Новый сладостный стиль Аксенов Василий
Даже скептики, а их было по крайней мере трое на террасе, включая поднаторелого в бизнесе Нормана Бламсдейла, были покорены. Воцарилось возбуждение. Мягкие куклы передавались из рук в руки, целовались как влажными, так и сухими ртами, прижимались к щекам и грудинам. Сильви подбрасывала их, как дитя. Могущественный Стенли пританцовывал с Бригеллой и Капитаном на атлетических плечах. Марджори целовала в обе щеки легкомысленную Коломбину: «Она похожа на меня, не правда ли?!» Когда волнение улеглось, молодой менеджер произнес заранее приготовленную фразу: «Я все еще не могу поверить, господа, что я обязан этим коммерческим, равно как и эстетическим, успехом не кому-нибудь, а весьма странному посетителю с довольно хаотическими манерами. А теперь, ребята, держитесь за свои кресла: этого посетителя, недавнего иммигранта из России, зовут Александер Корбах!»
Возникла немая сцена, вполне в духе родоначальника российского гротеска. Один только Бен Дакуорт улыбался, постукивая подошвой полированной штиблеты и мысленно благодаря исключительную сдержанность своего характера. Хорошо, что Арт преподнес им эту новость, а не я. Было бы глупо, если бы это сделал я. По некоторым причинам, о которых речь впереди, это было бы даже бестактно. Первой разомкнула посуровевшие уста хозяйка дома:
– Прошу прощения… м-м-м… Арт, но мне кажется, что вы тут разыгрываете с нами сцены из своей комедии дель арте, как будто мы для вас не что иное, как сборище шутов. Не ошиблись ли вы в своем призвании, молодой человек? Может быть, ваше место в театре, а не в коммерческом предприятии? – С каждым словом она все больше отдалялась от образа Коломбины.
– Вы ошибаетесь, Марджори! – воскликнул Арт. – Это вполне серьезно!
Он стал рассказывать о странном человеке с большой лысиной, но с молодыми чертами лица, который, увидев в ночи светящуюся вывеску их огромного магазина, испытал нечто сродни экзистенциальному шоку и ввалился внутрь, перепугав весь отдел парфюмерии.
Тут вдруг его прервал хозяин:
– Если вы не возражаете, Арт, вы доскажете эту историю лично мне в моем кабинете. – Извинившись перед обществом и сказав, что они будут к ужину, он крепко взял под руку своего «гения розничной торговли» и повлек его внутрь замка.
2. Замок «Галифакс», ничего особенного
Пока они идут по запутанным коридорам и залам в сторону кабинета, мы можем выкроить несколько страниц для рассказа об этом поместье и попутно дать читателю некоторое представление о втором основном герое этой саги, которому придется значительно потеснить нашего нервного Сашу с его «новым сладостным стилем», столь уместным на нью-йоркских помойках, пардон, но мы, кажется, теряем начало фразы, делая ее столь же аляповатой, сколь и украшения на потолках «Галифакса», по которому сейчас идут в сторону кабинета молодой Даппертат и его стареющий босс.
Из своих многочисленных резиденций, раскиданных по Америке и по всему миру, Стенли Корбах питал наибольшую привязанность к этому мэрилендскому гнезду, может быть, потому, что именно здесь он и появился на свет Божий. Холмистая земля с голубоватой хвоей была тут куплена аккурат (к месту, кажись, приходится любимый оборот почвенной прозы), аккурат сто лет назад основателем коммерческой династии Александром Корбахом по случаю бракосочетания с Сесили Дохерти, нееврейским происхождением которой он в те наивные времена так гордился. Кроме происхождения, были и другие основания для гордости, а именно солидное приданое Сесили, выделенное старым ирландским кланом, разбогатевшим на железнодорожных контрактах. Именно это приданое, а также, разумеется, новые родственные связи способствовали бурному росту уже довольно успешного торгового дома «Александер Корбах, розничная торговля», что и привело к строительству гигантского по тем временам универмага в окрестностях Бродвея. Используя дешевый труд своих вчерашних товарищей по иммиграции, то есть демонстрируя самый что ни на есть хищнический марксистский капитализм, Корбах вскоре построил филиал в Балтиморе, а также и этот «английский замок», в котором мы сейчас представляем читателям его прямого правнука. Употребив кавычки, мы, впрочем, совсем не ставим под сомнение английское происхождение замка. Как тогда это делалось, «Галифакс» был почти целиком перевезен в Мэриленд из заокеанского графства, где молодые его присмотрели во время медового месяца. Камней и дерева семнадцатого века, однако, не хватило для нуворишеского размаха, оттого тут и добавилась аляповатая имитация. В результате возник довольно несуразный по обличию домина с тюдоровскими фасадами и мавританскими арками, с гобеленами шестнадцатого века и с нависшим над этими шедеврами охотничьим кичем в виде огромных оленьих голов, с широкими окнами парижского стиля и псевдоскандинавскими башенками, в которых уже чувствовался привкус коммерции конца девятнадцатого века.
Каждое поколение Корбахов вносило свою лепту в эклектическую мешанину. Дед Стенли, Роберт, построил неподалеку на холме гостевой павильон в стиле арт-нуво со стилизованными орлами по углам многочисленных террас, что не могут не напомнить нашему читателю стилистику романа «Великий Гэтсби». Следующий стиль, деко, в сочетании с конструктивистскими элементами, вывезенными из России и Германии, был использован архитекторами отца Стенли, Дэвида, для создания уникальной оранжереи в сочетании с гаражом, где и по сей день стоят коллекционные «бугатти», «испано-сюизы», «роллсы» и «даймлеры», а также два любимых открытых «кадиллака» пятьдесят шестого года, черный и белый, в которых восьмидесятилетний патриарх, в зависимости от настроения то в черном, то в белом, любит разъезжать по соседним деревушкам, притворяясь обыкновенным фермером и заигрывая с девчонками. Все его тут, конечно, знают, однако охотно подыгрывают этой привычной забаве графства Йорноверблюдо.
В сороковые годы этот Дэйв Корбах заложил здесь конный завод, который, пройдя через несколько поколений жеребцов и кобыл, выработал ценную породу скаковых лошадей, что ценятся на миллионы. В шестидесятые годы, когда Дэвид Корбах отошел от финансовых дел, сосредоточившись в основном на экзотических формах разврата – он был одним из пионеров, проторивших популярную нынче дорожку в Бангкок, – во главе компании, да и всего отменно разросшегося клана встал носитель новых коммерческих идей, его сын Стенли. Конечно, и он внес свой вклад в разрастание фермы «Галифакс». Его вторая жена Малка Розентол, в еврейско-итальянской красоте которой бурлили, казалось, все понты Средиземного моря, была большой ценительницей современного искусства. Приглашенная знаменитость архитектуры мистер Пэй построил для нее свой очередной шедевр, телескопическую арт-галерею, быстро заполнившуюся образчиками вдохновения художников «Чикагской школы». Сами же вдохновенцы нередко приезжали в окрестности «Галифакса» на пленэр и никогда не упускали возможности собраться в замке у стойки бара красного дерева – о, эти шестидесятые!
Нынче, в начале восьмидесятых, «Ферма» тянула свою благостную рутину чаще всего в отсутствие хозяев. Искусствоведы составляли каталоги и отправляли на выставки шедевры искусства, коневоды обихаживали своих «гуингмов», слуги же плодились путем перекрестного опыления и смотрели телевизоры в обитаемом флигеле темного чертога.
Но вдруг, чаще всего осенью или на Песах для седера,[42] Корбахи играли сбор, и окна чертога вспыхивали, как в старые времена. Два первых поколения, увы, были уже за пределами мира финансовых возможностей. Третье поколение являлось в лице старого короля Дэвида, четвертое представлял царствующий принц Стенли, его жены (по очереди) и его сестры с их мужьями. С пятым поколением, то есть с корбаховскими детьми от восемнадцати до тридцати, в замок входил неистовый гвалт современной молодой Америки, точно такой же, какой можно услышать, переступив порог джорджтаунского бара в субботу вечером. Появлялось уже и шестое, нарождающееся детство, писком своим предвещающее и дальнейшую череду, пока стоит оплотом человечества союз свободных штатов еще недавно, всего лишь двести лет назад, столь малолюдного континента.
Приезжая в «Галифакс», Стенли иногда открывал дверь в ту комнату, где он родился, и стоял на пороге. Кровать, привезенная вместе с камнями из Англии, ничуть с тех пор не изменилась. Вот здесь меж раздвинутых ног матери, через растянувшуюся вульву выпростался еще один комок человеческой плоти, названный его именем. Роды, очевидно, в некотором смысле имитируют изначальное возникновение живого из идеального, некое вздувание того, что сейчас именуется ДНК, то есть формулы первородного греха, соблазна сласти, влекущего за собой всю корчащуюся от боли биологию. Формула сначала все усложняется, рождает «тайну бытия», а потом начинает упрощаться, то есть отмирать и в конечном счете расшифровывается – в прах, в простейшие элементы, за которыми стоит уже «тайна небытия».
Почти всегда на пороге этой комнаты он вспоминал август 1945 года. Покачивающаяся палуба авианосца «Йорктаун». Огромные закаты в Тихом океане, на подходах к Японии. В начале того года ему исполнилось восемнадцать. К ужасу матери, он записался добровольцем в маринс.[43] Прошел полугодовую подготовку в Норфолке, Вирджиния. Теперь они шли на запад, чтобы попасть на крайний восток и добить еще недавно столь могучую воинственную страну. В густеющих сумерках гигантские сполохи на мгновения обесцвечивали плавильню заката. Ребята тихо говорили, что при высадке наверняка погибнет каждый пятый, а может быть, и каждый третий.
Однажды он поймал на себе любящий и грустный взгляд сержанта, обычно грубого и крикливого мордоворота. Этот взгляд как бы говорил: неужели и этого малого, такого ладного и высокого, убьют? В этот момент корабль начал выполнять какой-то маневр, качнуло сильнее, чем обычно. Стенли испытал экзистенциальный ужас. Он понял, что это не связано с предстоящей битвой. Просто он ощутил зыбкость существования, этого момента между двумя черными тайнами. Странным образом страх перед боем после этого пропал. В мире присутствовало нечто, перед чем штурм Японии казался простым и даже как бы ободряющим делом. Высадились они уже после 6 августа на парализованную атомными откровениями землю. В их подразделении никто не погиб. Только Роджер Дакуорт растянул связки, стараясь раньше всех достичь берега.
Авианосец «Йорктаун» стоит на вечном приколе в тихом заливе возле Чарльстона, Южная Каролина. Палуба больше не качается. Туристы на взлетно-посадочной полосе ловят свои мгновения «кодаками» и «минолтами». Фотография подтверждает реальность. Или смеется над ней? Стенли Франклин Корбах, пятидесятипятилетний президент компании «Александер Корбах инк.», является одним из символов стабильности великой страны. Никаких экзистенциальных неврозов за его плечами не подразумевается. Никто, похоже, и не догадывается, как сильно ему наплевать на свое президентство. Все дела фирмы, включая расширение ее «ассетов» и сокращение «лайэбилитис»,[44] инвестиции в Силиконовую долину, в телевидение, в розничную торговлю, в нефть Кувейта, переговоры с финансовой группой Бламсдейла по поводу слияния двух гигантов во имя каких-то еще немыслимых прогрессов, все это кажется ему тявканьем мартышки по сравнению с минутой на пороге комнаты, где когда-то мать стонала, освобождаясь от бремени.
Они прошли мимо «той комнаты» и по спиральной лестнице поднялись в башню с большими окнами, где помещался кабинет Стенли. Арт зорким глазом подмечал детали интерьера, чтобы либо внедрить в собственный быт, либо категорически отвергнуть. Бюст Аристотеля, это дело! Бронзовая цапля с круглым глазом глупой девушки, это не пойдет: сентиментальщина! Хозяин снял с полки несколько книг и из-за них вытащил графин с портом. По цвету на порядок бьет мой набор, не без огорчения подумал молодой коммерсант.
– Хотите верьте, хотите нет, Стенли, но этот русский Александр Корбах выдул у меня за пятнадцать минут целую бутылку «Черчилля», – сказал он.
– Охотно верю, – сказал Стенли и подумал: можно и за пять минут. – Ну хорошо, расскажите мне эту историю во всех подробностях, – пригласил он. Задница его утонула в кресле, колени поднялись на уровень подбородка.
