Утверждение правды Попова Надежда

— Встряхнись, — шепотом повелела Адельхайда себе самой, остановившись перед тяжелой украшенной дверью, и, переведя дыхание, осторожно, но настойчиво постучала.

Фон Люфтенхаймер отпер почти сразу; в первый миг в его глазах мелькнуло удивление, тут же исчезнувшее без следа, и он отступил, пропуская гостью внутрь.

— Видимо, произошло нечто из ряда вон, — предположил он напряженно. — Новости?

— Думаю, ничего такого, что вы не знали бы сами, Рупрехт. Знали, но не сказали мне. А ведь мы с вами условились.

Тот не ответил, глядя на нее молча, пристально, долго, и, помедлив, развернулся, неспешно пройдя к столу посреди своей комнаты.

— Присядьте, госпожа фон Рихтхофен, — попросил он внезапно тихо и устало, походя тронув кончиками пальцев спинку высокого стула. — Я скажу вам то, что знаю, но о чем пока не говорил.

Адельхайда стояла на месте еще мгновение, глядя в спину юного рыцаря, и медленно приблизилась, сев к столу и замерев в ожидании. Фон Люфтенхаймер раскрыл дверцу шкафа — старого, помнящего, наверное, гостей еще прежнего владельца дворца — и возвратился к столу с двумя кубками в одной руке и бутылкой темного стекла в другой.

— Знаете, что это за вино, госпожа фон Рихтхофен? — спросил он все так же тихо, сев напротив и поставив кубки и бутылку перед собой. — Это яблочное вино из нашего поместья, последнее вино урожая того года, когда моя сестра вместе с отцом уехала в Ульм. Когда осталась эта последняя бутылка, я сохранил ее, чтобы вскрыть, когда наша семья снова соберется вместе. Но Хелена умерла. Погибла. Смысла в моем ритуальном жесте больше нет, и я бы хотел, чтобы этого вина со мною выпили вы. Почтив память о ней и еще раз помянув тот день, когда вы сами сумели избежать ее участи — благодаря этому инквизитору, или везению, или благоволению Господню…

— Думаю, всему вместе, — отозвалась Адельхайда, взяв придвинутый к ней кубок, и рыцарь кивнул, налив вина себе:

— Наверное, вы правы… Так значит, в память моей сестры и за ваше благополучие! — провозгласил фон Люфтенхаймер, разом ополовинив кубок.

Адельхайда отпила несколько глотков, с удовольствием ощутив знакомый с детства аромат немецкого яблочного вина. Все-таки этот нехитрый напиток всегда нравился ей больше, чем дорогие заграничные вина, каковые полагалось выставлять к столу каждому уважающему себя представителю высокой знати…

— А теперь, — глядя в кубок перед собою, медленно проговорил фон Люфтенхаймер, — я хочу спросить вас. Когда, а главное — как вы все поняли, госпожа фон Рихтхофен?

Несколько мгновений протянулись в тишине, разбиваемой лишь редкими голосами припозднившихся осенних птиц за окном, и рыцарь медленно поднял глаза к гостье, встретившись с ее внимательным взглядом теперь уже прямо и открыто.

— Глотните вина, — предложил он ровно. — Я знаю, вы его любите, и ради такой беседы я счел возможным пожертвовать этой памятной бутылью. Глотните, а после, я надеюсь, вы все-таки удовлетворите мое любопытство.

— О, — произнесла Адельхайда наконец и, помедлив, без церемоний осушила до дна, отставив кубок в сторону. — Я всегда говорила Рудольфу, что вы крайне неглупый юноша. Вы подтвердили, что я не ошибалась на ваш счет.

— Счастлив вас порадовать, — церемонно кивнул фон Люфтенхаймер, снова наполнив оба кубка и придвинув вино к собеседнице. — Прошу вас… Итак? На мой вопрос вы ответите или же предпочтете продемонстрировать мне один из своих смертоносных приемов, о которых я так наслышан?

— Во-первых, меня вам явно перехвалили, кто бы ни был вашим источником, Рупрехт, а во-вторых, мне отчего-то кажется, вы не настроены бежать, нападать или как-то иначе провоцировать меня на нечто подобное.

— Да, — с показным сожалением вздохнул рыцарь. — Не ради драки же я откупорил эту бутыль. Так я слушаю вас, госпожа фон Рихтхофен. Как вы смогли понять и когда?

Адельхайда неспешно поднесла кубок к губам, на сей раз лишь пригубив, и, снова отставив его на стол, кивнула:

— Хорошо, коли уж так — можно и побеседовать… Что ж. Отвечу вам: первые подозрения появились почти сразу.

— Я надеюсь, теперь вы не станете приукрашивать собственные возможности? — уточнил фон Люфтенхаймер с подозрением, и она улыбнулась:

— Что вы. Ведь смысл таких бесед — наконец-то высказать правду глаза в глаза, ведь так, Рупрехт?.. Да, вы в первый же день дали мне повод заподозрить в вас не просто сообразительного юношу, который в силу своей наблюдательности раскусил королевского агента…

— И конгрегатского, — многозначительно напомнил рыцарь, и Адельхайда кивнула, тщательно следя за собственным спокойствием:

— Тем паче.

— Так чем же я вызвал ваше подозрение?

— Вы не поинтересовались ходом расследования кражи из королевской сокровищницы. Да, — продолжила она, когда фон Люфтенхаймер вопросительно поднял брови, — конечно, наша первая «откровенная» беседа произошла в день, когда были иные заботы, но вы не осведомились об этом и после. Вы ни разу не спросили, что именно было похищено. Положим, вы — просто преданный служитель своего короля, который не лезет в то, что его не касается… Точнее, так было бы можно подумать, если бы вы не явились ко мне тогда. Но вы показали себя человеком деятельным и любопытным, при том, однако, ни разу не проявив интереса к предмету, чье похищение так взволновало вашего господина, что он возобновил расследование с участием своего агента.

— Слишком туманно, — возразил фон Люфтенхаймер, снова отпив вина; Адельхайда пожала плечами, последовав его примеру, и вздохнула задумчиво, глядя в прозрачно-янтарный напиток:

— Да-да, тут вы правы. Я тоже не основывала свои предположения на этом. Просто это стало первым толчком, поводом, чтобы не доверять вам всецело и к вам присмотреться. Далее были ваши попытки обратить внимание мое и инквизиторов на двух оболтусов, приятелей нашего наследника… Полноте, Рупрехт, неужто вы всерьез могли допустить, что кто-то и впрямь поверит в способность этих двоих организовать серьезный заговор или хотя бы принять в нем активное участие?

— Ну, — с улыбкой пожал плечами тот, — попытаться ведь стоило. Тем паче что у меня почти получилось: вы все-таки их заподозрили.

— И развеяла свои подозрения за пять минут беседы с ними, — отмахнулась Адельхайда, снова поднеся кубок к губам — более для того, чтобы спрятать за ним выражение собственного лица, наблюдая за лицом собеседника… Нет. Кажется, нет. Кажется, и в самом деле эти двое не раскрыты… Слава Богу, хоть в чем-то удача… — Тогда, — продолжила она, отставив кубок, — мои подозрения окрепли. Хотя, признаю, и не превратились еще в уверенность.

— Так когда же таковыми стали? Не томите, прошу вас.

— Когда Дикая Охота появилась над Прагой. Точнее сказать, когда Фема сотворила этот фарс с фальшивым жертвоприношением на городской улице. Вы не казались особенно напуганным, рассказывая мне о явлении саламандры на императорском турнире, не выглядели таковым и тогда, когда впервые поведали о явлении Дикой Охоты нашему миру, хотя никогда прежде вам не доводилось сталкиваться с чем-то подобным. Вы казались взволнованным, но не более. И даже когда Охота стала не слухами или рассказом очевидцев, когда вы сами стали свидетелем ее появления — даже тогда вы были поразительно спокойны. Дамы вот-вот готовы были попадать замертво от страха, рыцари были белее снега, даже инквизиторам, хоть те и храбрились, было заметно не по себе. Вы же отпускали едкие замечания, комментируя происходящее, словно вас там и не было, словно вас все это не касалось. Словно человек, который знал, что его это не коснется.

