Новый сладостный стиль Аксенов Василий
Деловому народу в «Путни» не нравился его выбор на главные роли. Они намеревались заплатить ведущей паре не меньше чем по пять миллионов, в то время как расценки Лондри были в то время – вот беда – значительно ниже, не говоря уже о Даржан, которую в общем-то мало кто знал в Америке несмотря на ее колоссальный успех в Европе. Александру удалось уговорить администрацию сделать этим актерам экранную пробу, вот почему съемочная группа разбила свой цыганский лагерь на кампусе «Пинкертона». Он-то был уверен, что будет снимать только эту пару.
Полеты из Вашингтона в Эл-Эй, очевидно, введены в мой генный файл, думал Алекс. Раньше дрожал от романтизма на этой линии, а за последние два года все стало рутиной. Погружаясь в салон первого класса, он сразу начинал думать о новом варианте сценария, который надо будет обсуждать с роем путнийских редакторов, и он включал свой лэптоп, как только самолет набирал высоту. В Эл-Эй его неизменно ждал лимузин, который отвозил в отель «Bel Age» на Сансет-бульваре. Отряд чиканос в русских косоворотках с подсолнечниками и петухами в духе Натальи Гончаровой приветствовал его и его чемодан у подъезда. Отель был спроектирован в двадцатых в соответствии с парижским стилем русской эмиграции. Там неизменно президентский номер был приготовлен для режиссеров из рода Корбахов. Счет был открыт, за все платила компания, то есть в конечном счете Стенли, вложивший уже немалые фонды в проект «Свечение».
Как-то раз Александр решил собрать свою старую русскую компанию под крышей этого «Прекрасного Века». Народ с удовольствием явился в количестве даже большем, чем приглашалось. Оказалось, что большинство даже и не подозревало о наличии в западном Архангельске такого стильного русского места, где висят рисунки Бакста и Бенуа к «Весне священной», а музыка Стравинского доходит до ушей даже в туалетных местах.
Произошли, конечно, некоторые перестановки в непрерывно разыгрываемой сексуальной игре. Стас Бутлеров, например, явился с Двойрой Радашкевич. Верная его подруга первой половины истекающего к этому романному моменту десятилетия, Ширли Федот, сопровождала мистера Гэрри Хорнхуфа, он же Тихомир Буревятников. Были тут также «наш русский врач» Натан Солоухин, «наш русский адвокат» Юлис Цимбулист, богатырская дружина «наших русских косметологов» – Игорь Гнедлиг, Олег Осповат, Ярослав Кассель – кто со старой, эстетически напряженной супругой, кто с новой женкой, каковой было на все наплевать по причине сильно молодого возраста.
Гостиная в номере Корбаха булькала английской речью, только изредка лопался солидный пузырь русского мата: «Пошли его на хуй!» – ну и так далее. По-русски тут старался один только довольно неожиданный гость, старый парковочный босс Тесфалидет Хасфалидат.
– Русска бразерс, – говорил он. – Ортодокса! Каждый еверибоди на борба! Факк офф наша коммуниста!
С некоторым опозданием, как и полагается богатому человеку, явился сменщик Габи Лианоза. С порога он начал изображать свой любимый инструмент, тубу. Надувался и лопался в увертюре «Кармен», да так здорово, что закружились все стройненькие герл-френдихи, и даже жирные жены ударились в пляс. Держа одну ногу на отлете, он не давал дверям закрыться, а когда закончил свою партию, заорал:
– Факко руссо, смотри, кого я привел, – двух золовок, Терцию и Унцию!
Из коридора ворвались сюрпризы, две увесистые квадратные донны, от которых можно было ожидать любых художеств в стиле маг-реализма. Извечной рижской элегантностью пахнуло, когда проскользнула с бокальчиком поближе к хозяину изящная, от Ann Klein II, Двойра Радашкевич. Смотрела с грустью женщины, которой есть что вспомнить. «С кем вы делите свой успех, Саша?»
Стас, оказывается, все-таки подтвердил диплом и вот уже третий год защищает в суде группу одесских мошенников, что покупали масло для отопительных систем и продавали его как дизельное топливо. Похоже, что от своих достижений Бутлеров серьезно забурел, во всяком случае, он сказал абоненту класса «люкс» в отеле «Bel Age»:
– Я богат, Сашка, ты даже не представляешь, как я богат! – Он, как всегда, любил плотные соприкосновения мужских тел: то локоть тебе на плечо положит, то привалится пузом, и вовсе не по-гомиковски, просто так, очевидно, ему представлялись традиции Казанского университета – через тумбу-тумбу-раз-школа химии! – Эх, Сашка, так и хочется порой посидеть с тобой на крыше, повколачивать гвозди, пососать потом пива! – Похоже, он считал, что Корбах до сих пор ремонтирует крыши.
На облике Тиха Бури явно сказались влияния всеобщей благотворительницы Ширли Федот. Вместо бандитских нарядов от Гуччи и Версаче он теперь был в стиле country gentleman, даже челюсть немного тряслась. Отдаваясь ему в объятия альбатроса, Александр ожидал из его рта букет аджики, вместо этого получил дуновение хорошей промывки.
– Все рушится, Сашка, – почти трагически зашептал Тих. – Большевистская гадина при последнем издыхании. Тянет за собой в могилу и наш Ленинский комсомол. Скоро все будем в тюрьме. Знаешь, как Розенбаум поет: «А гуси уже летят далеко»? Хочется расправить крылья и вслед за ними! Аллегорически, конечно.
– А как в личном плане? – поинтересовался АЯ и улыбнулся Ширли Федот, внимательно, но с подлинно человеколюбивым очарованием наблюдавшей за ними.
– Посадила на диету! – хохотнул Буревятников и почему-то хлопнул себя по загривку. – А сама не просыхает, с утра уже за «Кликушу».
АЯ сообразил, что имеется в виду «Вдова Клико».
– Ни одному слову обо мне, Саша, прошу, не верьте! – полыхнула всей своей бубновалетовской палитрой женщина эстетики и здравого смысла.
Посреди разброда явился тут и Арам Тер-Айвазян под руку с Нэтали Салливан, секретаршей из конторы Хорнхуфа; быть может, кто-то из читателей еще помнит ее безупречный, то есть незапоминающийся, проход. Сейчас, когда она переступила порог, все электронные приборы обширного номера почему-то зашкалило: в часах стрелки побежали в обратном направлении, картинка в телевизоре остановилась, а Вивальди в проигрывателе стал напоминать Софью Губайдуллину. Арам был еще строже, чем в прежние времена. Он уже подводил итоги изгнания. Годы не прошли даром. Обоснование независимости возникло в диаспоре. Отсюда в Урарту отправлено было немало литературы. Пора и самому собираться. Азербайджан не дремлет. Родине угрожает опасность.
Всю компанию Александр повел в ресторан. Меню тоже было выдержано в русском стиле: салат «Ясная поляна», рыбный меланж «Передвижники», борщ «Мир искусства», солянка «Бродячая собака», расстегаи «Кремлевские», мороженое «Зимний дворец», суфле «Жар-птица», ну и так далее. Пока большая компания поглощала все это добро, Александр Яковлевич перебрасывался репликами с Буревятниковым.
– Тут мне случилось, Тиша, с одной такой Мирель Саламанкой пересечься. Это имя тебе звонит?
– Муза поэзии, – сумрачно припомнил Тихомир.
– И Лубянки, – уточнил АЯ.
– Трахались? – поинтересовался Тихомир.
– Полемизировали, – ответил АЯ.
К их разговору внимательно прислушивался неопознанный гость, человек без лица, если не считать глаз, бровей и всех прочих деталей плюс рудиментарный нос. Вот такой запросто может проломить башку, подумал Саша. Он ответил незнакомцу подбородочным жестом.
– А это кто такой, Тих?
Босс «Рогов и Копыт», явно пребывающий в похмельной мизантропии, пояснил немногословно:
– Завхозов. Партнер.
Подали счет. Не заглядывая, Саша махнул подпись. У Завхозова в тухлых зенках мелькнуло восхищение: вот так и нам надо жить в новой России!
Казалось бы, расходиться пора, но компания не унималась. Русского человека пригласить легко, проводить трудно. Поднялись опять к АЯ опустошать внутренний бар. Вскоре большинство уже валялось на коврах да на диванах. Парочками, а то и группками запирались в спальне и в ванной. Голосили повзводно «Надежды маленький оркестрик», «Не оставляйте стараний, маэстро!». Англоязычные подружки недоуменно прислушивались: посреди нестройного хора слышалось знакомое слово «Моцарт», откуда оно?
– Бутлеров, ты не возражаешь, если я останусь с Корбахом? – спросила Двойра.
