Новый сладостный стиль Аксенов Василий
– Боюсь, что у меня, ха-ха, английский не очень-то приличный. – Огромным балованным котом он терся вокруг маленькой Риты, не обращая на остальных никакого внимания, но все же протягивая вбок руку для рукопожатия коллеге-поэту. Александр ее не брал.
– А что он пишет, эта жопа? – спросил он у Норы по-русски.
– Никто не знает, что он пишет, но он поэт-лауреат, – ответила она и вместо Алекса пожала руку поэта.
Удовлетворившись, рука поэта ушла в глубь его тела.
– Ну, я пошел, девочки, – сказал Алекс и пошел.
Нора задержала его:
– Куда это ты пошел?
– Созерцать нравы колхоза. – Он боком отвалил в сторону, как будто за борт лодки.
Из всего, что тут происходило, и из всех присутствующих любимая казалась ему сейчас крупнейшим воплощением пошлости. Ходит тут со снисходительной улыбкой в адрес обожравшейся шатии, отступница, достигшая высот археологии – пардон за каламбур, – взирающая на все с академической усмешечкой, которую никто и не прочтет среди невежественной братвы, и в то же время неуклюже пытается представить своего любовника, эту толстогубую обезьяну с плешью, как будто надстроенной в гримерной Голливуда, а на самом деле стесняется, что с ней русский, которого надо представлять в толпе, где все знамениты. Злясь на Нору и придумывая в ее адрес все больше вздору, он продвигался в толпе, что все густела, чем ближе было к тому месту, где раздавали еду. Несколько раз он чуть не оступился в пузырящийся джакузи; или черт водит, или их тут значительно больше, чем одно (один? одна?). По дороге перехватывал с проплывающих мимо подносов то мартини, то шампанское и основательно окосел.
– А знаешь, мне понравился твой русский Корбах, – сказала Рита О’Нийл своей дочери. – Он один из нас, артист. Тщеславный, как и я сама.
Нора тревожно смотрела вслед Александру:
– Я боюсь, он тут устроит скандал сегодня.
Рита улыбнулась:
– Ну и что?
Вдруг Александр увидел первого стоящего человека в этой тусовке. Кэссиди Рейнолдс! Эта широкоскулая квадратная ряшка была замечена в московском Доме кино еще в шестидесятые годы. Знатоки немедленно выделили его из толпы стреляющих с бедра ковбоев. Смотрите, как он ходит, Кэссиди Рейнолдс! Как он смотрит, как он молчит, этот Кэссиди Рейнолдс! Жаль, что у меня нет такого Кэссиди Рейнолдса на главную роль, говорили друг другу молодые режиссеры «новой волны», Тарковские и Кончаловские. Выбрав кого-нибудь на пробах, они обычно поясняли: максимальное приближение к Кэссиди Рейнолдсу.
Саша Корбах смотрел на этого типа в трех шагах от себя. Голливуд еще не произвел подходящего сценария для этого парня. У них и подходящего режиссера нет для него. Он еще не сыграл своей главной роли и вряд ли когда-нибудь сыграет; Кэссиди Рейнолдс! Этот тип тогда по каким-то причинам казался воплощением мужского идеала для советских и польских киношников поколения шестидесятых. Я себе никогда не прощу, если не поговорю с ним.
– Хей, Кэссиди, меня зовут Саша Корбах, как дела?!
Рейнолдс с опущенными брылами, желудок и почки в состоянии постоянной дрожи, смутно видел перед собой незнакомца со стаканом чего-то мучительно желанного, запрещенного. Физиономия его, знаменитая в кругах Восточной Европы, давно уже превратилась в японскую гейшу пенсионного возраста, от былой походки остался только откляченный задок, который он пытался таскать с достоинством, как военный преступник на борту линкора «Миссури».
– Гоу, гоу, – выдавил он из себя и показал большим пальцем себе за спину: сваливай, мол, незнакомец!
– Эх ты, мудила грешный, – сердечно сказал Корбах. – Ты думаешь, что я к тебе как к знаменитости клеюсь, а я к тебе как к миражу юности клеюсь, понял? Тебя вся наша «новая волна» в Москве почему-то обожала: и Высоцкий, и Тарковский, вот как было дело!
Рейнолдс ни о какой «новой волне» никогда не слышал, а Высоцкий и Тарковский вообще проскочили в его мутной башке, как шелест шин. Единственное, что застряло, было часто повторяемое «как». По простоте своей сельской души он принял это за «cock», и это вызвало слабенькую реакцию в тесте лица.
– You’re cock yourself, – промямлил он незнакомцу.
Фу, бля, Корбах с шумом выдохнул воздух. Еще один призрак отправился в графство Мальборо! Если ты в таком хуевом состоянии, зачем таскаешься по тусовкам, Кэссиди? Лежал бы дома, сосал бы телевизор.
Обойдя кумира юности, Алекс снова оказался на краю пузырящегося бочага. Вдруг нога поехала от изумления: из джакузи вылезал очень хорошо известный москвич Аврелий, автор многосерийного сериала «Алтай, мой Алтай», лауреат премии Ленинского Комсомола. Подтянувшись, он некоторое время висел на руках, словно для того, чтобы общество могло полюбоваться широченным размахом плеч и здоровенным, с ладонь, православным крестом, прилипшим к волосатой грудине. В курчавой бороде зиял хохочущий рот, пара золотых коронок представляла все еще солидные фонды СССР. Толчок, и Аврелий в вихре брызг выскакивает из джакузи. Сашка! Бросается в экстазе, не стряхнув сперматозоиды и подтеки с тампаксов, подцепленных в горячей лоханке. Объятие. С каких это пор советские люди с таким жаром бросаются к врагам народа? Сашка Корбах, греби меня в нос, вот так встреча! Вот так кукарача! Какая еще, к черту, кукарача? Ну, просто рифма – встреча-кукарача! Ну как ты, ну как ты? Ю ар как ерселф![145] Подожди, дай-ка штаны надену! Жду с нетерпением. Влезает в штаны «Версаче», натягивает на голый торс пиджак «Гуччи». Да ты хоть крест-то заправь, балда Аврелий! Э, Сашка, да ты, я вижу, отстал от тренда! От чего я отстал? От нового направления. Давай выпьем за встречу, нас мало, нас, может быть, двое, помнишь?! Нет-нет, вас больше, значительно больше.
Аврелий тащит Корбаха к буфету. На ходу берет каких-то женщин за зады, демонстрируя недремлющее, как КГБ, советское либидо. Мокрое пятно на его пиджаке меж лопатками напоминает Остров Крым. Тебе хвост омара и мне хвост омара! Бери еще! Бери три хвоста омара сразу! Видишь, я бутылку зажал? Это «Столи», она завоевывает весь мир. Соу уот?[146] Соу суй ит в рот! Этот Краппивва – миллиардер, фак его суп! Давай выпьем, Сашка, за наше поколение, за новую свободу, фак ее вымя! Так что, свобода для тебя – это корова, подонок Аврелий? Да, это корова! Врешь, расфакованный фак, свобода – это крылатое существо, это новый сладостный стиль! Здорово, давай выпьем за это!
Когда первоначальные эмоции чуть утихли, Аврелий заплетающимся языком рассказал свою историю. Он теперь поселился в Лос-Анджелесе навсегда. Однако те, кто думают, что он перебежчик, в корне не правы. Он просто живет тут как свободный человек, вот и все; таковы новые веяния. У него тут баба, вот и все. Это вулканическая женщина, богатая и крэйзи, как Крез! Она дизайнеровские шмотки продает на Родео-драйв, понял? Да вот и она, мисс Гулия Паперджи! Он схватил пышненькую брюнетку, в костюме бикини, дополненном горжеткой из рыжей лисы. Сашка гениальный, ты бы знал, как тебя все наше поколение любит! Как ты убежал от советской пули, от стакана с отравой, от тюрьмы, от психушки, дайка я на ухо тебе скажу кое-что. Бег ёр пардон,[147] сэр, мое ухо для вас не закуска. Позволь, я не жую твое ухо, а говорю в него. Тогда повтори то, что сказал, но без, бля, соприкосновения. Странный ты стал какой-то, Саша, не свой, но все равно слушай. Есть тайное решение кончать. Как что кончать? – Исторический эксперимент. Не удался. Решено сворачиваться, спасать остатки, понял? Исполнение возложено на КГБ и комсомол. Горбачев тайно встретился с Рейганом и Папой Римским, оповестил. Извинился за покушение на обоих. Сказал, что виновные понесут ответственность. В общем, старик, верь не верь, но скоро СССР прекратит существовать. Жуешь? Всасываешь?
У АЯ закружилась голова. Хорошо, возле буфета росла пальма. Он схватился за нее и стал сползать. Аврелий продолжал без соприкосновения гудеть в ухо. Ничего, старик, не тужи. СССР развалится, а Россия вытянет, такая уж это лошадь. А я тужу, задыхался Корбах. Вся моя жизнь прошла в злодейском СССР, чему же мне радоваться? Я не могу без грязной советской родины, Аврелий, лауреат… умираю.
