мы конец. Ах, этот чепчик розовый пришелся наконец.
Обвал, вакханалия четырех гитар. Хохот в толпе, свист волшебной флейты, крик какаду.
– Ах, этот чепчик розовый пришелся наконец!
…Когда после недолгой разлуки они встретились, кажется, он плакал. Трудно себе представить, но он лежал ничком, и плечи его тряслись, как у плачущего человека. Было совсем темно, и только дрожал на стене далекий отсвет вывески ВДНХ. Просторная родина распростерлась в темноте: мухинская скульптура, космический обелиск, купола выставочного Багдада, и ночь текла сквозь фильтр светофоров и белых линий на асфальте.
Она отошла от окна, присела рядом, провела ладонями по его плечам, и по рукам, и по бокам, под пальцами ее перекатывались какие-то желваки, грубые выступы костных мозолей, следы бесчисленных переломов. Ей не хотелось плакать. Ей вообще ничего не хотелось самой, ей хотелось только размазаться по всему его телу, чтобы уже совсем ничего не хотеть самой…
- Я спел про леди Глорию,
- Но я не жду похвал.
- Ведь всю эту историю
- Нам Чосер рассказал.
- Ах, строгий Джери Чосер,
- Он никогда не врал.
Алису вдруг увлек ритм песни, и она нечаянно выдала «звучок». Все в изумлении обернулись, а девчонка в страусином боа подмигнула ей и сказала хриплым голосом:
– Ого, подружка? Хочешь уехать?
– А я и так улетаю, – улыбнулась Алиса. – Улетаю через час в Югославию на фестиваль в Дубровник.
– Умоляю, разрешите мне отвезти вас в Дубровник на моем аэро, – загудел умоляюще мистер Оазис. – Полный комфорт, ванна из чистого золота…
– Благодарю вас, мистер Оазис, но я уже привыкла к самолетам без ванны.
Скала, с которой он стартовал, затерялась среди своих сестер, а он все еще набирал высоту. Он летел теперь над горным курортом Хаконе и видел сразу несколько отелей, три современных, японских, и один старый отель викторианского стиля. Между ними завивалась кольцами головоломная развязка автотрассы. Люди вылезли из машин и следили за его полетом. Впереди синело озеро, где он собирался опуститься, а за озером, занимая целый сектор неба, словно ворота в рай, стояла гигантская симметричная Фудзи.
Все идет нормально, думал он. Я оседлал поток и теперь пролечу сколько захочу. Пока не начну думать о лыжах. В полете главное – не думать о лыжах. Если подумаешь о том, что тебя несут твои лыжи, – конец. Это ты сам летишь. Понятно? Ты и лыжи – это одно целое. Не «ты + лыжи», и не «лыжи + ты», и не Пантелей Толпечня. Ты летун; твое естество в полете. Главное – не думать о лыжах.
– Эй, Джет, завести тебе что-нибудь русское? – услышал он в наушниках голос с телевизионного вертолета. – У нас есть пластинка «Разлука ты, разлука».
– В чьем исполнении? – спросил он.
– Алиса Крылова.
– Не надо. Пустите тишину.
Главное – не думать о лыжах. Это – главное.
Она пела под сильным и знойным юго-западным ветром, на галерее Ректорского дворца, и звук ее расширялся на весь Дубровник. Туристы и далматинцы заполнили Плазу и все боковые улочки, все лестницы Кафедраля и церкви Маленьких Братьев, крепостные стены и башни, они стояли стеной вокруг фонтанов Онофрио, а дети, так те сидели прямо в воде.
Звук ее расширялся сквозь гранит и сквозь мрамор, сквозь бронзу и серебро, пожалуй, даже сквозь годы, думали далматинцы, уж не улетел ли он вспять к причалам пиратской Рагузы?
Главное – петь, думала она. Петь и не думать о связках и гортанных хрящах. Какие еще психоделические эффекты? Я и голос – это одно, это звук. Забыть обо всем, и о фанатике с ультрафиолетовым лицом тоже забыть. Я звук. Все равно мы не встретимся, пока любим друг друга, а разлюбим, так нечего и встречаться. Звук – я. Главное – не думать о хрящах и связках.
– Пробуют какие-то новые усилители, Ханни, – сказал в отеле «Эксельсиор» турист Джонни Гогенцоллерн своей невесте туристке Пегги Габсбург. – Временами кажется, что поет Алиса Крылова.
В конце декабря со сломанной ногой он оказался дома, вернее, в клинике Института усовершенствования врачей.
Огромное желтое с белыми колоннами здание больницы было построено в XIX веке на берегу худенькой речушки Шпильки. Больница в течение десятилетий разрасталась, к ней пристраивались новые корпуса, операционные и инфекционные блоки. Речушка давно уже исчезла, включилась в систему канализации, но в народе больницу все еще называли Шпилькой. «Попал в Шпильку», – так и говорили в народе.
– Жить и видеть, – бормотал Толпечня день за днем, глядя на свою загипсованную и подтянутую на блоке ногу.
Сосед его, хоккеист Саша Луньяк, без конца пел одну за другой модные песенки.
– Опять стою на краешке земли… В городе нашем, эх, многолюдном… Но ты прости, ты прости, капитан… Постарею, побелею, как земля зимой… Но я лечу, лечу, эх, и кричу…
Левая стопа Саши была раздроблена коньком во время десятой игры с «Монреаль канадиенс», но сейчас он был уже, по его выражению, в порядке, ковыляя на костыле по коридорам, и приносил больничные новости, на которые безучастный Толпечня реагировал слабо.