Хозяин блестящего суаре начал подвывать:
– Не надо, Двойра, я ведь уже не тот.
Кто-то все-таки подсунул гитару. Ну-ка, Саша, тряхни стариной! Он вдруг, неожиданно для самого себя, запел «Старуху Фидель», то есть почти парафразу к когда-то нашумевшей «Старухе Изергиль». Восторга новое сочинение не вызвало. Среди снисходительных взглядов прошелестела фразочка: «Выдохся на чужбине». АЯ покатился по ковру и докатился до Завхозова.
– Каким способом собирались меня ликвидировать, товарищ Завхозов?
– Олег, – поправил его безликий.
– Так каким способом, Олег?
– Обсуждались разные варианты, – припоминал Завхозов. – Яд. Мазь. Радиоактивное излучение. Направленный взрыв. Ну…
АЯ заглядывал в советское лицо, иногда клал подбородок на плечо палача. Тот сидел на ковре, обхватив руками колени. Двадцатипятитысячные часы «Картье» украшали запястье, скупо и трогательно покрытое славянским ковылем.
– Да я что, Саша? – Он пожал плечами. – От меня не так много и зависело. Но вообще-то я за традиционные методы.
– Утюгом по башке, да? – пытливо вглядывался Корбах.
Ковыльные бровки поднялись: дескать, вот так догадка! Мне нравится твое чувство юмора, Саша.
Тут Тих подсел, держа в ладонях три стаканчика с крепкой смесью.
– Ну-ка, хлопцы, аллюром! Три снаряда по товарищам! – Он явно повеселел: успел поднабраться, пока Ширли любезничала с Тесфалидетом в глубинах президентского апартамента под витающим в полумраке портретом Александра Блока.
Зазвонил телефон. Кто-то перекинул АЯ бесшнурную трубку. Звонил Стенли Корбах.
– Саша, я тебя по всему миру ищу! Через десять минут включай CNN! Берлинская стена рухнула!
– Хорошие новости для Завхозова! – крикнул Саша и пальцем ткнул сначала в электронную женщину Нэтали Салливан: дескать, оттащите и включайте!
Оказалось, что Стенли как раз там, на месте. Только что привез на «Галакси» Ростроповича с виолончелью. Слава уже пилит. Стена падает. Кусками. Народ лезет в дырки с Востока и с Запада.
Фонтаны «Советского Шампанского»! История свершается! Отель «Bel Age» сотрясался, как будто вдоль калифорнийского брега прошла новая дрожь, что, впрочем, не исключалось. «Надежды маленький оркестрик» гремел, как гигантский хор Советской Армии.
Только к утру компания стала разбредаться. Саша смотрел, как они тянулись через паркинг-лот к своим машинам; феллиниевская процессия. В центре паркинга девушки-молодушки и девушки-старушки повели хоровод. Из подстриженного кустарника выбрались и уставились на танцующих три игуаны, четыре енота и пять койотов. Вся живая природа, кажись, понимала серьезность пришедших перемен.
9. Попытка генеалогического путешествия
Однажды Фухс показал Александру Яковлевичу некоторые результаты их изысканий, добытые с помощью компьютеров и софтвэар нового поколения. Фильтруется огромное количество информации. Попутно с Корбахами появляется множество других линий, а также суммируется уйма сведений по истории диаспоры. Вот вы все торопитесь, Саша, а зря. Я бы мог вам показать, например, как наша линия Корбахов—Фухсов подходит к ответвлениям рода Колонов, внутри которого в середине XV века родился Христофор Колумб. Я вижу, вас удивляет не столько Колумб, сколько связки между вами и мной. Ха-ха, это просто одна из тысяч неожиданностей, встречающихся на пути.
Их беседа проходила на четырнадцатом этаже нового корбаховского центра, что расположился на углу Пятидесятой-ист и Лексингтон-авеню, напротив издательства «Рэндом Хаус» в равновысоком небоскребе. Сотрудники, исчерпав свой сегодняшний запас генеалогического энтузиазма, разошлись, только лишь Фухс, похожий на миниатюрного Марка Твена, покручивался на своем кресле между компьютеров, поворачиваясь лицом то к параллелепипеду яркого заката, то к трапеции мутного неба, в котором уже поднималась луна. Ни той, ни другой геометрической форме еще не удалось убедить Фухса в тщетности его усилий.
Если у будущей голливудской знаменитости есть полчаса, Фухс может пригласить его совершить путешествие от его прапрадеда Гедали Корбаха в более, если так можно выразиться, отдаленные времена. Известно, что Гедали сам создал свою процветающую пушную торговлю. Родился он в 1828 году, в семье скорняка, от которого не унаследовал ничего, кроме умения выделывать шкуру на мех, сбивать мездру, квасить, выминать, да еще унаследовал запах кислятины, не покинувший его даже в достатке.
Так говорил Лайонел[198] Фухс, который, судя по его имени и по внешности с бакенбардами, и сам имел отношение к чему-то пушистому.
Этот ремесленник, ваш прапрапрадед Мордехай Корбах, является первым человеком в роде, чья фамилия звучит точно как ваша. «Х» на конце возникло, очевидно, в связи с переездом семьи из Голландии в Германию, точнее, в Лейпциг, где проживала многочисленная и почтенная семья Бахов. Будущий скорняк родился в конце XVIII, или в 1795, или в 1798. Его отцом был Иеремия Корбейт (в некоторых записях, впрочем, называемый уже Корбахом), довольно крупный банкир; прибавьте еще одно «пра» к слову «дед». В Лейпциг он переехал из Амстердама за семь лет до рождения Мордехая, очевидно, в связи с наследственным разделом имущества. Последующий переезд семьи из Германии в Польшу был похож скорее на бегство. Существуют довольно ясные документы, свидетельствующие о захвате банка властями Саксонии, и менее ясные – о погроме в доме Корбахов. Вполне возможно, что эта катастрофа была инспирирована высокопоставленными должниками банкира.
В результате этого крушения сыновья банкира рухнули на несколько ступенек сословной лестницы вниз. Имя Корбах прочно закрепилось лишь за скорняком Мордехаем, тогда как два его брата мелькают в архивах Лодзи под фамилией Корбат. От них, по всей видимости, пошли восточноевропейские фамилии типа Корбач, Корбачевский, Корбабутенко, Корбут, Корбис. Этими ветвями мы пока что не занимаемся, но вскоре возьмемся и за них.
Давайте держаться основного ствола. Можно сказать, что Корбейты и очень близкие к ним Корбейт-Левиты XVIII–XVII веков были голландцами. Основное наследование сейчас прослеживается достаточно четко благодаря сохранившимся коммерческим и финансовым записям тех времен. Вы можете просто нанизывать, как четки, все больше и больше приставок «пра». От отца Иеремии, Халеви Корбейта, в обратном порядке: Мозес – Ниссон – Магнус – Иехуда – Иммануэль – Элиас – Леон – Сантаб – Эзра. Они занимались корабельным подрядом для королевского флота и коммерческих судов, а это был большой бизнес тогда в Голландии. Откуда прибыл в Амстердам Эзра Корбейт? Разумеется, из Испании. Он принадлежал к семье «анусим», или испанских маранов,[199] но поколение спустя, благодаря исключительно либеральной атмосфере Амстердама, Корбейты вернулись к иудаизму.
Здесь возникает важный стык между разными культурами: арабами Севильи, сефардами и теми, кого впоследствии стали называть «ашкеназим». Без компьютеров мы бы, конечно, потеряли след голландских Корбейтов, однако, просеивая горы информации, в том числе и архив инквизиции (вообразите себе стоимость этих работ, и вы воскликнете: слава Стенли!), мы натолкнулись на сведения об отъезде некоего Эзры Корбаха предположительно в Голландию. Это открытие потащило за собой массу других. Впервые мы увидели имя Кор-Бейт через черточку, а в списках прихожан барселонской синагоги оно было написано на иврите. Это подтвердило наши догадки о происхождении имени от древнего прозвища Холодный Дом. В странах с жарким климатом такое прозвище носило скорее позитивный, чем негативный характер.
Продолжаю. Вы, кажется, еще не смотрите на часы? В период испанско-арабско-еврейского «золотого века»… А, вы уже смотрите на часы! «Извините, Лайонел, Стенли ждет меня в аэропорту. Мы летим в Будапешт на выездную сессию фонда. К „золотому веку“, я надеюсь, мы вернемся позже».
Фухс вздохнул: «Что ж, возьмите на прощанье хотя бы это. – Он вытянул из принтера шестифутовой длины лист бумаги, на котором содержалась генеалогическая схема от Ге– дали до Эзры с ответвлениями и россыпью мужских и женских библейских имен. – В немецкой части вы найдете момент соединения Корбейтов с Фухсами», – печально произнес исследователь.
