Утверждение правды Попова Надежда
— Боюсь, да, Хельмут, — подтвердил Курт, и Йегер кивнул:
— И если бы суд состоялся сейчас, здесь, то и казнь свершилась бы немедля? А если бы не было никакой возможности связаться с вышестоящими, вы имели бы право, согласно вашему статусу, произвести ее на месте, майстер Гессе. Верно ведь?
— Верно, — согласился он, услышав, как стоящий у двери Фридрих задержал дыхание. — Такое право у меня есть. Но только в том случае, когда иного выхода нет. Сейчас — не так.
— От меня нельзя больше ничего добиться, — еще тише, но решительней возразил Йегер. — Я не смогу сказать ничего нового — ни вам, ни Особой Тройке, никому, потому что уже рассказал все, что мог. От меня больше нет никакой пользы. Суд надо мною принесет только вред Конгрегации: люди Императора станут требовать публичности. Среди них немало недоброжелателей — и Конгрегации, и трона, и они воспользуются случаем, чтобы вбить клин между ними. Если смотреть с одной стороны, то моя прилюдная казнь скажет всем, что с предателями Конгрегация не церемонится и не выгораживает их, но с другой — враги Империи не преминут повернуть это иной стороной. Они станут поминать все произошедшее при всяком удобном случае, настраивая против Конгрегации и короля, и подданных… Вспомните ваше первое дело, майстер Гессе. Весть о вашей неудаче разнесли по всей Германии, эту историю раздули до неприличия, и скольких усилий стоило задавить пущенные слухи…
— Да, — согласился Курт. — Было. Тут ты прав.
— Я, — произнес Йегер, не отводя взгляда, — первым делом сказал о той стороне дела, что касается Конгрегации и Империи, но не стану лгать: все это я понял, изыскивая оправдания для того, о чем хотел просить вас.
Бывший зондер наверняка ждал вопроса «о чем?», однако Курт молчал, слыша вокруг тишину и видя перед собой то, что видел уже не раз — болезненный, но решительный взгляд; сколько таких взглядов было за годы службы?.. десятки? Кажется, что сотни…
— Ведь вы понимаете, — еще тише продолжил Йегер. — Вы знаете о чем, майстер Гессе… Не суд меня страшит. Не казнь. А то, что придется смотреть в глаза нашим, отцу Бенедикту или майстеру Сфорце. То, что мне придется снова повторять все сказанное — перед ними, что это потом будут повторять прилюдно, что… Ведь вы сами согласны с тем, что публичность лишь сделает хуже, и с тем, что продлевать мою жизнь нет смысла и пользы. Я осознаю, что предательство — непростительно, но прощения я и не жду, я лишь прошу об одном малом снисхождении. Ведь ваш ранг позволяет вам принять такое решение.
— Если бы все зависело только от меня, — негромко выговорил Курт, — и просить бы не пришлось, Хельмут. Твоих прошлых заслуг вполне довольно на то, чтобы дать тебе хотя бы это. Но ведь ты сам понимаешь, что сегодня, сейчас — я не всецело хозяин положения.
— Да, — согласился Йегер, через силу подняв взгляд к людям у двери. — И потому сразу сказал: хорошо, что здесь присутствуют все, и я понимаю, что не обойтись без их решения.
— Вы… — проговорил Фридрих, запнувшись, и не сразу продолжил: — Вы просите… убить вас?
— Я справлюсь и сам, — по-прежнему тихо, но непреклонно возразил боец. — Просто освободите меня и оставьте в этой комнате наедине с собой и Богом. Это все, что мне нужно. Я знаю, что снисхождения не заслужил, но все-таки прошу о нем, прошу не выставлять меня на позор, а Конгрегации и трону не наносить удара под дых.
— Куда уж еще-то, — не сдержавшись, выплюнул фон Редер, однако на сей раз в его голосе была скорей растерянность, нежели злость. — Ты и так вмазал им обоим от души.
— Знаю, — снова кивнул тот. — Но к чему же добивать…
— Позволить тебе совершить смертный грех я все равно не смогу, — не дождавшись ни от кого более ни слова, произнес Курт. — Но если остальные смирятся с таким выходом — сделаю все сам… Итак? — обернувшись к присутствующим, спросил он прямо, остановив взгляд на фон Редере. — Так что же вы скажете? Будете ли настаивать на том, чтобы я тащил этого человека на площадь к толпе или уймете вашу жажду мести тем, что он просто заплатит жизнью за свою ошибку? Даже суждением Альфреда я могу пренебречь, и единственный, от кого что-то зависит, — это вы, господин барон.
— Но не от меня? — напряженно вымолвил наследник, и Курт качнул головой:
— Нет, Фридрих. В силу ваших лет вы ничего не можете решать.
— А в силу моего положения?
— Я уже говорил вам, — терпеливо пояснил Курт, — что в данном случае ваше положение не имеет влияния на ситуацию. Вы могли бы проявить свое покровительство или вовсе снять все обвинения как пострадавшее лицо, если бы не одно важное «но»: Хельмут Йегер не находится под вашей властью, он — под властью Конгрегации.
— И то, что сейчас решается здесь, если будет совершено, — медленно проговорил фон Редер, — ведь будет по большому счету незаконным.
— В каком-то смысле да, — согласился Курт, — но в каком-то — нет. Повторюсь, что мой ранг дозволяет мне совершить суд и казнь на месте при соответствующих обстоятельствах.
— И кто же определяет эти обстоятельства?
— Я. Но сегодня многое зависит и от вас. Да, все сказанное Хельмутом — это попытка найти оправдание его просьбе, но он во многом прав: от публичного суда и казни будет столько же вреда, сколько и пользы, а то и больше. Подумайте, господин барон, желаете ли вы этого; или же сейчас вы позволите мне разрешить две проблемы разом — избавить единожды ошибившегося человека от грядущего позора и пресечь ненужные сплетни и неверное истолкование всего случившегося. На первое, что вполне понятно, вам наплевать, посему призываю вас как следует осмыслить вторую часть приведенных доводов.
— Вы правы, майстер инквизитор, — произнес фон Редер, не глядя на связанного. — И он прав. В том, что его ждет, нет никакой пользы для Его Величества, зато повернуть все это ко злу будет проще простого. Однако как же справедливость, коей вы служите? Смысл казни не только в том, чтобы свершилась месть, и не в том, чтобы уничтожить явление, ставшее опасным, будь то разбойная шайка или единожды предавший союзник. Казнь — это воздаяние.
— Вы хотите, чтобы я четвертовал его здесь? — просто спросил Курт, и тот болезненно поморщился:
— Нет. Для меня главное — безопасность и благополучие Его Императорского Величества. Посему я отступаю, и теперь все решаете вы. Делайте со своим человеком то, что сочтете нужным.
— Это — не нужное, — возразил наследник, — это совсем не нужное, то, о чем вы говорите! Никто не может знать, чем завершится суд Конгрегации и каким будет приговор…
— Я могу, — возразил Курт ровно. — И вы сами знаете, что я не ошибаюсь. Если же вам кажется, что я в силу собственного склада натуры во всем вижу лишь худшее и ожидаю худшего, спросите у моего помощника, прав ли я. Спросите?