— Это могло быть чем угодно, — возразил фон Люфтенхаймер нарочито дружелюбно. — Я мог оказаться образцом самообладания, я мог просто не понимать всей серьезности и опасности этого явления (ведь вы сами заметили: никогда прежде я такого не видел); могло быть что угодно.

— Поэтому, — кивнула Адельхайда, — я и сказала, что твердым свидетельством стало ваше поведение на следующий день. Вы, человек, не испугавшийся магической твари, не дрогнувший перед древней нечистью, рыцарь и католик — и вдруг с такой истовостью, с такой дрожью в голосе, с таким опасением и почти пиететом стали повествовать мне о языческом обряде, устроенном неведомо кем, как и для чего… Это просто не вязалось с тем, как вы вели себя до сих пор. Но зато прекрасно укладывалось в рамки поведения человека, чья цель — посеять сомнения в душе Императора, смятение в душах приближенных, панику среди подданных. И, как ни горько это признавать, вам это почти удалось. Здесь — моя оплошность. Я все еще боялась ошибиться и поверить себе самой: слава вашего отца застила мне глаза… И коли уж он вспомнился кстати в этом разговоре, спрошу теперь и я вас, и я надеюсь на столь же честный ответ, какой дала вам я. Вопрос лишь один. Вы, сын Эберхарта фон Люфтенхаймера, плоть от плоти одного из лучших приближенных Императора, императорский воспитанник — почему, Рупрехт?

— «Почему»… — повторил тот негромко; вздохнув, взболтал вино в кубке, словно микстуру, и так же одним махом, точно горькое лекарство, выпил. — Странно слышать этот вопрос именно от вас, госпожа фон Рихтхофен. Вам ведомы все тайны нашей семьи, вы знаете, что случилось с моей сестрой, — и вы спрашиваете почему…

— Ваша сестра была убита стригами…

— Ложь! — внезапно рявкнул фон Люфтенхаймер, грохнув кубком по столешнице так, что Адельхайда вздрогнула. — Грязная, гнусная ложь из грязных уст конгрегатской гадины! Я знаю, что произошло в Ульме на самом деле, знаю то, о чем молчали все, все, даже отец, предавший ее память и ее саму! Теперь вы молчите? Вам нечего сказать? Вы выжили, потому что вас вытащили из лап этих тварей свои, свои вас не бросили, но на какую-то дочку фогта им было наплевать, и Хелены больше нет!

— Это неправда, — стараясь не повысить голоса в ответ, произнесла Адельхайда как можно спокойнее. — Когда майстер Гессе проник в замок вашего отца, Хелена уже не первый месяц была стригой. Ей никто и ничто не могло бы помочь, да она и не хотела этой помощи. И воспрепятствовать ее обращению ваш отец не мог: он сам был пленен тварями и лишен всякой власти в собственном поместье и над собственной жизнью.

— Мне это известно, — ответил рыцарь вновь тихо, едва слышно, устало, будто бы в этой мгновенной вспышке ярости выплеснулись не только злость и обида, но и последние физические силы. — Однако известно мне также и то, что стриги мою сестру не убили, как всем об этом было сказано, а пленили живой. Курт Гессе захватил Хелену, когда она была жива, и отдал ее на растерзание вашим expertus’ам, которые потом рвали ее на части, чтобы понять, как устроен стриг.

— «Стриг», — медленно повторила Адельхайда. — Вы употребили это слово, говоря о своей сестре, Рупрехт. Стало быть, и вы сами понимаете, что это уже была не вполне Хелена…

— Вы видите разницу между «не вполне» и «совсем не»? — оборвал рыцарь хмуро, и она кивнула:

— Согласна. Но все-таки, при всей вашей осведомленности, вы знаете не все. Поначалу все усилия наших служителей были обращены на то, чтобы отвратить ее от ее новой жизни. Вы не можете себе представить, сколько времени и сил, душевных и телесных, было положено на то, чтобы сделать ее прежней. Не плотски; увы, сделать стрига человеком под силу лишь Господу, но хотя бы душевно. Это было бы под силу нам и было бы под силу ей, если бы только она этого хотела. Но Хелена была слишком пронизана ненавистью ко всему человеческому и любовью ко всему, что обрела в своей новой жизни, и меняться не желала.

— И тогда из нее сделали опытный образчик, — зло и с отвращением усмехнулся фон Люфтенхаймер. — Стали истязать хрупкую юную девушку…

— Стригу, — тихо поправила Адельхайда, и тот вновь повысил голос:

— Мою сестру!

— Стригу, — настойчиво повторила она. — Убившую множество людей и вовсе о том не жалеющую. Даже не будь она тварью, она была убийцей, Рупрехт.

— Она была моей сестрой. И вы знали, что с ней сталось. Знали — и смотрели мне в глаза, улыбались мне, изображали заботу…

— Не изображала.

— Пеклись о сыне давнего друга искренне? Что ж, стало быть — тем более извращен ваш разум. Приятельствовать с отцом и заботиться о сыне, будучи соучастницей издевательств над дочерью… Вы и в самом деле не видите ничего предосудительного в том, что случилось? Не понимаете, какую мерзость сотворили ваши сослужители? Маленькая и такая незаметная жертва во благо других, так, госпожа фон Рихтхофен? Превратить в кусок мяса несчастную девушку ради блага ваших вояк…

— Ради блага тех людей, которых защищают эти вояки, — негромко возразила Адельхайда. — Мне жаль вашу сестру, Рупрехт. Это правда, и я говорю искренне. Но повторяю, что она была…

— А мне наплевать! — отрезал рыцарь зло. — Это! Была! Моя! Сестра! Это была моя семья когда-то! Мой отец предпочел семье службу, недрогнувшей рукой отдав собственную дочь на растерзание кучке мерзавцев в рясах! Император, слабак на троне, шагу не могущий ступить без совета вашего кардинала, Империя, готовая развалиться от первого чиха, — на этот алтарь он возложил Хелену? Да пусть провалится в Преисподнюю эта Империя, если ради ее благополучия нужны такие жертвы! К черту этих ваших «людей», если такое нужно для их блага! Ничье благополучие, никакие политические выгоды, никакое благо, да весь мир не стоит одной слезинки моей сестры!

— Рупрехт…

— Молчать! Вы все уже сказали, что могли! Вы спросили почему, и будьте любезны выслушать мой ответ, я слишком долго мечтал высказать все это в лицо хоть одному из вас!

— Тогда почему не сказали Императору? — осторожно спросила Адельхайда, и рыцарь стих так же внезапно, глядя на нее теперь уже с неприкрытой, явной ненавистью. — Вы просто могли намекнуть Рудольфу, что я шпион при его персоне, и одним лишь этим вы обрушили бы многие годы кропотливой работы Конгрегации, пошатнули бы то единство, которое едва лишь начало создаваться.

— Вы с вашими способностями заболтать кого угодно сумели бы убедить короля в том, что все было ради его же блага, — неприязненно покривился фон Люфтенхаймер. — Потом к вашим усилиям присоединился бы кардинал, и все пошло бы, как прежде, а быть может, и лучше прежнего. Император и без того кукла в конгрегатских руках. Кукловодом больше или меньше — какая разница.

— Хорошо, — кивнула она, — понимаю. Но почему не сказать все это Курту Гессе, который принимал деятельное участие в той истории? Почему вы не поставили себе цели добраться до него или убить Императора, на худой конец? Зачем сейчас вы произносите эти превыспренние речи мне, которая ко всей той истории если и имела какое-то отношение, то лишь самое посредственное? Почему устроили этот actus, убив множество невинных людей, но не покарав при том ни одного из виновных в случившемся с Хеленой — позволили уйти Императору и уберегли от смерти меня?