Арт стал рассказывать то, что читателю известно из предыдущей главы. Повторяться мы здесь не будем, поскольку описывали ту сцену с точки зрения нашего высокоположительного молодого человека, и в данном случае мы от него никакого вранья не ждем. Техника сказа, которую мы часто употребляем, вообще исключает попытку вранья. Добавим: или сразу ее обнажает. Мы просим читателя не обращать внимания на литературную технику, но все-таки не возражали бы, если бы он заложил вышесказанное за галстук.
– Ну вот, я и подумал, что вам может это показаться важным, – сказал Арт, заканчивая рассказ. – Все-таки полный тезка основателя.
– Важным?! – вскричал Стенли. – Да что может быть важнее?!
Слияние с «Бламсдейл брокеридж», должно быть, все-таки важнее, подумал Арт.
– Слияние с ББ – дерьмо в сравнении с этим! – Стенли казался по-настоящему взволнованным. Он резко встал с любимого сиденья. Какая пружина в заднице у старика, с восхищением отметил Арт. Стенли уже расхаживал по обширному круглому кабинету. – Мы только начали разрабатывать русскую линию корбаховского рода, там одни белые пятна, и вдруг такая находка! Этот Александр Корбах может оказаться не кем иным, как сыном Якова Корбаха! У русских есть так называемое отчество, патроним. Из полного имени можно узнать имя отца. Скажите, Арт, не мелькнуло ли в вашем разговоре слово «Яковлевич»?
Арт, увы, этого не помнил. Он хотел задержать того парня, даже поселить его в «Плазе» за свой счет, но тот вдруг от всего отмахнулся и ушел. Он странный тип, этот ваш Александер, сын Якова. Такая как бы творческая личность, босс, из тех, что вызывают какую-то тревогу. Что я имею в виду? Ну, когда понимаешь, что он делает все не как все, и начинаешь спрашивать себя, а почему я делаю все как все? Вот такой вид тревоги.
Стенли потер руки на дедушкин манер. Ну ничего, мы его все равно найдем! С годами у него проявилась эта еврейская манера сильно тереть ладони друг о дружку в моменты возбуждения или сосредоточенности.
– У нас теперь работает генеалогическая группа, три специалиста высшей квалификации, один – архивная крыса, второй с хваткой детектива, ну а третий просто английский шпион. Сразу начнут копать!
Арт был доволен, что босс оценил его новости. Тем не менее спросил:
– А зачем вам, Стенли, все эти поиски?
Магнат тут запнулся, почесал затылок, потом развел руками:
– Простите, Арт, но мне не хочется сейчас говорить об этом с вами в вашем возрасте и в вашем мажорном настроении. Простите, не хочу вас обидеть, но не могу сейчас ответить на ваш вопрос. – Он возобновил хождение. – Вот у меня есть к вам вопрос, связанный как раз с вашим возрастом. – Некоторое время он молча кружил по кабинету, хлопал по башке Аристотеля, оглаживал цаплю, будто собирался ей вставить, вдруг застывал: – Арт! – и снова продолжал кружение, пока не сел прямо на подлокотник гостя, то есть навис над Артом всем своим корпусом загребного знаменитой восьмерки Колумбийского университета пятидесятых годов. – Это даже не вопрос, а просьба, мой дорогой Даппертутто, вернее, полупросьба-полувопрос, то есть в числителе вопрос, а в знаменателе просьба.
Когда он успел так надраться, подумал молодой торговец.
– Слушайте, итальянец, почему бы вам не жениться на моей дочери? Вы спросите на какой, и я вам отвечу: на младшей, потому что три старших, кажется, замужем. Вот именно на этой Сильви, с которой вы сегодня так усиленно кокетничали.
– Ну, ладно, ладно, – урезонил его Арт. – Хватит вам шутить над бедным молодым человеком.
– Мне не до шуток, – сказал Стенли. – Вы знаете, что она поступила в Колумбийский университет, и вы не хуже меня знаете, что собой представляет «Колумбия», эта сплошная оргия. Все они там, в «Колумбии», только и думают, как бы разжиться тысчонкой или там сотней баксов, накуриться до одурения и факоваться на чердаках и в подвалах. Нежная Сильви станет легкой добычей этой банды. Ей стихи читать, играть на своей виолончели, а она там будет развращена и заболеет какой-нибудь новой гадкой болезнью. Вы поняли меня? Влюбляйтесь и женитесь! Вы будете счастливы, простите мои всхлипывания, и принесете мне внуков!
С этими словами глава фирмы, не удержав равновесия, съехал с подлокотника и сильно придавил будущего зятя. Арт Даппертат промокнул рукавом заслезившиеся глаза будущего тестя. Решалась судьба почти взрослой девушки. Согласен ли он? Да как же можно оттолкнуть страдающего отца? Как же можно швырнуть ребенка сексуальным маньякам «Колумбии»?
3. Стенли Корбах в кругу семьи и в одиночестве
Ужин был накрыт на террасе гостевого павильона под орлами и рядом с каменной пастью, низвергавшей кристальный поток воды в декадентскую чашу. Сидевшие вокруг стола, а их набралось не менее дюжины, не очень-то и заметили, когда к ним присоединились хозяин дома и его молодой выдвиженец. Общее внимание в этот момент сосредоточилось на Ленор Яблонски. Красавица принадлежала к тому типу людей, что умеют превращать идеально задуманные ужины в сплошной конфуз. Ее простецкая клетчатая рубашка никого не могла сбить с толку. Во-первых, она была опасно расстегнута на груди, а во-вторых, ее простота перечеркивалась изысканными очками, сидящими на хорошо отточенном носу в роли стрекозы раздора.
Об этой Ленни Яблонски рассказывали, что в 1968 году она, как Анка-пулеметчица, вела красный студенческий батальон «Чапай» на защиту баррикад Беркли. Может быть, врали, а может быть, нет. Вроде бы образумилась, хотела даже несколько раз основать семью, но что-то в ней оставалось со времен той «революции» пугающее, и женихи отваливали, замечая, как желчь иногда замутняет ее великолепные глазные яблоки. Каламбур в этом случае не читается, потому что Ленор не знала, что ее фамилия означает «эпл»,[45] а глазные яблоки, как хорошо известно читателю, по-английски называются как-то иначе. Добавляем одну интересную деталь: возраст ее рук не соответствовал ее молодой шее, как будто она и в самом деле на баррикадах нажимала гашетку пулемета, а дома, в подполье, пестовала взрывчатку.
В тот момент, когда мы приблизились к столу вместе со Стенли и Артом просто узнать, что богачи на ужин кушают, Ленор с ядовитым смешком рассказывала отвратительную историю. Оказывается, один ее бывший друг, которому вот так же, как нашему Энтони, не давала покоя слава морских путешественников, тоже отправился в кругосветку один на тридцатифутовой яхте. Однако, в отличие от нашего храброго Энтони, он не пустился сразу пересекать Атлантику, а поплыл вдоль американского берега на юг и достиг, после нескольких продолжительных и весьма приятных остановок, порта Нассау. Там он стоял около месяца, курил доп,[46] и местные девчонки несовершеннолетнего возраста хорошо изучили упругость его трапа.
Наш Энтони, как все знают, сделал первую продолжительную остановку в Марокко, а тот друг, покинув наконец Багамский архипелаг, поплыл вдоль Надветренных островов, останавливаясь на недельку-другую то на Арубе, то на Сан-Мартене, слоняясь по этим модным курортам и нигде не забывая посетить казино.
В конце концов он достиг Гваделупы и был совершенно потрясен красотою местных креолок. Здесь он провел чуть ли не полгода и ходил на нудистский пляж инкогнито, всегда поддатый или под торчком. Раз в две недели он выходил на радиосвязь с одним нашим общим другом, членом яхт-клуба, и сообщал ему, что проходит через зону штормов вокруг мыса Горн, ну и так далее. В этих одиночных плаваниях – наш Энтони знает это лучше, чем я, – можно наврать с три короба без всякого риска для своей безупречной репутации. Правда, Энтони? Ну что ты так злишься? Если это не так, если все-таки есть какая-то система контроля, то ты просто объясни нам, темным людям, зачем же так злиться?
Всем это уже стало надоедать, когда Энтони резко встал, отбросил стул и сбежал по лестнице в темноту парка. Ленор со вздохом развела руками – трудно найти взаимопонимание.
Стенли тем временем, поев рыбы с салатом, почти отрезвел. Он с удовольствием посматривал на свою дочь и молодого Даппертата, которые, кажется, уже договорились, как избежать соблазнов «Колумбии». Также не без удовольствия он избегал многозначительных взглядов жены. У чувихи с возрастом стало часто проявляться какое-то странное возмущение всем происходящим вокруг. Ей кажется, что все на нас сели, что никто не считается с нашим величием. А ведь какая была чувиха еще совсем недавно! За десять шагов ты уже попадал в ее поле и не мог выпутаться, не трахнув ее в любом удобном месте. Или в неудобном месте. Нередко и в неудобном месте, о да! В лесу, например, среди колючек. На коралловом рифе, м-да-с. Чтобы вернуться к своей сути, ей надо все время нацеливаться на новый пенис. Если бы я был с ней откровенен, я бы посоветовал ей постоянно нацеливаться на новый пенис. Но, уж конечно, не на пенис Норма Бламсдейла все-таки. От этого все-таки немного тошнит. Конечно, с ним ей удобно переглядываться, но все-таки лучше бы ей нацеливаться на какой-нибудь другой, чтобы вспыхнуть своим прежним электричеством. Стенли вспомнил, что завтра начинаются переговоры с этим занудой Нормом об объединении АК энд ББ, и его самого слегка затошнило.
Из темноты быстро вышел Энтони, сел рядом с Ленор. Они о чем-то тихо заговорили. За весь день Ленор ни разу не посмотрела на Стенли. Бабы проклятые! Он вовсе не собирается пускаться во все эти надоедливые игры. Дает только то, что может дать. А это немало! Немало! Совсем не обязательно появляться без предупреждения в семейном кругу, хоть ты и дальняя родственница, привлекать к себе внимание саркастическими историями, изводить мальчика на дюжину лет себя младше. Он опять ловко избежал обмена взглядами с Марджи, встал и удалился в парк.
Пахло настоявшимся дубовым-с-вязами осенним воздухом. С вершины холма, со скамейки, сколоченной еще дедом Робертом, он видел освещенную террасу и молодежь вокруг стола. Арт играл на гитаре и изображал своих кукол. Марджори, между прочим, права, он нас всех здесь сегодня разыграл, как пьесу. Ну, эта пьеса хотя бы запомнится. Все, что не попадает в драматургию, проваливается в прорву. Впрочем, и драматургия, немного покачавшись, тоже проваливается в прорву. «Волны времени» тут ни при чем. Вне нас нет никакого времени. Едва мы вытряхиваемся из своей шкуры, как тут же прекращается всякое время. И прошлое, и настоящее, и будущее. Да и вообще, этот порядок поступательного движения – сущая фикция. Движение, в принципе, идет вспять. Будущий миг тут же становится прошлым. Все миги без исключения: и кипень листвы под атлантическим бризом, и падающая вода, и неподвижность каменного орла, и вытаскивание клубники из чаши с мороженым, и песенка Даппертата – все из будущего становится прошлым. Говорят, что мы заложники вечности, у времени в плену. Нет, мы в плену у чего-то другого.
Он спустился с холма и пошел по аллее, под свисающими из мрака мягкими листьями каштанов. Прошел мимо подсвеченного сильной лампой «Козерога». Привет, папаша! Тут, кажется, все замечают, что у этой скульптуры есть сходство с патриархом Дэвидом, но никто об этом не говорит вслух. Ухожу во мрак. Вновь появляюсь в освещенной полосе возле домика, в котором все сто корбаховских лет живет Енох Агасф. Там открыты окна. Младшее поколение великого семита смотрит телевизор. На экране выпяченное всеми губами, бровями и носами лицо властительницы дум, ведущей разговорного шоу. Доносится ее голос: «Я хочу вас спросить, жертвы половых насилий! Если насильник по просьбе своей жертвы использует презерватив, можем ли мы считать его действия изнасилованием?» Взрыв эмоций в многолюдной аудитории. Снова ухожу во мрак.
Все передвигается вперед, то есть в прошлое. Шаги, как всегда, ведут в прошлое. Темнота тоже уходит в прошлое, не вечно же ей темнеть.
В конце этой аллеи есть беседка сродни эрмитажам из дворянских усадеб. По мотивам русского классика Айвана Тердженева. Там рядом, когда-то, перед периодом Третьего Исчезновения, они с Енохом закапывали бутылки дешевой бузы. Отвратительный период жизни, надо сказать. Марджи со своими клевретами рыскала по всему саду, рассылала шпионов и по окрестным пивным. Сущая травля, вот что это было на самом деле, а в семейной мифологии считается, что «она его спасла».