«Я очень рад считать вас родственником, Лайонел!» АЯ уже шел к выходу, петляя между компьютерными столиками, как будто выполняя задачу выхода из файла. В дверях оглянулся. Маленькая фигурка с трубкой (Фухс мог позволить себе ее извлечь из кармана, только когда его антиникотиновый коллектив расходился по домам) стояла на фоне застывающего западного окна. Пролетел момент какой-то острой тоски. Всегда Саша чурался гадалок, не желая узнавать своего будущего. Сейчас вдруг почувствовал что-то сходное с этим чуром перед человеком, который вытягивал из прошлого его столь далеких предков.
«Что вы так смотрите? Я смешон?» – спросил Фухс.
Саша пожал плечами: «Друг мой, а кто сейчас не смешон?» И вывалился из центра пристыженным, но не без облегчения.
10. Колоть орехи ублюдком
Я столько уже раз прокручивал этот фильм в своей башке без всяких «Путни продакшн». Кусками и вереницей кусков, мешаниной кадров и в строгом порядке, стихами и прозой, в джазе и под старые виолы, а однажды, начав на пляже Венис среди картонных ящиков бомжей и продолжив в самолете по дороге в Вашингтон, я прокрутил его от пролога до финала с симфоническим оркестром, с Норой в главной роли и со своей обезьяньей мордой вместо благородных ликов Данте и Блока.
Кажется, ни черта у меня не получится. Сокровенность этой темы не может воплотиться среди мельтешения лиц в киностудии, среди людей, которые намерены делать этот фильм со мной. Режиссер должен уметь защищать свое вдохновение, то есть в принципе он должен уметь его скрывать. Некоторые вещи я просто не могу сказать чужим. Я не могу сказать им, что вся эта история с «новым сладостным стилем» возникла во мне как предощущение того, что мы беспомощно называем «истинная любовь», что это предощущение живет во мне как странно задержавшееся юношеское девственное чувство, жажда невыразимой нежности. Я взрослел, матерел, развратничал, а себе казался все еще нецелованным, ну значит, неразъебанным мальчишкой. А без этого постоянно трепещущего фона я бы не подцепил эту метафору.
Как я могу рассказать тем, кто хочет и будет со мной делать этот фильм, о том, как с новой силой засветилась передо мной эта метафора после встречи с Норой? И как мы в нашей «истинной любви» немедленно переплелись с сексом, с конвульсиями, с ее и моей порочностью, со всем этим счастьем ебли, выпяченных поз, внедрений, слияний, с терзаниями похабной ревности?
А что теперь? Все мои любови разрушены. Меня больше не озаряет ни дантовский восход, ни блоковский закат, мне пятьдесят один год, я опоздал, поезд ушел, я никогда не смогу воплотить на экране то, о чем столько лет мечтал и что мне сейчас судьба, казалось бы, преподносит на блюде. В лучшем случае внесу свой вклад в entertainment,[200] завоюю золоченую фигурку ублюдка: колоть орехи, жрать, жиреть, засыпать все вокруг шелухой.
Если я еще хочу сохраниться как артист, мне надо выйти из игры, закрыть контракт и… И свести до минимума влияние моего любимого Стенли, всего этого корбаховского мира, его благодетельного лунатизма и сумасшедших цифр.
Таким мыслям предавался Александр Яковлевич Корбах за одиноким ланчем в недавно облюбованном ресторанчике Джорджтауна. Шел март 1990. «La Belle Ruche»[201] предлагал салат из арагулы. Над каждым столом висела табличка какой-нибудь известной парижской улицы. Vin Maison здесь было отменного вкуса, хоть и подавалось в графинах. Ресторанчик нашел здешний приятель АЯ, журналист со «Свободы». Время от времени они тут собирались небольшой русской группой: АЯ, журналист, врач, джазист, торговец сувенирами. Иногда к ним присоединялся и автор романа. Сидел тихо, поглядывал с равнодушием, как будто он тут и ни при чем, говнюк.
Обсуждали, разумеется, умопомрачительные спирали советской актуальности: сотеннотысячные митинги и демонстрации за отмену шестой статьи, за изгнание КПСС, а также возникновение новых партий, фактическое крушение цензуры, раздувание войны на Кавказе, личность Горбачева. Кто он, столь круглоголовый, отмеченный на лбу загадочной комбинацией пигмента, – хитрющий коммуняга, спасающий свою стонущую, трещащую триеру, или, наоборот, хитрющий антисоветчик, триеру эту гребаную порешивший посадить на мель и развалить? Обсуждения эти нередко кончались скандалом, отшвыриванием стульев, швырянием долларов на стол и выбеганием, однако потом вся эта пятерка снова собиралась как ни в чем не бывало.
В обычные дни Саша заходил сюда просто пожрать. Горячая еда для него давно уже приобрела какой-то дополнительный смысл, став как бы философией «горячей еды». Каждый не до конца опустившийся человек должен раз в день получать «горячую еду», таково было его кредо, которого он придерживался, невзирая ни на что. К салату из арагулы (Бог знает, откуда взялось такое растение) он заказывал протертый суп с крабьим мясом и здоровый сектор пирога «киш» – иными словами настоящий хот-мил.[202] Жрать, больше не думать о киношных мегапроектах. Лишь несколько режиссеров в мире нашли способ самовыражаться и одновременно держать в кулаке студию, съемочный коллектив, даже тиранствовать. Тарковский мог прийти в Госкино со своими мучительными метафорами, и там хоть все и бздели партийной ответственности, но благоговели: никому не хотелось записываться в душители гения. В Голливуде ему вряд ли дали бы снимать «Сталкера», где главной темой была вода – медленно льющаяся, капающая, застаивающаяся, сочащаяся отовсюду прозрачная жидкость.
Саша уже собирался попросить счет, когда главный официант Паскаль, креол с Гваделупы, подошел к нему и сказал весьма значительным полушепотом:
– Алекс, вас там спрашивает леди. Подчеркиваю, настоящая леди, из сфер. Она спросила по-французски: «Могу я поговорить с месье Корбахом?» Я никогда не видел таких дам среди нашей клиентуры.
Саша обернулся и увидел Марджори Корбах. Она сидела в углу под фальшивой, но миловидной пальмой и выглядела столь же юной, сколь тонкой выглядела ее талия. Саша с его склонностью к неуместным мыслям немедленно начал думать о том, почему иные американки похожи на бегемотих, а другие – как козочки, даже сильно за полста.
Марджори была одна. Ни охраны, ни эскорта! Очень скромно одета, вовсе не «Шанель», просто скромнейший «Селин». Без драгоценностей, милостидари! В городских джунглях совсем не обязательно носить драгоценности. Член высшего общества тоже может идти в ногу со временем и понимать эгалитарные идеи. Все должно быть как у всех или хотя бы выглядеть как у всех, и ваш селиновский костюм должен выглядеть, как, ну я не знаю, как что.
Она сидела с бутылочкой пива и с некоторым страхом думала, что сейчас придется заказывать что-то еще, а она не знает, что и как заказывают в подобных местах. В некотором смысле так чувствовали себя дамы из высшей кремлевской номенклатуры, когда они оказывались «в городе», как они называли пугающий внешний мир. Министр советской культуры Екатерина Фурцева – кстати, Марджори слегка напоминала Саше Корбаху этого министра своим затаенно-страдальческим, а чаще просто недоумевающим взглядом, – решив однажды показать на собрании деятелей искусства свою близость к жизни, начала было произносить фразу: «В любом троллейбусе вы платите свой рубль и едете…» – и была прервана бурными аплодисментами: не знала, бедная, что троллейбусный билет стоит пять копеек, то есть в двадцать раз меньше, чем она думала.
Нынче в Америке, конечно, больше нетипичных толстух, чем типичных англостройняшек, продолжал АЯ продумывать свою абсолютно неуместную мысль, пока подходил к мачехе своей убежавшей в Ирак возлюбленной. В этом «плавильном котле» слишком жарко и влажно. Телеса разбухают из поколения в поколение. Только в Новой Англии да вдоль канадской границы потомкам пионеров еще удается сохранять стройность. Марджори, конечно, относится к этому числу. Довольно паршивый юмор, думал он, подходя. Не хватает вспомнить советское «сзади пионерка, спереди пенсионерка». И подошел.
– Марджори!
– Ой, это вы!
Вспыхнувшие глаза швыряют ее в ряды вневозрастной модельной молодежи. Просто классная баба. Очаровательная кукла-леди. Он сел напротив и оказался под уличным знаком «Boulevard Saint-Michеl».