Фридрих поджал губы, молча глядя мимо его плеча на своего несостоявшегося убийцу, и наконец лишь медленно качнул головой, отведя глаза.
— Стало быть, — негромко подытожил Курт, — решение принято.
— Но что скажет ваше начальство? — все так же сумрачно спросил фон Редер. — Ему вы вряд ли сумеете втолковать все то, что нам, здесь присутствующим, мнится таким понятным и очевидным. Вы не поплатитесь Знаком за свое сострадание?
— У меня на счету столько заслуг, что сей проступок не станет причиной особенно крупных взысканий, — отозвался он и, помедлив, продолжил, обратясь к Йегеру: — К прочему, я совершу скорый, негласный, но все же — суд и казнь согласно обстоятельствам и по праву своего ранга, а вовсе не тайное убийство. В одном господин барон прав, и то же самое у меня спросят наверху: свершилась ли казнь, а не убийство. Ты это понимаешь, Хельмут?
— Да, — не дрогнув голосом, подтвердил тот. — Я понимаю, майстер Гессе. Иного я не ждал и не заслужил.
— О чем вы оба? — напряженно спросил наследник, сделав невольно шаг вперед. — Что вы намерены сделать, майстер Гессе?
— Печать, — пояснил Курт негромко. — Предавший Конгрегацию и свое служение недостоин Печати.
— Это… — произнес Фридрих, тут же осекшись, и, бросив исподлобья взгляд на барона, с усилием договорил: — Это ведь подобно лишению рыцарства.
Губы фон Редера дрогнули, однако вот-вот готовые сорваться слова так и не прозвучали, но очевидно было, что едва не сказал глава личной стражи наследника. Барон, само собою, не испытывал к Конгрегации теплых чувств, а к несостоявшемуся убийце тем паче, но сейчас он увидел человека в положении, в котором сам оказался когда-то. И не по глупости, как Йегер, не из слабости, не из любви к своим близким, а просто из жажды наживы, и, скорей всего, лишь теперь осознал это, сокрытое до сей минуты в глубине собственной души, и едва не произнес вслух то, о чем сам до этого мига лишь догадывался…
— Да, — подтвердил Курт. — Подобно тому.
— Я это заслужил, — решительно повторил Йегер, не дав наследнику продолжить, и Фридрих поджал губы, опустив взгляд в пол. — Мое признание вы можете считать моей предсмертной исповедью. Я готов.
— Тогда не будем тянуть, — во всеобщей тишине подытожил Курт и, помедлив, кивнул: — Бруно? Твое время. Не думаю, что стоит звать сюда местного священника.
Помощник сделал шаг вперед, остановившись и взглянув на своего новоиспеченного духовного сына с явным смятением. «Ты уверен в том, что делаешь?» — прочитал Курт в его глазах так явственно, словно это было произнесено вслух, и был уверен, что Бруно не мог не понять его ответа: «А у тебя есть план лучше?»
Когда помощник, медленно переведя дыхание, отвел взгляд и приблизился к приговоренному, Курт подумал о том, насколько прав оказался отец Бенедикт. Снова. И в самом деле — во всей Империи нельзя было найти второго человека, вот так понимающего его с полувзгляда…
— Abi in pace…[100]
Бруно он не слушал и не смотрел на приговоренного; краем глаза виделось лицо Хауэра, так и не произнесшего до сей минуты больше ни слова, — такое бледное, словно это ему сейчас грозила одна из позорнейших процедур в перечне наказаний Конгрегации. С другой стороны — так оно и было. В каждого из этих парней этот человек вложил частицу себя; не только время и силы, а себя самого, свою душу, разбитую на части и так, по частям, розданную его подопытным, кои за глаза кроют изувера-инструктора последними словами, возносят молитвы о его здравии после каждого боя и готовы убить на месте любого, кто выкажет ему неуважение. До сих пор это казалось нерушимым братством, конгрегацией в Конгрегации — этот лагерь, эти люди, как здесь, так и за его пределами; и что сейчас творится в душе Альфреда Хауэра, какие бури в ней бушуют и какой лед сковывает ее — не мог сказать никто, кроме него самого…
— Всё, — тихо проронил Бруно, отступив от притихшего бойца, и бросил на Курта короткий тусклый взгляд. — Свой долг я исполнил. Дело за тобою.
— Я не хочу, чтобы вы это делали, — снова произнес наследник. — Майстер Гессе, вы меня слышите? Почему не от меня зависит, карать ли человека, причинившего зло мне? То, что вы говорите, больше сходно с риторическими упражнениями либо же впрямую ставит под сомнение императорскую власть в государстве. Вы же и ваши же собратья сами полагаете столько сил на ее укрепление, а теперь отказываете мне даже в такой малости — подарить прощение провинившемуся передо мною человеку?
— Вы еще не Император, Фридрих, — возразил Курт как можно мягче. — И все много сложней, чем хочется. Пока служитель Конгрегации является таковым — не в вашей власти казнить его или миловать… Быть может, вам лучше выйти из этой комнаты? Навряд ли вам понравится то, что вы здесь увидите.
— Нет, — решительно отрезал наследник, распрямившись. — Я останусь.
— Как знаете, спорить не буду, — кивнул Курт и, обернувшись к фон Редеру, протянул к нему руку: — Ваш кинжал, господин барон, окажите любезность. Мои для такой процедуры не годятся.
Фон Редер несколько мгновений стоял недвижно, глядя на осужденного с мрачной тенью во взгляде, и наконец медленно, словно бы нехотя, вытянул из ножен клинок, вложив его в протянутую ладонь в черной перчатке. Молча развернувшись, Курт приблизился к связанному и разрезал удерживающие его веревки, отступив назад. Когда Йегер уперся в пол, поднимаясь, затекшая рука соскользнула, и Курт подхватил зондера под локоть, не дав упасть на бок. От благодарственного кивка внезапно заныли зубы, и пальцы на рукояти невольно сжались до боли в костяшках…
Йегер замялся лишь на мгновение, ни на кого не глядя, и неспешно, но и не мешкая, как-то неуместно спокойно, точно бы просто разоблачаясь перед сном, расстегнул и сбросил на пол куртку и рубашку. Курт увидел, как сдвинул брови фон Редер и уставился на осужденного наследник, наверняка мысленно пересчитывая боевые отметины на теле зондера. А вот эту рану, длинный и кривой рубец, идущий через всю спину, сам майстер инквизитор помнил еще кровоточащей — егерь из Шёнингена получил ее четыре года назад, когда, будучи всего лишь проводником для прибывшей зондергруппы, непрошено ввязался в их бой с ликантропом: от удара твари парень налетел на обломанный сосновый сук, лишь чудом отделавшись разорванной кожей, а не оставшись нанизанным на него… Быть может, лучше бы именно так в тот день и случилось. Для него — лучше…
— Всё, — произнес Йегер тихо и сдержанно, бросив мимолетный взгляд в узкое окно на плохо видимое отсюда небо, и снова опустил глаза, по-прежнему не глядя ни на кого вокруг. — Я готов.
— Держать придется? — спросил Курт так же негромко, и тот качнул головой, опустившись на колено и упершись рукой в пол:
— Нет. Не придется.