Тошно вспомнить все эти ланчи, на которые она приглашала каких-то знаменитых психиатров под видом то новых соседей, то агентов недвижимости, то каких-то дальних родственников издалека. Ему достаточно было одной фразы, чтобы догадаться, кто сидит за столом и исподтишка буравит его профессиональными гляделками, отрабатывает гонорар.
Чтобы облегчить им вынесение диагноза «кризис среднего возраста», он начинал читать: «Земную жизнь пройдя до половины, Я очутился в сумрачном лесу…» – и хохотал, когда видел, что попал в точку.
Она объявила «сухой закон». Ты что, меня жалеешь или себя жалеешь? – отвратительно, прямо скажем, по-идиотски скандалил он. Боишься, что меня свергнут, что потеряешь титул? Дура, на кой хер нам этот титул? Сижу в президентском кресле только потому, что без меня они не могут принять ни одного решения. Живые компьютеры не могут сказать ни да, ни нет.
Она выгоняла с позором людей, которых я посылал за выпивкой. Все были перепуганы, сущий тоталитаризм. Один лишь только Вечный Жид закапывал для меня полугаллонные бутыли с калифорнийской бормотухой «Галло». Существенная штучка, надо признать. Глотаешь этими своими гаргантюанскими глотками, и тебе кажется, что берешь за узду это ебаное несуществующее мгновение.
Держу пари, что и сейчас здесь где-то остался пузырь, а то и два. Все эти три года после Третьего Исчезновения он помнил, что здесь еще оставались бутылки, однако сейчас кокетничал с собой, делая вид, что ищет вслепую. Наконец отвалил в фундаменте несколько кирпичей, засунул руку в темную дыру. Сейчас отхватит кисть какая-нибудь гадина. Рука спокойно прогулялась по горлышкам бутылок. Вытащил одну, содрал гнусный сургуч, открутил пластмассовую пробку. Засосал состав трехлетней выдержки. Ей-ей, недурно!
Итак, посмотрим на себя слегка со стороны. Стенли Франклин Корбах, праправнук варшавского меховщика, сидит все еще мускулистым задом на одном из высочайших американских тронов. Сидит, но ерзает. Какого черта он сидит, если ему так не сидится? Давайте-ка не отмахиваться от этого вопроса, тем более что башка как-то странно просветлела.
Ну, он сидит, как уже было сказано, просто потому, что без него вся эта мешпуха – и семья, и компания – немедленно развалится. Он тут сидит, как Гаргантюа или как сын его Пантагрюэль, благодетельный владыка нерях и недотеп. Он всю жизнь ощущал в себе что-то гаргантюанское, господа читатели и члены их семей. В нем всегда дремала и часто просыпалась несколько странная склонность к гигантизму. Горло испытывало потребность в огромных глотках. Ни с того ни с сего появлялся гомерический аппетит. Вот сегодня, например, съел под шумок двухфутовую рыбу. Умеренность в сексе иной раз сменялась гигантическим драйвом, трахал сразу, одну за другой, шесть мэрилендских немок. Иной раз казалось, что вырастаю выше своих дубов, тащусь, озирая округу гольфа и сельского хозяйства, с венком птиц, кружащих вокруг башки. К счастью, снижался до умеренно раблезианских размеров, открывал нормальную бутылку. Ваше здоровье, великолепный Гаргантюа!
Три года назад эти полгаллона стоили три доллара девятнадцать центов, эти цифры прочно засели в голове, потому что приходилось занимать деньги у слуг. Сейчас, если судить по состоянию дел на Нью-Йоркской фондовой бирже, бутыль тянет не меньше чем на пятерку. Все-таки еще не очень большая цена за попытку раздвинуть две сплющивающих стены – будущее и прошлое. Старый собутыльник, рабби Дершковиц, говорит, что буза не спасает от мрака. Тфила (вера) – вот лучший антидепрессант, говорит он, но сам глотает не хуже Гаргантюа. Никогда с ним не спорил и не собираюсь спорить. Веровал всегда и сейчас верую во всех богов и, уж конечно, в Единого Бога. Верую и в Неопалимую купину, и в Синайскую гору, и в Моисея пророческое косноязычие. Верую и в Сына Божьего Иисуса Христа, посланного, чтобы разделить наши муки с нами, ягнятами Вселенной. Верю и в поздних пророков Господа Нашего, и в Магомета небесного. Верую и все равно терзаюсь, потому что и вера моя лежит во времени, а времени нет.
Не оттого ли я так ерзаю, что принадлежу Америке и здесь, в Америке, прохожу свой век? Народ Гаргантюа и Пантагрюэля казался себе вечным и в каждой декомпозиции видел новую композицию. Гомогенные нации, быть может, до сих пор сохраняют дух этого телесного единства, все эти французы, японцы или поляки. Америка или Россия, эти проходные дворы межнациональных сбродов, то ли еще не обрели идею бесконечного воспроизведения, то ли уже потеряли ее без возврата.
Считаю себя евреем, а сам не понимаю, что такое еврей. Будучи американцем, постоянно испытываю космополитские соблазны. Человек планеты Земля, не могу вообразить себя ее крохотной частью. Вот почему я пытаюсь ухватиться за пуповину своего рода и дотащиться до плаценты. Безумец, скажете вы, мадам, и будете близки к истине. Диагноз: хронический алкоголизм. Вегетативная дистония. Психастенический синдром с маниакально-депрессивными состояниями. Кризис середины жизни.
О середине жизни, господа, говорить уже не приходится. Кожа неумолимо пигментируется и отвисает. Трагический еврей то и дело проглядывает сквозь маску ухмыльчивого янки. Кризис последней трети, в лучшем случае. Гете после позднего извержения либидо отослал человеческую плоть к Мефистофелю. Мефистофель покупает душу с единственной целью – разлучить с ней тело. Душа ему не нужна, он хочет владеть человеческим телом, в этом, очевидно, и был смысл первородного греха.
Иной философ, впрочем, скажет, что тело – это сосуд, в котором все-таки путешествует душа, значит, и оно – священно. Бывает ли душа с изъяном или она безупречна? Перекос личности, состоит ли он только в стачке тела с дьяволом? Безупречность, не отменяет ли она само понятие личности? Безличностная безупречность кажется нам отсюда, из земной юдоли, монотоном. Или мы просто пасуем перед непостижимостью? Давайте вспомним песни «Рая» синьора Алигьери, это сплошное радостное сияние, «монотон» по сравнению с муками «Ада» и суровостью «Чистилища». Модуляции сияния на лице Беатриче говорят лишь о Любви, но мир райской любви гораздо более непостижим для человека, чем муки «Ада», потому что он не имеет отношения к телу. В третьей, самой невероятной, книге Дант постоянно повторяет: не понять, не постичь. Беатриче пытается снизиться до уровня его понимания:
- Моя краса, которая светлела
- На ступенях чертогов божества,
- Как видел ты, к пределу от предела,
- Когда б не умерялась, такова,
- Что, смертный, испытав ее сверканье,
- Ты рухнул бы, как под грозой листва.[47]
Усевшись на пол и прислонившись к колонне беседки, Стенли Корбах дул крепленую бузу и в блаженстве продолжал бормотать то, что помнил из «Божественной комедии»:
- Всю словно золото, где луч зажжен,
- Я лестницу увидел восходящей
- Так высоко, что взор мой был сражен.
И рать огней увидел нисходящей…
Весь парк казался ему сейчас частью Вселенной, необязательно даже и прикрытой слоем воздуха, и сам он был частью Вселенной, необязательно даже и под своей стареющей кожей, может быть, даже и чуть-чуть в стороне от «транспортного средства».
Рядом теперь посиживал с сигарой его вечно старый мажордом Енох Агасф. Он дошептывал или додумывал то, что, как ему казалось, «малыш» забыл или упустил по рассеянности.
4. Ночь успеха
Есть идея все-таки завершить эту часть на молодежной ноте. Кажется, что тот, кто ее заварил, должен и расхлебать. Уже в четвертом часу ночи совершенно измученный успехом Арт Даппертат притащился в отведенную ему комнату с наполеоновской кроватью под египетским балдахином. Перед тем как свалиться на столь впечатляющее ложе, не забыл все-таки основательно прочистить зубы только что появившейся в обращении электрической щеткой.
Во время чистки произошел непредвиденный эпизод. Изо рта вдруг выдулся большой переливающийся перламутром пузырь. Не менее пяти минут Арт стоял перед зеркалом с торчащим изо рта пузырем. Он понимал, что таким гротескным образом перед ним появился символ его успеха. Боялся шелохнуться, спугнуть. Наконец догадался, выключил свет. В темноте пузырь втянулся внутрь, зарядив его радостью бытия.
Долго лежал с этой радостью, подрагивали все члены. Сильви, Сильви, да ведь это же сущий же ангел нашей молодежи! Как-то даже трудно представить, что можно обладать этой прелестью, вгонять в нее свой член. В открытое окно входил чуть-чуть уже подмороженный октябрьский многозвездный воздух. Вдруг скрипнула дверь, голое плечо продвинулось в лунную полосу. Прозвучал нарочито писклявый голосок: «Доктор Даппертутто, к вам в гости Коломбина, у нее головка болит, полечите, пожалуйста, милый синьор!»
Каков, однако, ангел нашей молодежи, подумал он, преисполняясь страсти. Непредставимое теперь представлялось вполне реальным представлением. И только уже в тесном обществе всевозможных обнаженностей Арт понял, что пленен не ангелом, а многоопытным боевиком секса Ленор Яблонски.
III. Премьера
- Вся жизнь, быть может, Рим, который
- Без всяких вольностей и трат
- Тебя поставит на котурны
- И скажет: начинай театр!
- Ночь. В освещенном переулке
- Стоит взыскательный бомонд.
- Франтихи там трещат, как галки,
- А снобы курят «Беломор».
- Вот-вот начнется. Гром пролога
- Тряхнет вчерашний «Вторчермет».
- Квадрига вломится с телегой
- В большой модерн, очертенев.
- Ты начинаешь. Гром оваций
- Башку дурит, как кокаин,
- Твои таланты-хитрованцы
- Бурлят везде, лишь око кинь.
- Ты – ветродуй, с порывом смеха
- Ты бойко отлетаешь вдаль,
- Но тяжеленной оплеухой
- Тебе предложена дуэль.
- Паяц и гранд в бродяжьем стане,
- Жизнь для тебя – арбузный срез.
- Ты столько умирал на сцене,
- Не думая про смерть всерьез.
- Мой расторопный кабальеро,
- Герой Английских Променад,
- Там кто-то подменил рапиры,
- Рифмуя яд и зов наяд.
- Такая малая накладка
- В миг перекроет кислород,
- И ты, как сбитая подлодка,
- В пучину втянешься, милорд.
- В часы иль в миги угасанья
- Увы, угаснет каламбур,
- Погасит лампы гасиенда
- И предкаминный кубометр.
- Париж погаснет, слет балетный
- И копенгагенский подвал,
- И стихотворство в Кобулетах,
- Где так блаженно поддавал.
- Слетает рощи пропаганда
- И меркнет склон Высоких Татр.
- Последнее, что пропадает, —
- В ночи светящийся театр.
Часть IV
1. Отель «Кадиллак»
Кто-то там у нас в третьей части заснул, а вот здесь, в четвертой, кто-то только просыпается. Не думайте, что дело происходит на следующее утро в том же месте: «хронотоп», милостивые государи, переменился.
Проснувшись, наш главный герой Александр Яковлевич Корбах попытался записать то, что сочинилось ему во сне, на паршивой бумажке коктейльного меню дискотеки, где он прошлой ночью оттягивался. Смяв бумажку и швырнув ее в открытую дверь ванной, он сам протащился вслед, хватаясь за тощий живот. Ванная, собственно говоря, только так называлась, никакой там ванны не было, свисал лишь сморщенный сосок резинового душа. Зато там имелось окно размером с форточку, будем считать, что форточка без окна, и в ней за пыльным стеклом виднелись кусок вечно голубого калифорнийского неба, кусок антенны и сидящая на нем белая чайка с хвостом, напоминавшим костяшку домино, шестерку, ту би присайз. Нет, не надуманное сравнение, обратился он к «милостивым государям»: черный хвост демонстрировал по три белых кружка с обеих сторон. Может быть, в полете этот хвост растопыривается и сравнение пропадает, пока что видим: шестерка «козла»!