– Я вам, знаете ли, хотела сказать нечто важное, – торопливо проговорила она.
– Простите, Марджори, но как вы меня здесь нашли?
Не вполне уверен, каким покажется этот вопрос просвещенному читателю: притянутым за уши, чисто информативным, сугубо сверхнормативным? С упорством, однако, не откажусь от него. Будь вы, читатель, англичанином, вы бы удивились, увидев какую-нибудь из букингемских принцесс в тавернах Ковент-Гардена? Будь вы русским, вы бы удивились, увидев Аллу Пугачеву в толпе пассажиров электрички на Казанском вокзале? Ну, американцу и так все понятно.
Она улыбнулась не без лукавства, а оно ей было к лицу:
– Неужели вы думаете, Алекс, что вам легко скрыться при вашей популярности?
– При моей популярности?
– При вашей популярности у дам определенного возраста.
Он подумал, почему она употребляет плюрал? Может, она еще и Нору имеет в виду? Считает, что она уже соединилась с падчерицей в своей победе над возрастом. Не нужно придираться к сухоньким пальчикам и слегка запекшейся коже над ключицами; Марджори Корбах – чудо природы!
– Ну, хорошо, что же вы хотели сказать такое важное, что даже решились прийти в эту забегаловку?
– Мы развелись со Стенли.
– Вот это действительно новость!
– Теперь мой муж – Норман Бламсдейл. Человек, которого вы ненавидите.
– Ну, это слишком сильно сказано.
– Теперь вы можете его наказать весьма серьезным образом и каким угодно способом.
– Марджи, я старый человек.
– Вы старый? Смешно!
– Марджи, ну что вы на мне заклинились? Найдите себе жиголо помоложе. У меня даже есть один на примете, идеальный стад.
Она по-дурацки округлила глаза. Он подумал, что кукольный бессмысленный вид всю жизнь был для нее маскировкой.
– Это интересно! Можете мне записать имя и телефон этого хуя?
Он написал на салфетке: «Матт Шурофф, 213-инфо, район Венис». Она взяла салфетку и встала:
– Ну пойдемте! Не сидеть же нам здесь весь век.
Шофера в «роллс-ройсе» не было, неужели она сама приехала? Она прошла мимо машины, даже не взглянув на нее и уж тем более на розовый штрафной тикет под дворником. Давайте прогуляемся немного вдоль этого мутного илистого канала. Чуть-чуть романтизма, Алекс. Вы же прекрасно знаете о моей любви, безжалостная обезьяна. Сашу Корбаха вдруг пронизало желание отступить в сторону и исчезнуть под одной из гнилых арок узенькой и горбатой набережной с двумя-тремя жалкими фонариками едален и сапожной мастерской.
– Как чудесно, – шептала Марджори. – Я понятия не имела, что Вашингтон может быть таким романтичным, таким зовущим к чему-то безумному. Посмотрите на этот темный угол под огромными вязами! Что там за говно стоит с такой подкупающей скромностью?
– Это кормушка для мулов, мэм.
– Алекс, ваш русский акцент кружит мне голову. Кормушка для кого?
– Для м-у-л-о-в, мэдам, для ослино-лошадных бастардов. Они тут бурлачат на ржавой трухлявой барже восемнадцатого века. Это лучший туристский аттракцион в Старом городе.
Она подошла к кормушкам и даже облокотилась на них, выставив попку. Селиновский туалет почти, но не совсем, слился с сумерками, так что получалась идеальная фигура au Bout de la Nuit.[203] Ну, Алекс, что вы тут сейчас сделали бы со мной, будь вы чуть помоложе? Как раз то, о чем вы меня спрашиваете, мэм. Она задохнулась. Вот здесь, у кормушки для мулов? Нет, в самой кормушке. Как-как-как, это так по-русски? Я посадил бы вас задом прямо в эту прослюнявленную мулами кормушку. Представляю, сколько овса прилипло бы к вашим ягодицам. Она застонала. Да уж немало, ей-ей, овса прилипнет к моим ягодицам, с которых бы вы стащили трусики, сорвали бы их двумя рывками. Одним рывком, мэм. Вы умеете одним? Что делать, жизнь научила. Ну а потом? Начали бы меня таранить? Именно так, мэм, подходящее слово, таранить! Как-как-как? Так, словно в этом заключается смысл моей жизни – таранить пожилых красоток, мэм. Марджи вцепилась ему в пиджак. А руками, Алекс, что бы вы делали руками? Ну, вытаскивал бы ваши неплохо сохранившиеся титьки. А дальше, дальше? Ну, Марджори, вот уж не думал, что так разыграетесь. Хотите палец в свой анус, что ли? Обеими ладонями она заглушила свой вопль, но он, даже неслышный, не менее минуты сотрясал ее тело. Потом она обвисла на АЯ, глядя вокруг бессмысленным взглядом, как бы проходя мглистую зону между воображением и реальностью. Сильно запахло жженым волосом. Так, должно быть, случается и с мулами, когда хвосты их не в силах отгонять слепней и животные начинают тереться о стенки.
Через несколько минут респектабельная парочка вышла из зоны словесного мрака и жжения и проследовала к более цивилизованному участку набережной джорджтаунского канала, а именно к небольшому торговому центру «Фоундри» с его витринами антикварного магазина и картинной галереи.
– Ну, вот, Алекс, мы теперь не чужие люди, и потому я хочу вас предостеречь, – с тихой грустью произнесла дама. – Дело в том, что война между Стенли и Норманом вступает в решающую фазу, и похоже, что у Стенли остается очень мало шансов.
– Тем более что он, по всей вероятности, и не замечает этой войны, – сказал Саша Корбах.
Некоторое время она молчала, вынула откуда-то маленькие очки и склонилась к витрине, как будто разглядывая цену. Как будто она что-то понимала в ценах.
– Вот именно, – наконец продолжила она. – Он не за-мечает, а между тем готовится главный удар с неожиданной стороны.
– Ваш муж, должно быть, Наполеон, мэм? – Он остановился возле банкомата.
– Что это? – спросила она, с неподдельным интересом разглядывая слабо светящуюся штуку с ее экраном, кибордом[204] и разными щелями для вынимания и засовывания денег.
Он вытащил пачку гибких, пощелкивающих деньжат. «Бедное дитя номенклатуры, – улыбнулся он этой совсем в общем-то неплохой бабе. – Сколько открытий за один вечер!»
11. Нора во время ее отсутствия
Известно, что от любви немало произошло несчастных случаев, как в жизни, так и в художественной литературе. Были сильные, впечатляющие случаи, но рядом с ними проходили случаи жалкие, нелепые, курьезные, достойные разве что «минималистского стиля». Наши нынешние записи, хоть и отвлеченно, хоть и через систему зеркал, как идеальных, так и искривленных, все-таки отражают иной стиль, заявленный еще в XIII веке как «новый и сладостный», а потому мы стараемся хотя бы не ставить наших влюбленных в совсем уж идиотские положения. С другой стороны, мы, конечно, не можем забыть, что смешное, сбивающее с высоких тонов течение бежит вблизи любого, даже самого грандиозного симфонизма и нередко оказывает влияние на интерпретацию любовных событий.
Позвольте напомнить, что произошло однажды с одним из певцов нашего российского «сладостного стиля», перекликнувшимся через шестьсот пятьдесят лет с флорентийским, юношей Борей Бугаевым т.и.к. (также известным как) Андрей Белый. Отвергнутый Любовью Блок после череды изнуряющих сердце свиданий – некоторые их отблески разбросаны по первой половине романа «Петербург», этого нашего «Улисса», – потерявший сразу все, чем дорожил среди бренного мира: друга-крестоносца, попутчика на мистических полях, а также и жену друга, воплощение Софии – увы, слишком плотское, слишком румяное воплощение, чтобы удержаться от карнавального соблазна, он шел среди хлябей петербургских, где лишь чугун стоит достойно, а все остальное ослизняется занудной влагой, и направлялся к Неве, что уже тогда, еще до того, как акмеисты набрали силу, связывалась с одной из рек печального Аида, чаще всего с Летой. Трудно было не догадаться о его намерениях, глядя на этот нервный проход с проваливающимися внутрь коленками, с руками, которые то взмахивали, как у морского сигнальщика, объявляющего артиллерийскую атаку, то, как у слепца, щупали впереди безнадежный питерский воздух, с глазами Адама, вдруг осознавшего, что изгнан навеки, в вихре крылатки, равнодушной к мукам хозяина, ибо жила своим собственным хлопающим на ветру драматизмом, трудно было не догадаться, но городовые делали вид, что не догадываются, поскольку им-то, ментам паршивым, было наплевать, что наш «Улисс» еще даже не был зачат и через несколько минут может оказаться, что он никогда и не будет зачат, а просто в незачатом еще виде пройдет мимо планеты и исчезнет в черной дыре; ну и фраза!