Нора нашла его лежащим под пальмой. Дергался подбородок. Аврелий что-то с жаром объяснял собравшимся гостям. Один из них, недавно набравший силу киноброкер, с интересом наблюдал агонизирующего. У этого парня точно такой же пиджак, какой был у меня три года назад. Сьюзан сдала его тогда в магазин подержанных шмоток.
Остаток вечера и часть ночи Саша и Нора провели в «Первом Дне», сидя на видавшем всякое диване в той части заведения, что называлась гостиной.
Ты меня со своими людьми познакомила, а я тебя со своими, говорил он, усмиренный и почти протрезвевший, поглаживая ее по спине. Спина моей любви ничуть не хуже, чем ее груди, думал он. И живот моей любви идет вровень с вышеназванным, а носик ее ничем не хуже пупка. Она не просто красавица, а собрание красавиц. Каждый взгляд ее – красавица, и голос ее – красавица, в чем мы убеждались по телефону. В этом месте нужно соврать, и я сейчас совру. Мы будем вместе, как были, всегда и никогда не остынем друг к другу. Если только ревность нас не пожрет, думала в ответ Нора. Что это значит, «будем всегда, как были»? И во времена Первого Храма? И во Флоренции «белых гвельфов»? И за пределами «воздушного существования»? В космической, что ли, данности, в до-Адамовой цельности? Так, что ли? Ищи тебя тогда свищи в археологических стратах Земли, улыбалась она. Лучше уж не теряться.
«Первое Дно» пребывало в пьяной полудреме. Генри, клюя носом, раскатывал рулады Шопена в своей интерпретации к «бэби». Матт меланхолично бродил с кием вокруг бильярдного стола, примеривался, будто охотник на мух, потом наносил оглушительный удар и улыбался Норе: все под контролем. Бернадетта, возвышаясь, как осадная башня, томно танцевала с Пью. Мел О’Масси мирно спал в полуразвалившемся кресле. Бруно Касторциус, подчиняясь хорошо развитому у него чувству солидарности, тоже был здесь. Он раскладывал карты и улыбался своими неровными, мягко говоря, зубами.
«Видишь, Нора, какая идиллия, – сказал Алекс. – А ведь эти гады чуть меня не убили однажды в разгар „холодной войны“. – „Ты, конечно, спал с этим женским кентавром?“ – спросила Нора. „Разве это могло быть иначе до того, как ты появилась на сцене, мой Ренессанс“, – ответил Алекс в самовопрошающем сладостном стиле. Берни тем временем приблизилась сзади, лизнула Нору в ухо и прошептала: „Я люблю твоего папочку, киска“.
Генри внезапно заснул на своих клавишах, и в наступившей тишине очередное заявление телевидения достигло этой страницы: «Семьдесят процентов американцев не удовлетворены своим сексуальным опытом».
Сладкая ночь на краю континента, имеющего смутное сходство с песочными часами.
7. Момент закрытия рта
В этот момент мы снова как бы слегка и не по своей воле, а скорее по законам модернистской композиции начинаем фокусничать с хронологией и с зазевавшимся читателем. Кричим «стоп! стоп!» и быстро гоним камеру назад (или вперед?), ну, в общем в осень 1986 года, в «Вествуд колониал паркинг», где АЯ стоит в куртке, набитой сотенными бумажками и порошками кокаина. Нам кажется, что именно в данный момент мы можем закрыть изумленно распахнутый рот молодого человека с трепещущими на ветру челкой и галстуком. Почему именно в этот момент, почему мы не продолжили рассказ о трех годах, что должны были уложиться между двумя зафиксированными мгновениями? Ну, во-первых, потому, что такой рассказ в полном виде мог бы переполнить даже наш «Макинтош», а во-вторых – и это более важно, – мы не хотим нарушать ритм нашего повествования.
Итак, долговязый испустил немыслимый вопль «Саша Корбах!» и закрыл рот. Теперь, после восстановления нашего «хронотопа», для завершения части мы начинаем передавать события в лапидарном изложении. Долговязым любителем сахарку оказался некий Родней Помретт, фанатик современного театра, который когда-то, сто лет назад, приезжал с группой Фрэнка Шеннона в Москву для ознакомления с театром «Шуты».
Кокаинная вялость у долговяза испарилась и уступила место взрыву памяти. В течение нескольких минут он засыпал Корбаха цитатами из собственных маэстро изречений. Отправил Лероя Уилки за театральным народом. Через час после опознания великого режиссера современности, то есть через четыре года после его прибытия в США, на крыше паркинга началась «вэлкам парти»…
Единственной машиной на крыше оказался красный ЗИС-101. Народу набралось не менее двух дюжин: кто из «Театра на Бетховен-стрит», кто из «Заднего кармана», кто из «Арго», ну и так далее. Все обнимали маэстро, которого давно уже считали выбывшим из числа живых. Многие плакали. Саша отпустил все тормоза, хохотал и тоже смахивал слезу: наконец-то среди своих, среди авангарда, среди бессребреников! К утру узнали, что Фрэнк Шеннон летит из Нью-Йорка со всем своим классом, а с ним и представитель Группы театральных коммуникаций. Корбах нашелся, Мейерхольд нашего времени!
В последующие дни газеты напечатали несколько статей с фотографиями. Одна фотка оказалась особенно удачной: на отшлифованной макушке Александра Яковлевича поместился масляный блин. Газетчики, конечно, раньше не слышали ни его имени, ни мейерхольдовского. Главной новостью оказалась не находка Помретта, а то, что московский режиссер, к тому же носящий имя одной из главных американских корпораций, четыре года работал парковщиком машин в Вествуде.
– Вы «сделали новость», мой друг, – сказал седовласый, сияющий от счастья профессор актерской школы Шеннон. – Вы знаете, как это у нас водится в Америке: если собака укусила человека – это не новость, новость – это когда человек укусил собаку.
Алекс кивнул:
– По этой логике новостью будет американский парковщик, ставший режиссером в Москве, верно? – Он почесал затылок. – Хорошо, что газетчики не нашли в «Вествуд паркинге» еще более увлекательных деталей для этой новости.
Так или иначе, произошла некоторая, пусть умеренная, сенсация, и Александр, к тому времени уже достаточно американизировавшийся, ждал, что последуют какие-нибудь предложения из театров (ну, скажем, «Арена Стэйдж», или «Кокто», или «Ля Мамма», назовите сами), а то даже с Бродвея или из Голливуда. Он все же еще недостаточно американизировался. Только позже он понял, что люди, которые делают «предложения», никогда не читают в газетах новостей о парковщиках.
Местный театрик «Арго» все-таки предложил ему поставить у них Чехова. Его давно уже слегка подташнивало от бесчисленных сценических вариантов сестер-дядьев и чаек-с-вишнями, но все-таки он завелся и предложил им в ответ некую постмодернистскую Чеховиану. Увы, «аргонавты» хотели более традиционный, то есть все-таки более коммерческий, вариант. За все про все маэстро Корбаху была предложена сумма, которую он зарабатывал в неделю у Тихомира Буревятникова. Получалась какая-то идиотическая ситуация: возвращаться на паркинг после «сенсационного раскрытия» было невозможно, прокормиться без паркинга было нечем.
Все решилось совершенно неожиданным образом. Нора, собрав все вырезки из газет, соорудила ему превосходный curriculum vitae и отправилась с оным к президенту своего «Пинкертона». О, эти американские си-ви, до сих пор непонятные русскому разуму и сердцу! Русский ведь человек привык прибедняться, скромничать, опускать глаза долу. Он все надеется, что кто-то за его спиной, так, чтобы не смущать, распространит о нем похвальную информацию. Трудно ему понять, что здесь, в Америке, ты должен сам показать свой товар лицом: да, гениален, да, эффективен, да, совсем не стар, да, не лишен юмора, да-да, будет хорошим коллегой.
Так или иначе, но к Александру Яковлевичу вдруг явилось письмо с университетским грифом, с тисненой печатью и личной, отнюдь не скопированной, подписью президента Миллхауза, одного из столпов американского образовательного процесса, достоинству которого могли бы позавидовать иные избранники Белого Дома.
Дорогой господин Александер Корбах,
зная Вас как одного из выдающихся режиссеров современного мирового театра, Президент и Совет Попечителей университета «Пинкертон» имеют честь предложить Вам позицию «режиссера-в-резиденции» сроком на три года (с полной возможностью продления) и с годовым окладом 70 000 долларов (переговоры по поводу увеличения этой суммы возможны). В договоре, разумеется, будут предусмотрены все дополнительные бенефиты, в частности, по медицинскому страхованию и пенсионному фонду.