Курт молча кивнул, подступив к осужденному. На несколько мгновений он застыл, глядя на свою руку с кинжалом в ней, а потом медленно снял перчатки, заткнув их за ремень и теперь чувствуя потеплевшую ребристую рукоять кожей ладони.
Это было девять лет назад — сам он вот так же стоял на колене, так же упершись рукой в каменный пол, чтобы не упасть; тогда все было так же — но иначе. И предощущение боли от прикосновения раскаленного металла к коже плеча мнилось тогда хуже нее самой; но и сама та боль в тот же миг оказалась чем-то неважным, незначащим, ибо с того мгновения на плече бывшего курсанта появилась вожделенная Печать, вознесшая его в ранг Служителя. Это не забылось, это осталось в памяти навсегда — и все, что происходило в тот день, и все то, что было в мыслях и чувствах, и даже помнилось дословно все слышанное сквозь шум крови в ушах и муть в рассудке, затуманившемся от пронзительной, ледяной боли. «Adiuvantes autem et exhortamur ne in vacuum gratiam Dei recipiatis. Ait enim tempore accepto exaudivi te et in die salutis adiuvavi te ecce nunc tempus acceptabile ecce nunc dies salutis. Nemini dantes ullam offensionem ut non vituperetur ministerium, sed in omnibus exhibeamus nosmet ipsos sicut Dei ministros, in multa patientia, in tribulationibus, in necessitatibus, in angustiis, in plagis, in carceribus, in seditionibus, in laboribus, in vigiliis, in ieiuniis, in castitate, in scientia, in longanimitate, in suavitate, in Spiritu Sancto, in caritate non ficta, in verbo veritatis, in virtute Dei per arma iustitiae a dextris et sinistris, per gloriam et ignobilitatem, per infamiam et bonam famam ut seductores, et veraces sicut qui ignoti, et cogniti, quasi morientes et ecce vivimus ut castigati, et non mortificati, quasi tristes semper autem gaudentes, sicut egentes multos autem locupletantes, tamquam nihil habentes et omnia possidentes…[101]»
«Ut seductores, et veraces…[102]»
Тогда это казалось незыблемым. И тот человек, что ждал сейчас своей участи, тоже считал эту истину непреложной еще за минуту, за миг до того, как принять решение, приведшее его к такому концу. Каждый, каждый, чувствуя, как горит Печать на плече, еле складывая звуки заплетающимся от боли языком, отвечал на произнесенные наставником слова искренне и горячо: «Gratias ago ei qui me confortavit Christo Iesu Domino nostro, quia fidelem me existimavit ponens in ministerio, qui prius fui blasphemus et persecutor, et contumeliosus sed misericordiam consecutus sum quia ignorans feci in incredulitate»[103].
Разве кто-то сомневался в ту минуту в произносимом и слышанном, в себе самом, в своей новой жизни?.. У кого-то не заходилось сердце при завершавших церемонию словах «Поднимись, брат, и неси свою ношу достойно»?..
И разве кому-то приходило тогда в голову, что все может кончиться так…
— De fructu oris sui unusquisque replebitur bonis, — тихо проговорил Курт, увидев, как лишь теперь едва заметно вздрогнул приговоренный изменник, — et iuxta opera manuum suarum retribuetur ei. Ecce parturit iniquitatem et concepto dolore peperit mendacium, lacum aperuit et effodit eum et incidet in interitum quem operatus est, revertetur dolor suus in caput eius, et super verticem eius iniquitas sua descendet[104].
С последним словом в маленькой комнатушке воцарилась тишина — мертвая, склепная, и в этой тишине было слышно, как задержал дыхание приговоренный.
— Hoc est iudicium tuum quod ipse decrevisti[105], — договорил Курт во всеобщем безмолвии и шагнул вперед, встав у Йегера за спиною.
Он сжал ладонью плечо осужденного, придержав, и распрямившаяся спина впервые вздрогнула, однако зондер остался стоять, как был, не двинувшись ни на йоту и не попытавшись отшатнуться, когда кинжал взрезал кожу. Острие прочертило круг, опоясав Печать ярко-красной линией, на держащую плечо руку потекла кровь, тотчас сделав пальцы скользкими и липкими, и спина под ладонью напряглась, точно каменная. Когда острие повернулось, срезая кожу пластом, Йегер с шипением втянул в себя воздух, вцепившись зубами в свободную руку, с каждым движением лезвия все ниже опуская голову, но по-прежнему не делая попыток уклониться от клинка, и лишь болезненное шипение перешло сначала в стон, а потом в сдавленное, глухое рычание.
Управляться с длинным рыцарским кинжалом было несподручно — это оружие создавали не для того, чтобы срезать лоскуты кожи с человеческого тела; спеша сделать это как можно скорей, Курт чувствовал, как окаменелую спину под его ладонью начинает колотить мелкая лихорадочная дрожь, совладать с которой не могли уже никакие сила воли и выдержка, но по-прежнему не было ни единой попытки уклониться от терзающего тело клинка…
Он отступил назад, глядя на зияющую в плече Йегера рану — там, где когда-то была Печать, сейчас алело истекающее кровью пятно голой плоти, и на пол с руки майстера инквизитора падали вязкие, густые капли…
— Свершилось, — произнес Курт тихо; в горле собрался противный колючий ком, и он помедлил, прежде чем договорить: — Ты отрекся от своего служения и своего братства. Теперь братство отрекается от тебя. Больше ты не один из нас.
В груди Йегера что-то заклокотало, рука, которой он упирался в пол, скользнула в сторону, и бывший зондер осел на колени, обессиленно склонившись и опустив голову так, что не стало видно его белого, как мел, лица. В по-прежнему мертвой тишине было слышно лишь его дыхание — надсаженное, хриплое от загнанного внутрь крика…
— Sit tibi Deus misericors[106], — выговорил Курт, снова подступив к осужденному, и тот с усилием, рывком, распрямился, закусив губы и глядя прямо перед собой…
— Ну-ка, стойте!
От этого резкого, пронзительно острого выкрика вздрогнули все, так же разом обернувшись к наследнику. Фридрих был столь же бледен, как и бывший зондер на каменном полу, сжатые в кулаки руки чуть подрагивали, и казалось, он вот-вот лишится сознания…
— То, что вы сейчас сказали, майстер Гессе, — вымолвил принц, с явным усилием принуждая себя говорить выдержанно и ровно, — что это значит? Значат ли ваши слова, что больше этот человек не служитель Конгрегации, не ее часть?
— Это значит именно то, что я и сказал, — подтвердил Курт, видя, как фон Редер за плечом наследника напрягся, словно пес перед атакой. — Конгрегация отрекается от предателя, и больше он не принадлежит к ней.
— В таком случае, — по-прежнему с трудом произнося каждый звук, кивнул Фридрих, — он теперь является обычным человеком — таким же, как тысячи других, живущих в Империи. И теперь — в моей власти решать, понесет ли он наказание за совершенное им преступление или получит прощение от того, на кого поднял руку. Я как лицо пострадавшее снимаю с него все обвинения. Считаю, что он уже покаран сполна.
Йегер приподнял голову, глядя на наследника с удивлением и тоской, и, снова потупившись, тяжело, сквозь зубы, вытолкнул:
— Нет. Не надо.