За этими наблюдениями прошел процесс отлива. Затем сильно, но коротко почистил зубы, прополоскал рот, уставший от поцелуев. Бреемся обычно после завтрака, но в джинсы влезаем до завтрака. Теперь – за завтраком. Проходя через комнату, посмотрел на голую спину вчерашней сопостельницы. Как ее звать, Максин или Лявон? Снял ее вчера в «Ле Джоз»,[48] ночном клубе на окраине Венис. Клуб был назван в честь фильма про акулу, но с французским артиклем, то есть с намеком на «френч кисс».[49] Нет ничего проще, чем снять телку в этих «Челюстях», потому что и сами они там «козлов» снимают, выражаясь московским языком. Бар холостяков, никто особенно не жеманничает. К черту, больше не пойду в «Челюсти», месяц буду жить без баб и бузы.
Прошлепав по вспученным полам отеля «Кадиллак» мимо перекошенных дверей, из-за которых слышалось попукивание стариков, он вывалился на свободу. О, Божий мир в калифорнийском варианте, как ты хорош! Как бриз твой охлаждает и взбадривает воспаленную личность «венца природы»! Позитивистская философия иной раз аукается, как отрыжка арахисовым маслом, но море сияет, темно-синее, вот истинный шедевр! К нему в придачу пальмы потрескивают под ветром своим оперением. Стоит июль восемьдесят третьего. Брежнев уже восемь месяцев как свалил. В Москве царит Андроп. Америка готовится выстоять советский «последний и решительный бой». Чайка взлетает с антенны. То, что было похоже на хвост, оказывается крыльями. Пропали все ссылки на домино. Перед героем простирается огромный пляж. Половина его заасфальтирована и расчерчена для стоянок машин. Пока что пусто.
Посреди пустоты стояла очередь в никуда. Все свои, бомжи и бамы. Есть черные, есть и красноватые, есть и буроватые, есть и синеватые, зеленоватые, есть и с желтизной. «Хау ю дуинг?» – спросил Касторциус, высовывая из мотка тканей птицеватый немецкий нос. «Да нормально», – ответил герой. В песках из картонных апартаментов поднимались припозднившиеся фигуры, тащились к очереди. Наконец появился завтрак, то есть фургон благотворительного общества «Католические братья» с завтраками для бродяг. Подрулил гостеприимным задком к голове очереди. Брат Чарльз с застывшей улыбкой лошадиной благосклонности стал из задка каждому баму[50] вручать коричневый пакет с гамбургером, жареной картошкой и большим бумажным стаканом горячего кофе. Какие грехи он отмаливает, этот утренний благодетель?
– На двоих, – сказал Александр Корбах и показал пальцами: фор ту.
Брат Чарльз на мгновение задержал дающую руку:
– На двоих?
Саша Корбах решительно кивнул:
– Друг лежит. Очень болен. Очень анхэппи.[51]
Судорога мощного сочувствия прошла по диагонали длинного лица, рука протянула два пакета:
– Инджой ёр брекфаст,[52] кушайте на здоровье.
Поедая по дороге гамбургер и запивая кофием, Александр остановился возле ящика с «Лос-Анджелес таймс». Четвертака в кармане не оказалось, чтобы вытащить эту груду текста. Тут какой-то господин в панаме бросил свой четвертак и выпростал газету. Расторопный рабочий (так нередко себя называл теперь Корбах) успел сунуть карандаш, чтобы остановить закрывающуюся дверцу ящика. Захлопывание было приостановлено, и он бесплатно вытащил свежий номер основного органа этой большой страны Калифорнии. Так развращает благотворительность. Боги Пасифика, да тут что-то происходит драматическое на первой полосе: Фортуна ли поет, эринии ли кружат? На большущем снимке изображен был новый генсек Юрий Владимирович, бессильно повисший на руках двух членов охраны. Текст гласил, что слухи о серьезных проблемах со здоровьем мистера Андропова, похоже, соответствуют действительности.
Корбаху стало не по себе. Ведь так и Брежнев сползал! Что там с ними происходит, с верховными жрецами? Может, должность сама безнадежно одряхлела, энергетически иссякла, зияет в какую-нибудь черную дыру? Что же будет с той страной, моей родиной, если ее главные хмыри один за другим продолжат вот так безобразно сползать на руки здоровенных, но окончательно тупых охранников?
Он швырнул тяжелую газету в мусор и пошел побыстрее. Опаздывать сегодня нельзя, смену сдает Габриель Лианоза. Задержишься на пяток минут, сразу развоняется марксистская жопа. Сильный прыжок на крыльцо «Кадиллака». Вот вам и утренняя зарядка. Один такой прыжок, и десять лет долой! Мне снова, как всегда, тридцать три или там тридцать четыре. Влетаю весь в блеске второй молодости, ни слова о третьей! «Эй, Максин, гет ап,[53] бэби! Завтрак подан!» Быстро брить молодые щеки, насвистывать что-нибудь, ну, скажем, «Опус 21» этого Амадеуса, или нашептывать что-нибудь из «нового сладкого стиля». Пардон, не «сладкого», а «сладостного» все-таки. Вот они, русские суффиксы, ети их суть, таких нюансов не найдешь в других языках. Даже в оригинале говорят «дольче стиль нуово». Так можно сказать и про конфету, «дольче бонбони», что ли. А у нас ведь не скажешь «сладостная конфета», верно? Поневоле преисполнишься гордости за ВМПС им. Тургенева, как иные писатели ернически называют наш «великий-могучий-правдивый-свободный». Что-то я сегодня слишком разынтеллектуальничался спозаранку, жулик католических гамбургеров. Смазал еще более помолодевшие щеки одеколоном «Соваж». Ночью, увидев в ванной этот одеколон, дамочка присвистнула: «Уаху! „Соважем“ пользуешься, как я погляжу!» Выглянул из «ванной». Максин уже жевала католический гамбургер. Зрелище было не вдохновляющее: щечки растерлись, губки разлохматились, вороньи перышки свисают, как хотят, словом, апофеоз ташизма.
– Не смотри на меня! – А ведь вчера и этот голос грузчика казался трогательным писком. – Не смей меня называть какой-то ебаной Максин! У меня свое имя есть!
– То есть… – деликатно замноготочился он.
– Денис! – гаркнула она. Он уважительно кивнул. Денис Давыдов. И в самом деле, что-то было общее у этой девушки с героем партизанской войны 1812 года. Она расхохоталась: – Чертов ебарь! Факинг Лавски! Не помнит девушек, с которыми спит! У тебя пиво есть, Лавски?
Он передернулся с отвращением к себе: называет меня «Лавски»! Значит, я опять нес там околесицу о системе Станиславского!
2. Западный лес
В ежеутренней пробке на Сан-Диего-фривее он слушал радио. Никаких сообщений о здоровье Андропова в утренних новостях не было. Ночью была стрельба в даунтауне: трое убиты, семеро ранены, из них двое в критическом положении, пятеро в стабильном. На сто первом километре Санта-Моника-фривея перевернулся трейлер с токсическими материалами. Проводится эвакуация близлежащего городка. В Северном Голливуде парикмахер пырнул ножом бой-друга своей сестры. Пожар в складских помещениях на Сансет-бульваре. Подозревают поджог с целью вымогательства. Нормальные новости этого здоровенного Архангельска. Недавно придумав называть Лос-Анджелес Архангельском, он старался даже в мыслях не упускать этой возможности.
Новости продолжались. В Бейруте бешеный шиит на грузовике со взрывчаткой врезался в казарму морской пехоты. Масштабы катастрофы уточняются, но уже ясно, что погибло несколько десятков наших парней. Артистка Трейси Клод Мармьюр за полторы тысячи долларов выкупила в ресторане «Эндрюс» исторического омара по имени Джонатан и отправила его на свободу в родной штат Мэн. Вывод напрашивается, с некоторой туповатостью подумал Александр. В мире еще встречаются вспышки сострадания, не все еще потеряно.
Стоя без движения на фривее, приходилось все время подгазовывать, чтобы мотор не заглох. По приезде в эти края он купил за восемьсот долларов слегка подгнивший «фиат-124», который практически ничем, кроме гнили, не отличался от его московских «жигулей». Добрый итальянский лошак, ничего не скажешь, великолепно передает утренние новости. Во всяком случае, его я великолепно понимаю.
За одиннадцать месяцев в Америке Сашин английский прошел через любопытные изменения. Сначала, как мы помним, он потерял все глаголы. Потом глаголы к нему вернулись. Он стал строить фразы, которые, как ни странно, были почти понятны окружающим. Входящая информация сначала катилась одним мутным потоком, но вскоре стала распадаться на отдельные понятные слова, по ним можно было иногда догадаться о смысле фразы. Потом понятные слова стали зацепляться друг за дружку, и вдруг, в какой-то момент, мир приобрел довольно осмысленные очертания. Теперь он уже мог общаться с публикой ну хотя бы на уровне полукретина. В баре «Ферст Баттом»,[54] во всяком случае, всякий понимал «Лавски». Иногда вокруг него даже собиралась компания поддатых, чтобы похохотать над этюдами «перевоплощения».
Конечно, в башке по-прежнему течет ВМПС, но сквозь эти текучие поля то и дело прорываются партизанствующие отряды английского, и язык мой, грешный и лукавый, то и дело как-то там к небу прижимается специфически, даже пытается, русский увалень, отделить «d» от «t» на конце слов, когда вокруг топочет несусветная гопа здешних народов: все эти чиканос, и карибиенс, и эйшиетикс, и кокэйжнс,[55] которых тут иной раз без церемоний называют «уайт-трэш», то есть «белое дерьмо».
Было без четверти восемь, когда «фиатику» наконец удалось свалить с фривея к бульвару Уилшир. Оставалось еще несколько светофоров до поворота к Вествуд-виллидж. Верхние этажи стальных-и-стеклянных зданий утопически сияли под лучами солнца, быть может все еще надеясь возглавить футуристическую гармонию хаотического града. Беспорядочный меркантилизм, однако, выпирал повсюду внизу.
Теперь он поворачивал налево перед большим кафетерием «Шипс», то есть «Корабли», почему-то во множественном числе. В этой едальне можно было круглые сутки нонстоп заправлять трюмы креветочными салатами, ребрышками в патоке, стейками с Т-образной костью, филеями недорогой рыбы, фруктовыми желе, шоколадными пирогами. Несмотря на ранний час и бейрутскую бойню, настроение в «Кораблях» было, кажется, обычное, то есть приподнятое. Рты обменивались шутками, на пальцах поблескивал ювелирный оптимизм.
Затем он проехал мимо маленького отельчика «Клермонт», который со своими двумя светлоствольными деревцами в кадках и с полосатым кэнепи[56] почему-то всегда у него вызывал какое-то «ложное воспоминание» о теплой компании, собравшейся якобы здесь возле бара, чтобы пересидеть ночную грозу.
Еще два-три поворота, и вот он подъехал к месту своей работы, здоровенному бетонному «Колониал паркинг», шесть уровней вверх и три под землю, общая вместимость 1080 машин. В раздевалке его ждал сменщик, Габриель Хулио Лианоза, представитель «пылающего континента», который хоть сам никогда и не пылал, но нередко тлел марксистской злостью. Когда-то, в черном тугом костюме с бубенчиками на плечах и с вышивкой серебром на груди и меж лопаток, в сомбреро величиной с НЛО, Габриель подпирал известняковые стены города Морелия, лелеял свою травмированную в европейском футболе ногу на скате любимого инструмента, тубы, которой он обеспечивал ритм своему оркестру уличных музыкантов. Эти музыканты в большом количестве стоят там вдоль стен, готовые за соответствующую плату исполнить мадригал, танго или похоронный марш. Все они, конечно, были марксистами и сетовали на невостребованность талантов в «мире чистогана». Габриель злобствовал больше других, хотя своей тубой поддерживал семейство: две старые мамаши, супруга Кларетта, две ее сестры – Унция и Терция, семь, или сколько их там, детей.
Все бы шло хорошо, если бы Кларетта однажды ночью не заведьмовала и не вылетела в окно, чтобы присоединиться к сонмищу пролетающих над плоскогорьем ведьмищ – в общем, как учат там у них в латино-марксистских кругах магического реализма. Спи с Унцией! – напевала она каждую ночь Габриелю в дымовую трубу. Или с Терцией! Призыв был услышан, он стал спать с обеими. Хотел как лучше, а получилось нарушение революционной морали. Профсоюз изгнал его из города за подражание империалистам-гринго. Что же оставалось делать? Ползком, а иногда рывками этот человек, раздувший себе игрой на тубе огромную грудную клетку и отрастивший при помощи идеологии мохнатые брови, пересек северную границу и вот теперь паркует автомобили гринго, чтоб они все сгорели в освободительной войне!