Фон Люфтенхаймер отвел глаза, нетвердой рукой ухватив бутыль с яблочным вином, и налил себе до самых краев, едва не пролив на стол. Наполненный кубок он опустошил разом наполовину, и, громко переведя дыхание, качнул головой, неохотно вымолвив:

— Этого я вам не скажу.

— Потому что они вам не сказали, — мягко продолжила Адельхайда, и рыцарь метнул на нее полный ожесточения взгляд, однако промолчал, лишь снова приникнув к кубку. — Возможно, что-то и сказали — вы не из тех, кто позволит себя использовать совсем уж вслепую, — но не раскрыли всего плана. Однако яснее Божьего дня тот факт, что это не было ни вашей задумкой, ни вашим решением.

— Была бы моя воля, — тихо произнес фон Люфтенхаймер, — и вы оба разлетелись бы в клочья. Хотя это и стало бы слишком легкой карой за все, чему вы были соучастниками.

— Но вашей воли нет. Кто-то все решил за вас, Рупрехт. И это меня удивляет, потому что я слишком хорошо вас знаю и вижу, что вам это не по душе. Вы хотели бы иного. Потому сейчас вы и сорвались, потому и позволили себе выговориться, хотя при небольшом усилии могли бы водить меня за нос еще некоторое время, а там, быть может, и подвернулся бы случай отомстить всем разом… Что же случилось? Во время сегодняшней отлучки в Прагу вы встретились с тем, кто учинил все это и втянул вас в свой заговор? И что же он вам сказал? Что смерть Императора и моя не планируется в этот раз, верно? Вы внезапно узнали, что напрасно таились, загоняли злость в глубину души, напрасно терпели и выжидали, что все так и кончится ничем, а ваши обидчики останутся безнаказанными? Вы сегодня неожиданно поняли, что были не равноправным соучастником, а пешкой, которую использовал игрок так, как ему заблагорассудилось? На это вы тоже злитесь, а не только на меня.

— Все получат по заслугам, — натянуто улыбнулся рыцарь. — Ваша кара тоже впереди, она близка, ближе, чем вы думаете.

Адельхайда опустила взгляд на кубок перед собою и снова медленно подняла глаза, глядя, как фон Люфтенхаймер, отхлебнув порядочную порцию, растягивает губы в улыбке.

— Вас смутило то, что бутылку я откупорил при вас? — уточнил он подчеркнуто благожелательно. — И то, что пил вместе с вами? А моя откровенность вас не смутила, лучший и единственный агент короля?.. Разумеется, я давно ждал возможности высказаться, — продолжил он, не услышав ответа. — Разумеется, я много раз говорил сам себе в мыслях все то, что хотел бы сказать одному из вас. Разумеется, сейчас я на взводе и крайне многословен именно потому. Однако так же само собою разумеется, что я скажу вам хоть и многое, но не всё. Сказать всё вы могли бы меня заставить. Но этого удовольствия, госпожа фон Рихтхофен, я вас лишу. Через полчаса меня уже не будет на этом свете. И вас тоже, посему я и говорю: все получат по заслугам.

— Вот это больше на вас похоже, — проговорила Адельхайда тихо, всеми силами стараясь уследить за собой и не позволить голосу дрогнуть. — Наплевать на все планы и сделать по-своему.

— Мне не по душе планы, растянутые на годы, — любезно пояснил рыцарь. — Я и без того слишком долго ждал… А мне нравится ваше самообладание. Как бы там ни было, женщина вы и впрямь необычная.

— Все умрем, — улыбнулась Адельхайда, пожав плечами. — Сегодня или завтра… Он сказал вам, почему не хочет, чтобы я или Император не умирали сегодня, или вас так и оставили в неведении, повелев не лезть в дело не вашего ума?

— Пытаетесь ударить по моему самолюбию в надежде на то, что я разговорюсь?

— У меня получается?

— Не слишком хорошо, — все с той же улыбкой отозвался фон Люфтенхаймер. — Но я думаю, вы и без меня знаете ответ: вы слишком уверенно произносите это «он». Стало быть, знаете, о ком идет речь и каковы его планы в вашем отношении. Хотя я с ним совершенно не согласен: не думаю, что ваша смерть, сколь бы страшной и неожиданной она ни была, как-то тронет Курта Гессе. Не думаю, что чья угодно смерть может его тронуть.

— Здесь я с вами соглашусь, — нарочито тяжело вздохнула Адельхайда. — Но Каспар никогда не производил впечатления разумного человека… К слову, коли уж мы заговорили о нем и коли уж все тайны, произнесенные гласно, так и останутся в этой комнате… Для чего ему карта?

— Не имею представления, — передернул плечами фон Люфтенхаймер. — И мне все равно. Это рушило планы Конгрегации и короля, а потому я оказал помощь его человеку.

— Рассказали о скрипучих петлях? — уточнила она и, не услышав возражений, продолжила: — Удовлетворите мое любопытство еще в одном, Рупрехт, любопытство на сей раз чисто научное: что за вещество было использовано на турнире? Я никогда прежде о подобном не слышала.

— Я тоже. Мне об этом не говорили, а я не спрашивал: мне не интересно.

— Как можно быть таким нелюбопытным? — укоризненно произнесла Адельхайда. — Теперь мне и спросить-то у вас нечего… Ведь места, где скрывается в Праге Каспар, вы мне не назовете, верно? И того, как он управляет Охотой, не скажете тоже?

— Конечно, нет, — согласился рыцарь с улыбкой. — Должна же остаться хоть какая-то недосказанность, а мне надо же утешать себя тем, что вы хоть чего-то не знаете, но очень хотите узнать.

— Вот видите, — вздохнула Адельхайда нарочито печально. — О взрывчатых веществах вы рассказать не можете, местонахождения сообщников не раскроете; выходит так, что более и поговорить-то не о чем… Хотя нет. Один вопрос все-таки есть. Почему вместе с прочими не был убит Рудольф? Почему дождались его ухода, да еще и уничтожили баварский род, открыв наследнику путь к герцогству?

Фон Люфтенхаймер помедлил, катая кубок меж ладоней и глядя внутрь, где на дне плескались остатки вина, потом выдохнул, выпив их одним глотком, и снова со стуком водрузил кубок на стол.

— Пожалуй, я отвечу, — согласился он с усмешкой. — Сегодня мой день, и я не смогу отказать себе в удовольствии увидеть ваше лицо, когда вы это услышите… Почему не был убит Император? Потому что другой не нужен. Потому что он управляем и предсказуем, потому что все знают, чего от него ждать. Весь механизм, который управляет Империей, сейчас как на ладони: все знают, кто держит бразды правления, а кто стоит под седлом. Со смертью Императора в стране начнется сумятица, время для которой еще не пришло, и тогда — неизвестно, кто займет трон. Быть может, настоящий правитель, себе на уме, сильный, непредсказуемый, деятельный, а не кукла, чей каждый шаг известен и чье каждое движение беспомощно и пусто. Ваш Император, госпожа фон Рихтхофен, был оставлен в живых потому, что ни для кого никакой угрозы он не представляет, ничего не решает, ни на что не влияет. Он не был убит, потому что его и без того будто бы не существует. Он будет сидеть на троне, смотреть, как рушат государство, которое он строит под руководительством Конгрегации, и ничего, ничего не сможет сделать.

— Это мы еще посмотрим, — тихо шепнула Адельхайда, и рыцарь усмехнулся, звякнув ногтем по ободу бокала перед собой:

— Вот как раз мы с вами этого и не увидим, госпожа фон Рихтхофен. Я понимаю, что вам не хочется верить в тщетность ваших усилий, но поверить придется. Что ж, спасибо. Сейчас я вижу то, ради чего и рассказал это: ваше осунувшееся лицо и обреченный взгляд. Это словно бальзам на мою душу. Стало быть, есть смысл ответить и на второй вопрос. Для чего принцу была открыта дорога к Баварскому герцогству… А вы уверены, что все еще есть кому пройти по этой дороге?