— Нет? — уже не сдерживая дрожи в голосе, возразил Фридрих; мгновение он колебался, а потом стремительно, порывисто приблизился, присев напротив осужденного и упершись в пол коленями. — Почему — нет? — повторил он настойчиво.
— Потому что прощения я не заслужил, — едва слышно, сквозь сдерживаемый стон, проговорил Йегер, и наследник мотнул головой:
— Перестаньте! Не в этом дело. Я, быть может, еще и юнец, но кое-что уже успел увидеть в своей жизни, и у меня тоже умирали близкие. Я потерял мать. Да, не так, как вы, но я могу представить, о чем вы сейчас думаете, чего хотите, почему так жаждете смерти. Да, вы казните себя, Хельмут, вас мучает совесть, но ведь дело не только в этом… Посмотрите на меня! — приказал наследник с внезапной твердостью, сжав ладонью локоть человека напротив, и тот вздрогнул, медленно приподняв голову. — Дело не только в этом, — чуть тише, но все так же уверенно повторил Фридрих; на его пальцы из раны на плече бывшего зондера густо стекала кровь, но руки он не убрал, оставшись сидеть, как был, глядя в глаза перед собою. — Дело в том, что вы не желаете жить без своей семьи. В своей жизни вы натворили достаточно для того, чтобы не считать себя достойным этой самой жизни, а там, по ту сторону, ждут они. Ведь именно об этом вы думаете. Вам кажется, что вы искупите свою вину именно так — умерев; вину перед братством, долгом, Империей, мной… перед ними. Возможно, это и так. А как быть с виной перед собою самим, Хельмут?
— Это не искупится, — произнес тот едва слышно.
— Неправда, — тоже понизив голос, твердо возразил наследник. — Просто для этого нужно время. И это время я и хочу вам дать. Что сейчас происходит, что вы делаете? Вы думаете, что принимаете кару, искупление? Нет. Вы поддались слабости, когда согласились на их план — но тогда разум вам затмил страх за своих близких. А сейчас что же? Сейчас вы решились попросту на побег — от мира, от жизни, от себя самого, от возмездия, которого, как сами мните, заслужили. Знаете, что это такое, когда еще люди поступают подобно вам, Хельмут? Когда налагают на себя руки. Вы решили уйти в отчаянии, в непрощении — самим собой в первую очередь, и вы полагаете, что встретитесь там со своей семьей? Нет. Потому что — знаете, куда уходят самоубийцы?
Йегер молчал, глядя мимо его лица в стену, тяжело и с хрипом дыша; Курт видел, как сжал зубы Хауэр, за все это время так и не произнесший ни звука, как с почти физически ощутимой болью смотрит на бывшего зондера Бруно и как удивленно глядит на своего подопечного фон Редер…
— Вы жаждете смерти, — еще тише произнес Фридрих. — И сами подставляете горло под нож. Это равносильно самоубийству. Сейчас вы на пороге гибели, так скажите честно, не тая ничего — не передо мной, перед собой, почему сейчас вы так упираетесь, так противитесь моей попытке отстоять вас? Потому ли, что полагаете смерть достойной для себя участью, или просто потому, что боитесь жить дальше?
— Я не должен жить дальше, — отозвался тот едва слышно, и Фридрих кивнул, тоже заговорив почти шепотом:
— Если вы останетесь при своем мнении спустя месяц, полгода, год — я лично отдам приказ о вашей казни. Обещаю. Но сейчас я смотрю на то, как достойный человек, замаравший совесть одной-единственной ошибкой, намеревается заплатить за нее своей бессмертной душой. И этого я не могу принять. Сейчас, Хельмут, я намерен отстоять вас любой ценой, я сделаю все, что в моих силах, для того, чтобы начавшееся в этой комнате не закончилось. Но я хочу, чтобы вы сами поняли, признали, осознали, что я прав. Я могу спасти ваше тело от плотской смерти, но спасти от вечной гибели вашу душу вместо вас — не смогу. И если вы впрямь думаете, что совершили тяжелый проступок, что кару несете заслуженно — несите ее честно, не пытаясь увильнуть и облегчить собственную участь. Живите. И заставьте себя — себя простить. Тогда, обещаю, мы поговорим об этом снова. Ни мне, ни вашей семье, ни вам самому — никому на этом и том свете не станет легче, если вы обречете себя на вечное проклятье и погибель.
Йегер не ответил, по-прежнему сидя потупившись и не шевелясь, и наследник все так же оставался, как был, — так же недвижимо, сжимая ладонью его окровавленную руку и глядя в лицо с ожиданием…
— Вы не возражаете больше, — вздохнул Фридрих наконец. — Стало быть, поняли, что я прав.
Йегер сипло выдохнул, закрыв лицо ладонью, и наследник поднял голову, повстречавшись взглядом с Куртом.
— Что скажете вы, майстер Гессе? — не повышая голоса, спросил он. — Теперь я имею право решать его судьбу?
— Теперь — да, — подтвердил Курт так же тихо.
— В таком случае, — произнес Фридрих, поднимаясь, — будет так: этот человек останется жить. И дальнейшей его судьбой распоряжаться буду я. Вас же я хочу просить об одном: достойный духовник на время его заключения. С этим ни я, ни кто другой, кроме Конгрегации, не справится. А сейчас ему необходим лекарь. Я полагаю, услугами здешнего медика он ведь может воспользоваться?
— Разумеется, — согласился Курт и, шагнув вперед, склонился над притихшим Йегером. — Хельмут? Идти сможешь?
Тот не ответил, лишь молча, с усилием переведя дыхание, уперся правой рукой в пол и тяжело поднялся. Сделав неверный шаг, он покачнулся, с явным трудом сдержав стон, и Хауэр сорвался с места, метнувшись к бывшему подопечному и подхватив его под локоть.
— Не шевели той рукой, — хмуро выговорил инструктор, не глядя на его лицо. — Я отведу его сам, — пояснил он, бросив короткий взгляд на майстера инквизитора с фон Редером. — Я так мыслю, что теперь нет нужды в неизменной слежке друг за другом?
— Полагаю, нет, — негромко согласился барон. — Виновник обнаружен и обезврежен, Его Высочество в безопасности, и больше я не вижу причин для соблюдения столь строгих мер.
— Дверь, Гессе, — приказал Хауэр, осторожно перехватывая руки поудобней, и наследник, пытаясь не утратить прежнего уверенного тона, возразил:
— Быть может, стоит для начала что-то сделать с раной? Остановить кровь, прижечь…
— Не стоит, — возразил Курт, быстро пройдя к порогу и распахнув створку. — До лазарета не более нескольких минут, от потери крови он за это время не умрет, а там — лекарь лучше нас с вами знает, что следует делать в таких случаях.
Фридрих молча кивнул, не возразив, и Курт отступил от двери, освободив проход.