Мы искренне надеемся, что Вы примете наше предложение и академическая общественность нашего университета, а также и всего Большого Вашингтона обогатится таким исключительно ценным сотрудником. Мы предвкушаем удовольствие от новых спектаклей в нашем экспериментальном театре, созданных под влиянием Ваших театральных, поэтических и философских идей.
С более подробным письмом к Вам обратится заведующий кафедрой театра профессор Найджел Таббак.
Искренне Ваш Бенджамен Ф. Миллхауз, Президент.
В тот же вечер позвонила Нора. Получил? Проси восемьдесят пять, дадут восемьдесят. Что, ты еще не решил? Саша, неужели ты не понимаешь, что нам на Западном побережье делать нечего? Ошеломленный этим «нам», он стоял на своем деке и прощался с густо лиловеющим океаном, по которому сильный южный ветер гнал мексиканскую рябь. Ну что ж, Океаша, из всех существ Нового Сира ты был ко мне самым снисходительным. Уезжаю к твоему не столь широкому в животе, а, пожалуй, продолговатому брату. Не обижайся, ведь вы же связаны друг с другом, как сиамские братья.
Итак, к концу шестой части, в начале восемьдесят седьмого года, наш герой отметил прохождение середины романа переездом в столицу нации город Вашингтон, который прижившиеся там русские эмигранты именуют Нашингтоном. Он снял, а впоследствии и купил квартиру в сердце густо набитого всякими человеческими типами района Дюпон. Теперь вместо снисходительного к Саше Океаши он мог видеть из своих окон винную лавку «Микси Ликуорс», кафе «Зорба» и «Чайльд Гарольд», многоцелевой универмаг «Подымающаяся Лямбда», а также книжный магазин Крамера, в который можно было зайти в час ночи и выпить пива.
Прежде чем завершить эту часть, нам тут следует сказать, что первым человеком, позвонившим Саше по телефону, оказалась даже не Нора, а ее отец Стенли Корбах. Во-первых, он поздравил четвероюродного кузена с благополучным (что он имел в виду, предоставляем предположить нашему проницательному читателю) переездом из Эл-Эй. Во-вторых, он сообщил, что звонит из больницы. На вопрос, что случилось, он бодро ответил: «Начался нормальный процесс угасания», – после чего перешел к обсуждению новых гипотез миграции Десяти Колен Израилевых.
На этом мы завершаем шестую часть и переходим ко второй половине книги.
VI. Лев в Алиото
Морской лев резвится у рыбацкого причала…
- A sea-lion plays near the Fishermen’s Wharf.
- Третий раз за пять лет прихожу в ресторан «Алиото».
- Меня тут не забыли, помнят, что не вор.
- Прошлый раз приветствовал сам синьор Акселотл.
С тех пор тот лев не постарел…
- Since then that sea-lion hasn’t grown old,
- Беженец моря ретив и, пожалуй, развязен.
- Не скажешь, однако, что и чертовски молод.
- Временами даже смешон в своем куртуазе.
К львицам залива Сан-Франциско…
- Toward the lionesses of the San Francisco Bay.
- Хочется напомнить ему как шаман шаману:
- Хоть вы и хулиган, батоно, но все-таки не плебей,
- Чтобы ради шайки блядей этой бухты предстать атаманом.
Где ты рассеял свое семя, свое потомство, все капли своей джизмы?
- Where have you scattered your seed, your posterity, all drops of your jism?
- Могут его спросить в час алкогольного сухостоя.
- Можете ли по-комсомольски оценить свою жизнь,
- Ту, что плескали когда-то в пучины, не зная покоя?
Найдешь ли лучшее убежище для ебаря на покое?
- Could one find a better refuge for a retired stud?
- Трудно найти веселее проток в пацифистском пространстве:
- Салаты, селедки, красотки из блядских стад,
- Словом, все, что потоком течет из местного ресторанства.
Мэтр Акселотл возникает как типаж из моего шедевра…
- Maitre Akselotl comes up as a type from my major oeuvre.
- Буно джорно, Алессандро! Вам привет от Грапелли.
- Я вижу, вас занимает там внизу, этот майор Моржов?
- Должно быть, проводите двусмысленные параллели?
Он является сюда, неизменно под газом, раз в год или два…
- He comes here, always inebriated, once in a year, or two.
- Отчасти это похоже на побывки опытного маримана.
- Неделя дебоша, и он сваливает в пустоту,
- Иными словами, сэр, на просторы мир. океана.
Не говорите мне, Акселотл, что вы можете его различить…
- Don’t tell me, Akselotl, you can distinguish him
- Из миллиона морльвов в их гедонистском раже.
- Уж не по рожам же, право, вечно бухим?
- Как вы можете выделить эту вечно нахальную рожу?
Послушайте, Алессандро, вы видели его левый клык?
- Listen, Alessandro, have you seen his left fang?
- Метрдотель наклоняется, таинственно подсвечен.
- Левый клык у него золотой, как саудовский танк.
- Вот по этому признаку он может быть нами вечно отмечен.
Вскоре после того обеда, в час заката…
- Shortly after that dinner, by the time of sunset,
- Когда ляпис-лазурный и индиго фронтиспис
- Отражал весь большой океанский трепещущий свет
- На стеклянных боках центрального Сан-Франциско,
Кто-то сделал на компьютере двойной «клик»…
- Somebody made in his «apple» a double click,
- Отражением отражения вспыхнуло время,
- И с пронзительным чувством я узрел золотой клык
- Уплывающего в открытые просторы морзверя.
Он покидает, друзья, эти обильные берега…
- He is leaving, my friends, these opulent shores,
- Покидает обжорные причалы и грязные сливы,
- Скорость нарастает, как под ударами шпор,
- Зуб, однако, поблескивает в прощальном «Счастливо!».
Он делает вид, что знает свой новый маршрут…
- He’s pretending he knows his new destination,
- Будто бы знает не только средство, но также и цель
- Там, на другой стороне океана, где мытые чистые гейши
- Станцуют ему апофеоз из балета «Жизель».
- Грудь его, еще мощная, раздвигает течения,
- Он плывет к горизонту, где время качается,
- будто смерча нога,
- Зуб его золотой излучает свечение.
- He is going, going, going, mafiozo and merchant… Gone!
Он уходит, уходит, уходит, мафиозо и купец… Пропал!
Часть VII
1. Боль и обезболивание
В январе 1987 Стенли Корбаху исполнилось шестьдесят. Никто не заметил приближения этой даты ни в семье, ни в его офисе, то есть в штаб-квартире империи. Да и он сам не заметил этого. Конечно, он знал, что приближается к границе между средним возрастом и тем, что французы элегантно называют L’Age Troisiem, но дату забыл.
Вообще-то в романе предполагалось нечто вроде вот эдакого: может быть, в своем джете или на теннисном корте Стенли хлопнет себя по лбу и воскликнет: «Ба, да ведь мне уже шестьдесят, мой верный и послушный народ!» После этого он должен был перевернуть страницу какого-нибудь доклада или ударить ракеткой по мячу, ну, в самом вероятном случае налить себе скотч и забыть про юбилей. Что касается «верного народа», для него понятие преклонного возраста было несовместимо с образом Стенли Корбаха, этого вневременного босса, благосклонного Гаргантюа своих коммерческих владений. Вот так вот как-то предполагалось в романе, но получилось все-таки иначе.
Утром этого дня – за окном отвратная мешанина зимнего Вашингтона, снег или ледяной дождь, ветер и летящие листья – Стенли в его больничной палате посетила католическая монахиня сестра Элизабет. Она перекрестилась на распятие, висящее в углу напротив телевизора, и сказала мягко: – Доброе утро, мистер Корбах! Вам сегодня исполнилось шестьдесят, сэр. Поздравляю вас от всего сердца! – Она взглянула на него своими глазками-незабудками, окруженными милым орнаментом морщин, и улыбнулась с нежностью непорочного ребенка. Было ясно, что все, произносимое ею, идет от всего сердца, ибо она принадлежала к малому числу душ, не испорченных существованием. – Сегодня вам, возможно, придется перенести тяжелую операцию, и я буду молиться за вас, мой дорогой мистер Корбах, сэр.
Стенли был тронут почти до слез. Он вытащил из-под одеяла руку и попросил:
– Пожалуйста, дотроньтесь до моей руки выше локтя, моя дорогая сестра Элизабет. – Она охотно это сделала, а потом вдруг отдернула пальцы, как будто что-то было в этой руке, за что она не могла помолиться. Стенли продолжал, не заметив этой дрожи: – Спасибо вам за ваше обещание молиться обо мне во время операции. Я тоже буду молиться, но только уж не знаю о чем, может быть, просто о себе и о своей операции, а может быть, о чем-то другом. Начинаю молиться прямо сейчас и буду продолжать, пока доктор Херц не возьмет меня на анестезию. Сделайте одолжение, сестра Элизабет, останьтесь со мной на несколько минут. Просто посидите в углу, моя дорогая, а я буду молиться то ли по-иудейски, то ли по-христиански, по-магометански, а может быть, даже немного и по-язычески.