На Николаевском, кажется, мосту, а может быть, и на Троицком занесена была уже над перилами нога в английском ботинке, взор в последний раз очертил дугу над колоннами и шпилями миражного града, секунду задержался он на нечитаемом заявлении угасающего заката, в последнем ужасе упал на жестяную рябь всепоглощающей воды. Рябь вдруг померкла. Прямо под мост проходило большое безобразное судно, груженное то ли углем, то ли еще чем похуже. Не падать же в это! Не на посмешище же шел! Ведь кануть же просто хотел, ведь в Лету ж! Нога рефлекторно вернулась назад, на прохожую часть моста. В эту же секунду идея романа вошла в сознание Бориса-Андрея-Котика Бугаева-Белого-Летаева, и он застыл на мосту, над «кишащей бациллами» влагой, и к закату поднял уже не свое лицо, а бледную маску Коленьки Аблеухова. Так вот инстинкт творчества преодолел зловещее смехотворчество, отвратил смертоносный кич любовной драмы, спас для нас уйму замечательных страниц нашего «Улисса». Я был бы плохим русским филологом, если бы здесь не заметил, что «наш Улисс» появился в печати на девять лет раньше «ихнего».
Не берусь утверждать, что эта история как-то повлияла на переживания наших героев, но и не исключаю этого. Внешнее их спокойствие, быть может, вовсе не относилось к сексуальному цинизму конца века, но отражало лишь какое-то подспудное нежелание вместо растворения в Лете свалиться на палубу грязной баржи. Парадоксально, но такая баржа как раз и спасает. Вот почему мы с такой внешней легкостью расстались на столь большое число страниц и почти на три года хронологии с нашей героиней. Это вовсе не означает, что мы разлюбили «нашу Татьяну». Мы любим ее настолько, что даже в звездах мирового кино находим сходство с нею, особенно почему-то в звездах шведского происхождения – как Грета Гарбо, Ингрид Бергман, Ингрид Тулин, Ингрид Стерлинг.
Пардон, последнее имя, кажется, совсем из другой оперы. Да ведь это же из поэмы Игоря Северянина: «У Ингрид Стерлинг лицо бескровно, она шатенка, глаза лиловы и скорбен рот».
Именно в таком виде мы однажды застали Нору во время ее отсутствия на страницах романа в отеле «Палм-Бич» на южном берегу Кипра. Она вышла из телефонной будки, и лицо ее было бескровно. Села в угол и была шатенкой, правда, с поправкой на выгорание волос, что постоянно происходит в археологических экспедициях. Официант принес ей из бара какой-то крепкий напиток, и, выпив его, она залиловела глазами в сторону сапфирового – от имени Sapho – моря, но рот был скорбен у нее в промежутках между глотками.
Мы так и не узнали, почему она была бледна, выходя из телефонной будки, – просто-напросто не решились подойти. Мы ходили вокруг да около, наблюдая, как с каждой новой порцией скотча возвращается румянец к ее ланитам, темнеет ее лоб, обожженный солнцем древнего мира, словом, вели себя ненамного лучше двух завзятых отельных кадрильщиков, сразу заприметивших «потрясающую женщину». Что-то им все-таки тоже мешало приблизиться, а между тем стемнело. Нора посмотрела на часы, встала, засунула белую рубашку в белые штаны, подтянула ремешок и предерзостно простучала своими сабо к выходу. Через стеклянную дверь было видно, как она села в поджидавший ее джип. На том наша внеповествовательная невстреча закончилась. В принципе хорошо, что так получилось. Менее чопорный поворот мог бы посягнуть на нашу авторскую свободу. Свобода сохранена, и потому мы продолжаем, как нам вздумается.
Она часто себя спрашивала, что толкнуло ее на разрыв с Сашкой, а потом и на внезапный отъезд в экспедицию Лилиенманна, в Ирак. Слов нет, она была чертовски зла на любимого. Он самоутверждается, постоянно хочет показать свой авторитет перед «американской дурочкой», избалованной сумасбродкой. Этот идиотский разрыв между культурами! Он снисходительно подмечал ее американские привычки, типичные жесты, мимику, всю эту ерунду, на которую никто не обращает внимания. Например, если она на прощанье похлопывала его по плечу, он без запинки спрашивал, в чем дело. Что «в чем дело»? Твое похлопыванье меня по плечу, что это означает? Почему это что-то должно означать, кроме «гуд бай»? Он пожимает плечами. Это интересно, после стольких нежных поцелуев ты похлопываешь меня по плечу, как будто с легкой прохладцей одобряешь мое выступление: «неплохо, неплохо, старик». Что за вздор!
Ну, вот еще один пример. Если он видит ее в аэропортовской толпе с сумками в руках и с билетом во рту, он начинает хохотать: «Посмотрите на эту американскую девушку!» В чем дело, Алекс? Что ты нашел сейчас во мне такого ужасно американского? Естественно, для того, чтобы задать этот вопрос, мне нужно опустить сумку и вынуть билет изо рта. Я это делаю автоматически, дорогие читатели! Автоматически, vous comprenez?[205] Он смеется: так он, оказывается, узнает американок в аэродромной толпе – только они носят во рту свои билеты. Дальше он уточняет. Интересно, что ты используешь для этой переноски только внешние, сухие части своих губ, слизистая оболочка в этот процесс не вовлечена, значит, и билет не размяк, и гигиена не страдает. Ведь ты у нас специалист по гигиене древних. Интересно, пользовались ли они ртами для переноски клинописных табличек?
Если уж не над чем ему посмеяться, тогда он смеется над тем, что я левша. Что это за американский бзик писать левой рукой? Уверен, что это связано с левым уклоном «нашей интеллигенции».
Сначала я не замечала этих признаков пресыщения. Хохмила в ответ: посмотрите, какая наблюдательность у этого парня! Живет среди нас как один из нас, даже спит с одной из нас и все упражняет свою антиамериканскую наблюдательность! Я все-таки старалась его щадить. Эти русские, думала я, их вечный комплекс неполноценности переплетен с курьезным комплексом превосходства над другими народами, особенно над американцами. Я не понимала, что это у него не к Америке, это ко мне. Как странно оказаться такой толстокожей! Обычно я была слишком тонкой по отношению к нему. В постели меня часто ошеломляло чувство полнейшего понимания. Острое тревожное чувство, сказать по правде. Иногда мне казалось, что я знаю всю его поэзию заранее. Я не открывала этого ему, но мне казалось, что я преодолеваю массу барьеров, не говоря уже о языке. Однажды мне показалось, что он чувствует во сне присутствие своего отца, человека, который умер до его рождения. Это было какое-то непостижимое раскаяние, ощущение высшей любви, существующей в его тайниках. Я ждала, что он признается, то есть расскажет мне об этом сне, который он помнил, я в этом не сомневалась, но он этого не сделал. Напротив, я почувствовала, что от него исходит сильное раздражение. А может быть, я просто все это выдумала? Может быть, я первой почувствовала легкое раздражение из-за того, что он не захотел рассказать мне о своей встрече с отцом? Может быть, я непроизвольно изменила интонацию или жест, обращаясь к нему?
После орбиты я тоже не решалась открыть рот и рассказать ему о тех ошеломляющих откровениях, об ангелах во все небо и о коробочке с бэби Феликсом. Только любовная близость, какое-то странное ощущение, что он в этот раз как бы защищает меня своим сексом, развязало мне язык. Я чувствовала, что он потрясен, он весь дрожал, он был тогда переполнен любовью, и нежностью, и пониманием. Я была уверена, что он мне расскажет об отце и даст мне понять, от кого исходило то странное чувство раскаяния, и он был готов открыть рот, но не открыл.
Я уверена, что он попал в ловушку мужских стереотипов, типичных для русских. Как они все, он подсознательно отгонял малейшую идею о моем возможном превосходстве. Они там говорят «он ее ебал», а выражение «она его ебала» кажется им неестественным. Женщина всегда проецируется в подчиненной, если не порабощенной и униженной позиции под всемогущим жеребцом. Подсознательно, а может быть, и сознательно он считает, что если он входит в меня с победоносной позиции, как в проститутку или как в наложницу, то я и есть проститутка или наложница.
Права я или постоянно придираюсь к нему? Разве мне самой не хочется иногда чувствовать себя проституткой? Разве он, несмотря на слегка иронические интонации, не читает мне из Гвидо Гвиницелли и разве я не понимаю, что он готов умереть за эти «стрелы любви»?