Когда Хауэр под руку вывел в коридор шатающегося, бледного, как смерть, бывшего подопечного, стоящие у двери застыли в недоумении; боец фон Редера уставился на кровавое пятно на плече Йегера оторопело, а зондер — с обреченностью, замешенной на ненависти, и с тем вместе — с состраданием…
— Дитер, — окликнул его Курт, и тот обернулся, глядя на майстера инквизитора напряженно. — Хельмут передан под покровительство Его Высочества, который принял решение заменить ему смертную казнь на тюремное заключение. Однако, пока он здесь, забота о его жизни и здоровье лежит на нас. Бегом к остальным, — распорядился Курт, увидев, как во взгляде Дитера фон Дюстерманна, брошенном на принца, мелькнуло безграничное удивление. — Пусть кто-нибудь идет к лекарю: ему наверняка понадобятся лишние руки. В остальном распорядок дня становится прежним, каким был до всего произошедшего. Это — понятно?
— Да, майстер Гессе, — кивнул зондер; помявшись, обернулся на противоположный конец коридора, куда ушли его бывший собрат по служению и инструктор, и развернулся, устремившись к лестнице бегом.
Сентябрь 1397 года, Богемия.
Попытаться побеседовать с Рудольфом Адельхайда решилась лишь ближе к обеденному часу, все время до тех пор проведя в комнатах гостящих в замке дам.
С каждым новым посещением, с каждой новой беседой, с каждой следующей собеседницей все более становилось ясно, что принесенная фон Люфтенхаймером информация уже не является в полной мере тайной: чья-то служанка слышала, чей-то паж уловил обрывок разговора, чья-то горничная говорила с кем-то из обслуги, чьи-то родичи проживали в городе — словом, весть о ночном бесчинстве, устроенном последователями древних культов, уже неотвратимо расползалась по замку, возбуждая толки, пересуды и страхи.
В коридорах уже не попадались взбудораженные девицы, королевский дворец снова обезлюдел, и по пути к комнате Императора навстречу не попалось никого, кроме напряженных, настороженных стражей, многие из коих явно были осведомлены о происходящем куда меньше, чем какой-нибудь поваренок. Остановившись перед дверью, Адельхайда вслушалась — из-за створки, кажется, донеслись звуки нескольких голосов; или показалось?.. Она помедлила, прислушиваясь внимательней, и, ничего более не услышав, решительно, без стука, распахнула дверь.
Оба инквизитора были здесь: один стоял уже в двух шагах от двери, другой — напротив сидящего подле стола Рудольфа. На мгновение в комнате повисла тишина, присутствующие уставились друг на друга — следователи с подозрением, Адельхайда с растерянностью, Император — почти с испугом…
— О, господа дознаватели! — с подчеркнутым удовлетворением произнесла она, наконец войдя и закрыв дверь за собою. — Как хорошо, что вы здесь. Я намеревалась поговорить с вами.
— А вы всегда врываетесь в императорские покои без стука, госпожа фон Рихтхофен? — осведомился один из инквизиторов, даже не пытаясь скрыть неприязнь, сквозящую в неестественно голубых глазах; Адельхайда оскорбленно нахмурилась:
— А вы всегда задаете женщинам такие вопросы, майстер инквизитор?
— Я задаю множество разных вопросов, — холодно усмехнулся тот. — Мужчинам и женщинам; как в комнатах, в которые они врываются, так и в тех помещениях, откуда они хотели бы вырваться.
— Не надо меня запугивать, — фыркнула она. — Сегодня первенство в запугивании у вас перехватила Дикая Охота. Вы знаете, о чем говорят все во дворце, майстер инквизитор? О том, что Прагу и нас самих защитили какие-то язычники с жареным кабаном. Люди напуганы. Женщины готовы падать в обмороки каждую минуту…
— Но не вы, — заметил второй инквизитор, и Адельхайда кивнула, холодно улыбнувшись:
— Не имею такой дурной привычки. И здесь я — в некотором роде как парламентер от всех них.
— И какова же ваша миссия?
— Женщины боятся! Их мужья не могут их защитить, потому что против таких сил никакая рыцарская выучка не выстоит, и то, что казалось им избавлением минувшей ночью, сегодня может оказаться самообманом.
— И они верят в эти слухи?
— Испуганная женщина готова поверить во что угодно, — многозначительно произнесла Адельхайда. — Но паника еще не захватила умы. Однако все хотят знать, что вы намереваетесь делать, как действовать, что вам удалось выяснить, что за люди вами арестованы и не надо ли всем нам бояться того, что возможные малефики пребывают в подвале королевского дворца, рядом с нами.
— Этого опасаться нечего, — заверил ее голубоглазый следователь, окинув собеседницу подчеркнуто оценивающим взглядом. — И все же кажется мне, что, говоря «мы», вы несколько лукавите, госпожа фон Рихтхофен. И не только сейчас, не только сегодня. Не стану скрывать, что ваша персона привлекла наше внимание, ибо, согласитесь, вы не типичная женщина.
— Это только пока, — подчеркнуто доброжелательно улыбнулась Адельхайда, распрямившись. — Времена меняются, майстер инквизитор, и когда-нибудь быть типичной женщиной будет означать быть такой, как я.
— Сохрани нас всех Господь, — с чувством произнес второй инквизитор, и его напарник спросил уже без улыбки:
— Для чего вы говорите с нами, госпожа фон Рихтхофен? Вам самой — что от нас нужно? Вы так же, как ваши подруги, боитесь, что Дикая Охота разнесет Прагу по камешку? Или тоже думаете, что вчера нас уберегла языческая церемония, и надеетесь, что мы скажем вам об этом или, напротив, разубедим? Вы не кажетесь мне особенно напуганной.
— Да, у меня свой интерес, — кивнула она, подступив на шаг ближе и понизив голос. — Я полагаю, что люди в Праге также опасаются происходящего. Я слышала, что многие желают съехать из своих домов, кто-то даже решил их продать… Как полагаете, такие слухи имеют под собою основание?
— Какое именно для вас это имеет значение, госпожа фон Рихтхофен?
— Неужто не понимаете? — с искренним удивлением округлила глаза Адельхайда. — Если слухи верны — это будет означать, что недвижимость в Праге подешевеет.
— Стало быть, то, что мы узнали о вас, правда? — с еще большей неприязнью вымолвил голубоглазый. — И вы…
— Я не понимаю, чего я должна стыдиться, майстер инквизитор, — вздернув подбородок, перебила она. — Кто-то развлекается вышиванием, кто-то изучением древней литературы, а я убиваю скуку и заодно приумножаю состояние, оставшееся мне от мужа, так, как научил меня все тот же мой муж. Я никого не обманываю, не занимаюсь подлогами, не даю денег в рост, а участвую в честных торговых сделках. Если пражцы так или иначе буду продавать свои дома задешево, отчего бы им не продать их мне или кому-то по моей рекомендации? Или вам неприятно именно то, что этим занимается женщина? Лично я не вижу разницы между продажей своих драгоценностей, купленных у торговца, чем занимается каждая вторая обедневшая баронесса, и продажей чужого дома, купленного у его хозяина.
— У нас нет сейчас времени на чтение проповедей, госпожа фон Рихтхофен, — отозвался инквизитор, — и не имеется никакого желания объяснять вам, насколько неприлично наживаться на людском горе. Ведь закону ваши действия не противоречат, так?.. Да, я думаю, что недвижимость в Праге в ближайшие дни станет дешевле ношеного башмака, даже если мы разрешим ситуацию сегодня же. Желаю вам успехов на вашем поприще.