Когда Корбах вошел, Лианоза ел свой, или свое, энчиладо. Вдобавок из бумажной тарелки черпал соус «чили» с говядиной. «Буэнос диас, музико инфернале, или как тебя там», – сказал ему Саша. «Факко руссо, – приветствовал его в ответ Габриель. – Опять опоздал, бурро кальво!» С этими словами он выбросил в окно полуподвального этажа тарелку с остатками «чили». Секундой раньше – и прямо бы угодил на проходящие мимо светло-серые брюки. «Охуел, амиго? – спросил его Саша. – Соус в окно?» Лианоза пожал плечами, похожими на паленые окорока: «Разве это соус? Паршивая имитация. – Глаза его вдруг мечтательно затуманились. – Хочешь хорошо кушать, Сашка, будешь поехали жунтаменте в Морелию, ты и я. Будем ели и спали, амиго, ели и спали. Ты будешь спал с Терцией, я с Унцией. Потом наоборот».
Он был на полголовы ниже невысокого Корбаха и на целое плечо шире. «Имитация еды» все-таки привела его в хорошее настроение, иначе чем объяснить то, что он поделился с русским полезной информацией. Некая дама оставила рядом у уличного таксометра «форд-катласс» с включенным мотором. Вот-вот, гляди, прибежит за помощью. И он протрубил как бы на тубе несколько тактов из «Марша тореадора».
Оставшись один, Александр повесил парижский пиджак и надел серебристую курточку с бляхой «Алекс». Эта процедура всякий раз приводила его в раздражение. В курточке и в бейсбольной шапке он становился похожим на противноватого юнца. Однако таков уж тут был стиль заведения: аттенданты[57] должны были олицетворять молодость, сорокачетырехлетняя человеческая шваль мало кого интересовала. Итак, в курточке, бойко, по-молодому, бегом к диспетчерской!
Там, на удачу, сидел сегодня свой человек, сменный кассир Арам Тер-Айвазян, из армянских диссидентов. Однако рядом с его высокой табуреткой в кресле расположился босс, Тесфалидет Хасфалидат, то есть Тед. Оторвавшись от вчерашней выручки, он бросил два быстрых взгляда: один на подбегающего Алекса, а другой на часы. Красивый эбонитовый компьютер с мелкой седой курчавостью на макушке молча отметил опоздание на семь с половиной минут.
Паркингом, расположенным в центре развлекательного района, владела армяно-эфиопская мафия, что привносило в его деятельность некоторую неформальность, свойственную древним цивилизациям, расположенным по периферии Полумесяца Плодородия. Здесь вам не будут тыкать в нос семиминутное опоздание, только не забудут оного на случай будущих конфликтов.
В этот ранний час уик-энда основными клиентами тут были прихожане большой баптистской церкви по соседству, которые отличались от ночной публики с той же разительностью, с какой, скажем, экипаж туристского лайнера отличается от пиратов. Едва лишь подошла очередь Саши Корбаха на линии «стоп», как подъехал серебристый «линкольн» двадцатилетней давности. В огромном этом рыдване сидела идеальная парочка, старые «англос», муж с тонкой щелью рта на готической физиономии, и аленький цветочек меж двух подушечек для шитья, вечная супруга, оплот пуританской доброты и здравости.
Алекс посмотрел на номерной знак и подумал по-английски: Джизус, тей ар фром Нью-Хемпшир![58] За рулем, естественно, была бабушка. Он помог ей выбраться из не очень засиженных кожаных глубин.
«Спасибо, мой мальчик, – чудесным голоском сказала она. – Ты лучше помоги Филиппу. Он в этом больше нуждается». С Филиппом оказалось сложнее: надо было извлечь из багажника складное кресло-каталку, разложить его, всадить туда две пудовых батареи, закрепить в рабочем положении и только уж потом вынимать старика. «Издалека вели машину, сэр», – сказал старику Александр. «Это Эмми вела, – строго ответил тот. – Я больше не вожу, но девочка делает это превосходно». – «Браво! – воскликнул Саша. – Из Нью-Хемпшира до Калифорнии! Ит из э лонг уэй, индиид!»[59] Ему давно уже казалось, что стоит только прибавить «индид», как будешь звучать словно настоящий американский «англо». «Вы откуда, май бой?» – поинтересовалась любезнейшая Эмми. Да как же они с полуслова понимают, что я «откуда-то», а не просто местный «бой»? «Из России». – «О, да это еще подальше Нью-Хемпшира», – простенько удивилась Эмми.
Он покатил Филиппа по скатам паркинга к улице, дабы дать его технике привыкнуть к крутым поворотам. Старушка бодро цокала каблуками рядом. Она была чрезвычайно благодарна за столь любезную помощь. Многие им говорили, что в Калифорнии народ очень любезен, и вот теперь они увидели, что это правда. Надо сказать, что по всей дороге им попадались любезные люди. В этой стране еще можно путешествовать, вопреки сообщениям телевидения. Они приехали сюда, чтобы проводить в путь старшего брата Филиппа, Мэттью. Да-да, Мэттью уже скоро отправится. Куда? В мир иной, мой мальчик. В настоящий момент они спешат к началу службы в Сэйнт-Мартин-Кафедрал, чтобы обратить к Всевышнему несколько важных просьб.
В диспетчерской Тед на секунду оторвался от калькулятора и проводил процессию одобрительным взглядом. Семиминутное опоздание, очевидно, было перечеркнуто. Филипп из своего кресла с большим вниманием смотрел на персонал паркинга, который весьма отличался от жителей Новой Англии. Мокки, Сосси, Хоздазад, Трифили, Варух, Павсикахи, Варадат и Эйкаки Эйкакис, проносясь мимо со связками автомобильных ключей, демонстрировали динамизм современного человечества.
«Интересный народ, не правда ли?!» – воскликнул старик с исключительно сильным для его немощного тела выражением. «Очень! Очень! – Его подруга уже перенимала кресло у „любезного мальчика“. – Теперь ты видишь, Филипп, что сюда стоило приехать!»
Расставшись с очаровательной четой на углу улицы, Александр подошел посмотреть, что происходит с «катлассом». Мотор в этой сильной машине продолжал работать. Временами весь ее корпус сотрясался в болезненной конвульсии. Бензобак был полон. Температура воды приближалась к критической. Почти немедленно сбылось предсказание Габриеля Лианозы. Под пальмами к машине панически неслась большая красивая женщина в цветастом платье. Она была чем-то похожа на нашу бывшую жену Анисью, если бы не ее темная кожа с лиловатым оттенком.
– Гош, какое несчастье! – восклицала дама. – Он не простит меня, такую дуру! Боже, наша любовь погибла! Погибла навсегда!
Даже и эти восклицания могли бы напомнить ему некогда любимую женщину, изменившую ему с государственным аппаратом, если бы в нем не заговорил профессионал. У каждого аттенданта в этом паркинге была припасена для подобных случаев стальная пластиночка, которая, будучи всунута в щель между стеклом и дверцей, без всякого труда открывала замок.
– Если не возражаете, – сказал он даме и на ее глазах проделал нехитрую процедуру. – Вуаля! Не стоило так беспокоиться, мэм!
Наградой ему был порывистый поцелуй в щеку. Вслед за этим действием уст начались нервные акции пальцев, из сумочки со щелчком выскочила банкнота. Затем рука с полусотней полезла в тугой карман его джинсов. Ни слова, молодой человек! Вы заслужили это! Вы спасли мой в целом оптимистический взгляд на современное общество! Глубже, глубже, стоп! Ну что ж, спасибо, и, с надеждой на будущие встречи, всего хорошего! Он остался с полусотней в кармане и с визитной карточкой на ладони: «Люшиа Корноваленза, профессор социологии». Странное ощущение неполной реальности. Растянувшийся миг, если существует такое понятие, как растянувшийся миг, если только он не является чередой нерастянувшихся мигов. Да и вообще, существуют ли в пространстве жизни какие-нибудь миги, кроме серийных МИГов советских ВВС? Что происходит, обратился он с вопросом к своему «хронотопу», но тут все снова зацепилось друг за дружку и восстановилось. Вот вам и чудо налицо, мгновенное восстановление Соединенных Штатов Америки как политической и антропологической данности.
В конце улицы среди медленно ползущих машин появилась фигура необычного зверя, мотоцикл «харлей-дэвидсон» с огромным всадником в седле. Почему-то показалось, что мотоцикл прибыл в этот «момент», «сюда», то есть то ли на середину страницы, то ли на шумную улицу, по его душу. Пока что нам ничего не остается, как только взять в последовательном описании очередной тайм-аут.
3. Тайм-аут
Итак, прошел уже целый год после незадачливого прибытия московского изгнанника в заокеанскую фортецию свободного мира. Остались позади сумеречные нью-йоркские приключения, о которых, надеемся, читатель еще не забыл. Дальше все происходило более или менее в соответствии с планами изгнанника, если его можно заподозрить в планировании. Прибыли кое-как вместе со Стасом Бутлеровым в калифорнийский Архангельск. Говоря «кое-как», мы имеем в виду не только постоянную интоксикацию, в которой находились друзья, но больше ту бурю, что разразилась в семействе Бутлеровых, когда его глава объявил о своем решении пуститься «в свободный полет». Несколько дней в двухспаленной квартире бушевали рыдания и выкрики жены и трагические взвизги дочкиной скрипки. Теща хоть и молчала, но постоянно роняла посуду, то есть вносила посильную лепту в звуковое восстание. Жена бросалась с тряпкой на пролитый борщ, утыкалась в ту же тряпку распухшим личиком. Гость, по ее мнению, должен был играть роль третейского судьи. Саша, это невыносимо, невыносимо думать, что Стас с его-то интеллектуальным уровнем оказался таким чудовищем ревности! Отбросить все, что вместе пережили, из-за ее легкой интрижки с этим очаровательным Сальвадоре с третьего этажа, интрижки, в которой было больше платонической романтики, чем промискьюти, май диа френд! Саша, как властитель дум нашего поколения, законодатель нравов тираноборческой, я не боюсь этого слова, России, вы должны объяснить своему другу, что фимэйл[60] партнер тоже имеет право на неясные порывы! Почему всем не сесть за стол, вот прямо здесь, возле духовки: вы, Саша, Стас, мы, три поколения женщин, юный Сальвадоре и, скажем, наш сосед с пятого этажа, этот немногословный и вдумчивый Викрам Тагор, почему не провести групповую терапию по вопросу о взаимоотношениях полов (и потолков, тут же добавлял Бутлеров) в многоквартирных зданиях? Ведь современная ячейка в США в восьмидесятые годы двадцатого (!) века легко может прийти к общему знаменателю, Саша, не так ли?
Не нужен мне твой общий знаменатель, взывал тогда Стас. Ольге Мироновне почему-то и в голову не приходило, что именно обманутый ею супруг совершает в эти дни фундаментальный акт измены. Раз решившись, он уже возненавидел все эти тушеные баклажаны, вообще все, что связано с семьей, и теперь только и мечтал «о вольном полете» с Сашей Корбахом в калифорнийский край милых и беспечных женщин.
Я у вас ничего не беру, взывал демагог. Все оставляю, что нажили! Только честь мою отдайте! Наконец, едва ли не вырывая у трех поколений женщин свои чемоданы, мужчины вывалились, или, если угодно, свалили. Пять часов они алкогольствовали в TWA, и вот они в LA, если уж зашла речь об аббревиатурах.
Друг Бутлерова, вполне молодой еще москвич по имени Тихомир Буревятников, при знакомствах всегда добавлял к своему имени слово «кинематографист». Их дружба, если можно так сказать, пошла еще с тех времен, когда Стас работал юрисконсультом на «Мосфильме». Американская история Буревятникова была довольно проста. При своей сравнительной молодости он имел за плечами десятилетний партийный стаж и был своим человеком, ну, в Комитете молодежных организаций, скажем так. Назначенный полтора года назад помощником директора съемочной группы «Красные петухи», он прибыл в революционный Никарагуа (или революционное Никарагуа?) для осуществления общего руководства, чуваки, вот именно, для общего руководства в условиях повсеместного бардака.
Идея фильма была практически довольно животрепещущей: отразить в художественных образах никарагуанскую любовь к коммунизму. Воплощение идеи, однако, столкнулось с трудностями, и прежде всего в лице этого ебаного гения, чуваки, режиссера Олега Пристапомского, народного артиста СССР, лауреата всех советских премий и члена ревкома ЦК КПСС. Хотите верьте, хотите нет, но Тихомиру Буревятникову давно уже казалось, что этот Олег Вениаминович не совсем таков, за какового его все принимают. Внешне не подкопаешься: большой, седовласый, голос трубой, ну просто классик социализма, а на деле оказалось – первоклассный матерщинник и козел. Все бы ничего, на аморалку можно было бы и глаза закрыть, мужик есть мужик, одно плохо: творческого контакта не получалось. Усвоил, понимаете ли, сволочную манеру, чуть что, гремит на всю съемочную площадку: «Буревятников, я вас больше не задерживаю!» И вся его группа подлая усвоила эту фразу. О девках и говорить нечего, превратили человека с приличным комсомольским и партийным стажем в посмешище.