Ну хорошо, но как объяснить его ядовитые ремарки, что стали уже постоянным припевом в последний месяц нашего союза. Он ненавидел все признаки моей протекции ему, тогда как для меня не было ничего естественней, чем помочь любимому. Конечно, я совершила какие-то faux pas,[206] особенно с той ужасной парти в Малибу, однако в чем я ошиблась с «Пинкертоном» или с BRF? У него, похоже, появлялось какое-то садистское удовлетворение, когда он провоцировал меня и моих старинных друзей, смеясь над всеми нашими идеями, над нашей борьбой с нашей внутренней «правой», с язвами капиталистического корпоративного общества. Таковы эти русские либералы. Мы считаем их людьми, которые вместе с нами стоят за демократические ценности, а они в своей антикоммунистической ярости думают, что мы играем на руку КПСС и КГБ. Для Алекса все наше движение, все наши шестидесятые – это просто шалости балованных детишек богатого общества. Как он спрашивал со своей вечной снисходительной улыбкой: «Интересно, ты понимаешь, что троцкизм и сталинизм были просто пересобачившимися фракциями одного и того же ебаного коммунизма, назовем его красным фашизмом, чтобы ты лучше поняла?»
Я понимала, что он имеет в виду. Он только лишь не сказал вслух, что я и мои друзья по Беркли-68 были ближе к фашизму, чем менты и стукачи ЦРУ. Нет-нет, мистер Корбах-из-за-границы, я никогда не продам свою юность даже за все ночи нашей любви! Может быть, я не понимаю чего-то существенного, но ты не понимаешь простейшей вещи: мы боролись не за ваши русские дела, будь это троцкизм, или сталинизм, или черт в ступе! Как бы это ни называлось в то время, мы боролись за наше право на конфронтацию, за образ жизни, альтернативный зажеванной «американской мечте» с ее долларами, бондами, закладными, «кадиллаками» и загородным комфортом. Я плюю на тебя, мой суженый Сашка! Ты не ценил нашу близость, а она тем временем разжижалась усмешками, ухмылками, взглядиками искоса, приступами плохо замаскированной пошлой ревности. Если ты меня спросишь через дюжину лет, когда мы уже станем старыми и усталыми, почему я сбежала от тебя в Ирак, не сказав ни слова, я скажу тебе только одно: хотела спасти тот Dolce Stil Nuovo, что снизошел на нас с осенних небес в Мэриленде в ноябре восемьдесят третьего.
Тем временем ей «стукнуло», как говорят русские, сорок, то есть она «разменяла еще одну десятку», как они же выражаются. Между прочим, ее русский становился все лучше благодаря почти систематическому изучению этого идиотского языка. К тому же после Ирака экспедиция Лилиенманна передвинулась в Израиль, где большинство рабочих на раскопках в Кесарии и Ашкелоне оказались русскими.
Прошло уже больше двух лет с тех пор, как она покинула «Пинкертон». Она была красива, как всегда. Красивее, чем как всегда.
Археология, почтенные читатели, помогает стареющим девушкам закрутить часы назад. И никаких специальных усилий не требуется. Просто работай в траншее день-деньской, карабкайся на холмы в пустыне или на морском побережье, дай твоим волосам выцвести под свирепым солнцем, мой кожу водой древних источников, ночуй в палатках с поднятым пологом, то есть среди постоянно дующего бриза, меняй своих партнеров, не проверяя их интеллектуального уровня, – вот рецепт для поддержания молодости.
Не успеете вы продумать этот рецепт, как мы вам скажем, что археологическая экспедиция – это не пикник. Временами Нора уставала от блуждания по путям древних патриархов, от палаток и дряхлых постоялых дворов, где сомнительный душ воспринимается как дар Божий. Тогда она ненадолго удирала в параллельный мир пятизвездных отелей, бассейнов и прохладных полутемных баров. Кляня себя за неизлечимые буржуазные склонности, она отправлялась делать покупки в отельные аркады с их сволочными ценами и за ужином появлялась то как леди от Сен-Лорана, то как шикарная богемщица от Сони Рикель.
Тель-Авив, Афины, Корфу, Венеция, вот она входит в усыпляюще элегантный зал. Легкое землетрясение проходит звоном по хрустальным бокальчикам. Престарелое население этих мест с зияющими ртами смотрит на одинокую безупречную красавицу, что идет по проходу словно призрак «тех наших лет». Она занимает столик в углу, заказывает бутылку шампанского. Метрдотель, взволнованный и серьезный, стоит рядом, задавая вопросы по меню. Он уже видел оттиск ее кредитной карточки и знает, кто она. В Средиземноморье метрдотели следят за светской хроникой и знают о жизни Корбахов и Мансуров.
Сама себе она говорила, что останавливается в этих отелях, только чтобы встряхнуться с помощью какого-нибудь вульгарного приключения с каким-нибудь плейбоистым ебарем из тех, что тут рыщут в поисках великосветской бляди. Увы, где они, эти всесокрушающие секс-конкистадоры? Ни один не тянул на ее воображение. После шампанского она признавалась себе, что ищет только Сашку, хотя вероятность встреч с ним в этих местах была равна вероятности падения метеорита вот именно в этот ресторанный зал.
В поле ей часто казалось, что она излечилась от Сашки. Трахнув в палатке какого-нибудь кудрявого мальчика, она бормотала: «Пусть испарится весь этот твой „новый сладостный стиль“! Я могу с этим справиться! Ты мне не нужен!» Странным образом всякое возвращение к цивилизации вызывало длинную череду воспоминаний об их встречах и разлуках среди стеклянных стен. Она видела ночной опустевший аэровокзал с одинокой фигуркой, бредущей ей навстречу мимо закрытых стоек и сувенирных киосков. Он еще не видит ее, но они сближаются в бесконечном, слегка искривленном коридоре того, что он называл «наше комфортабельное Чистилище». Он слышит стук ее каблучков и поднимает голову с живостью, неожиданной для такого волокущегося тела в штанах-мешках. Его лоб во всем его величии напоминает «Боинг-747» анфас. При виде бегущей к нему фигурки нижняя часть кокпита открывается в неповторимой обезьяньей улыбке. Что за внешность!
Она нередко набирала номер телефона его логова на Дюпон. Она ничего не знала о его немыслимой занятости, вдруг пришедшей после ее отъезда, и его постоянное отсутствие, сообщаемое торопливой, грамматически неправильной записью, приводило ее в бешенство. Подонок, где он пропадает? И с кем? Может быть, это одна из тех пинкертоновских нахальных сикух-бимбос?[207] Или, может быть, он вступил в дюпоновскую «голубую дивизию»? Она была поражена и оскорблена простым фактом: он ни разу не попытался найти ее за все два года разлуки! Как они говорят в России: «с глаз долой, из сердца вон»? Банальная блядская мудрость оказывается верна.
Во время своих нечастых, но продолжительных разговоров с отцом она ни разу не упомянула Алекса. Чувствуя эту нарочитость, Стенли тоже ни разу не назвал его имени. Только совсем недавно, то есть близко уже к возвращению Норы в романное пространство, он сказал мимоходом, что Алекс избран одним из вице-президентов Фонда Корбахов и что, возможно, они в недалеком будущем вместе поедут на его «великолепно разваливающуюся родину». Впрочем, он тут же прикусил язык, встретив ее враждебное молчание. Он был определенно огорчен тем, что Алекс и Нора не собираются одарить его маленьким «двойным Корбахом».
Однажды в отеле на Кипре ее вдруг пронзило острейшее чувство приближения к Алексу. Он был где-то рядом, без сомнения! Она бросилась в телефонную будку и набрала вашингтонский номер. Если он ответит, она не скажет ему ни слова, но хотя бы будет знать, что интуиция на этот раз ее подвела. Снова послышался рекординг, но тут ее пронзила еще одна ужасная мысль: пока она тыкала пальцем в кипрский телефон, Саша прошел мимо будки и испарился с концами! Она распахнула дверь и выскочила. Среднего возраста мужик в шортах и панаме отшатнулся в сторону, как будто он пытался подслушать ее разговор. Он не мог оторвать от нее изумленных глаз. Что случилось? Может, это какой-нибудь Сашкин друг? Или этот тип помнит ее портреты в газетах двухлетней давности? Собственное отражение в зеркале мелькнуло перед ней. Она была поражена своей страннейшей бледностью и еще более странным лиловым свечением в глазах.
Нет сомнения, он где-то здесь. Может быть, он сидел в баре с этим в панаме и видел ее на пляже. Может быть, он сказал этому приятелю: видишь эту женщину, я ее когда-то любил. Или что-нибудь более детальное, как они любят говорить в барах с многозначительными улыбками и усмешками в стиле хемингуэевских героев.