— Ваше Величество, — выговорил его напарник, склонив голову в коротком поклоне, и оба вышли, напоследок бросив на Адельхайду почти презрительные взгляды.
— Господи, — выдохнул Рудольф, выждав полминуты, и опустил голову на руки, упиравшиеся в столешницу. — Я было решил, что у меня приключится беда с сердцем прямо здесь.
— Теперь эти господа от меня отвяжутся, — улыбнулась Адельхайда, выглянув в коридор, снова закрыла дверь и задвинула засов. — Быть может, уделят некоторое время перемыванию моих косточек и обсуждению испорченных нравов нынешнего века, но подозревать меня в связях с малефицианским подпольем уж точно более не станут.
— Надеюсь, у них в головах не застрянет мысль о том, почему же все-таки вы вот так бесцеремонно врываетесь в мою комнату.
— Они запомнят только то, что я желала вытянуть из них сведения о ситуации в городе, — отмахнулась Адельхайда, присаживаясь напротив. — Если бы я явилась сюда с корзиной яблок, завела разговор о тайных донесениях конгрегатских агентов, а после сказала бы, что пришла лишь для того, чтобы принести вам яблок, — именно это в их памяти и отложилось бы… Да и пусть задумаются над нашими с вами отношениями; вас такие подозрения настолько уж покоробят?
— Предпочел бы сами отношения, а не воспоминания или слухи о них, — буркнул Рудольф и вздохнул, бросив взгляд на дверь: — А ведь сюда отрядили, как я понимаю, лучших. Но вы, пусть и не с легкостью, все же водите их за нос. И я должен верить в то, что они способны провести это расследование и найти виновных…
— Я знаю их оружие, — передернула плечами Адельхайда, — а потому могу подобрать правильную броню. Я знаю, как они думают и какими логическими конструкциями пользуются для построения своих выводов, а потому могу услужливо подбросить им нечто, соответствующее одной из деталей этой конструкции.
— И как вы столь хорошо их изучили?
— Знаете, Ваше Величество, в наше время при хороших деньгах и правильных знакомых можно достать все, в том числе и нужные книги. В свете чего могу сказать вам то, что скажет любой инквизитор: «Психология пытки» Альберта Майнца — великая вещь. Я бы назвала ее «Молотом ведьм» нашего времени, если бы «Молот» не был пустопорожней фантазией душевнобольного старика, обделенного женским вниманием.
— И как книга о ведении допросов могла поспособствовать в вашем деле?
— Все просто, — улыбнулась Адельхайда легкомысленно. — Это не только книга о допросах, это книга о подходе к рассмотрению человеческих мыслей и мотивов, поступков и их обоснований. Надо лишь посмотреть на поведение конкретного инквизитора, потом покопаться в памяти и подобрать соответствующее его действиям высказывание Майнца. Если такие совпадения часты — стало быть, данный инквизитор следует заученным указаниям. Практика показывает, что таково большинство из них; и даже когда они поступают по-своему — на поверку выходит, что и это тоже имеет соотнесение с каким-либо из выводов Майнца. К слову, поступки большинства простых людей также довольно легко раскладываются на части, если сверяться с его трудами. Великий, уникальный был человек… Ну а теперь, Ваше Величество, к делу. Расскажите, о чем вы беседовали с господами конгрегатами, каковы новости, есть ли подвижки, что произошло на самом деле этой ночью на улицах Праги? Ибо в одном я им не солгала: дамы в самом деле напуганы. Я говорю «дамы», хотя ваши рыцари тоже из последних сил удерживают себя в рамках и, боюсь, впрямь могут поверить в то, что избавлением от Дикой Охоты они обязаны подгоревшей свинье.
— А вы полагаете, что в такой мысли нет и доли вероятности, госпожа фон Рихтхофен? — тихо уточнил Император, и она нахмурилась:
— Итак, с вами, как я вижу, говорил Рупрехт… И вы что же — восприняли всерьез его слова?
— Помните, я говорил вам, что не втискиваюсь в рамки принятых представлений о «современном цивилизованном человеке»? — так же негромко вздохнул Рудольф. — Искусством есть вилкой я овладел, но стать всецело христианином, таким, как хотят конгрегаты, у меня не выходит. Если б все было, как в Писании — падали бы демоны к ногам священников, сгорали бы идолы от прикосновений святых… да и если б видел я этих святых… быть может, верил бы крепче и не думал бы о непозволительном.
— Дед, — коротко и недовольно выговорила Адельхайда. — В нем все дело. В вашем деде и венисе.
— Я вижу, что есть какие-то силы не только у святых икон, не только у Креста, — продолжил Рудольф по-прежнему тихо. — И я знаю, что Дикая Охота — она не пришла к нам с христианством, она была на нашей земле всегда. И всегда были… должны были быть какие-то средства защититься от нее у наших предков. Какие, я не знаю, но почему не такие?
— Потому что никак от нее не защищались, — терпеливо, словно ребенку, сказала Адельхайда. — От нее прятались. Бытовало поверье, что от Охоты можно спастись, просто отвернувшись от нее — кто ее не видел, с тем ничего не случалось. Где-то считалось, что неважно, видел ли ее кто или нет, да и с самим увидевшим ничего не приключится — просто она предвещает войны и бедствия. Где-то она полагалась этаким явлением вроде зимы — каждый год в одну и ту же ночь. Многое говорится о Дикой Охоте, Ваше Величество, но нигде — ни о каких жертвах, могущих ее отвадить.
— Я знаю, что вы женщина начитанная и образованная, — коротко улыбнулся Рудольф. — И поначалу меня это даже коробило, когда я приравнивал вас к себе самому. Вы умная, предприимчивая, хитрая, сильная… опасная…
— …и поэтому вы тогда затащили меня в постель, чтобы самому себе доказать, что я при всем этом просто женщина и для вас лично не опасна, — нетерпеливо перебила она и, увидев встречный взгляд, уточнила: — Разве не так?
— И вы так просто об этом говорите?
— Мне уже давно не двадцать лет, — передернула плечами Адельхайда. — Я не в том возрасте и не столь наивна, чтобы приходить в ужас от подобных открытий. Но вы снова это делаете, Ваше Величество: стоит лишь беседе принять неприятное вам направление, вы переходите на личности — либо отсыпаете мне комплименты, либо ударяетесь не в те воспоминания. Вы хотели сказать, что я, конечно, знаю много, но не могу знать всего; верно? Рупрехт уже говорил мне это.
— А вы сами такой мысли не допускаете, госпожа фон Рихтхофен?
— Даже если я ошибаюсь насчет обряда задабривания, подумайте о другом. Дикая Охота так не приходит. Ей принадлежат определенные дни для выхода в наш грешный мир, есть определенные обстоятельства… ей свойственно определенное поведение, самое главное. Ведь то, что происходит, — это все равно что брабантские наемники вдруг вошли бы в ваши земли, но не стали бы грабить обозы или разорять города, а начали бы атаковать монастыри, дабы выгрести из библиотечных хранилищ философские труды и с тем удалиться довольными. Это немыслимо — то, что происходит в эти ночи. Кто был убит Охотой? Участники турнира? Почему? Потому что принимали участие в предосудительной забаве? Я уж не говорю о том, что Святой Престол может быть неправ, не упоминаю о том, что далеко не единодушно всей Церковью осуждается это действо; главное — а с каких пор языческие духи являются проводниками Господнего гнева, Ваше Величество? Почему вдруг Охота явилась карать грешников?