Монашка молча кивнула и огляделась, где сесть. На миг ей показалось, что в комнате с большим достоинством сидит какой-то представитель одной из нехристианских конфессий, но миг прошел, и она спокойно уселась под маленьким деревянным, хорошей резьбы распятием, четко выделявшимся на суровой белой стене.
Стенли Корбах начал бормотать что-то неразборчивое. Он уходил все дальше в это бормотание и, казалось, сам уже не вполне понимал его смысл. Сестра Элизабет сидела, опустив лицо и положив руки на колени. Монотонное бормотание временами прерывалось чуть ли не диким выкриком. В эти моменты монашка поднимала голову, и ее лицо освещалось таким живым чувством, что казалось, будто она понимает всю невнятицу одурманенного сильными обезболивающими средствами сознания – или подсознания. Пользуясь правом на авторское своеволие, мы постараемся представить перед уважаемым читателем картину того, о чем бормотал Стенли Корбах в его странной молитве перед операцией в хирургическом крыле вашингтонского католического госпиталя.
Вавилоняне разрушили Храм и подожгли город со всех сторон. И жители Иерусалима были сметены ужасом и тоской. В темноте многие из них попытались бежать из города и найти спасение в скалах Иудейских гор. В этот час царь Навуходоносор вошел в город, где все еще шли грабежи и убийства. Иудейский царь Зидкия и его семья были взяты в плен. Их приволокли к подножию вавилонского походного трона. Зидкию заставили смотреть на казнь его детей. После этого его ослепили кинжалом и приковали к колонне. В это время уже появились толпы иудеев, гонимых бичами и пиками в рабство.
Один ремесленник, чья лавка в узкой улочке у подножия горы Мория была только что разграблена вавилонскими солдатами, тащился в толпе пленных; его звали Кор-Бейт, что на иврите означает «холодный дом». Вдруг он увидел прикованного своего царя, который выл диким воем от нестерпимой боли. Кор-Бейт не смог выдержать такого унижения.
Я знаю, что этот Кор-Бейт был моим предком, бормотал Стенли. Я вижу все это, как в фильме, отснятом двадцать пять веков назад. Я уже видел этого или другого Кор-Бейта всякий раз, как принимал морфин. Я видел, как он вытаскивает кожи из погреба своего «холодного дома» и делает из них защитные жилеты и высокие сапоги. И вот я вижу в этот момент, когда молюсь перед операцией на своих половых органах, как Кор-Бейт выскакивает из толпы, выхватывает меч у стражника и пытается заколоть царя Зидкию, чтобы избавить того от страданий. Я вижу, как вавилонские солдаты одолевают его и тащат к ногам Навуходоносора, что сидит на своем походном троне на испоганенной террасе нашего Храма; мантия запачкана кровью Зидкии и его детей.
«Ты хотел лишить его чувств?» – спросил Навуходоносор Кор-Бейта, и мой предок ответил: «Йес, сэр», очень вежливо. Царь был очень мрачен в тот день его триумфа над Иудеей. Он хорошо знал астрономию, и у него были более или менее личные отношения с Астартой. По расположению светил он понимал, что богиня не одобряет кровавую баню, но он также знал, что у него нет выбора. Проблема финальной анестезии волновала его. Он спросил Кор-Бейта, что тот предпочитает, чувства или полное спокойствие. «Чувства», – ответил Кор-Бейт, будучи настоящим еврейским ремесленником. «Ты сказал», – кивнул Навуходоносор и приказал вырезать хорошую плеть из его кожи и этой плетью дать ему пятьдесят хороших ударов, не щадя никаких участков тела.
Католическая моя сестра Элизабет, что ты думаешь об этой иудейской истории? Мне кажется, я вижу небо той ночи над Иерусалимом, непостижимую прозрачность свода и две звезды, как будто движущиеся к нам, ко мне и к нему, моему предку, что ползет среди наваленных трупов к своему «холодному дому». Он выжил, сестра, и уберег свои яйца, иначе тебе не пришлось бы сейчас молиться за этого ебаного грешника Стенли Корбаха. Он выл всю ночь и потом еще целый месяц, но временами в бреду перед ним, между стеной полной боли и стеной полного обезболивания, вдруг возникала мгновенная картинка птичьей стайки, которая передвигалась в голубом воздухе с такой синхронностью, словно была единым существом.
Так Стенли Корбах бормотал и мычал все это, или меньше, чем все это, или больше, чем все это, пока дверь не открылась и в палату не вошел доктор Эдди Херц, его собственный Навуходоносор. За ним следовала толпа молодых врачей, сестер и студентов. Такова была практика утренних обходов, и для богатых пациентов исключений не делалось, даже если они могли, не моргнув, купить весь этот престижный католический госпиталь.
«Привет, Стенли! – сказал доктор Херц в манере университетского спортклуба. Выдающийся уролог, он был похож на чемпиона по легкой атлетике. – Потрясно выглядишь сегодня!» Он всегда старался относиться к своим пациентам, во всяком случае во время утренних осмотров, так, будто они перенесли простую спортивную травму.
Проблемы «Большого Корби» – как иногда за глаза его называли партнеры; он ненавидел это! – начались «из голубизны» (английская идиома для обозначения неожиданности) почти в буквальном смысле. Однажды во время полета из Парижа он обнаружил в себе некоторую странную аномалию, которая может показаться просто смехотворной в контексте рынка ценных бумаг и капитальных инвестиций, чем он был озабочен всю ту текущую неделю. Он не мог писать, несмотря на то, что его мочевой пузырь готов был уже лопнуть от излишних почечных поставок. Два из трех часов сверхзвукового полета он провел в туалете, стараясь выжать из себя хотя бы полстакана жидкости, которая, бывало, покидала его в виде мощной, слегка звенящей струи. Пассажиры «конкорда» были удивлены, обнаруживая, что один из двух чуланчиков постоянно занят.
Оказалось, что у него гипертрофия мужской железы, простаты, которая обычно сидит под мочевым пузырем и мирно продуцирует сперму, однако при увеличении, что случается в «третьем возрасте», может сжать мочеточник, и все это не имеет никакого отношения – или совсем малое – к финансовой ситуации в мире.
К концу того дня Эдди Херц, насвистывая «Примаверу» Вивальди, ввел гибкий катетер в пенис вконец измученного мегамиллиардера и освободил его мочпузырь от излишнего груза. Какая боль и какое облегчение, вы бы знали, народы мира! Вот вам мир чувств и ощущений; боль и благость существуют иной раз вплотную рядом. Не сестры ли они, сестра Элизабет?
На период тестов и анализов Корбах получил продолговатый пластиковый контейнер, который соединялся с катетером и был привязан специальными штрипками к левой ноге пациента. Он мог ходить и вдобавок к этой замечательной способности мог, задрав штанину, наблюдать скопление клюквенного сока из его травмированных мочпутей. «Пожалуйста, Стенли, воздерживайтесь от любого вида сексуальных возбуждений», – сердечно посоветовал доктор. «Разве таковое еще существует?» – мягко простонал пациент. Доктор загадочно улыбнулся. Легко сказать, трудно сделать. Почти каждую ночь в госпитале Корбаха почему-то посещали колоссальные эрекции, причинявшие ему поистине вавилонскую боль.
По мере того как команда Эдди Херца расширяла свои тесты, общее физическое состояние нашего гиганта все усложнялось. Выяснилось, что его коронарные артерии забиты холестериновыми формациями так же густо, как тропы горной Иудеи были перекрыты патрулями вавилонян и филистимлян. В таких условиях трудно было решиться на «хирургические мероприятия», по выражению Херца. К счастью, Стенли еще не нуждался в операции «байпас» на открытом сердце, можно было обойтись ангиопластикой, то есть прочисткой артерий. К несчастью, в сценарии было еще одно серьезное осложнение: ангиопластику даже при всем современном оборудовании было рискованно проводить на фоне продолжающегося кровотечения. И наконец, была еще одна, самая зловещая, опасность: увеличение простаты могло быть следствием злокачественного процесса. В этом случае надо было готовиться к большой полостной операции.
Стало быть, прежде всего надо было прибегнуть к биопсии, которая сама по себе, разумеется, относится к числу «хирургических мероприятий». Если Стенли повезет и опухоль окажется доброкачественной, тогда к железе, что Стенли застенчиво называл «моя сливочная фабрика», будут добираться без раскрытия живота все через тот же старый орган, который упорно возражал против того, чтобы его считали просто частью водопроводной системы. «Полный вперед, док, – сказал Стенли, – делайте все, что вам нужно, с этим столь несовершенным судном для путешествия души, как выражается один мой русский родственник».