Она села в холле и заказала мартини. Почему не спросить в рецепции,[208] есть ли здесь такой Алекс Корбах? Нет уж, никогда не унижусь до поисков. Сижу здесь просто потому, что здесь приятно сидеть с мартини после месяца в грязных пещерах. Конечно, мы можем столкнуться друг с другом, но это произойдет только случайно. Сиди здесь, жди случайности, закажи еще мартини.
Мужик в шортах снял свою шляпу, заткнул ее за пояс и присел к бару. Пьет чай. Ну и зануда, пьет чай в баре! Бросает косяки на нее время от времени. Знаю я эти фальшиво отеческие взгляды! Но почему мне кажется, что если этот тип здесь, значит, и Сашка где-то поблизости?
– Экскузо муа, ву зет вери лонли ай си ту ту найт?[209] – спросил сзади нагловато-трусоватый голос. Она обернулась и увидела нескладного верзилу в переливающемся шелковом костюме.
– Poshyol na khuy! – Она ответила вежливо.
Переливающийся отвалил в ужасе. Шорты в баре покивали с одобрением. Через вращающуюся стеклянную дверь она увидела Джейкоба Палсадски, который подъехал на своем джипе, чтобы взять ее в Пафос на вечеринку археологов. Она встала и вышла из отеля. Внешне без колебаний, внутренне, если можно так выразиться – а почему нет, пожал плечами чаелюб, – в позе классического отчаяния.
И наконец она прозвонилась. Однажды, почти уж ритуально, натыкала мизинцем его номер и вдруг услышала дымный голос: «Хеллоу?» Было десять часов утра в Яффе и, стало быть, два часа ночи в Вашингтоне.
Алекс лежал в постели. Сна не было ни в одном глазу. Мыслей ни в одной извилине. Бесконечные перелеты перепутали стрелки его внутренних часов окончательно. Он мог не смежить очей всю ночь и заснуть перед уроком в «Черном Кубе». В этот именно момент он предавался своим небезвредным привычкам: тянул «Джека Дэниела», курил черную сигариллу и соображал, кого пригласить на пробы в Эл-Эй – Беверли или Кимберли. Или обеих? Рокси Мюран только что его покинула, то есть была уже приглашена. Совершенно измочаленный пятидесятиоднолетний мудак. Смешно начинать все сначала в таком возрасте, даже если твой спонсор Стенли Корбах с его миллиардами. Раскинувшись среди подушек и одеял, он не мог шевельнуть ни руками, ни пальцами. Все-таки один блудливый палец из левой группы начал тыкать в RC. VCR начал предлагать то, что записал в отсутствие хозяина. Ну, разумеется, ток-шоу, что-то вроде советского «Клуба веселых и находчивых», встреча команды садистов с командой мазохистов, хохот, обмен невинными шутками.
В этот как раз момент зазвонил телефон, блядская жаба. Он выключил телевизор и снял трубку жестом обожравшегося человека, берущего еще одну порцию шиш-кебаба. Хелло. Молчание. Ну, вот опять, подумал он. Конечно, он давно уже не ждал звонка от Норы.
«Послушай, – произнес голос, который он сначала даже не узнал, – через неделю я буду в Париже». Узнав ее, он отказывался верить. «Я остановлюсь в „Лютеции“ на углу бульвара Распай и Рю де Севр». И опять он сначала не понял, что ему назначают свидание. «Так что приезжай, если можешь. – После паузы. – И если хочешь».
Повесила трубку.
И упала на ковер, хватая себя за горло всеми десятью пальцами и воя от стыда за свое столь сильное кичевое выступление.
Александр Яковлевич тем временем удивлялся, найдя себя не в постели, а на подоконнике. Умеренно выла телефонная трубка, которую мы так неуместно сравнили с шиш-кебабом четырнадцать строк назад. Шел апрель, если вы не возражаете. Ночь скромно предлагала пятна лилового цветения рядом с замысловато изогнутыми светящимися словесами. «Видеолавка Приапа» была еще, или уже, открыта. Видно было, как внутри тесная компания чертей с аккуратными рожками, элегантными копытцами и упругими хвостиками берет кассету для домашнего пользования.
«Лечу! – вдруг заорал АЯ, как влюбленный школьник. – К ней! В „Лютецию“!»
12. Перекресток Париж
1990. Конец апреля. Летняя жара. Ранние сумерки. Телеграфная проза. И что-то ждет за углом.
Нора сидела одна на открытой веранде брассери[210] «Лютеция». Перед ней поставили чайный набор и яблочный торт. Никакого алкоголя, он может исказить образ ослепительной красавицы, сидящей в одиночестве за столиком парижского кафе. Тонкий дымок покачивается над пепельницей. Сигарета не исказит образ красавицы. Наоборот, подчеркнет что-то в нем. Фотокамера, лежащая рядом с тортом на столе, добавляет в кадр особую нотку, тем более что ослепительная женщина время от времени поднимает аппарат и щелкает раз или два, не меняя своей позиции. Что же является объектами ее интереса? Ничего особенного, кроме обычного перекрестка Левого Берега с витринами модных бутиков, парой светофоров, типично парижской круглой тумбой под резной крышей в стиле бель-эпок, с большим, округленным тумбой лицом Жерара Депардье, ну и, конечно, со столами, стульями и зонтиками на каждом углу.
Она наслаждалась каждым моментом этого сидения. В последние годы она стала ловить себя на склонности к некоторым клише. Вот мое любимое клише – кафе в Париже. Оставляю Амман и Багдад снобам. Мне больше нравится Париж.
Ничего особенного не происходит на перекрестке. Волна «часа пик» схлынула, ритм улицы замедлился. Впрочем, девушки в обтягивающих слип-дресс[211] все еще шагают резво, мелькая своими большими белыми кроссовками. Что касается мужчин среднего возраста, то они уже расстегивают верхнюю пуговицу своих рубашек, оттягивают вниз галстуки, непринужденно движутся к своим кафе, слегка спотыкаясь при виде этих девиц, одетых в предмет туалета, который еще совсем недавно считался нижним бельем и соблазном интимных оказий.
Нора подняла свой «Nikon» и сделала снимок двух мужчин шестидесяти-с-чем-то, элегантных и неряшливых, которые пересекали улицу по направлению к «Лютеции» и были полностью увлечены своей дружеской болтовней. Они были похожи на людей из парижских литературных кругов. Один мог быть старшим редактором какого-нибудь старого издательского дома, и его перо, возможно, путешествовало по рукописям Жан-Поля Сартра и Альбера Камю. Какие тут издательства расположены по соседству – «Галлимар», «Файярд»? Второй, конечно, писатель, его романы приобрели солидную репутацию во многом благодаря дружеской редактуре первого. Они любят друг друга и никогда не предавали друг друга. И никогда не предадут, пока живы и еженедельно выпивают вместе в «Лютеции».
Внезапно Нора испытала к этим двоим порыв мимолетной симпатии. Эти двое находятся среди тех, кто подпирает мир, к которому я принадлежу. Каждый момент их уже идущих на спад жизней вносит вклад в содержание феномена, известного как «западная цивилизация»: книги, одежда, художественные выставки, самопоблажки, распущенность, витамины, транквилизаторы, застарелые привычки, включая вот эту дружескую болтовню по дороге в кафе. Они уже слишком стары для девиц в слип-дресс и белых тапочках, а может быть, в самый раз для них. Впрочем, они, кажется, не обращают внимания ни на кого, кроме одинокой красавицы на веранде.
Двое заметили Нору и обменялись многозначительными взглядами, словно говоря друг другу: видишь, она все еще здесь, эта женщина, героиня нашей литературы, она все еще в этом мире! Потом они открыли дверь, и из кафе вылетела тема первой части а-минорного концерта Грига. Как раз то, что было нужно.
Нора ждала здесь мужчину. Впервые в жизни она пришла раньше партнера на свидание. Те из вас, ребята, кто думает, будто она ждет Сашу Корбаха, ошибаются. Она приехала нынче в Париж, чтобы увидеть другую мужскую персону, своего сына Бобби. В этом году ему исполняется восемнадцать, он кончает колледж в Швейцарии и начинает думать о новой фазе в своей жизни.
Неделю пасхальных каникул Бобби провел с бабушкой Ритой О’Нийл в Эл-Эй, теперь он был на обратном пути в колледж. Сидя в кафе, Нора мечтала, как шести-с-чем-то-футовый мальчишка выйдет из толпы и как она поймает его своей камерой. Вместо Бобби другой малый из ее раскинутого по всему миру хозяйства появился на другой стороне улицы. На этот раз вы правильно угадали, это был наш неугомонный Александр Яковлевич. Он вышел из такси прямо напротив Нориного наблюдательного поста, и она немедленно призналась себе, что ждала здесь его, а не Бобби.