На самодовольное лицо фон Люфтенхаймера Адельхайда взглянула с растерянностью, на миг опешив, и тот улыбнулся еще шире, доверительно понизив голос:

— Ведь я сказал вам, что каждый получит по заслугам. Что бы он там ни говорил, а если уж ваша смерть и впрямь способна задеть что-то в душе Курта Гессе, то пусть это случится сейчас. Вы перестанете существовать меньше чем через полчаса. Императору со дня на день следует ожидать гонца из конгрегатского лагеря, каковой гонец привезет письмо с безрадостным известием об удачном покушении на жизнь Его Высочества. Таким образом, человек, покрывающий конгрегатов, убивших мою сестру, уже лишился сына. Когда об этом станет известно, Конгрегация получит такой удар, от которого уже не оправится.

— Вы лжете, — убежденно проговорила Адельхайда. — Лжете, говоря о том, чего я не могу проверить, чтобы перед смертью доставить мне как можно больше неприятных минут. Я вам не верю.

— А напрасно, — наставительно возразил рыцарь. — Впрочем, как угодно. Того, чего хотел, я уже добился: вы обескуражены и растеряны, а ваши слова есть не более чем попытка ухватиться за соломинку, что лишь еще более тешит мою жажду мести. Давайте, госпожа фон Рихтхофен. Скажите еще что-нибудь. Возразите мне, скажите, что я лгу, что этого не может быть, прикрикните на меня, устройте сцену…

— Не дождетесь, — хмуро отозвалась она. — Даже если это правда, это ни на что не влияет.

— Бросьте, — улыбнулся фон Люфтенхаймер снисходительно. — Фридрих был единственным наследником. Теперь остался только беспомощный, одинокий старый король, с чьей смертью рухнет половина ваших планов. Конгрегации придется спешно искать замену своему ставленнику, которого готовила все эти годы, на которого положила столько сил, на которого надеялась. И скорее всего, замена найдена не будет: никто более не вручит себя добровольно в руки людей, которые хотят управлять всем. Вы сделали ставку на одного человека — и проиграли. Вы — проиграли, — повторил он, с удовольствием смакуя каждое слово. — Вам конец. Конец Империи, а там и Конгрегации.

— А там, стараниями вашего приятеля Каспара, и Церкви, и вере, и христианскому миру.

— Плевать, — коротко бросил рыцарь; Адельхайда вздохнула:

— Вот к чему вы пришли… А ведь, когда начался наш разговор, я сострадала вам искренне. Теперь вижу, что сострадания вам не нужно. Вам и справедливость не нужна, и вы перестали видеть даже, где кончается месть и начинается злодейство. Вы нас обвиняете в том, что мы совершили нечто чудовищное, но взгляните на себя: что делаете вы сами, Рупрехт?

— А мне уже все равно, — отозвался тот тихо и, подумав, потянулся к бутылке и отпил вина прямо из горлышка. — Если Хелена была принесена в жертву чему-то, это что-то должно быть уничтожено. Будь то Император, Конгрегация, Империя или весь мир… Пейте вино, госпожа фон Рихтхофен. Хуже вам все равно уже не будет, но зато перед своей смертью насладитесь любимым напитком.

— Перед вашей смертью я наслажусь выражением вашего лица, — возразила она, отодвинув от себя кубок. — Кажется, так вы мне сказали, Рупрехт?.. Позвольте теперь и я раскрою вам одну из тайн Конгрегации. Сказал ли вам Каспар о том, что по пути в Ульм Курт Гессе был отравлен в одном из трактиров? Что выжил он лишь чудом, благодаря совершенно случайно полученной помощи? Вижу, рассказывал. Ему повезло. Но потом история повторилась, после чего нашему руководству пришло в голову, что такое положение дел недопустимо. Что вот так, запросто, можно лишиться хороших служителей, а это довольно скверно, согласитесь. И после той истории было принято решение самых ценных из них осторожно, поначалу под присмотром лекарей, приучать хотя бы к самым популярным из ядов. Вам ведь известно о том, что, если принимать отраву понемногу, начиная с малых доз, организм со временем приобретает к ней устойчивость? Так вот, судя по тому, что у вас уже побледнели губы и нездорово мутны глаза, а я чувствую лишь легкую тошноту, вы вскоре и впрямь умрете. А я отделаюсь несколькими днями в постели в самом худшем случае… Пейте вино, Рупрехт. Хуже вам все равно уже не будет.

Мгновение фон Люфтенхаймер сидел неподвижно, стиснув в кулаки пальцы лежащих на столе ладоней — так, что костяшки пальцев побелели от напряжения, и наконец выговорил чуть слышно:

— Вы лжете.

— Думайте как угодно. Того, чего хотела, я уже добилась: вы обескуражены и растеряны, а ваши слова есть не более чем попытка ухватиться за соломинку.

Еще миг протек в мертвом молчании, фон Люфтенхаймер все так же смотрел ей в лицо, пытаясь уловить ложь в выражении ее глаз; в тишине было слышно, как перекликаются вдалеке птичьи голоса, одинокие и тоскливые в осеннем воздухе, как крикнул кто-то кому-то во внутреннем дворе, и где-то заржал конь, как звучат в коридоре за дверью чьи-то шаги… приближаясь… становясь все громче…

Шаги множества ног; не шаги — топот…

Кто-то спешил бегом, и явно сюда, поблизости не было других комнат…

Фон Люфтенхаймер рывком поднялся, когда дверь распахнулась от сильного толчка ногой, и замер, глядя на тех, кто стоял на пороге.

Глава 17

Сентябрь 1397 года, Германия

Кухня казалась непривычно оживленной, хотя, кроме Курта с Бруно и наследника с фон Редером, присутствовали лишь двое — отец Георг, поглощенный в эти минуты поварскими обязанностями, и Уве Браун, которого кто-то уже успел направить ему в помощь. Судя по тому, как поспешно зондер захлопнул рот при появлении майстера инквизитора, святой отец только что был посвящен во все подробности произошедшего в комнате наверху. Пенять ему на разговорчивость Курт, однако, не стал: тайной это и без того уже не было, а за каждого из этих парней старый священник болел душою не меньше, нежели Хауэр, лишь не говорил о том вслух, изводясь втихомолку.

— Горячая вода есть? — спросил Курт, продемонстрировав святому отцу испачканную в крови руку; отец Георг бросил мимолетный взгляд на молчаливого пасмурного наследника с такой же окровавленной ладонью и кивнул, указав себе за спину:

— Вот, как раз согрел.

— Сейчас я верну вам ваш кинжал, господин барон, — сказал Курт, и фон Редер хмуро качнул головой:

— Выбросьте его. Отдайте своим мастерам на перековку. Или сделайте из него крюк для мяса; все равно. Я к нему больше не притронусь.

Курт помедлил, краем глаза видя, как смотрит в их сторону зондер у стены напротив, склонившийся над каким-то мешком, и молча бросил окровавленный кинжал на пол рядом с грудой рубленных поленьев. Уве Браун отвел глаза, ухватил мешок и вместе с ним скрылся в коридорчике, ведущем в кладовую. Отец Георг так же молча вздохнул, уйдя в глубь кухни, и, вернувшись с изрядно истончившимся куском мыла, удалился снова.

— Полей, — кивнул Курт помощнику.

За тем, как отмывает окровавленную руку наследник, майстер инквизитор наблюдал молча, привалившись плечом к стене и видя, как косится на будущего Императора фон Редер; во взгляде главного королевского телохранителя была странная, доселе ему не свойственная задумчивость…

— А не случится так, что ваше руководство отменит ваше решение, майстер Гессе? — негромко осведомился наконец Фридрих, когда Курт пристроил руки под струей теплой воды, льющейся из ковша.

— Нет, — уверенно отозвался он, — не случится.

Тот кивнул, снова умолкнув и глядя на то, как краснеет мыльная пена на руках майстера инквизитора.

— А что бывает с Императором, совершившим нечто подобное? — вновь тихо заговорил наследник, и Курт на мгновение замер, вопросительно обернувшись к нему. — Когда король предает интересы своих подданных, — пояснил Фридрих все так же негромко, — ведь это ситуация весьма обыденная. Что будет с Императором тогда?