Из-за этого все и получилось. Однажды отправился Буревятников в Манагуа получить из диппочты груз твердой валюты. С деньгами в рюкзаке шел он по революционной столице и вдруг задрожал от возмущения. Мне тридцать четыре года, всю жизнь на них батрачу, и хоть бы раз представили к правительственной награде! Тут что-то прямо подтолкнуло Буревятникова к заведению под названием «Гавана Либра», а там в тот вечер много актива тусовалось. Приняли по-свойски, без грубостей. Ирония судьбы: чужие понимали лучше, чем свои, хоть и не все еще были обучены по-русски. А дальше, как всегда, «шерше ля фам», что в переводе означает «шерши женщину». Появилась такая популярная комсомолка Мирель Саламанка, «ангел нашей поэзии», как ее там называли. Все козлы в потолок палят из «макаровых»: «Вива Мирель!» – а она Буревятникову на ухо шепчет: «Бежим, пока не поздно!» Собрал в тугую пружину все свое мужское достоинство. Оставил в баре записку Пристапомскому: «Уважаю как художника, презираю как человека! Не поминайте лихом, Олег Вениаминович!»
И вот они бегут, трава вокруг шуршит, листва, бля, кипит, луна хуярит. «Ты мне всю жизнь перевернул, руссо!» – восклицает Мирель Саламанка. Машину у солдата купили, родной такой советский «уазик», гонят, никогда этого не забыть! То день вокруг, то ночь, то трахаются, то мчатся, Мирель не иссякает в потоке поэзии.
На границе Коста-Рики Буревятников сам объяснился с ментом: «Покито либертада. Коммунисто нихт цузаммен. Сэким башка. Понял?» Тот все понял и пустил. В американском посольстве их встретили, конечно, не без распростертых объятий, потому что хотят как можно больше творческой молодежи к себе переманить из мира социализма.
Тихомир вытер себе лицо собственной рубашкой, поскольку давно уже за столом заголился до пояса. Это вкратце, чувачки, подробности по мере углубления эмигрантской дружбы. Эмиграция – это сильный тест для мужского характера, товарищи. Где Мирель Саламанка, вас интересует? Растворилась, как тут говорят, в «тонком воздухе»,[61] понятно? Мешок с валютой тоже растворился, что естественно, и не надо никогда жалеть, чуваки, то, что принесло тебе хоть короткое удовлетворение постоянно растущих потребностей, как в школе-то нас учили.
Костистый здоровенный Буревятников в стране своего политического убежища приоделся во все джинсовое: дж. штаны на дж. подтяжках, дж. рубашка, дж. кепка, дж. мокасины. В личностном варианте сбылась одна из важных фантазий советской комсомолии. Так он ходил тут по Сан-Фернандо-вэлли, с непростой улыбкой, болтались две забойные лапы. Дружба дружбой, но надо быть всегда начеку.
Было всякое, чувачки. Однажды стал выпадать в осадок. Мечтал о стейке с Т-образной костью. Без стейка у него даже пинис (так по-английски) не маячил, не то что интеллект существования. Тут встретился ему на бульваре Голливуд вот этот, что перед вами, Арам Тер-Айвазян, с которым когда-то вместе стажировались на курсах низовых и средних кадров. Арам хоть и националист, однако настоящий советский парень крутого помола времен заката тоталитарной империи. Он в упор на него посмотрел и подставил плечо помощи.
Теперь Буревятников сам внимательно смотрел на Корбаха, как будто хотел спросить: а тот ли ты человек, за которого пытаешься прохилять? Что-то слишком просто как-то тут у нас получается, сам Саша Корбах, видите ли, является за помощью вместе со Стаськой Бутлеровым, который выдает себя за потомка русской большой химии.
Ну что, Сашок, – он снял со стены своего апартамента семиструнную подругу русского человека, – врежь-ка нам свое коронное, ну хоть «Сахалин имени Чехова»! Компания, что называется, хорошо сидела. Отменным тесаком, выписанным по каталогу журнала «Солдат удачи», порублена была на газете «Панорама» настоящая советская колбасенция, как из «кремлевки», в жаре расплылись боками камамберы, на сковородке плавали в жиру еврейские пельмени, в банке, как эмбрионы, фигурировали пиклз, то есть маринованные огурчики, устаканена была уже полугаллонная «смирновка», вторая выдвигалась на боевую позицию.
Корбах, морщась, но понимая, что нужно, спел «Сахалин» и еще пару шлягеров из своего репертуара двадцатилетней давности. Когда кончил петь, увидел, что эмигрантская сволочь плачет. «Это все между нами, ребята, – сказал он им. – Для всех я умер, существую только для избранных». Лучше слов он и не мог найти. Все его поцеловали по три раза: Стас, Тих, Арам.
Последний давно уже стал влиятельной фигурой в парковочном бизнесе. Без труда он пристроил в «Вествуд колониал» еще парочку страждущих. Американская виза Н-1, что фигурировала в корбаховском паспорте, так называемая «виза предпочтения», предназначенная для лиц, способных внести вклад в научную или культурную жизнь страны, как-то не предполагала, что ее обладатель будет трудиться на поприще автомобильного слуги, однако эфиопские собратья, беженцы от кровавого марксиста Менгисту Хайле Мариама, нашли выход из двусмысленного положения. По совету Тесфалидета Хасфалидата Александр отправился в Службу иммиграции и натурализации и заполнил там форму на получение политического убежища. На этом, собственно говоря, завершились все его отношения с родиной и начались отношения с новым хоумлэнд, то есть страной его нового дома.
Эфиопы платили ему пять с полтиной в час, а из своих чаевых он отдавал половину на алтарь эфиопской контрреволюции. В целом получалось около 1800 баксов в месяц, что позволило ему снять так называемую студию в довольно известном в низших слоях Лос-Анджелеса заведении под названием отель «Кадиллак», где в те времена обитали старые еврейские пенсионеры, молодые трансвеститы и среднего возраста алкоголики. Там, на задах океанского поселка Венис, он зажил без проблем и сожалений, с минимумом воспоминаний и с максимумом похмельной изжоги. Чтобы больше к этому вопросу не возвращаться, скажем, что через год политическое убежище было ему даровано.
Самую большую сложность в парковочном деле создавало бесконечное разнообразие автомобильных видов. По-разному затягивались и отпускались ручные тормоза, по-разному включались приборные щитки и фары. Не сразу, ей-ей, просечешь, что у иных крокодилов пасти освещаются путем вращения поворотного рычажка вокруг его, поворотного рычажка, блядской оси.
С другой стороны, не было ничего проще, чем общение с клиентами. Все сводилось к четырем-пяти фразам. «Долго ли намерены оставаться, сэр или мэм?», или там «Премного благодарен, всего вам хорошего», или там… но в общем больше ничего и не надо. Иногда некоторые клиенты хотели пообщаться, то есть пошутить. В Южной Калифорнии, собственно говоря, общение и шутка – почти синонимы. Чтобы не попасть впросак с английским, надо просто смеяться, и почти никогда не ошибешься. Говоря «почти», мы бы с удовольствием забыли некоторые проколы нашего героя, однако профессиональная этика обязывает нас дать читателю хотя бы один пример. Он ваш, господа. Полночь. Саша Корбах выводит из недр становища темно-белый «порше» с аэродинамическим хвостом. У клиента голубая шевелюра вьется на ветру, как флаг Объединенных Наций. Его компаньонка в платье с тонкими бретельками (раньше такие платья назывались комбинациями) как-то слегка вываливается из рук клиента, глазища как-то пучатся, шея дергается в некоторой икоте. Аттендант Алекс вежливо держит дверь машины в расчете на доллар. «Слушай, – говорит ему клиент. – Девка опять обожралась. Видишь, закатывается? Позвони 911, будь другом!» Не поймав смысла, Алекс вежливо смеется. Клиент изумлен. «Ты что смеешься, мудак? Она умирает, не видишь? Я эту жопу люблю, понимаешь? Я не хочу ее терять!»
Бросив компаньонку в руки аттенданту, клиент сам бежит к телефону. Дама оседает на бетон. Дергаются ножки в сморщенных чулках. Через пять минут из близкого госпиталя Ю-Си-Эл-Эй, подвывая сиреной, подъезжает амбуланс. Компаньонка в темпе спасена, и вот тут можно уже всем посмеяться. На прощанье голубоволосый джентльмен бросает на Алекса хорошо понятный взгляд: откуда, мол, к нам наезжают такие пиздюки?
Самым замечательным в этой работе было то, что после суточного дежурства о ней можно было на двое суток забыть. В эти свободные дни иногда, стараниями Тиха Буревятникова, подворачивалась недурная шабашка в основном по части руфинга, то есть крышепокрытия эмигрантских жилищ. У Тихомира для этой цели был хорошо оборудованный пикапчик. В этой Американии, говаривал он, только ленивый крыши не покроет. Заходишь в «Хекинджер», набираешь себе чего угодно на крышу, все рассчитано, все подогнано, крыша сама ложится, как испанская девушка. Собирались вчетвером, все той же компанией, и отправлялись по заказам, то в Сан-Фернандо-вэлли, то на Фейрфакс, где у некоторых «наших» были уже дома, где и починялись крыши по расценкам ниже средних архангельских. Ну и по традиции российским работягам после работы накрывали в садике стол с холодцом и винегретом, а также и с тем, что к этим закускам полагается, оф корс.[62]
Неплохо в общем-то сидели, притворяясь простыми «синими воротниками», юрист, артист и два комсомольских работника с порядочным сексотским стажем. Птицы-синехвосты летали над ними среди цветов в виде щеток для протирания узкой посуды. Иногда вдруг любопытный высовывал мордочку из кустов, будто напрашивался в компанию: койот. Хозяйки старались не выпускать в садик дочерей. Ребята, впрочем, этими дочками мало интересовались, поскольку после таких ужинов обычно отправлялись в «Челюсти» для отлова более зрелых.
Увы, через полгода этому крышепокрытию, а вместе с ним и подобным застольям пришел конец. Тихомиру Буревятникову руфинг был больше без надобности, поскольку с головой ушел человек в более захватывающую деятельность, о которой речь пойдет ниже. Неожиданный поворот произошел также и в жизни Стаса Бутлерова.
Выше уже упоминалось, что главную боль в заднице[63] причинял Стасу невостребованный в этой стране диплом юрфака МГУ и лицензия Московской коллегии адвокатов. Страдая от процесса, хорошо известного в соответствующей литературе как айдентити крайзис, то есть, грубо говоря, кризис личности, Стас только и мечтал о подтверждении своих блестящих документов и о присоединении к американскому сословию своей профессии, где платят, вообразите, по часам, как высококвалифицированному сварщику.
Будучи иногда трезв, что случалось с ним не так уж часто, как отметит наблюдательный читатель, Стас начинал штудировать свод американских законов и даже пару раз отправлялся на экзамены. Проваливаясь с треском, он рушился на тахту, ту самую, возле кухонного стола, с полугаллоном водки «Попофф» в обнимку. «Не хочу быть гражданином второго сорта! – выкрикивал он со своего лежбища. Замолкал, дрожал, вдруг снова вздымался с медвежьим рыком: – Третьего! Третьего сорта!» – и снова валился лицом вниз в пропахшую бабушкой (она любила там сиживать своей попой) тряпичную обитель. Ольга, потрясенная страданиями «недюжинной натуры», уходила то этажом выше, то этажом ниже, что помогало ей, как ни странен каламбур, выдюжить очередную драму. Дочка же, не сходя с привычного места, продолжала усиливать свое виртуозо и иногда пела тоненьким голоском: «Бегут года и дни бессменной чередой, тернистою стезей к могиле всяк спешит». Родная, уродочка моя, нежно плакал Стас и засыпал.
В Лос-Анджелесе, где уже в аэропорту охватывает новичка запах вечного грейпфрута, Стас почувствовал прилив свежих сил. Активно он включился в циркуляцию эмигрантских кругов и вышел в конце концов на искомое, то есть на нескольких своих коллег, уже успевших подтвердить юридические дипломы. С одним из них, отменнейшим рижским джентльменом Юлисом Цимбулистом, он наладил хороший деловой контакт и вдруг сразу скакнул на порядок выше в местной иерархии. Освоив некоторую, довольно любопытную и совершенно неведомую в СССР специфику, именуемую «амбуланс чейсинг», он максимально приблизился к любимой профессии.