— По попущению? — предположил Рудольф неуверенно; она отмахнулась:
— Положим, так. Но почему именно на вашем турнире? И не забывайте о главном происшествии: actus, унесший столько жизней, произошел в тот же день. Неужто вы думаете, что это случай? Или саламандра тоже была послана Господом Богом либо по Его воле? А что взорвалось так невероятно — маленькая огненная тварь? Найдите мне свидетельство хотя бы из одной легенды, пусть и самой что ни на есть недостоверной, в которой бы появление сей сущности оканчивалось бы мощнейшим взрывом, сравнимым разве со взрывом порохового погреба. Вы такого не найдете, Ваше Величество, потому что здесь магия слилась с алхимией, с рукой человека: человек создал и спрятал под трибунами некое вещество, а саламандра была использована как запал, ибо постороннего, да еще и с факелом, не пропустили бы к трибунам стражи. Это человеческая воля, вот что я пытаюсь вам объяснить. Во всем. Взрыв, Дикая Охота в неправильное время в неправильном месте с неправильными целями, ее явление в Прагу, эта ночь без единой жертвы — всё.
— Это я понимаю, — с усилием выговорил Рудольф. — Ее кто-то призвал. Но…
— Нет, — довольно резко оборвала Адельхайда и, увидев тень в глазах престолодержца, чуть сбавила тон. — Прошу прощения, Ваше Величество, но то, что вы собрались сказать, — неверно, и сейчас нам с вами не до церемоний.
— Быть может, вы выйдете за меня замуж, госпожа фон Рихтхофен? — предположил он почти всерьез. — Вы и без того ведете себя так, словно мы женаты два десятка лет, вы заранее знаете, о чем я думаю и что стану говорить, вы осведомлены о таких моих тайнах, кои неведомы и самым приближенным советникам. Да и лучшие годы жизни вы мне уже отдали.
— Вы опять, — укоризненно произнесла Адельхайда, выдавив из себя бледную полуулыбку, и вздохнула, смягчив тон: — Да, Ваше Величество, я знаю, что вы хотели сейчас сказать. Что, пусть Охота и была призвана человеком, это не означает, что так же человеком она не была спроважена из Праги этой ночью при помощи языческого ритуала. Это могло бы быть правдою, вот только логичнее будет иной вывод: Охота пришла в Прагу только для того, чтобы уйти. Сами посудите. Над городом носится древняя нечисть, люди напуганы, и внезапно, когда нечисть все-таки убирается долой, люди узнают, что их заступником оказался «народ» с их «исконными обрядами», а инквизиторы только и могут, что наблюдать за происходящим, не в силах ничего предпринять. Погибшие той ночью подле ристалища и во время взрыва были захоронены наскоро, точно чумные или преступники, без торжественного отпевания со всеми полагающимися почестями, господа рыцари — беспомощны, словно дети, по улицам разгуливают сумасшедшие старухи, кричащие о близких бедах, люди гибнут… Эту панику кто-то сеет нарочно. И эти настроения, это недоверие Конгрегации, а значит, и вам как ее союзнику, отход от самих основ Веры — не вероучения, а той Веры, что в людских душах! — все это тоже провоцируют неспроста. Взгляните на себя. Если уж даже вы усомнились, то вообразите, что творится сейчас в головах у людей, и ответьте сами себе на простой вопрос: у них, кто бы они ни были, получилось?
Рудольф отозвался не сразу; мгновение он смотрел в стену, словно ожидая, что там распахнется потайная дверь и из нее шагнет в комнату святой чудотворец или добрый волшебник из сказок бабушки и протянет ему волшебное кольцо или амулет со словами «все решится»…
— У них получилось, — тихо вздохнул Император и вздрогнул, когда Адельхайда решительно шлепнула ладонью по столу:
— Нет! Нет, — повторила она строго. — У них не получилось. Пока мы не бездействуем, пока мы хоть что-то предпринимаем, пока мы противимся им, пока еще не сыграна эта партия до конца — нет! У них не получилось. Встряхнитесь, наконец, не будьте тряпкой!
— Послушайте!.. — вскинулся тот, резко поднявшись, и замер, глядя своей назойливой советнице в глаза.
— Разозлились? — спокойно уточнила Адельхайда. — Это хорошо.
— Играете с огнем, — заметил Рудольф наставительно, и она кивнула:
— Надеюсь. Надеюсь, что огонь еще есть. Если сейчас сдадитесь вы — вот тогда считайте, что все пропало.
— Мне сдаваться не с руки: меня сожрут первым.
По тому, как скоро остыл императорский гнев, ясно было несомненно, что и был-то он более напускным и ненастоящим, однако заострять на том внимание Адельхайда не стала, лишь мимоходом улыбнувшись:
— Отличный настрой, Ваше Величество! А теперь скажите мне, что удалось узнать конгрегатам. Хоть что-то из того, что не известно мне.
— Ничего нового, — отмахнулся тот, снова усевшись. — Арестованные люди — просто жители окрестных домов. Кто-то пытался противиться устроению обряда под своими окнами, но их быстро призвали к тишине и угрозами заставили сидеть по домам. А оттуда инквизиторов ведь не призовешь… Утром один из них отыскал конгрегатского служителя и донес о происшествии. Что за люди собрались у жертвенного огня, никто не знает: все незнакомые. Но Прага велика, вы сами должны это понимать, и нельзя допустить, что все ее обитатели знают друг друга в лицо.
— Или все-таки там, на той улице, были вовсе не обитатели Праги.
— Возможно. Теперь я не уверен ни в чем.
— Откуда свинья? Ведь это не щенок, не спрячешь за пазухой. Ее надо было купить или украсть заранее, где-то держать до ночи… Это конгрегаты выяснили?
— Покупок, разумеется, не было, а о кражах никто не сообщал.
— Возможно, именно не сообщали, — вздохнула Адельхайда. — Могли допустить, что при такой суете и таких событиях на украденную свинью городские власти не обратят внимания — и промолчали.
— Конгрегаты думают так же.
— Что с допросами задержанных людей? О них вам рассказывали — хоть что-то?
— Немного, — недовольно отозвался Император. — То ли самим не удалось узнать что-то существенное, то ли не желают ставить меня в известность…
— Но? — уточнила Адельхайда, заглянув ему в лицо, когда он смятенно смолк. — Что-то же они все-таки вам сказали? Что?
— Фема, — проговорил Рудольф неохотно. — Говорили, что среди устроителей обряда были люди из Фемы.
— Фема, — повторила Адельхайда. — Германские язычники, состоящие в Феме, устроили в Праге обряд отпугивания Дикой Охоты, чтобы защитить богемский город и богемских подданных от древней нечисти. Вам самому не кажется это утверждение верхом абсурда, Ваше Величество?