Херц обсуждал с Корбахом все детали, как стратеги Пентагона, возможно, обсуждали зачистку Панамы. Сначала они решили сделать ангиопластику, и они сделали ее. После того как наш гигант оправился от этого мероприятия, его опять отправили в операционную и вытащили из него кусочек увеличенной железы на анализ. Затем, как несколько лет или несколько минут, протянулись несколько дней полуагонии в ожидании результатов. Дело осложнилось тем, что все это совпало с длинным уик-эндом национального праздника, когда университетские лаборатории были закрыты. Разумеется, «АК энд ББ корпорейшн» могла открыть все лаборатории города и заплатить за это любую цену, однако наш пациент резко возразил против такого варианта, сказав своей жене: «В этой фазе жизни, девочка, я хочу быть таким же, как все мои братья, я хочу испытать агонию и надежду. Агонию и надежду, мой друг; только так». В решающий день Эдди Херц не заставил их ждать. Деловито войдя в палату, он объявил хорошие новости. Канцера нет, опухоль доброкачественная.
Всю неделю до этого, лежа в постели, с иголочками, проникающими в главные пути его внутренней галактики, он продолжал думать о двух главных, как он полагал в это время, вопросах: чувства, то есть существование, и отсутствие чувств, то есть не-существование. Транквилизаторы, болеутоляющие, а также некоторый напиток Вечного Жида проделали какую-то странную шахту в его сознании: он не знал, то ли ему снятся ошеломляющие сны, то ли это какой-то иной вид путешествия во времени и пространстве. Он был уверен, что существуют онтологические параметры за пределами жизни, и не боялся смерти. И все-таки, когда перед биопсией он получил мощную общую анестезию и в следующий миг очнулся для того, чтобы понять, что «хирургическое мероприятие» завершилось и в нем содержалось на деле несметное число мигов, в коих он просто не существовал, его пронзила смертельная идея полного отсутствия онтологии, отсутствия чего бы то ни было за пределами мига чувств, иными словами, отсутствия Бога. Разверзлась идея тотального ужаса, и с этой идеей в обнимку его оставили ждать лабораторных результатов во время длинного уик-энда в столице Соединенных Штатов.
Ну что ж, мы немедленно начнем подготавливать вас к мероприятию на вашей простате. Доктор Херц попросил кусок бумаги и в лучших традициях американской хирургии начал фломастером пояснять пациенту, что они собираются делать с его бедной плотью. Главная цель этой сравнительно недавней техники состоит в том, чтобы избежать большой операции по удалению «сливочной фабрики». Вместо удаления мы через ваш мочеточник берем только часть тканей, так что в будущем «фабрика» сможет возобновить работу хотя бы частично.
Стенли кивнул и спросил, как долго это протянется. Полтора часа, был ответ. А как насчет анестезии? Что насчет анестезии? Существует хорошо разработанная болеутоляющая техника для этого типа операций. А в чем дело, Стенли? Я не хочу полной анестезии, Эдди, даже если будет больно. Оставьте мне хоть часть сознания, о’кей? Эта операция не требует полной анестезии, сухо сказал Херц и покинул палату. Ему не нравились пациенты, которые заказывают себе анестезию, как будто это гарнир в ресторане.
Дружелюбие, впрочем, вернулось к нему в предоперационной, когда он увидел Стенли замкнутым на все трубки и окруженным командой анестезиологов. Мистер Президент, я вам гарантирую, что завтра утром ставки «АК энд ББ» подскочат резко вверх! Давайте, давайте, думайте о бирже, о теннисе, о ваших парусниках, о женщинах, но только не о Навуходоносоре и Торквемаде! Мы забыли сказать читателям, что доктор и пациент стали приятелями после недели, проведенной на теннисных кортах острова Мартас Виньярд.
Вскоре после этого напутствия Стенли Корбах начал снижение (или подъем) в облака блаженного, медленно вращающегося путешествия внутри самого себя или вокруг самого себя. Он ничего не видел, кроме исключительно приятных волн чего-то волнообразного, и ничего не слышал, кроме обрывков медицинской терминологии, произносимой какими-то добрыми духами. Среди этого блаженства кто-то время от времени тянул или дергал его член, но это ничуть не уменьшало чувство всеобщей гармонии. Как раз напротив, что-то прибавлялось. Он улыбался, показывая, что ему знакомы эти движения, он и раньше их испытывал там, где он недавно был, в его жизни, вот именно в том, что сейчас лежит немного сбоку от него. Нет ничего вредного в этих дерганьях пениса, ничего демонического, это все невинные игры существ, которых когда-то называли – и все еще, все еще называют! – людьми.
Позже поле его зрения, если мы можем назвать это зрением в обычном смысле слова, разделилось на сегменты, и в этих сегментах он мог видеть, или предвидеть, или вспомнить какие-то подробности жизни, увеличенные или уменьшенные, а то и целые панорамы, сфокусированные или размазанные, и все это вместе было предельно милым и близким: вдруг локоток высунулся из розовой розы кружев, потом явилась мощенная булыжником улица, в конце которой полоскалось темно-синее море с белыми барашками во всю ширину, кто-то шел под темными арками, он был горд своими новыми сапогами, он приближался к какому-то решающему повороту в жизни, маленькое белое пятно в углу сегмента быстро превращалось в трепещущий холст, появился экипаж, влекомый двумя ярко-коричневыми лошадьми, стук их копыт смешался со стуком его каблуков, дверь кареты открылась, маленькое розовое пятно вдруг вздулось огромной розой, весь шелк и кружева, и взбитое, как сливки, чувство юности, смешанное с горечью расставания; навсегда, ну что ж, прощай! Маленький мяч мрака катится через сцену, волоча проволочный хвост. Выплюни комок слюны! Выпей воды, вина или молока, вступи на сходни, глотни моря, глотни юности, триумфа, не верь, что тебя убьют как жида, когда вернешься, насладись своим свиданием и скажи этим губам и пальцам и всем другим частям розы: сеньоры, сделайте это так, как вы хотите, я весь ваш.
«Какое сейчас давление? – спросил Херц своих помощников. – Кэти, будьте любезны, добавьте седативов в систему, благодарю вас».
Сегментация круга исчезла, равно как и сам круг растворился в уюте и тепле наркотической полунирваны вашингтонского католического госпиталя.
2. Доступ к телу
Он постепенно приходил в себя уже в своей палате. Естественно, первое, что отчетливо сфокусировалось, оказалось телевизором, мощно прикрепленным к потолку помещения. Какой все-таки гуманный подход к основным нуждам прикованного к постели пациента! Странная игривость ума напомнила ему первую фазу похмелья. Что послеоперационный больной жаждет увидеть после путешествия в околоастральные сферы? Ну конечно, реальность, то есть телевизор. И рука его сразу после пробуждения автоматически рыщет в поисках переключателя.
На экране, как обычно, шумело ток-шоу с популярной ведущей, которая все еще не могла решить, какой образ ей больше личит: капризного бэби с пухлыми губками или пронизывающей очкастой стервы. Народ обсуждал вечно горячую проблему семейного кровосмешения.
Стенли уже предвкушал полчаса замечательного национального времяпрепровождения, когда кто-то выключил манящий экран.
– Мой бедный мальчик, мой любимый, – услышал он и, скосив глаза, увидел свою законную супругу, сидящую возле кровати и плачущую скромно и нежно в свой платок, несомненно тщательно подобранный для плача возле постели сраженного мужа.
Как она красива, подумал он. Какую отличную «куколку Барби» я подцепил двадцать три года назад! Кто осмелится сказать, что в ее лице мы видим бабушку двухлетнего мистера Даппертата-младшего?
– Что ты хочешь попить, мой дорогой? – спросило изящество. – Минеральной воды, куриного бульона?
Он усмехнулся:
– Что бы я действительно выпил сейчас со смаком, это бутылку «Гролша».
– О пиве нужно забыть, дорогой, – произнесла она слезливым голосом. В соответствии со всеми славными традициями она подоткнула чуть-чуть подушку над головой гиганта и чуть-чуть склонилась, намереваясь охладить поцелуем его жаркий лоб.
– Поосторожней, Марджи, – предупредил супруг. – Херц сказал, чтобы я избегал сексуальных возбуждений, пока из хера торчит резинка.
Она вздохнула, и в глазах ее промелькнул отблеск постоянного и привычного возмущения:
– Ну как можно говорить в такой манере сразу после операции?! И почему всегда должен быть юмор, почему нельзя без иронии? Почему даже после этого мученичества ты не можешь позволить себе нормальных человеческих чувств, мой дорогой, мой храбрый, мой такой драгоценный Стенли?
Он повел слабой рукою:
– Нет, нет, Марджи, я вовсе не юморю, вовсе не иронизирую, Боже упаси. Я просто говорю о пиве, о сексе и о катетере в члене, вот и все. – Сказав это, он немедленно заснул.