Этот термин можно худо-бедно перевести как «по пятам за „неотложкой“. Краткое пояснение для непосвященных. Калифорния, как известно, весьма насыщена автомобилями. В ее транспортных потоках уже кружатся и несколько десятков тысяч бывших субъектов великого Советского Союза, то есть не очень-то расторопный народ. Нетрудно догадаться, что среди них постоянно растет процент дорожно-транспортных происшествий. То сам кому-нибудь в задницу въедет сиволапый еврей, то ему какой-нибудь мечтательный калифорниец раскурочит тыл. Это лишь самый, как вы понимаете, мягкий вариант металлического насилия, а что уж говорить о встречах лоб в лоб, об ударах в бок, о переворотах вверх килем!
Во всех этих эпизодах потрясенная личность, нередко с переломанными косточками, со сдвинутыми позвонками, с частично расплавленным «серым веществом», не понимает, что происходит вокруг, и в результате получает лишь минимальную компенсацию от страхкомпании. Если, конечно, не подключается к делу некий благородный друг, бесцеремонно именуемый в этих страхкомпаниях «амбулансчейсер» («загонщик „неотложки“). Сфера деятельности такого „чейсера“ точно подчиняется основному принципу американского бизнеса: быть в нужном месте в нужное время. Такой доброжелатель, говорящий на родном языке пострадавшего и знающий его как самого себя, немедленно берет все в свои руки, предлагает максимальную помощь в объяснении законов, направляет на освидетельствование к „нашему русскому врачу“ Натану Солоухину, а потом к выдающемуся адвокату, тоже нашему, мистеру Цимбулисту. Страховая компенсация в результате этих мер подскакивает втрое. Проигравших тут нет. Отменный чек лечит стрессанутого пострадавшего лучше, чем психотерапевты. Солоухин и Цимбулист получают свои солидные гонорары, а „бегущий по волнам“, как Стас Бутлеров стал себя называть, кладет в карман очень приличные комиссионные. Интересно то, что и страховые компании тоже не в обиде, так как хорошие выплаты резко увеличивают количество клиентов, а ведь известно каждому, что американский бизнес заинтересован не в экономии, а в прибылях.
Конечно, существуют в калифорнийском Архангельске злоязыкие круги, пускающие слухи, что Стас Бутлеров иной раз инсценирует свои ДТП, но в кругах этих, очевидно, такая благородная идея цивилизации, как презумпция невиновности, и не ночевала. Болтают также, что наше трио слишком-де увлекается диагнозом «сотрясение мозга», но, помилуйте, кто в наше время может похвастаться безмятежным умственным аппаратом?!
Словом, устроился Стас вполне недурно, чтобы углубляться дальше в американскую юриспруденцию. О дешевом сучке «Попофф» он и думать забыл, перешел на марочные вина, но самое замечательное заключается в том, что он даже и женщину здесь себе нашел великолепнейших качеств!
Бывшая Шура Федотова, ныне Ширли Федот, во всей своей внешности несла какой-то заряд оптимизма сродни распространенным в те годы посланиям крема «Ойл оф Оле». Кожа ее была шедевром упругости и женственных очертаний. Речь звучала позитивно и всегда по существу. Мягкое блядство глаз вселяло надежду в сердце каждого мужчины, да и женщинам посылало ободряющий призыв: не все еще потеряно, подруга! Свободные и яркие ее одежды несли отпечатки Родео-драйв, равно как и дразнящих белорусских мотивов. Говорили, что неожиданный отъезд Шуры Федотовой из Минска внес сумятицу в партийно-правительственные круги республики, что способствовало дальнейшему скольжению к исторической развязке. Что касается ее неплохих калифорнийских доходов, то они являлись результатом только ее личных позитивизма и предприимчивости. Никто лучше ее не мог убедить разбогатевшую эмигрантскую даму в необходимости «открыть в себе новый возраст», то есть сделать подтяжку лица у выдающихся хирургов-косметологов Игоря Гнедлига, Олега Осповата, Ярослава Касселя. Именно в медицинско-юридических кругах Ширли и Стас нашли друг друга. К началу четвертой части, то есть к июлю 1983 года, они уже жили вместе в кондоминиуме на бульваре Сен-Висенте и обдумывали покупку таун-хауса[64] в Марина-дель-Рей.
В водовороте таких счастливых изменений Стас Бутлеров начисто забыл о своей принадлежности к «поколению протеста», да и друга своего, некогда знаменитого протестанта, нечасто вспоминал. Так вот и получилось, что Корбах вдруг оказался в пространстве, из которого почти одномоментно отсосали весь русский кислород. Иной раз он по неделям не произносил ни одного русского слова. Единственный оставшийся в поле зрения из прежней компании Арам Тер-Айвазян предпочитал общаться по-английски. Или, если угодно, по-армянски. Мне всего тридцать пять, говорил он, еще есть время забыть комсомольский жаргон, то есть русский.
Ну вот и отлично, думал Александр, бесконечно таскаясь по кромке океана от Венис до Пасифик Палисэдс и обратно, вот и останусь один со своим жаргоном, как Овидий остался со своим римским жаргоном в стране даков. Вот так ведь и он, должно быть, таскался вдоль Черного моря, и «Элегии» начинали вылетать у него из ушей в виде цветов, и птиц, и разноцветной пыльцы, что подхватывалась ветром и улетала, увы, не в милый сердцу и члену развратный Рим, а в противоположную сторону, через Понт, в Колхиду, в Месхети, как будто бы погибая, а на самом деле торопясь оплодотворить через тысячу лет двор любви царицы Тамар, где как раз вовремя стал подвизаться рыцарь-бухгалтер, по-тогдашнему казначей, некий Шота.
От Овидия я, быть может, отличаюсь только тем, что уже не в силах творить плоды, плодить творчество. В остальном мы почти похожи. Его погнали в степи за «Науку любви», меня к океану за науку смеха, но разве какая-нибудь любовь обходится без шутовства? Шутовство нам с вами поможет излечиться от прошлого, мой друг, скажете вы, но почему же вы сами так жалобно стенаете, яйцеголовый? Мы почти одинаково обуваемся, Публий Назон, только вы обматываете кожаный ремешок вокруг голени, а я лишь засовываю в петельку сандалии большой палец с раскрошившимся археологическим ногтем. Завидую вашему хитону, он полощется на ветру, дает дышать всему телу, ваши яйца в свободном полете, в то время как мои стеснены шортами. Вы, главный шут империи, родоначальник «нового сладостного стиля» за тысячу двести лет до его рождения, вы оказались не у дел. Август не дотянул до понимания «Метаморфоз» и «Сатурналий», потому что не читал Бахтина. Он знал, как человек превращается в императора или в труп, но не мог усечь, как Юпитер оборачивается быком, а потом торжественным созвездием. Все-таки он имперским чутьем угадывал, что сарказм знаменует закат одной цивилизации, а высокопарность говорит о восходе другой. Быть может, поэтому и Дант, столь тесно обтянутый снизу шерстяными колготками, выбрал поводырем не вас, а Вергилия. Прошу прощения за нескромность, но мне больше подходите вы, хоть я когда-то и мечтал о «Свечении Беатриче». Тысяча извинений, но даже под вашим водительством мне не выбраться из этих заокеанских чистилищ, как и вам не выбраться из страны даков, несмотря на жалобные послания Августу. Да я и не собираюсь писать Андропу, ведь он не из августейших, наш засекреченный графоман.
Океан между тем занимался своим основным делом, подчеркиваньем человеческого ничтожества. Серферы тем не менее поддразнивали великана, скатываясь с одной из его триллионов волн. Как там: «Дни проходят, и годы проходят, и тысячи, тысячи лет. В белой рьяности волн, прячась в белую пряность акаций, может, ты-то их, море, и сводишь, и сводишь на нет».
Однако каждая волна – это другая, и снова мы в дураках. Вода иллюстрирует нашу тщетность, что хорошо понимает Тарк, воду уже не отожмешь с его экрана. Вникают ли бухгалтеры «фабрики снов» в метафизику воды? Означает ли повторный просмотр одного фильма то, что ты дважды ступил в одну и ту же текучку?
С банкой пива в маленьком пакетике он подолгу сидел на песке. За распитие голой банки тебя тут может оштрафовать пляжная полиция, однако в пакетик никто не имеет права сунуть нос: прайвеси, частная жизнь! Он проводил ладонью по лбу, как будто оглаживал круп скакового жеребца, так же взволнован. Любопытно, почему это я так стремительно облысел в двадцать восемь лет? Отец на фотографиях отличается отменнейшими куделями еврейской закрутки. Быть может, чехословацкая цековская люстра тому виной? Шлепнулась на какой-нибудь соответствующий центр головы и запрограммировала преждевременное облысение. Попутно, быть может, научила петь, стишки сочинять, лицедействовать, создавать театр? Инопланетян почему-то изображают с такими лбищами. Быть может, там, в пучинах Вселенной, каждого ребенка ободряют ударом по башке на манер евреев, что обязательно отчекрыживают у хлопчиков крайнюю плоть. И все там становятся после этой процедуры бардами и шутами, а тех немногих, кто не может поставить пьесы, высылают в какие-нибудь их собственные Соединенные Штаты Америки.
Ближе к закату вдоль океана начиналось гуляние. По вьющейся меж дюн асфальтовой дорожке с могучим шорохом проносились роликобежцы в наколенниках, налокотниках, в солнечных, на полрожи, очках, в банданнах, с торчащими из-за уха антеннками личных коммуникаций. Из «Центра долголетия», что мрачной своей махиной упирался прямо в прибой, выпархивали стайки голубовато-розовых старушек; камон, герлз![65] Джоггеры деловито трусили по кромке плотного песка. Командировочный брел в костюме-тройке и с атташе-кейсом среди полуголого люда. Девушки типа «сан-н-фан»[66] втирали масла и прогуливали свои ноги, всем на заглядение. Писатель Грэм Грин спускался из отеля «Шангри-ла» и делал пометку в своем блокноте: «Пляжи Калифорнии мало отличаются от лагерей ГУЛАГа». Те, кто был тут с колымским опытом, не торопились присоединиться к парадоксальному уму.
Однажды говорящая по-русски группа прошла мимо Корбаха и вдруг обернулась. Кого это они там увидели, удивился он. Люди напоминали ту прослойку прослойки, что известна была в Союзе под словом «физтехи». Сквозь предзакатное попурри до него донеслись голоса: вот тот похож. Негр. Совсем не похож. Мне тоже кажется похож. У вас температура, господа! Компания прошла дальше. Он посмотрел себе за спину. Там не было никакого негра. Очевидно, меня приняли за негра, Сашу Корбаха с прокопченным на солнце лбом. Елки-палки, да ведь был же совсем еще недавно кумиром физтехов!
Вспомнился спектакль, который давали году, кажись, в семьдесят седьмом в Черноголовке. Театр тогда был почти уже ликвидирован декретом Демичева, но прогрессивный профком Черноголовки, бросая вызов тупоголовым ортодоксам, пригласил «Шутов» к себе в клуб. Играли «А—Я», без декораций, среди расставленных стульев. После спектакля физтехи не расходились, бунтовались, выкрикивали «руки прочь!». Прекрасные молодые морды тех физтехов, хохот, выкрики, вакханалия родной речи. Вдруг все это, оставленное, сейчас на пляже Санта-Моники прошло как живое, косой стеной дождя. Упасть лицом вперед, вырубиться из этого момента, врубиться в тот?
Закат над океаном сгущался, мрачнел. Саша быстро пошел по кромке воды в сторону дома. Кто-то бегущий впереди обо что-то споткнулся, выкрикнул «шит!», заскользил, как по льду, удержался, побежал дальше. Через секунду и Саша сам угодил ногой в какой-то мешок перекатывающейся слизи. Там подыхала полураздавленная огромная медуза. Форма жизни, довольно чуждая просвещенному человечеству.
Все раздавленное, подыхающее влепляется в память, как летучие мыши влепляются иной раз в белые рубашки. Однажды на фривей выскочила большая черно-рыжая кошка. Никто уже не мог затормозить. Шедший впереди вэн[67] ударил кошку крутящимся скатом. Она описала дугу и шлепнулась на бок между «хондой» и «вольво». Ей бы, дуре, лежать, не двигаться, но, ошеломленная ударом, она стремилась попасть в какой-нибудь спасительный угол и оказалась под колесом налетающего. То, что осталось от нее, дергалось в безумной борьбе за еще несколько секунд существования, и дальше она пропала из вида. Могучие демоны железа летели по фривею на одной скорости, размазывая кошачьи остатки.