– Да, Алоллинарьич, – однажды сказал Саша, – вчера в красном уголке одна кадришка-замухрышка, хрипатая такая, передала мне для тебя записку. Извини, забыл.
Толпечня надел очки и прочел:
«Шпилька» гудит слухами о знаменитом пациенте. Я все о тебе знаю. Врачи говорят, что хромать не будешь. Что касается меня, то я сегодня уже выписываюсь, из отоларингологии. Я сорвала связки, и хрящи мои почти расплавились. Звук пропал навсегда, и я говорю-то теперь только шепотом. Прощай, я прошла ВТЭК и уезжаю в другой город. А. К.
Желаю тебе все-таки прыгнуть с Эребуса».
– Когда ты получил записку? – спросил Толпечня Луньяка.
– Вчера в это же время. Извини, старик, у меня этих записок полный карман. Пока разобрался…
– Дай нож, – попросил Толпечня. – Вон тот, фруктовый.
– Харакири? – с любопытством спросил хоккеист.
Фруктовым ножом Толпечня перерезал нейлоновую нить натяжения. Нога его грохнулась на кровать, как поверженный монумент. Он встал и в несколько приемов подошел к окну. Обломки берцовой кости нестерпимо вспарывали мягкие ткани.
За окном в рамочке мороза был его город: сквозь пушистые ветви Нескучного сада просвечивали Патриаршие пруды, и толпы народа вытекали из метро «Ботанический сад» и тянулись по Театральной к Гоголевскому бульвару, откуда юзом полз одинокий троллейбус. Фасад Консерватории отражался во льду, переходя в Третьяковскую галерею, а рядом огромный под снегом Маяковский покровительствовал могучей спиной малышу «Современнику». Дальше была мельтешня такси, деловых людей и домохозяек, пульсация светофоров. Спас-на-курьих-ножках, котлетная, рыбная, шашлычная, а в самой глубине картины среди сотен лиц угадывалась у дверей бутербродной обледеневшая от суточного ожидания женская маленькая фигура.
Он распахнул рамы и взгромоздился на подоконник.
– Далеко собрался, Аполлинарьич? – полюбопытствовал сосед.
– Еще не знаю, может быть, и далеко. Никогда не знаешь, сколько пролетишь.
Мороз и свежий запах хвои наполнили комнату. Толпечня понял, что он замечен, и тут же услышал зарождение звука. Звук поднимался из глубины, из солнечной дымной долины, он набирал с каждой секундой неслыханную мощь и громоздил ему гору. Ледяную красивую гору с идеальным скатом и полкой для прыжка. Тогда он забыл про боль и пустился вниз.
Он пролетел над городом, над парком и надо льдом, над памятником и магистралями, а звук чертил за ним в предвечернем небе новогоднюю траекторию и опускался рядом.
Похрустывая загипсованной ногой, Толпечня подошел к бутербродной, и…
Никаких неприятных неожиданностей в этом рассказе больше не будет.
1972 г.
На полпути к луне
– Может, вам кофе принести?
– Можно.
– По-восточному?
– А?
– Кофе по-восточному, – торжествующе пропела официантка и поплыла по проходу.
«Ерунда, баба как баба», – успокаивал себя Кирпиченко, глядя ей вслед.
«Ерунда, – думал он, морщась от головной боли, – осталось 50 минут. Сейчас объявят посадку, и знать тебя не знали в этом городе. Город тоже мне. Город-городок. Не Москва. Может, кому он и нравится, мне лично не то, чтобы очень. Ну его на фиг! Может, в другой раз он мне понравится».
Вчера было сильно выпито. Не то чтобы уж прямо «в лоскуты», но крепко. Вчера, позавчера и третьего дня. Все – из-за этого гада Банина и его дражайшей сеструхи. Ну и раскололи они тебя на твои трудовые рубли!
Банина Кирпиченко встретил третьего дня на аэродроме в Южном. Он даже не знал, что у них отпуска совпадают. Вообще ему мало было дела до Банина. В леспромхозе все время носились с ним, все время кричали: «Банин-Банин! Равняйтесь на Банина!» – но Валерий Кирпиченко не обращал на него особого внимания. Понятно, фамилию эту знал и личность была знакомая – электрик Банин, но в общем и целом человек это был незаметный, несмотря на весь шум, который вокруг него поднимали по праздникам.
«Вот так Банин! Ну и ну, вот тебе и Банин». В леспромхозе были ребята, которые работали не хуже Банина, а может быть, и давали ему фору по всем статьям, но ведь у начальства всегда так – как нацелятся на одного человека, так и пляшут вокруг него, таким ребятам завидовать нечего, жалеть надо их. В Баюклах был такой Синицын, тоже на мотовозе работал, как и Кирпиченко. Облюбовали его корреспонденты, шум подняли страшный. Парень сначала вырезки из газет собирал, а потом не выдержал и в Оху смотался. Но Банин ничего, выдерживал. Чистенький такой ходил, шустрый. В порядке такой мужичок, не видно его и не слышно. В прошлом году весной привезли на рыбокомбинат двести невест с материка – сезонниц по рыборазделке. Собрались ребята к ним в гости, орут, шумят… Смотрят, в кузове в углу Банин сидит, тихий такой, не видно его и не слышно.
«Ну, Банин…»