День за днем он чувствовал себя все лучше. На третий день был удален катетер. Эдди Херц явился, резво, как всегда, фломастером обрисовал Стенли ситуацию в его нижних этажах. Что касается вашей вирильности, Стенли, сэр, мы можем ждать двух вариантов: хорошего и не слишком хорошего. Учитывая вашу исключительность, мы вправе надеяться на лучшее. У вас будет нормальная эрекция и почти нормальный оргазм; в наше время экологических катастроф это не так уж мало. Что касается эякуляций, не ждите прежних, как я предполагаю, гаргантюанских излияний, мой друг. Ну, просто не думайте об этом, не говорите об этом с вашим секс-партнером, и вы просто не будете этого видеть, если только вы не… В этот момент доктор Херц посмотрел на своего пациента таким макаром, каким какая-нибудь «идише мама» смотрит на своего неисправимого мальчика.
Тут Стенли признался, что он уже провел небольшой эксперимент сродни тем, что практиковались сорок два года назад у них в казармах морской пехоты в тихоокеанском бассейне военных действий. С оргазмом действительно все было в порядке, однако он едва не расплакался, когда увидел в результате своих усилий лишь жалкую капельку водянистой жидкости. Не беспокойтесь, Эдди, я не собираюсь подавать на вас в суд за халатность. Вы сделали превосходную операцию, и я вам чертовски благодарен. Просто это грустно, как любой декаданс. Ах, Стенли! Херц упрекнул его за преждевременные эксперименты на столь сильно травмированном органе. Эта штука у вас улучшится, конечно, но все-таки не ждите вулканических извержений. Держите ваше либидо живым, но постарайтесь быть поумереннее и попроще в этой сфере. Какая простая и умеренно грустная история, вздохнул наш богач.
Он оставался в госпитале еще три дня. Пожалуй, ему даже нравилось беззаботное валяние. Он смотрел ти-ви, и читал газеты (все разделы, кроме бизнеса), и принимал визитеров. Он улыбался этим пилигримам и показывал им знак «„V“ for victory». Иногда ему казалось, что он смотрит на визитеров с какого-то огромного нефизического расстояния своих недавних «путешествий» оттуда, где не важно, жив ты или мертв, существовал ты, существуешь, будешь существовать или ты не существовал, не существуешь и никогда не будешь существовать, оттуда, где одновременно и скорняк Кор-Бейт ползет, как ободранная ящерица, по заваленной трупами улочке Иерусалима, и незнакомая, но почему-то родная еврейская старуха сидит на высокой кровати, с которой ноги ее не могут достичь пола, сидит, опустив свое лицо, на котором кончик носа как бы пытается достичь кончик подбородка, старуха, застывшая в недостижимости и каменной тоске; мгновения эти, однако, исчезали, и он не без удовольствия возвращался в воздушную среду, к физическим пределам существования.
Среди первых визитеров был, разумеется, его крупнейший партнер и дальний родственник Норман Бламсдейл. Он попросил пятнадцать минут и получил их. Взглянув на него, Стенли подумал, что у болезни были и некоторые положительные стороны, в частности, он полностью забыл о существовании Нормана Бламсдейла. Теперь он сидел на кровати в позе лотоса, таким образом очень сильно возвышаясь над своим вице-президентом, утонувшем в мягком кресле.
– Ты хорошо выглядишь, Стенли, – сказал Норман.
– Ты тоже, Норман, – сказал Стенли.
Они лицемерно улыбнулись друг другу. Краем глаза Бламсдейл поглядывал в настенное зеркало. Проклятый супер-Корбах сидит в своем халате, как император. Можно было бы сказать, что мизансцена специально подстроена, чтобы меня унизить, если бы я не знал, что это ему никогда не придет в голову. Все происходит само собой. Мерзавец просто предрасположен возвышаться над приличными людьми. Стенли проследил его взгляд и улыбнулся:
– Прости, что я наверху, старина: это же госпиталь.
– Ничего, ничего, – сказал Норман.
Ты мошенник и зануда, думал Стенли. Я бы смирился с твоим мошенничеством, если бы ты не был так занудлив. Интересно, что Марджори нашла в этом мопсе? Может ли он быть хорошим любовником?
Норман открыл свой портфель:
– Позволь мне коротко тебя ознакомить с нашей деловой активностью за время твоей, м-м-м-м, медицинской активности.
«Фрабинда» отказалась от своей заявки на покупку «Сиракузерса», но зато предложила семьсот миллионов наличными за двенадцать миллионов акций «Исмаил Ладда». Чтобы не вызывать паники, мы решили поднять ставки на пятнадцать процентов, имея в виду, что «Кииблс Куонтра» не сможет купить больше, чем двадцать процентов нашей «Компак Оракл» – ты должен помнить это дело – по условиям пойзон-пиллз провизии ее байлоз. – Норман поднял голову от бумаг и увидел, что Стенли зевает. Это возмутительно! У него нет никакого уважения ни к корпорации, ни к тем сотням людей, что тяжело работают в поисках правильного решения. Сколько мы можем терпеть эти его зевки, которые он не скрывает даже на заседании Совета?
– О’кей, о’кей, – протянул Стенли и вдруг ошарашил: – А ты говорил с Керком?
– С Керком? – Норман открыл рот и позабыл его закрыть.
– Первое, что надо было сделать в описанной ситуации, это позвонить Керку, – сказал Стенли с выражением пресыщенности и скуки. – Следующее. Нужно прекратить подъем наших ставок, иначе вот тут-то и возникнет паника. Третье. Предложи миллиард за акции «Исмаил Ладда». Это все.
Норман закрыл рот и пожевал язык. Как опытный брокер он сразу понял, что стратегия, предложенная Стенли, и особенно намек на возможное сотрудничество с Керком Сметтеном, его личным другом и ублюдком почти той же пропорции, сразу просветит всю ситуацию и поведет корпорацию в правильном направлении. Теперь все было так просто! Почему это раньше никому не пришло в голову? Простота, обычно повторял Стенли на сессиях Совета, вот что нам нужно в наши времена, когда легионы посредников рвут на части нашу экономику и финансы. Что ж, надо отдать должное его решениям, похожим на удары сабли.
– Ну, знаешь, так нельзя, – с возмущением сказал Норман. – Ты все-таки не Ассурбанипал в «АК энд ББ»!
Стенли вздрогнул и посмотрел на него с темной улыбкой.
– Ты имеешь в виду Ассурбанипала или Навуходоносора?
Норман выскочил из своего унизительного кресла.
– Все знают, что ты прямой потомок основателя, что твое личное богатство составляет большой сегмент нашего бюджета, и все-таки, знаешь ли, ты все-таки глава корпорации конца двадцатого века все-таки, ведь это же не феодальное княжество!
– Семь, – сказал Стенли.
– Что «семь»? – взревел Норман, будто невменяемый.
– Я извиняюсь, Норман, но у тебя осталось только семь минут. Послеоперационному больному нужно отдохнуть с книжкой Франсуа Рабле на носу.
Упоминание книги, да к тому же еще автора, не известного собеседнику, просто взбесило вице-президента. Гад, он вечно претендует на интеллектуальное превосходство, этот Стенли, – тут вам и философ, и историк, и даже как бы высоколобый литератор! Руководство корпорацией для него – второстепенное дело, главное – это высокие предметы, генеалогия, видите ли, аристократ нашелся, реконструкция прошлого! Бламсдейл уже не мог сдерживаться.
– Я не удивлюсь, господин Президент, если в недалеком будущем на заседании Совета будет поднят вопрос о вашем руководстве. Современный финансовый мир – это слишком сложная структура, и мы не можем себе позволить иметь на вершине пирамиды безответственного, если не… не вполне… вот именно, человека!
Стенли хохотнул:
– Не вполне, это верно! Вполне не вполне!
Норману тут показалось, что он зашел слишком далеко.
– Ну, это просто то, что я недавно слышал о тебе. Как старый друг и близкий родственник я просто хотел тебя предупредить об этих далеко не безвредных слухах. Не забывай, мы все под огромным увеличительным стеклом!
– Норман! – вскричал Стенли.
– Да, сэр, мы под огромным увеличительным стеклом! – провизжал вице; на долю секунды его глаза выкатились из орбит, словно фотолинзы.
– Под огромным? – с восторгом воскликнул президент. – Хочется верить, что это так.
Он что-то другое имеет в виду, подумал Норман и продолжил:
– Стенли, я на десять лет моложе тебя, мы принадлежим к разным поколениям американцев, но я все-таки сын любимой кузины твоей матери!
Стенли важно поднял указательный палец:
– Тетя Дебора была в отличной форме, когда она тебя родила.
Норман отмахнулся от этой фразы, как от надоедли-вой мухи:
– Не прерывай меня, пожалуйста! У меня осталось всего пять минут, а мне еще нужно поговорить с тобой об одной важной вещи. Вернее, не о вещи, а о личности. Да, я настаиваю, о личности! Я хочу тебе сказать одну вещь об одной личности. Да, Стенли, я говорю о Марджори! Марджори – это не только красивая девушка моего поколения, она самая чувствительная и деликатная личность из всех на моем пути! И я хотел бы подчеркнуть, Стенли, что ты относишься плохо к своей жене, дорогой друг. На днях она вернулась из госпиталя в слезах. Она жаловалась, что ты окатил ее ушатом холодной воды, то есть «повернул к ней холодное плечо»[148] по-нашему. Она пыталась к тебе от всей души, а ты ей ответил своей обычной иронией. Ирония в ответ на жалость, Стенли, это нехорошо. Не так ты должен относиться к матери своих детей. Стенли, только наша дружба и родственные связи позволяют мне поднять этот вопрос. В глубине души я мечтаю о том, чтобы наш клан Корбахов—Бламсдейлов стал воплощением любви и гармонии, Стенли!