Высадившись, Александр Яковлевич (она всегда произносила его полное имя с несколько сардонической интонацией) замер на месте, как будто очарованный парижскими огнями и тенями, запахами и звуком. А может быть, он был очарован молоденькой стройной тварью в черном обтягивающем слип-дресс и белых кроссовках, которая быстроходно прошла мимо и бросила на него притворно надменный взгляд через плечо? У Норы перехватило дыхание.
Ну вот и я, подумал Саша Корбах в этот момент. Вокруг вечный Париж. Кто сказал, что он вечный? Прошу прощения, только не я. Всегда шарахался от таких клише. Другой, понимаете ли, уровень изощренности. Впрочем, я люблю его. Я люблю этот вечно ускользающий Париж. Я не могу представить себе Землю без Парижа. Эту вечную Землю без этого вечного Парижа. Вечная планета, вечный город, вечный перекресток, вечная тумба с вечной актерской мордой, вечная девчонка, вечно готовая на все, два вечных литературных старика, жующие за окном свои Fruits de Mer, вечная одинокая женщина в углу открытой террасы, красивая штучка с богатым прошлым, а тут рядом и вечный парижский поцелуй в исполнении уродливой парочки, но – чу! – перестук железных копыт, – из-за угла появляется смертный металл, имперский кентавр со стальной фацестой, засунутой ему в сраку, уж не собирается ли скульптура разрушить этот вечный мир, плотоядно переплавить плоть и металл, почему он тут таскается по переулкам, это воплощение смертности? Увы, и Париж не вечен, таков был глубокомысленный вывод, сделанный АЯ в этот момент. Отгони эту мысль и вдохновись тем, что тут есть вечного, то есть постоянно ускользающего, в этот момент. Он поднял с тротуара свою сумку и зашагал к «Лютеции».
Она видела, как он приближается, и ей казалось, что он может пройти, не узнав ее. Она заметила нечто новое в его лице, какой-то смущенный прищур. С соседнего столика люди удивленно смотрели на независимую даму в широких стильных одеждах: почему у нее так сильно стучит чайник о фотокамеру? Она подняла камеру и пустила ее на автоматическую серию: Алекс Корбах приближается со своим полулунатическим видом, он останавливается, привлеченный щелканьем затвора, надевает очки – очки у него на носу, невероятно! – наконец узнает фотографа.
– Простите, сэр, – она сказала, – могу я надеяться на вашу компанию сегодня вечером?
– Я весь ваш, lock, stock and barrel, то есть со всеми потрохами, – ответил он так, как нужно. Все-таки он был режиссером и лучше других знал, как избежать горько-сладкого кича. Он сел рядом с ней, и они не менее пяти минут хранили молчание, напряженно глядя друг на друга, как будто изучая каждую морщинку на лбу и вокруг глаз. Потом он смущенно протянул руку и отвел ее волосы, чтобы найти родинку на виске. Найдя ее, он улыбнулся, и она вспомнила, как он шутил, что это, конечно, знак браминской касты, только немного заблудившийся в сказочной стране. В ответ она быстрым движением пальцев, сродни молниеносному броску фехтовальщика, расстегнула одну пуговицу на его рубашке и увидела мачту кораблика на его грудине. Эта татуировка была сделана тридцать лет назад в казарме артиллерийской бригады, где Саша со своими однокурсниками проходил военные сборы, или, вернее сказать, месячные курсы по унижению человеческого достоинства. Не раз Нора говорила, что кораблик завез его слишком далеко.
Вскоре после этого обмена в кафе появился Бобби Корбах, долговязый юноша «англо», не имеющий никакого отношения к рэп-стилю своего поколения; эдакий преппи-аристократ.[212]
– Вообрази, Бобби, я ждала тебя, а тут неожиданно мой друг Алекс выскочил как Джек из коробочки, – слицемерничала Нора.
Бобби посмотрел на Алекса с холодной сдержанностью: хау ду ю ду, мистер Алекс!
АЯ пожал руку сильного теннисиста. Забавно, подумал он, этот парень тоже может считаться евреем, хотя, по моим расчетам, в нем только 7/32 наших благородных генов, а его внешность не имеет никакого отношения к варшавскому меховщику.
– Как тебе Рита? – спросила Нора.
Мальчик рассмеялся:
– Все в порядке. Как всегда, молодеет. Она говорит: к сожалению, я пропустила один важный момент в моей жизни и потому постарела. С того времени, однако, я всегда начеку и никогда не упускаю шанса помолодеть. Ты знаешь, мам, она меня почти уговорила идти в кинобизнес.
– Что это значит, Бога ради? – спросила Нора тревожно.
– Ну, для начала можно взять годовой курс при киношколе в USC.
– Надеюсь, ты это не всерьез, Роберт? – Нора повернулась к Алексу. – Мой сын еще в декабре подал заявление в Беннингтон. Собирался изучать политическую журналистику и классическую философию. Это был его собственный выбор! – Теперь она повернулась к сыну. – Мистер Алекс, как ты его называешь, имеет некоторое отношение к кино. Никто лучше него не объяснит тебе, что кино – это «ярмарка тщеславия».
Бобби выдал одну из своих самых утонченных улыбок:
– Я понимаю, мам, что мистер Алекс Корбах не просто какой-нибудь рядовой балаганщик на этой ярмарке, особенно в связи с его суперпроектом, о котором так много сейчас говорят.
Нора почти в шоке повернулась снова к Алексу. Она стала немного выпучивать глаза, подумал он. И кожа на углах челюсти отвисла самую чуточку. Но, Боже, как она красива, моя любимая!
– О каком это твоем проекте теперь так много говорят, мой друг?
Алекс молча показал ладонью на Бобби: спроси, мол, у него.
– «Свечение», – произнес Бобби скромно. Он был явно горд показать свой доступ к голливудской внутренней информации.
Алекс усмехнулся:
– Мне понравился твое «балаганщик», Бобби. Я действительно балаганщик по натуре. Уж конечно, я не политический журналист или классический философ. Циничная и тщеславная толпа – это как раз мой мир. У меня выбора нет. Но как насчет тебя, молодой человек? Ты уверен, что тоже любишь балаган? Жаль, что я не могу тебя попробовать на сцене моей старой московской труппы.
– Вы имеете в виду «The Shooty», сэр? – Бобби с удовольствием произнес название труппы по-русски.
Нора хлопнула ладонью по столу:
– Что происходит? Откуда это ты так много узнал об Алексе?
– У Риты только о нем и говорят, – сказал Бобби и подмигнул другу своей мамы.
У него довольно дружелюбная мигалка, подумал Алекс. Вряд ли он ее от своего папы унаследовал.
– Всевышний! – воскликнула Нора. – Уж если Ритин клуб тебя обсуждает, значит, ты стал настоящей звездой в мое отсутствие!
– В твое отсутствие где, мам? – невинно спросил Бобби.
И все трое тут грохнули, после чего двусмысленность исчезла и установились довольно естественные связи в этой маленькой компании: вечно красивая и все еще молодая мама, ее взрослый сын и ее бывший любовник. Бывший? Ну, впрочем, это не важно, важно то, что он остался ее истинным другом, и ее сын, значит, ему не чужак.
Те читатели, что хоть немного знакомы с другими les romans данного автора, вправе предположить, что после взрыва дружелюбного хохота эти трое отправятся ужинать, и, разумеется, в «Куполь». Каким бы малым ни было число этих читателей, мы скажем, что они правы и что мы уважаем их в обратной пропорции от их числа. Уверен, они теперь отправятся по стопам нашей тройки в храм монпарнасской жратвы. Мы же, в свою очередь, не пойдем по стопам достопочтенного мэтра Франсуа Рабле и не будем гвоздить читателей такими суперлятивными существительными и прилагательными, как пьяницы, сраки, обжоры, говенные мешки жира или жирные мешки говна, мы, пожалуй, будем придерживаться стереотипной вежливости, однако даже мы будем настаивать, чтобы они в «Куполе» не путались с нашими героями и не выказывали никаких признаков амикошонства. Даже автор, как видели многоуважаемые читатели, делает вид, что не знает эту тройку, хоть и сидит рядом, ушки на макушке. Не исключено, что Саша Корбах узнал автора, во всяком случае, он бросил на него косой взгляд и кривоватую улыбку, как бы говорящие: «Ну к чему эти постоянные попытки подслушать чужие разговоры? Неужели шпионство действительно вторая натура вашей профессии, бесстыжие романисты?»