— Ничего, полагаю? — предположил Курт, и тот вздохнул:

— Вот именно. Ничего. В худшем случае — лишение короны, хотя ошибки, проступки, грехи правителя имеют последствия куда серьезней, нежели вина любого другого… Как полагаете, это справедливо, майстер Гессе? Ведь, как вы сказали, cui commendaverunt multum plus petent ab eo…[107]

Курт подставил руки под льющуюся воду, смыв кровавую пену, и, помедлив, распрямился, глядя наследнику в лицо.

— Справедливо ли… — повторил он медленно. — Ведь вы для себя уже это решили, и с вашей стороны это даже не вопрос, Ваше Высочество.

— Ушам своим не верю, — спустя миг безмолвия выговорил Фридрих; Курт невольно скосил глаза на валяющийся у стены кинжал барона и снова перевел взгляд на собеседника.

— Сегодня я видел будущего Императора, — пояснил он просто. — И сейчас слышу наследника Империи.

Принц бросил короткий взгляд на кинжал на полу, на грязно-кровавую воду в ведре перед собой и вздохнул, проводив глазами Уве Брауна, возвратившегося в кухню и теперь мнущегося поодаль — собравшаяся здесь компания наверняка мешала ему; продолжать заниматься своими обязанностями, поневоле слушая их беседу, зондер явно не желал, однако так же явно не решался просто взять и попросить их удалиться…

— Мне надо побыть одному, — решительно сказал наследник, обернувшись к фон Редеру. — Пожалуй, я проведу время в тренировочном дворе. И, поскольку опасность устранена, полагаю, ничто не препятствует мне побыть действительно одному, Ульбрехт. Без возражений с вашей стороны, без приставленных ко мне надзирателей, без попыток следить за мною втайне. Я хочу остаться один. Вы меня поняли?

Барон замялся, мельком взглянув на Курта, на дверь по правую руку от себя и снова перевел взгляд на Фридриха.

— Вы меня поняли, Ульбрехт? — повторил тот настойчиво, и фон Редер медленно, через силу, кивнул:

— Да, Ваше Высочество. Но смею попросить вас не оставаться там надолго.

— Разумеется, — согласился тот и, не произнеся более ни слова, развернулся и зашагал прочь.

Фон Редер проводил его напряженным взглядом и отвернулся, явно сдерживая желание направиться следом.

— Я знаю, что вы скажете, майстер инквизитор, — буркнул он мрачно, однако без обычной своей неприязни в голосе. — Что рано или поздно он должен стать самостоятельным, а растить окруженного няньками юнца лишь ему же во вред. Это я и сам понимаю… Вы сказали Его Высочеству правду? Не сложится ли так, что ваши вышестоящие вынесут вам порицание, а вашего парня все-таки поставят на помост?

— Я сказал правду. Не сложится. Ad minimum потому, что сейчас у моего руководства просто не будет более простого способа настроить наследника против себя.

— А также это хороший повод отвести наказание от своего служителя, — дополнил фон Редер и, помедлив, нерешительно спросил: — Думаете, его семья и вправду потеряна безвозвратно? Нет даже призрачной вероятности того, что они живы?

— Уверен, — так же тихо ответил Курт. — Мало того: убежден в том, что умерщвлены они были сразу, ибо не могли же эти люди не знать, какая участь ожидает Йегера после совершения убийства. А стало быть — к чему их беречь?

— Не смогу его понять, — проговорил фон Редер спустя миг молчания. — Прежде мне не приходило в голову связать себя узами брака, а после, на службе у Его Величества, попросту не осталось уже времени думать о таких вещах. Пытаюсь вообразить себе, на что пошел бы мой отец ради моего спасения, и тоже не могу: вы угадали, меня растили мать и замковые вояки… Но не удивляюсь тому, что парень так рвался умереть. В тот день, когда Его Величество отменил мой приговор, я и сам не знал, что мне делать — радоваться или сгореть со стыда на месте и жалеть о смерти, что прошла мимо меня. И я, быть может, так же возражал бы его решению, но вместе со мной он дарил жизнь моим людям. За это я, наверное, благодарен ему больше, чем за предоставленную мне возможность пересмотреть собственное бытие… — фон Редер умолк, хмурясь, явно порицая самого себя за внезапную откровенность, и коротко кивнул, отступив в сторону двери: — Святой отец… майстер инквизитор… С вашего позволения, я оставлю вас.

— Кто бы мог подумать, — тихо произнес Бруно, когда королевский телохранитель удалился. — И благородный солдафон способен на сочувствие, и высокорожденный мальчишка хорош не только своим титулом. Сколько неожиданных открытий в один день, верно? Оказывается, люди не всегда таковы, какими кажутся, а главное — не все проявляют себя с худшей стороны.

Курт не ответил; тяжело переведя дыхание, он привалился к стене и сполз по ней спиною, медленно опустившись на пол и обессиленно опустив голову. Бруно, помедлив, уселся рядом, так же прислонясь к камню и упершись в колени локтями.

— Теперь фон Редер будет считать тебя бессердечным чудовищем, а наследник убедится, что слышанная о тебе молва — не преувеличение.

— Неважно, — чуть слышно отозвался Курт наконец, глядя в пол у своих ног. — Зато Фридрих впервые принял взрослое решение, по-настоящему достойное будущего короля. Фон Редер впервые увидел в нем не мальчишку, которого надо оберегать от лишней капли дождя, а своего будущего правителя… А Йегер получил возможность жить.

— А майстер Сфорца по возвращении сделает из тебя фарш.

— Неважно, — повторил Курт все так же тихо, не поднимая взгляда, и помощник вздохнул:

— И долго ты думаешь так протянуть?

— Ты о чем?

— Да брось, — поморщился Бруно с усталым состраданием. — Кому угодно ты можешь дурить голову, но не мне. Фон Редер может считать, что Молот Ведьм — непрошибаемый камень, наследник может думать, о тебе что угодно, но я-то тебя знаю. Когда понадобилось отправить на костер Маргарет фон Шёнборн, ты сделал это, не задумавшись, и даже если что-то терзало тебя, то недолго. Когда надо было выстрелить в напарника, ты колебался, но сделал это, а после хоть и изводил себя, но знал, что так надо; и тогда все же сложилась ситуация «никто не виноват». Но сейчас все иначе. Будь Йегер воистину предателем, ты и теперь был бы в ладу с самим собою; удручался бы тому, что среди самых проверенных не разглядели двурушника, что с верной дороги сошел один из лучших, но не терзался бы по поводу собственных деяний. Однако парень провинился, по большому счету, в том, что сглупил. Если бы он, вместо того чтобы сделать то, что сделал, рассказал все кому полагается, ничего бы этого не было. Разумеется, спасти его семью, скорей всего, и тогда бы не удалось, но парень не замарался бы предательством, не потерял бы Печать, честь и не оказался бы на краю могилы. А тебе не пришлось бы кромсать себе душу для того, чтобы искромсать ему тело… — Бруно умолк, глядя на свое начальство с выжиданием, и, не услышав ответа, продолжил чуть тише: — Не пришлось бы строить планов, от которых у тебя самого на душе погано так, как давно не было. Понять, насколько принц проникся желанием уберечь своего несостоявшегося убийцу от казни. Просчитать, что может на него воздействовать. Продумать, как дать ему такую возможность… Рассказать ему историю о том, как ты проникся доверием к отцу Бенедикту, об укрощении строптивых лошадей… И сейчас ты думаешь еще и об этом. О том, чем руководствовался наследник, столь яростно отстаивая жизнь Йегера: милосердием или желанием расположить его к себе, а в будущем, быть может, получить одного из самых преданных и на все за него готовых людей; а ведь пожелай он спустя год или три вытащить парня из-за решетки и оставить подле своей персоны — разве Совет станет возражать? Да ни за что… Мы взращивали принца по своему образу и подобию, вдалбливая в него сызмальства все то, что сами постигали, будучи в возрасте: трезвый расчет — это все, чувства — ничто. Но теперь тебя пугает сама мысль о том, что именно сейчас, именно в этой ситуации в нем взяла верх не человечность, а голая логика. Собственно, пугают тебя обе вероятности. Первая будет значить, что снова подтверждается то, что тебе и прежде доводилось видеть и понимать: не все люди злобные и корыстные твари, и от многих можно ожидать, что ты обманешься в лучшую сторону. Но ожиданий таких ты опасаешься, ибо к ним легко привыкнуть, и однажды они могут не подтвердиться. И случится так, как случилось некогда с Маргарет. Вторая вероятность будет означать, что пятнадцатилетний мальчишка оказался расчетливым сухарем похуже тебя, и что с ним станет к тем годам, когда придет пора ему занять трон, тебе страшно даже вообразить…

Помощник умолк снова, однако Курт так и не произнес ни звука в ответ, оставшись сидеть по-прежнему неподвижно и все так же глядя в пол перед собою.