Президент теперь внимательно смотрел на своего вице. Оказывается, он не такой уж зануда. Спит с моей женой и мечтает о семейной гармонии. Может быть, он тоже «не вполне»? Или его так ободрила специфика моей операции? Эта мысль совсем не понравилась президенту. Он чувствовал, что начинает рычать. Сейчас покажу ему настоящий львиный рык Ассурбанипала и Навуходоносора. Рык начался на низкой ноте, как будто из самых глубин древности. С каждой секундой он набирал мощь, словно в палате разогревал турбину истребитель «томкэт»: «А ну пошел отсюда вон, мошенник!» Не успел этот гром улечься, как комната была пуста. Ну, вот теперь они, гады, видят, что лев еще жив. Он растянулся на кровати и положил себе на нос том Рабле, открытый на сцене битвы с силами короля Пикрошоля. Боже, согрей меня своим увеличительным стеклом, но только не обожги меня, плиз, Создатель!
Следующие визитеры были намного приятнее. Явились Алекс Корбах и наша собственная дочь от музы кино Нора Мансур.
Отец давно уже узнал, что у Хеджи начался серьезный роман с представителем российских Корбахов. Он ничего не имел против. Родство было все-таки настолько дальним, что при всем желании эту любовь нельзя было назвать инцестом, милостивые государи. Помимо всего прочего, ему не нравился законный муж Норы. Он знал об этом изощренном парижанине, очевидно, больше, чем его дочь. Едва только новобрачные явились в «Галифакс фарм» семь лет назад, он заказал резюме на юношу в одном высококвалифицированном частном агентстве.
Омар принадлежал к большому и очень богатому семейству ливанских аристократов. Частично мусульмане, частично христиане, эти люди считали себя не арабами, а финикийцами, претендуя на то, что их корни уходят к полумифическим купцам и мореходам древнего мира. Это нормально, хотите быть финикийцами, будьте ими. Хуже то, что Омар весьма сомнительно завязан с самыми экстремистскими силами ближневосточной политики. Ходили даже слухи (неподтвержденные), что он под омерзительным ном-де-гер[149] «Путак» руководил маленькой частной армией во время бейрутской бойни. Стенли Корбах, конечно, не собирался обнародовать свои сведения об этом смуглом и стройном человеке, похожем на мужскую модель с рекламных листов «Нью-Йорк таймс мэгэзин», однако вы, милостивый государь, конечно, можете оставить за собой право на получение дополнительной информации.
Заботливый отец пронюхал даже то, что Нора и Омар впервые появились вместе в конце семидесятых в Париже на одной из левых богемных вечеринок, участники которых многозначительно умолкали, если произносилось имя L’Action Direct.[150] Конечно, он видел, что возлюбленная дочь после берклийских истерик целиком погрузилась в археологию, однако он знал также, что Хеджи до сих пор при слове «движение» начинает слегка задыхаться.
Ему доложили, что на следующий день после той вечеринки произошло удивительное совпадение: молодые люди встретились на борту самолета Эль-Ал курсом на Израиль. Сама судьба, казалось, направляла их передвижения. Омар поселился в тель-авивском «Хилтоне», в то время как Нора устроилась в археологическом лагере возле Ашкелона, то есть всего лишь в тридцати милях. Зная Нору, читатель может легко представить развитие событий. Все это понятно, думал Стенли, перелистывая рапорт агентов, непонятно только, почему они поженились. Не выполнял ли он задание по проникновению в корпорацию?
Корбаху не нравился Мансур. Не нравилось, как зять смотрит на него через стол или на поле для гольфа с довольно наглым выражением на хорошеньком лице, как будто у него тоже есть досье на тестя. Сквозь галантные манеры парижанина у него иной раз проглядывало странное выражение неоспоримого превосходства, довольно типичного для больших людей Ближнего Востока. Они смотрят на тебя так, словно владеют ключом к какой-то мистической безжалостной силе, способной когда-нибудь разнести на клочки «неверный Запад». Самое же неприятное состояло в том, что Стенли почему-то никак не мог себе представить, как Хеджи спит (или спала) с этим парнем. Зато он мог легко и одобрительно представить себе, как Хеджи спит с Сашей. Что может быть естественней? Трахайтесь, ребята, в свое удовольствие!
– Ну, как вы тут раблезианствуете, Ваше Величество Пантагрюэль? – такими словами Саша приветствовал Стенли.
– Вашими молитвами, Ваше Величество Король Шутов! – так ответствовал супер-Корб.
Нора впервые видела их вместе. Как вам это нравится, ребята пылают друг к другу симпатией! Когда они умудрились так подружиться? Она не знала, что за три года, истекших с начала их романа, Стенли и Алекс неоднократно встречались в Эл-Эй и проводили часы, обсуждая Данте, Рабле, Иосифа Флавия, Овидия, Римскую империю и маленькую Иудею с ее странной упорной борьбой против победоносных легионов; обсуждая также суть иудаизма – следует ли ему всегда быть таким суровым и отреченным от благ земных, как во времена Школы Йавне? – обсуждая также Иоанна Крестителя и омовения ранних ессеев…[151]
Называть ли нам и прочие темы их дискуссий, Теофил? Изволь, называем: Нью-Йорк как «новый Рим», с его ордами варваров, ежедневно штурмующих город сверхпотребления; Москва как «новый Рим» в социалистическом варианте, с его собственными варварами, жаждущими потреблять, но стоящими пока что в полуголодных очередях; закат империй и закат Земли как таковой – ведь не вечно же она будет существовать; время как ловушка для смертных и путешествия за пределами этой ловушки под влиянием некоторых субстанций; воздушное пространство – всегда ли будет у нас достаточно воздуха и смогут ли люди на внеземных колониях производить воздух и удерживать его вокруг себя; ветер, этот сказочный Божий дар, без которого не возникло бы лирической поэзии – стало быть, на внеземных колониях не будет поэзии? – парусный спорт – побьем ли мы в следующем сезоне проклятых австралийцев? советская одержимость спортом как манифестация комплекса неполноценности; русские евреи, которые помогли раздуть революцию 1917 года, чтобы стать ее самой желанной жертвой, – вот уж поистине иудейский способ творить историю! Пастернак, кто стал более русским, чем все русские, кто со своей «высокой болезнью» выразил тонкие эмоции русских по поводу их земли и родни, кто в отступничестве от веры отцов, как Иосиф Флавий, призывал к ассимиляции среди главного народа, за что и был всенародно высечен у столба? Тема этнической чистоты и смешанных браков – почему израильские ревнители чистоты так упорно настаивают на том, что евреем может быть только тот, у кого мать еврейка, – не рождает ли это какой-то глубокой двусмысленности, а также учитывая шумерское происхождение прародителя Авраама и всех ханаанцев, амаликетян, аммонитов, филистимлян, греков и римлян, среди которых так долго приходилось жить нашему народу, включая и матерей наших? По крови ли был избран наш народ или по вере в единого Господа? Единый Всемогущий Невидимый и Непроизносимый Бог непостижим для смертных, и не потому ли человечество во все времена старалось гуманизировать эту идею в виде сонма языческих богов, а потом в виде пророков и святых; человек – это жертвенный ягненок Вселенной, и, чтобы ободрить нас, Господь послал нам свое воплощение, Иисуса Христа, показывая, что Он с нами проходит через наши муки. Разве не Божье творение все эти человекоподобные образы языческой мифологии? Олимпийский сонм – это карнавальная поэзия, что помогает человеку держаться; монстры мифологии, как они прекрасны в контексте мирового амфитеатра, и что был бы Геракл без Лернейской гидры и Трехглавого Цербера; юмор и смех как ценнейшие Божественные дары человеческой расе, без которых мы все обречены были бы превратиться в мрачных саморазрушительных идиотов; секс, который как бы прямо адресуется к первородному греху, а между тем содержит в себе священные воспарения и утешения; вино, что было дано нам как еще одно священное утешение (шампанское «Клико»), однако загрязнено было Нечистым и стало проклятьем («Столичная» водка)… Что еще?