Он разрыдался за рулем и трясся не менее четверти часа, забыв уже и о кошке, и о демонах, каждый из которых, может быть, точно так же раздавлен и размазан в одну минуту, забыв и о себе самом, и о брошенных на цековское воспитание родных своих сыновьях. Он изливался слезами и трясся немножечко как бы сбоку от самого себя, а там, в самом себе, прищуривался эдаким психиатром, констатировал с ленинским резоном: «Эге, батенька, да вы, я вижу, под здоровенным стрессом!»
Этот резонер нередко гнал его в бар «Ферст Баттом», дескать, нужно разрядиться. В углу там пожилой малый, похожий на все киношные клише черного музыканта, звать его, без смеха, Генри Миллер, напевал хрипловатым баском:
- If you treat me right, baby,
- I’ll stay home every day,
- But you’re so mean, baby,
- I’m sure you gonna drive mе away.[68]
Все было замечательно похоже на настоящий американский бар, как будто это и не был настоящий американский бар. Сидеть у стойки, как спивающийся иностранец в настоящем американском баре. К полуночи заведение заполняется почти до отказа, но отказа никому нет. Немало здесь уже и знакомых, едва ли не друзей, у нашего Саши. Вот, например, монументальный, с татуированными ручищами Матт Шурофф, бой-френд управдомши нескольких венисовских жилых строений, включая и обветшалую ночлежку отель «Кадиллак», не менее величественной Бернадетты Люкс, что ходит по околотку весь день в бигудях, резкими движениями поправляя плечики под постоянным батистовым с кистями одеянием.
Матт водит грузовики на большие расстояния, то есть по российской терминологии является дальнобойщиком и, возвращаясь из рейсов, по неделям ни черта не делает, только лишь ждет открытия «Первого Дна», где он сначала смотрит газеты, потом телевизор, потом играет с вьетнамцами на бильярде, постепенно набираясь, прежде чем засесть в окончательной скульптурной позиции перед стойкой.
К нему неизменно пришвартовываются два друга, которых он снисходительно опекает: вьетнамский беженец генерал Пью, который тут в округе завоевал себе репутацию лучшего водопроводчика, и венгерский беженец Бруно Касторциус, давно уже превратившийся в настоящего бича. Частенько к ним присоединяется молодой подтянутый господин из деловых кругов Мелвин О’Масси. Все четверо ждут, когда появится несравненная Бернадетта, все они время от времени пользуются благосклонностью Люкс, хотя приоритет Матта Шуроффа никем не оспаривается. Пятый член этого клуба Алекс Корбах по кличке Лавски держится несколько в стороне, хоть и он, признаемся, успел приобщиться к таинствам Бернадетты. Иной раз комендантша среди ночи открывает своим ключом его «студию» и с ходу наваливается на щуплого недотепу всем жаром своего океанского эго. «Где тут мой кьюти[69] дики-прики? Дай-ка я его накрою своей вэджи-мэджи!»[70]
В «Первом Дне» все знают, что стоит Лавски принять третью дозу «столи», как он начинает нести какую-то околесицу про какого-то мистера Станиславского, с его якобы всему миру известной системой. Отсюда и кличка взялась: Станис—Лавски, народ у нас остроумен.
– Еще неясно, кто был большим формалистом – Мейерхольд или Станиславский, – говорит он, обращаясь к кому-то прямо перед собой, то есть чаще всего к бартендеру[71] Фрэнки.
– Риалли?[72] – вежливо реагирует Фрэнки.
– Пытаясь максимально имитировать жизнь, Станиславский хотел отгородиться от твоего, Фрэнки, «риалли», то есть создать театр как вещь в себе. Понятно? Мейерхольд же, отрицая имитацию жизни, настаивая на театральности театра, наоборот, мечтал его сделать частью тех глупых утопий. Это понятно, товарищи?
– Понятная, тоу-вор-иччч! – Бруно Касторциус с трудом вспоминал язык оккупантов.
Бернадетта аплодировала. Сильное сияние стояло в неслабых глазах Лавски.
– Снять четвертую стенку, соединить театр со зрителем, то есть с улицей, это заманчиво, но не так сложно, как заставить зрителя биться лбом в стенку между оракулом театра и базаром политики, подглядывать в замочную скважину. Пью-твою-налево, тебе понятно? Матт-твою-так, продолжать или нет?
– Вали дальше, Лавски, только убери руку с задницы Берни, – говорил главный парень, чей кожный покров с годами, еще со времен знакомства с пенитенциарной системой штата Невада, все больше становился подобием гобелена, где арбалетчики с толстыми крылышками представляли силы добра, а русалки плавали сами по себе, словно проститутские ноги в сетчатых чулках.
Опрокидывая двойные-на-камушках,[73] Корбах продолжал:
– С этого же угла мы видим и актерский вопрос, господа. Импровизируя в заданном Мейерхольдом ключе, актер становится каботеном, уличным паяцем, то есть частью этого ебаного народа, пошел бы он со всеми своими чаяниями в его любимую красную верзуху! Станиславский же говорил: перевоплощайтесь! Вы свободны от вашего общества, вы в храме лицедейства, вас не захапают грязными лапами! Вот ты, Пью, перевоплощайся сейчас в Макбета! Забудь про драп из Сайгона и про свои здешние сортиры, ну, Макбет!
– Фьюи, фьюи, – почему-то закрыв глаза, засвистывал Пью. Так, с его точки зрения, свистел бы Макбет.
– Великолепно! – с неадекватным бешенством вопил Корбах. – Ты на верном пути! Ты уже герметизировался! – Тут он поворачивался к Бернадетте. – Ну, а вы, мисс Люкс? Вот вам задание, вы Раневская! Произнесите: где мой «черри орчад»,[74] вишневый сад?!
Бернадетта с неожиданной близостью к иным интерпретациям бессмертной драмы произносила глубоким контральто:
– Где мой черри пай?![75]
Мужики вокруг взрывались в подхалимском восторге. Корбах ронял руки на стойку и голову – в руки. Заключительная часть вечеринки проходила хоть в его присутствии, но без его участия. Потом Матт тряс его за плечо: «Гет ап, Лавски! Можешь идти?» Он выбирался из бара и шел напрямик через непомерно широкий пляж к вырастающему во мраке белоголовому валу прибоя. «Конец, – бормотал он. – Дальнейшее – рев и пена».
Однажды за ним из бара пошел молодой человек в широчайших штанах и узкой джерсишке. Догнав его на пляже, он заглянул сбоку.
– Простите, сэр, за бесцеремонное вторжение, но я случайно подслушал в баре, вы что-то говорили о системе Станиславского, не так ли?
– Пошел на хуй, – мягко сказал ему Корбах, и молодой человек, естественно, воспринял эту фразу как приглашение продолжать. Он как-то весь разволновался.
– Меня зовут Рик. Мне бы очень хотелось. Если вы, конечно, сочтете приемлемым. Мне показалось, что вы говорили о чем-то важном. Я понимаю, вы иностранец. Могу ли я вас пригласить на ланч?
– Пошел на хуй! – крикнул тогда Корбах и показал рукой в сторону города. – Гоу, гоу!
Молодой человек сел на песок и стал провожать взглядом удаляющуюся к морю фигуру в запарусившей куртенке. Ему показалось, что она начинает терять тень, потом она слилась с темнотой и только после этого четко выделилась на фоне белоголового вала. Надо подождать, подумал молодой человек, вдруг из моря появится и возьмет его в свой кулак рука Посейдона. Надо, чтобы был хотя бы один свидетель.
Стараясь не расставлять читателю этой повести никаких ловушек, мы сразу сообщаем, что этот молодой человек, Рик Квиллиан, был актером некоммерческого театра, а вовсе не гомиком, как предположил Корбах. В этом театре были, между прочим, люди, посещавшие «Шутов» в Москве и – давайте все-таки произнесем высокопарное составное причастие – благоговевшие перед их главрежем, однако дурная случайность, в данном случае алкогольный невроз, снова отвела Корбаха в сторону от своих.
Сколько же вся эта лажа может продолжаться, в отчаянии думал иногда он похмельным утром, когда не озарялась еще рассветной медью его заветная форточка без окна. И почему все мокрое вокруг? Обоссался, что ли? Или пытался утащиться в океан? Показалось мне это вчера или действительно вдруг пропала тень? Духи отличали Данта от своего сонма, когда видели, что он отбрасывает тень. В этом мире, однако, всякий отбрасывает тень. Гомик, что тащился за мной по пляжу, отбрасывал длиннейшую тень. Америка все-таки не оригинальное чистилище, но только парафраза. Здесь, может быть, только я не отбрасываю тени. В ужасе он включал ночник и делал десятью пальцами шевелящуюся на стене тень петуха.
– Эге, батенька, да вы, я вижу, под здоровенным стрессом! – с псевдоленинской интонацией псевдошутил Бутлеров. Все-таки вспомнил друга и посетил убогий «Кадиллак», поздоровевший, подтянувшийся, в полотняном костюме, в сопровождении своей великолепной Ширли Федот, этого шедевра арт деко вкупе с бубнововалетовским пышным примитивизмом; вот уж действительно женщина искусства!
– Вам, Сашенька, ясно, что нужно, лапа моя! – сказала она милым, небрежным и сладким тоном, который сразу напомнил ему Москву, театр, все эти премьерные единения, обожающие взгляды, мокрые поцелуи, «возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке». Эта женщина, новая подруга Стаса, как бы олицетворяла все, что около театра, дружескую женскую сферу защиты от советского нахрапа, среду, в которой можно решить все вопросы, в которой к нему именно так вот и обращались: «Сашенька», «лапа», а то еще и «солнце мое».
– Вам, солнце мое, нужна подруга, – продолжила Ширли. Высокопарщина, связанная со светилом, растворяется в дружелюбной бытовой интонации. – Вам нужна красивая русская женщина, крепко стоящая на своих собственных ногах, и у меня такая есть для вас на примете.
Отправились сначала на Мелроуз-авеню в магазин «Once is not enough[76]», то есть комиссионку, которую Шура однажды накнокала во время прочесывания данного сектора архангелесского торгового моря. Здесь можно налететь на невероятные вещи по невероятно низкой цене. Уверенная рука опытной дамы одним движением вытаскивает с вешалки светлый костюм из хлопковой ткани в рубчик. Ну, мальчики, каково? «Поло Ральф Лорен» за 99 долларов 99 центов, а ведь начальная-то цена не менее восьми сотен! Богатые американцы нередко сдают свои вещи сюда через своих слуг, чтобы иметь повод обзавестись новым гардеробом. Ну-ка, примерьте, Александр Яковлевич!
Корбах испытал почти уже забытый подъем настроения. Стильная штучка переходила в его владение. Костюм был как новый, только в промежности брюк изнутри имелось пятнышко величиной с «никель», испускавшее, если приблизить к носу, какой-то странный, не очень-то и противный, но несколько обескураживающий запах. Пятнышко там внутри можно заклеить маленькой заплатой-липучкой, ободрила Ширли. Когда она успела заметить это пятнышко? Рукава чуть-чуть длинноваты, но их можно закатать, будет слегка, как нужно, хиппово, лапа моя.
Костюм его преобразил. Вместо убогого бомжа в зеркале стоял небрежный завсегдатай международных фестивалей. Конечно, и у таких людей бывают трудные времена, однако у них, все это знают, бывают и блестящие периоды. Ширли была довольна. Ну вот, мальчики, а теперь отправимся к Двойре Радашкевич, у нее сегодня как раз парти.
Словом «парти» тут можно проверять любого на предмет отделения настоящих американцев от абсорбированных. Даже англичанин, не говоря уже о славяноидах, не сможет произнести «рт» в середине этого слова, как нечто вроде «д», но уж никак не «д». Корбах с удивлением взирал на Ширли: она произносила «парти» по-американски, во всяком случае, он не улавливал разницы.
Приехали в «трехбедренную»,[77] то есть трехспаленную, квартиру на Оушен-авеню. Она была заполнена толпой жующих и пьющих людей. Здесь, среди эмигрантской молодежи, практиковался уже американский стиль, в частности диппинг,[78] то есть погружение сырой морковки или зонтика брокколи в густой соус. В отношении секса тоже было что-то в этом роде, во всяком случае, никто не делал большой истории из «уан-найт-стенд»,[79] то есть одноразовых пистонов. Похоже было даже, что иные русачки даже превзошли аборигенов в этом отношении, в частности хозяйка, ослепительная маленькая блондинка с балетной походочкой.