— А еще, — продолжил Бруно, так и не дождавшись отклика, — тебе страшно оттого, что уходит из жизни человек, а быть может, и уже ушел, который мог вправить твою вывихнутую душу одним движением, двумя словами. Что теперь рядом не будет того, кому можно было все это высказать, вывалить все накопившееся в душе, дабы оно, не дай Бог, в эту самую душу не впиталось, не прижилось, не проросло… Но знаешь, Курт, чувство — любое — это для человека нормально. Такое вот дело. Сомневаться, сопереживать, ценить людей и ощущать себя не в своей шкуре, когда что-то идет не так. И да, это непреложный факт: после его смерти ты останешься сам с собой наедине, сам будешь принимать решения, отчитываться будешь не передо мной или Висконти, а перед собою самим, сам себя будешь порицать или одобрять, сам будешь решать, что и насколько допустимо, и проживать все это тоже будешь сам. Я не могу вечно делать это за тебя. Чувствовать, Курт, — нормально. То, что сейчас тебе хреново, что в эту минуту ты сам себе готов в глотку вцепиться, что тебе не дает покоя все, что происходит, — нормально. А вот не нормально — то, что не ты все это мне говоришь, а я — тебе.

— У тебя выходит лучше, — разомкнул наконец губы Курт, не поднимая головы, и Бруно вздохнул:

— И вот снова. Ты делаешь все, что угодно, — отшучиваешься, причем довольно неуклюже, молчишь, отгораживаешься от мира, а в итоге и от себя, — но не желаешь принять неизбежное.

— И что же неизбежно?

— Неизбежно то, — еще тише, но настоятельней произнес Бруно, — что тебе придется, наконец, остаться один на один с Тем, Чьим именем ты, вообще говоря, служишь. Я не буду вечно отмаливать твои грехи, не смогу вечно быть твоей пристяжной совестью. Не могу и дальше верить за тебя. И я не смогу, физически не смогу надзирать за тем, чтобы ты оставался человеком, а не доской с расчетами… — помощник умолк на мгновение и продолжил с расстановкой, четко произнося каждое слово: — «Я ведь тоже человек, я — не только должность, и у меня пока еще есть чувства, пока еще они не притупились, не умерли. Я не хочу раньше времени стать бездушным механизмом…» Напомни, чьи это были слова?

— Я говорил это потому, что это нужно было сказать, чтобы расположить парня к себе и припугнуть заодно.

— Однако сразу вспомнил, где, когда и при каких обстоятельствах это было сказано? — возразил Бруно. — Не потому ли, что частью эти слова были правдивы?

— А если они таковыми будут? — по-прежнему негромко спросил Курт, подняв голову и обернувшись наконец к собеседнику. — Кому от этого станет легче?

— Никому, — кивнул помощник, не замедлив с ответом ни на миг. — И тебе — в первую очередь. Но зато это будет честно. Зато ты перестанешь обманывать себя самого и пытаться обмануть Господа Бога.

— О как, — криво усмехнулся Курт; Бруно кивнул снова — глубоко и убежденно:

— Именно так. Ты пытаешься самого себя надуть, норовя жить на голом разуме. Когда случилась история с Маргарет, ты пережил это довольно легко, и это почти не тронуло твою душу… Не могу тебя за это порицать. Не завидую твоей натуре, позволившей преодолеть все это столь просто, но и упрекнуть язык не повернется. Когда погиб Ланц, ты попытался выкинуть тот же фортель, но это уже так легко не получилось. Виноват в том, что случилось, ты не был, ты поступил так, как должен был поступить, ты все сделал правильно — но на душе все ж было неспокойно. И это, Курт, повторяю еще и еще раз, было нормально. Но нет, тебе это не понравилось, и ты с упоением принялся врать самому себе, что зашевелившиеся в тебе чувства есть нечто неправильное, ненужное, вредоносное… Вместо того чтобы признать, что нуждаешься в духовном утешении и найти это утешение у Того, Кто таковое дарует всем страждущим, каковым ты и был, ты соврал себе, сказав, что просто ничего нет. Убедил себя самого в том, что испытанные тобой чувства — ошибка. Да, они мешают. Да, порой от них нужно отступить, чтобы рассудить здраво и принять верное решение. Это ты умеешь. Но после, когда оно исполнено, нельзя просто так отгородиться от них. Нельзя и не нужно. Это, в конце концов, опасно, и ты сам это знаешь… — Бруно помедлил, подбирая слова, и продолжил, кивнув на дверь кухни: — Хауэр учил тебя терпеть боль. И каждого из этих парней тоже. И, думаю, многие из них не раз думали — вот было бы отлично, если б вовсе потерять способность ее чувствовать. Но, как известно, боль означает, что ты еще жив, помнишь? Есть моменты в жизни, когда о ней надо уметь забыть, когда надо отгородиться от нее, но если утратить способность ощущать ее во всем прочем бытии — однажды тебе могут переломить позвоночник, а ты этого так и не осознаешь. Если ты будешь продолжать в том же духе, Курт, ты сломаешь хребет собственной душе. И что самое страшное — продолжишь жить так, с мертвой душой, ничего не заметив. Это — то, чего ты боялся еще несколько лет назад, но к чему идешь семимильными шагами теперь. Сейчас ты все еще тратишь время и душевные силы на то, чтобы казаться бесчувственным, а потом однажды, внезапно — таким станешь.

— Не слишком ли хорошо ты обо мне думаешь? — хмыкнул Курт без улыбки, и помощник согласно кивнул:

— То, что ты не подарок, мне известно. Что по натуре, сам по себе, ты и в самом деле черств — я знаю. Так вот именно поэтому ты и должен за любое возникающее в своей душе чувство хвататься, как тонущий — за проплывающий мимо прутик, потому что лишьэто и будет напоминать тебе о том, что душа твоя еще жива, о том, кто ты и что делаешь… Ты еще помнишь, кто ты?

— В каком смысле? — уточнил Курт глухо.

— Ты инквизитор, — сам себе ответил Бруно. — Не солдафон из замковой стражи, не магистратский вояка, не бродячий наемник. Ты работаешь на Господа Бога. А вспомнил ты об этом, кажется, лишь сегодня, когда резал Печать с Йегера… Когда ты молился в последний раз?

— Уже взялся за мое духовное окормление вплотную? — усмехнулся Курт, и Бруно поморщился:

— Оставь свои гнилые шуточки — сейчас для них неподходящее время. Ответь.

— Сегодня, — убрав усмешку, отозвался он спустя миг молчания. — Когда резал Печать с Йегера.

— Это я слышал, но это было необходимостью. А сам, по собственному произволению? Хотя бы не о себе, а о других? Хотя бы о тех, чья жизнь была оборвана твоей рукой?