В этот момент мы остановимся чуть-чуть перевести дыхание. Литературный прием затянулся. Я пишу эти строки, сидя в комнате с видом на море, на вершине базальтового холма, в старой крепости Висбю, остров Готланд. Прямо перед этим холмом, подчеркнутый морским фоном, зиждется ярко-серый кафедральный собор Святой Марии с химерами и золоченым петухом на шпиле. Моя комната находится на уровне верхних окон собора, так что я вижу площадь и двери как бы с полета одной из гарпий. Черепичные крыши городка, уходя вниз, подбираются к морю, которое под садящимся светилом меняет свой цвет каждый раз, как я поднимаю голову от рукописи, – от тонких розовых акварелей до густого темного масла, на котором смелые мазки кисти разбросали паруса яхт. Ну вот вам и живопись, достаточная для десятиминутного перерыва: второе дыхание уже бороздит западные воды, и я продолжаю.
Они говорили не раз о неверном понимании России большинством американцев. Россия считается почему-то скучной страной. Вы симпатизируете нам, «бедным русским», однако сдерживаете зевоту. Вы даже не пытаетесь понять, как это сногсшибательно – быть русским! Так сказал один из них, и второй кивнул, согласившись.
Давай поговорим теперь о русском непонимании Америки. Вы к нам относитесь как к грубым, прагматичным, ковбойским личностям, лишенным каких-либо тонких чувств, а также смыслов ностальгии и трагедии. Так сказал один из них, и второй кивнул, согласившись.
Они говорили также о машинах, о лошадях, о собаках, о картах, о пьянках, о проститутках, с которыми были знакомы в разные периоды своей жизни, то есть они говорили как друзья.
В ходе этих разговоров, сильно напившись, пьянея все больше, чуть ли не в лоскуты, они переходили к теме взаимного уважения. Настоящие мужчины должны питать это чувство друг к другу без всяких затоваренных слов. Полностью без них. Никаких затоваренных слов вообще. Их надо перестрелять всех, эти затоваренные слова. Истребить, как тараканов. Сбросить их в Потомак, чтобы они не загрязняли наши напитки. Вместо затоваренных слов должен играть джаз. Договорившись до джаза, они плелись в «Блюз Эллей». Увидев пару кривоногих девчонок, они говорили об уродстве. Оно не может скрыть яркий свет изнутри. Нет, оно не скроет внутренней красоты. Девчонки тем временем писали меж мусорных баков, курили и смеялись, смеялись, смеялись.
Все сказанное выше не могло, однако, уничтожить некоторой цензуры в их разговорах. Две темы были табу, и они пришли к молчаливому соглашению не касаться их. Первой темой было устройство Алекса в Америке. Ничего не было легче для Стенли, чем помочь четвероюродному кузену обосноваться в новой стране с максимальным комфортом, или составить ему протекцию в кинематографических, скажем, кругах, или и то и другое. Увы, их дружба сложилась так, что он не пытался даже заикнуться на эту тему. «Эй, мэн, я вижу у тебя все в порядке», – иногда говорил он при встрече и замолкал, как бы оставляя некоторое дыхательное пространство для жалобы или хотя бы для тяжкого вздоха. И всякий раз Алекс отвечал: «Жалоб нет», – и они переходили к одному из перечисленных выше предметов.
Второй запретной темой была Нора. Несмотря на свое необычное для миллиардера поведение, Стенли все-таки был миллиардером, а эти люди всегда хотят знать все, что происходит в их ближайшем окружении, не говоря уже о любовных делишках их дочерей. Нечего и говорить о том, что он почти с самого начала знал об их романе, однако никогда не обмолвился ни словом на эту тему. Он не спрашивал Алекса, почему тот так зачастил в Вашингтон, как будто ничего не было странного в том, что калифорнийский парковщик навещает столицу нации по меньшей мере дважды в месяц. Молчал он и о том, что Нора рассказала ему о своем чувстве. Только недавно, уже из госпиталя, он позвонил Алексу на новую вашингтонскую квартиру и таким образом как бы легализовал «тему Норы». Приближающаяся хирургия иногда помогает устранить неловкость в ваших отношениях с друзьями.
Так или иначе, они вошли в его палату, стройные, забавные, небрежно одетые, сияющие любовью и юмором.
– Послушай, мой брат, Король Шутов, почему бы тебе не жениться на этой принцессе, твоей пятиюродной племяннице? – вдруг неожиданно для самого себя громогласно спросил Стенли. Не меньше минуты они сидели с открытыми ртами, потом разразились хохотом. – Уверен, что вы оба думали об этом, гады, только не решались высказаться громко и отчетливо, – продолжил Стенли, наслаждаясь их смущением.
– Какая интересная, поистине гомерическая идея! – произнес Алекс.
– Поистине гомерическая, ты сказал? – спросил Стенли со смаком.
– Да, сэр, поистине гомерическая.
Вмешалась Нора:
– Прошу прощения, джентльмены, но вы, кажется, собираетесь выдать замуж замужнюю женщину? – Она сидела с чопорным, если не пуританским, выражением лица.
Царственная длань отца сделала отвергающий жест:
– Чем скорее ты отправишь в путь своего финикийца, тем лучше. Мы, евреи, тем более Корбахи, должны держаться друг друга.
– Мудрость говорит вашими устами, Ваше Величество! – сказал Алекс.
– Что может быть естественнее брака между дядей и племянницей? Мудрость, достойная Иегуды Ха-Нози, главы Синедриона! – Нора уже превратилась из пуританки в светскую даму времен «Как важно быть Эрнестом». – Боюсь, что мы проглядели один момент в наших разговорах о новой счастливой семье. Жених, мне кажется, тоже слегка женат, не так ли?
Алекс похлопал себя по лбу.
– Благодарю вас за это напоминание, сударыня. Я слышал, что моя законная супруга Анисья вышла замуж за гаитянского принца. Сейчас они живут на роскошной вилле в Порт-о-Пренсе.
– Им можно позавидовать, – вздохнула Нора.
– Я надеюсь, они не пьют городскую воду в Порт-о-Пренсе? – озабоченно спросил Стенли.
– Насколько я помню, она никогда не пила городской воды, – сказал Алекс невинно.
– О’кей, даже в контексте «холодной войны» ваши супружества ничего не значат, ребята, – сказал супер-Корб. – Давайте поговорим о практических вопросах.
– Это о нашем браке, Сашка, – пояснила неисправимая Нора.
– Я понял! – гаркнул Алекс в ответ.
– Довольно юмора! Хватит иронии! – сердито вскричал Стенли. – Юмор и ирония – это разврат ума. Ум должен быть серьезным, как мне недавно объяснили. Итак, поговорим о деле.
Прежде всего, почему я заинтересован в вашем браке и почему я хочу, чтобы это случилось как можно быстрее. Вы знаете, что американские и русские Корбахи были зачаты путем оплодотворения одного яйца Двойры двумя сперматозоидами Гедали. Мы должны были быть одним кланом, однако русская революция как мини-Апокалипсис разметала всех и воздвигла непреодолимый хребет между нами. Вы меня слушаете, ребята? Перестаньте хихикать! Теперь у нас появился уникальный шанс преодолеть этот хребет, избавиться от последствий катастрофы и неортодоксальным путем создать новую метафизическую общность. Метафизическая общность, вот что меня занимает в вашем случае.
Вы не очень-то молоды, мягко говоря. Алексу сорок семь, хотя он выглядит на тридцать семь, Хеджи тридцать семь, хотя ты выглядишь на пятнадцать лет моложе. Нет, Хеджи, не на двадцать, а точно на пятнадцать! Вы любите друг друга и, как я понимаю, любите трахаться друг с другом, так что, если вы однажды прекратите пользоваться пилюлями и резинками, вы сможете зачать и родить симпатичного нового Корбаха, как бы исправив историческую несправедливость.
Теперь некоторые практические вопросы, которые я должен поднять как финансовый магнат, или, по выражению Сашиных соотечественников, акула Уолл-стрита. Я знаю, что вы плюете на омерзительное богатство вашего папы и будущего тестя. Вы независимы, это так! Миссис Мансур вряд ли потратила один ливанский фунт из почти неограниченных богатств своего мужа. У нее свой собственный стабильный доход, состоящий из профессорского жалованья в Юниверсити Пинкертон и солидных потиражных за ее книгу «Гигиена древних», где расписание ванных процедур Клеопатры повергает в трепет наш просвещенный народ.
Что касается мистера Алекса Корбаха – я, пожалуй, должен сказать профессора Корбаха, – то он, получив пока скромную часть своего великого признания, становится тоже обладателем стабильного университетского дохода. Конечно, этот доход, может быть, не столь уж весом по сравнению с доходами вествудских парковщиков (внимание, читатель!), однако он свободен от риска и дурных предчувствий, столь свойственных парковочному бизнесу.
Ах, вот как? Александр посмотрел Стенли прямо в глаза. Тот утвердительно кивнул и покосился на Нору. Она определенно ничего не знала о внеурочной активности своего друга, опекаемого секретной службой «АК энд ББ корпорейшн». Ей и не нужно знать. Он продолжал:
– Итак, передо мной два трудолюбивых интеллектуала, однако при всем моем уважении к вашей независимости я хочу вас соблазнить неплохим приданым…