— Эти люди давно перестали быть теми, кем были, — возразил Император, и она снова перебила, не дав докончить:
— Да-да, поверьте, мне это известно не хуже вас. Бывшие блюстители порядка и прибежище законности ныне не более чем еще одна тайная организация, борющаяся против Империи как таковой. Те же местечковые борцы за чистоту народной самобытности, только не богемские, а германские, никакой разницы. Все их громкие суды над недосягаемыми для закона — не более чем попытка привлечь на свою сторону простой народ, которого много, который управляем и который при нужде можно использовать как слепую силу. И — да, я знаю, что это именование стали применять к себе все подряд, в том числе и богемские банды. И я знаю, что язычество упорно и нахально возрождается в их среде. Я это знаю. И не могу не воспользоваться моментом, чтобы указать на это вам, Ваше Величество. Неужто вы сами, неужто и теперь не видите, что настала пора отмежеваться от них? Ведь многие все еще продолжают полагать этих людей некой признанной вами силой. Отрекитесь от них, наконец. Провозгласите своей волей роспуск фемических судов, объявите их шеффенов вне закона, велите прекратить то, что они творят, а когда они вас ослушаются — объявите их официально и непреложно врагами Империи!
— Именно так я и собрался поступить, когда все кончится, — тихо проговорил Рудольф. — Вы были правы, госпожа фон Рихтхофен. И конгрегаты были правы. И кардинал был прав; он давно говорил мне это же самое…
— Не скажу, что это решение своевременное, вы явно затянули с ним, — вздохнула Адельхайда, — однако скажу, что верное. Лучше поздно, чем никогда.
— Но если все это известно и вам самой, тогда к чему было ваше возражение? Почему возможных участников ночного действа вы сочли именно немцами, а не здешней ветвью Фемы?
— Потому что все происходящее направлено против вас как Императора. Потому что Фема в Богемии — почти ничто, уже не пустой звук, но не столь авторитетна, как на германских землях. Потому что пока еще, все еще, она в людских мыслях соотносится именно с немцами и немецкими порядками. Это мы с вами знаем, что происходит на самом деле, что зарождается и начинается, а богемский народ не знает. А надо, чтобы узнал. Поэтому я склонна верить в то, что сказали конгрегатам задержанные жители домов, в то, что эти жители услышали ночью, а также в то, что собравшиеся хотели, чтобы это было услышано. Фемы как таковой в Богемии еще нет, ее нет здесь как всем известной организации, посему если поминается она, то это немцы. А вот теперь, когда в памяти людской закрепится ее благое дело, ее помощь в ситуации с Охотой, Фема сможет закрепляться на этой земле, укореняясь и разрастаясь. Они бьют по всем фронтам и флангам, Ваше Величество: разбивают рыцарство на богемское и немецкое, вместе с тем дробят подданных на рыцарство и простой люд, простому люду внушая при этом, что он везде одинаков — что в Германии, что в Богемии, и тем не менее дробят его тоже — на тех, кто должен «вспомнить веру предков», чья правильность подтверждается вот такими событиями, и на тех, кто остается верен Христу и Церкви. А поскольку Церковь в Империи сейчас почти под контролем Конгрегации, то любой верный сын ее становится для богемца приспешником немцев, а для немца — все равно предателем, потому что едины Конгрегация и вы — император-богемец.
Она умолкла, глядя в лицо престолодержца, хмурое, усталое, и Рудольф молчал тоже, глядя себе под ноги и не произнося ни слова.
— Рупрехт говорил мне сегодня почти то же, — отозвался он наконец. — Почти слово в слово. По его мнению, мы обложены со всех сторон. И, сдается мне, он так же, как и я, мало верит в удачный исход… Вы никогда не думали, госпожа фон Рихтхофен, что напрасно конгрегаты взвалили на себя такую ношу? Что у них ничего не получится?
— Что именно, Ваше Величество? — уточнила Адельхайда осторожно, и Император неопределенно повел рукой, словно указывая на весь окружающий мир разом:
— Всё. Что не построить нам единую Империю, не удержать от развала ту, что уже построена, что им не выстоять под напором тех сил, каковые вот так внезапно пробудились… Что грядет конец христианского мира — вы никогда не думали? Не меня и не Империи, не Конгрегации и не просто Церкви даже, а всего, что мы сейчас видим и знаем…
— Еще день назад вы были в более уверенном расположении духа, — тихо заметила Адельхайда. — Жареная свинья сумела так пошатнуть вашу веру? В Бога, Империю и себя самого?
— Если хоть половина того, что вершится в эти дни в Праге, станет твориться по всей Империи постоянно, госпожа фон Рихтхофен, боюсь, то, что я сейчас говорил, станет уже не опасениями, а явью. Рупрехт слышал, что говорят люди в Праге, видел, как живет город все эти дни, и поверьте, сотен конгрегатских агентов недостанет для того, чтобы совладать с происходящим.
— Рупрехт бывал в городе эти дни? — уточнила Адельхайда, нахмурясь. — Он не говорил мне.
— Он и мне не говорил, сказал лишь сегодня, — устало отмахнулся Император. — Что вас удивляет? Это часть его обязанностей, часть расследования…
— Все верно, — оборвала она, — однако ведь мы с ним условились, что расследование будем проводить вместе, что будем делиться друг с другом новыми сведениями и обсуждать дальнейшие шаги. Мог бы поставить и меня в известность.
— Вы все-таки женщина, — бледно улыбнулся Рудольф, на миг утратив обреченность во взгляде. — А он молодой и весьма своевольный человек. Снизойдите к укрепившимся в его разуме порядкам; он и без того, я думаю, переступил через многое, приняв вас почти как равную. Кроме того, он и в этом, как во всем прочем, сам по себе; Рупрехт и в бою таков, и в быту, и потому, быть может, до сей поры не обзавелся друзьями ни с кем из моего рыцарства. Душой компании его назвать нельзя.
— Уж с этим не поспоришь, — согласилась Адельхайда недовольно и вздохнула, решительно поднявшись: — На этом я прерву нашу беседу, Ваше Величество. И в самом деле, не следует мне надолго задерживаться в ваших покоях… Не смейте поддаваться унынию, прошу вас. Мы справимся. Вы справитесь.
Тот промолчал, лишь одарив ее скептическим взором, и на ее ободряющую улыбку не улыбнулся в ответ.
«Рудольф сдает… Будь проклята человеческая слабость», — угрюмо подумала Адельхайда, шагая по пустому коридору. Та слабость, что пригибает к земле дух короля и Императора, что позволяет управлять, словно стадом, огромным населением огромной страны, что вселяет в головы поместных управителей эти гнусные мыслишки… Та слабость, что сейчас приоткрывает мало-помалу двери для отчаяния, стучащегося в душу самой госпожи фон Рихтхофен, которая ведь тоже не железная, которая тоже всего лишь человек, тоже устала, почти уже предельно вымоталась душевно, морально, физически…
«Бросить все», сказала Лотта?.. Ведь никто не станет порицать, удерживать, принуждать… Но почему тогда эта мысль ни разу не укрепилась в разуме как нечто, что можно рассматривать всерьез? Как это Курт сказал тогда, в Ульме… «В очередной раз убеждаюсь в правоте своего помощника, который утверждает: “Ткни в любого в Конгрегации — каждый будет с прибабахом”». Видимо, правы они оба. Иначе чем объяснить тот факт, что ее не раздражает то, что раздражало бы любую нормальную женщину, не удручает то, что должно удручать…
Не пугает то, что должно пугать.