— Вчера, — нехотя ответил Курт, и помощник запнулся, глядя на него изумленно. Гессе помедлил, переведя дыхание, и медленно перечислил, снова уставившись в пол перед собою: — Август Вебер, Карл Нойманн — горожане, убитые мной в детстве. Клаус и… Бруно — двое моих бывших приятелей по шайке. Карл и Вилли Безены, двое солдат в замке фон Курценхальма. Эрнст Лотар фон Курценхальм и Альберт фон Курценхальм, барон и его сын, погибшие, потому что я не сумел их защитить. Клаус Мейфарт — капитан замковой стражи фон Курценхальма, погибший по вине моей нерасторопности. Отто Рицлер, студент Кёльнского университета, наложивший на себя руки после моего допроса. Рената Бенеке, горничная и любовница Маргарет фон Шёнборн, убившая себя, чтобы не сломаться на допросе. Маргарет фон Шёнборн, Рудольф фон Аусхазен и Гюнтер Вайзенборн — люди, осужденные по результатам моего расследования. Йохан и Петер — телохранители герцога фон Аусхазена, убитые мной при его задержании. Кристина Шток, Иоганн Хальтер, Анна Кляйн, Штефан Мозер, Франц Майер — дети, ставшие жертвами Крысолова, потому что я вовремя не предотвратил опасность. Дитрих Ланц, мой сослуживец, напарник и наставник, которого я убил собственноручно. Отец Юрген — принесший себя в жертву, чтобы мы с тобой могли выжить… правда, все чаще я молюсь не о нем, а ему… Янек Ралле, малефик, убитый мной на допросе. Конрад фон Нейшлиц, бывший рыцарь Тевтонского ордена, и Марк, бродяга, на момент встречи со мной — стриги, первый отправлен мной на казнь под солнцем, второй убит с моей помощью. Хелена фон Люфтенхаймер, дочь ульмского ландсфогта, обращенная в стригу, — взята мною живой и передана нашим expertus’ам, умерла в заточении, не пережив смерти мастера…

— Довольно, — тихо оборвал Бруно. — Хватит.

На минуту в пустой кухне повисла тишина, сквозь которую едва-едва пробивалось какое-то шебуршание вдалеке, в кладовой — то ли отец Георг, то ли Уве Браун что-то двигали и пересыпали, чем-то погромыхивали и звенели…

— И ты помнишь каждое имя? — тихо спросил Бруно наконец. — За все девять лет службы?

— Каждое.

— Ты назвал по большей части тех, чья смерть либо не твоя вина, либо и вовсе твоя заслуга.

— По эту сторону жизни есть еще хоть один человек, кроме меня, который будет молиться об их душе? — уточнил Курт и, не дождавшись ответа, кивнул: — Стало быть, остается это делать мне.

— И… сколь часто?

— Каждый день.

— Мне считаные разы за все эти годы удавалось увидеть тебя молящимся…

— А для чего это кому-то видеть? — все так же тихо возразил Курт. — К чему делать это напоказ… Это наши с Ним дела. Зачем мне перебирать четки перед людскими взглядами? Или я должен красоваться в первых рядах во всякой встреченной церкви? Перемежать каждое свое слово цитатой из Писания? Поминать Господа ко всякому случаю? Строить из себя набожного служителя, что святей всех монахов Империи, вместе взятых?

— Зачем же «строить»…

— А быть таковым я не могу, — не дав помощнику закончить, оборвал Курт. — Я просто не могу, как все прочие или вот как ты сам, исполнять все эти обыденные правила — молитва за завтраком, молитва вечером, розарий просто так, в течение дня — и быть этим удовлетворенным… Разумеется, я это делаю, и — да, стараясь оставаться никем не увиденным; почему? потому что этого довольно для кого-нибудь другого, но не для меня. Для меня этого явно маловато, а погрузиться в усиленное отмаливание своих грехов я просто не могу. Как я должен молиться, скажи мне? «Видишь ли, Господи, мне пришлось сделать пару вещей. Они полагаются мерзкими, что-то впрямую осуждается Твоими заповедями, а кое-что из этого и я сам считаю весьма неблаговидным, но когда понадобится, я это сделаю снова, ибо больше некому, а делать надо; посему — Ты уж прости, что ли. Но я хороший, посмотри: я, например, исполняю установленные молитвенные правила…» Лицемерие. А лицемерить перед Ним я не хочу. Я уже смирился с тем, что этот перечень имен будет лишь множиться, и по большей части отнюдь не за счет тех, чья смерть может быть отнесена к заслугам; а душа моя, как сказал Сфорца, отойдет скорей всего к Господнему оппоненту. Потому что я буду делать то, что должен, Бруно, что требуется, что разумно и необходимо. И сейчас, и завтра, и спустя десяток лет, если буду жив, потому что надо. А там… Когда придет время, пусть судит так, как сочтет верным, и я не думаю, что показушное благочестие сыграет в решении моей судьбы главную роль.

Бруно ответил не сразу — несколько долгих мгновений он смотрел на своего нового духовного подопечного пристально, будто бы впервые увидел его, и наконец вздохнул:

— Прав был отец Бенедикт: удивляться ты разучился, но не перестаешь удивлять… Однако — к чему же ты так придешь? От попрания заповедей о милосердии решил сделать шаг к унынию, греху смертному? Ступаешь по краю ереси, рискуя свалиться в пропасть, из которой не выбраться?.. Как ты носишь Сигнум и Печать, как ты говоришь другим о милосердии Господнем и избавлении души, если сам уже почти похоронил надежду на собственное спасение?

— Я — это я, — устало отозвался Курт. — А они — это они. У каждого из них есть шанс. А свои шансы я вколачиваю в гроб с каждым новым днем своей жизни. Предлагаешь мне лгать себе, внушая, что это ничего не значит, и лгать Ему, говоря, что сожалею о сделанном?

— Предлагаю тебе сказать самому себе правду, признав, что ты заслуживаешь прощения даже за самые страшные свои деяния. Потому что зачастую ты лезешь в кровь и грязь только для того, чтобы другим не пришлось мараться. А Ему ничего говорить не надо: в отличие от тебя, Он и так все это знает. И именно потому покровительствует тебе.

— Бруно, — засмеялся Курт внезапно — горько и болезненно. — Ты мне всерьез предлагаешь поверить в то, что надо мной рука Господа? Мне? Ты правды от меня хотел? Вот тебе правда. Посмотри на то, что вокруг меня происходит. Половина Германии при одном упоминании моего имени готова спрятаться под кровать, обо мне ходят легенды, которые пугают меня самого, и лишь часть из них лжива, потому что — да, я намерен и впредь не останавливаться ни перед чем, но сейчас, по крайней мере, я готов брать все свои грехи на себя, готов расплачиваться за свои решения, готов отвечать за каждое свое слово и каждое дело, не прикрываясь Господним именем или Его волей, не пытаясь оправдаться — что в этой жизни, что в посмертии. Ты можешь себе вообразить, во что превратится Молот Ведьм, если он в довесок к прочему еще и уверует в собственную избранность?

— Могу, — спокойно отозвался Бруно и, вздохнув, тяжело поднялся, упершись в пол ладонью. — Да, это испытание для твоей души и твоего разума. Но ты справишься.

— Слишком высокого ты мнения о моих достоинствах.

— Ты сам виноват: так ты себя поставил, — пожал плечами помощник и, помедлив, кивнул: — Пожалуй, и тебе тоже не помешает побыть с самим собою наедине. Подумай. Как раз о твоем случае отлично сказал Августин: Deus impossibilia non jubet[108]. Это ты наплевал на собственное спасение. А Он, ты думаешь, может оставить все как есть, и не дать тебе возможности, лазейки, хоть игольного ушка, думаешь, Он хотел взвалить на тебя то, чего ты не в силах нести? То, что тебя погубит? За все надо платить, да — за все, что мы делаем, в этой жизни или в будущей. Ты настроился расплачиваться в будущей, но Господу-то это к чему? Он ждет от тебя не того, что ты с чувством исполненного долга торжественно усядешься в адский котел, и возможность расплатиться за все по эту сторону бытия Он тебе дал, просто ты не желаешь ее принимать. Какую возможность? Говорить не буду. Дойди до этого сам. Только тогда ты сможешь понять, что я прав, Курт.

Курт не ответил, снова уставившись в камни пола под подошвами своих сапог; шаги Бруно удалялись, тихо стукнула дверь, и вокруг воцарилась тишина, не нарушаемая уже ничем, лишь звуки возни в кладовой слышались едва-едва.

Курт вздохнул, переведя взгляд на свою руку с висящими на запястье четками, которые последние несколько лет носил не снимая. Тридцать три бусины, отполированные пальцами, были уже знакомы, как знакомо собственное лицо, — он помнил, на какой из них назревает крохотная и пока безобидная трещинка, какая застревает и плохо скользит по нити, а на какой древесина своими разводами создает рисунок, похожий на круги на воде от брошенного камня…

«…должен за любое возникающее в своей душе чувство хвататься, как тонущий — за проплывающий мимо прутик, потому что лишь это и будет напоминать тебе о том, что душа твоя еще жива…» «…боль означает, что ты еще жив… Есть моменты в жизни, когда надо отгородиться от нее, но если утратить способность ощущать ее… — однажды тебе могут переломить позвоночник, а ты этого так и не осознаешь…»

Быть может, в чем-то и прав Бруно, бывший его подопечный, потом помощник, а теперь и духовный наставник… и впрямь — чудны дела Твои, Господи… Возможно, и прав. Вот только не сказал он о другой стороне той же монеты, а потому признать его правоту всецело не выйдет, не получится. Если всякое движение души пропускать через себя, если самого себя убеждать в том, что всякое чувствование — ко спасению, если болью души напоминать себе, что она жива еще, если пестовать эту боль — когда-нибудь ничего более, кроме этих чувств, и не останется в мыслях. Покуда зондер боится лишь сломать себе спину, он отличный боец, но если он при каждом ранении, при всяком ударе станет размышлять о том, как болит порезанная мышца или ушибленный палец, то впредь, когда случится следующий бой, он не будет, как прежде, ввергаться в битву, не думая о себе, о собственной жизни, о собственной боли, он станет бояться испытать ее вновь, начнет беречься… И что из него тогда за боец? А когда душу этого бойца будет рвать куда сильнее не собственная боль, а чужая? Что тогда?

Что будет за пес Господень из него самого, если позволить прорасти всему тому, что прежде убивалось в себе, зарывалось под два слоя земли, притаптывалось, чтобы не вздумало поднять головы? Если выкопать, вытащить на свет Божий просто человека из глубин инквизиторской сущности — сможет ли этот человек исполнять то, что должно, или сдастся, сломается, не выдержит?

«Конечно, от шрамов грубеет кожа, от этого некуда деться, а их в твоей душе прибавилось, но я не опасаюсь, что покров твоей души станет вовсе непроницаем»… Ошибся ли в нем тогда отец Бенедикт, который никогда не ошибался? Переоценил ли, как и Бруно сейчас, добродетели своего духовного сына? Или наставник видел то, чего он в себе не видел сам? Или просто пытался к чему-то призвать?.. «Несправедливо это, майстер инквизитор. Причиняя другим боль, сами желаете от нее спастись? Не выйдет»…

Так вот в чем дело? Это и есть искупление, как его видит помощник, видел отец Бенедикт? Зондер должен помнить о боли, своей и чужой, но идти в бой сквозь нее? Памятуя, зная, чувствуя всё, поступать тем не менее рассудочно и не свихнуться от этого раздвоения натуры? Пропускать каждое, самое крохотное, движение своей и чужой души сквозь себя и в каждый следующий момент выбора все равно делать выбор правильный, расплачиваясь за него здесь и сейчас? Жить согласно разуму, но заставлять, принуждать себя всё чувствовать — и за других больше, нежели за себя самого?..

«Нахлебаешься крови, и своей, и чужой. Главное в этом — что потом будет в твоих руках, когда продерешься, наконец, сквозь шипы. Если ты к такому готов — вперед…»

— Так значит, Ты этого от меня хочешь? — чуть слышно пробормотал Курт, глядя на крохотный деревянный крестик, замыкающий собою кольцо бусин. — Это Тебе нужно от меня? Такой расплаты Ты от меня ждешь?..

Курт запнулся, запоздало спохватившись, что заговорил вслух, и поднял голову, оглядевшись. Копошение в кладовке все так же едва слышались, но Уве Брауна, толкущегося подле еще несколько минут назад, уже не было — кухня осталась пустой и безлюдной.

А ведь наверняка сейчас так же притихло всё в этом лагере. Суета, поначалу возникшая после учиненной над Йегером постыдной процедуры, уже улеглась в умах и теперь тихо переваривалась в чувствах. Бывшие соратники бывшего зондера сейчас должны быть одолеваемы унынием и растерянностью, вместе с подспудной радостью от того, как все разрешилось. Этим людям не надо нарочно копаться в своих душах, чтобы воскресить способность к состраданию, к чувству; как бы ни кроил их Хауэр, как бы ни требовала сама их служба умения загнать эту способность поглубже — все ж и они остались просто людьми, такими же, как тысячи других… Чем враг и сумел воспользоваться. Хельмут Йегер этого раздвоения не выдержал, не смог поступить рассудочно, находясь во власти эмоции, не смог сам взять над ним власть.

А майстер инквизитор должен с этим справиться. Чтобы пройти Ад на земле и не обрести его в посмертии… Вот только там нельзя уже будет ошибиться и поступить неверно, совершить не тот выбор, поддаться чувствам и не суметь сделать нужный вывод. Так стоит ли оно того?..

Стоит ли призрачная вероятность избавления себя от небесной кары опасности пойти по стопам бывшего зондера? Будь майстер инквизитор на месте Йегера — что бы он сделал? Задушил бы в зародыше любую шевельнувшуюся в душе эмоцию и поступил бы так, как подсказал рассудок? Либо попытался бы отыскать семью сам, никому ни о чем не говоря, дабы не множить излишне информированных о происходящем людей, либо поставил бы в известность вышестоящих, и все это — неизменно держа в уме как наиболее вероятный факт то, что семьи этой уже нет в живых, и все, что остается, — это исполнить свой долг, тем самым сорвав планы ее убийц? Йегер сделал другой выбор… Он ошибся. Зато не ошиблись те, кто выбрал его из множества остальных: эмоции предсказуемы, легко просчитываются и дают в руки любому, кто сумеет на них надавить, безграничную власть. На том же самом построена и часть работы самого господина следователя.

Надо просто знать, что именно и на кого может воздействовать…

Курт застыл на месте, распрямившись, чувствуя, как холодеет спина.

Надо было знать, на кого именно может это воздействовать. Надо было знать, что Йегер — молодой муж и отец. Надо было знать, насколько ценна для него семья. Надо было знать, что он провел несколько дней вместе с нею. Знать, когда возвращается в зондергруппу. Знать установленные Келлером и Хауэром порядки, знать, кого, когда и в какую очередь направляют в лагерь, знать, кого и по какой причине могут спровадить сюда не в срок…

Надо было иметь информатора в зондергруппе. Еще до того, как задумать операцию с участием бывшего лесничего.

— Зараза… — прошипел Курт со злостью, подхватившись с пола, и замер, упершись рукой в стену и торопливо прогоняя в голове мысли.

Информатор. Такие сведения должны не только добываться — обсуждаться. Должны обсуждаться сроки воплощения плана. Информатор должен быть давним.

Страницы: «« ... 1617181920212223 »»

Читать бесплатно другие книги:

Маленькие кустики земляники относятся к самым любимым и часто сажаемым ягодам нашего сада, они непри...
В данной брошюре мы постарались собрать самое основное из огромного опыта репродукции большого колич...
Степан Иванович Шешуков известен среди литературоведов и широкого круга читателей книгой «Александр ...
Такие явления, как телепатия, ясновидение и предсказание будущего, долгое время не вызывали доверия....
Ни у кого не вызывает сомнений, что свежие фрукты и овощи – это вкусно и полезно, поэтому многие стр...
Известно ли вам, сколько великолепных блюд можно приготовить из овощей, ягод и фруктов, выращенных н...