Главные роли (сборник) Метлицкая Мария
Андрей Витальевич замахал руками – что вы, что вы, в больницу ни за что! А потом, улыбаясь, кивнул на стоявшую истуканом в дверном проеме девицу:
– Я ведь теперь не один, Ольга Васильевна. – И, помолчав, смущенно добавил: – Ксаночка, моя жена. Познакомьтесь, – почти жалобно попросил он.
Ольга Васильевна онемела, спустя минуту, почти взяв себя в руки и кашлянув, она все же не сдержалась и брякнула в сердцах, не стесняясь девицы:
– Господи, и вы туда же, Андрей Витальевич! Уж от вас-то я этого вовсе не ожидала!
Он торопливо и сбивчиво стал что-то бормотать, что это совсем не то, что вы подумали, о чем вы, Ольга Васильевна? Это внучка Лерочкиной приятельницы из Севастополя, чудная девочка, учится здесь в педагогическом, не подумайте о нас плохо, это просто было так нужно, даже необходимо, Лерочка это бы одобрила, бормотал он. Девица вышла на кухню.
Ольга Васильевна вздохнула:
– Господи, ну какая разница, что об этом подумаю я! Думать надо было вам, милейший Андрей Витальевич, вы же в уме и твердой памяти, ну разве вам не известно, чем похожие истории заканчиваются? – От отчаяния у Ольги Васильевны выступили слезы на глазах. – В лучшем случае через полгода вы окажетесь в доме для престарелых, а в худшем сами знаете где. Ну как вы могли, столько женщин приличных вокруг, немолодых, но в силе. Нашли бы себе, в конце концов. И кашу бы вам варили, и яблоко натирали, и в сквере под «крендель» гуляли, а так разве можно?
Ольга Васильевна резко встала со стула, положила рецепты на тумбочку, кивнула через плечо и пошла к выходу. Вслед ей Преображенский продолжал бормотать, что все она не так поняла или он, старый дурак, не смог толком объяснить, что девочке негде жить, а квартира и так пропадет – наследников-то нет.
– Квартира? – Ольга Васильевна остановилась и резко добавила: – Квартира, говорите, пропадет? Девочку пожалели? А сами вы не пропадете? Себя бы пожалели, а не девочку! – гневно бросила она.
В коридоре стояла Ксаночка и держала в руках плащ Ольги Васильевны. Ольга Васильевна пристально посмотрела на нее и разглядела наконец ее лицо. Оно было не просто точено-красивым. Это было прелестное, тонкое и породистое лицо, темные, умные, глубокие глаза, красиво и четко очерченные пухлые губы, узкий трепетный нос и густые, длинные и богатые брови. «А она ведь красотка, – подумала Ольга Васильевна, – не сделанная, а природная, естественная красота, молодая Чурсина, ни убавить, ни прибавить. Удача природы. А главное – глаза. Не пустые, а полные смысла – тревоги, тоски и боли. Сейчас у молодых редко встретишь на лице такую палитру эмоций. В общем, девочка не простая, та еще штучка, с секретом». Ольга Васильевна усмехнулась, взяла из рук девушки плащ и дернула дверную ручку.
– Здесь все честно, это не то, о чем вы подумали, – услышала она тихий голос за спиной.
Ольга Васильевна обернулась и увидела искаженное отчаянием и стыдом лицо девушки.
– Что мне-то думать, – вздохнула Ольга Васильевна. – Это вы думайте, как потом с Богом разбираться будете, – бросила она и стала быстро спускаться по лестнице.
На улице у подъезда она устало опустилась на скамейку и стала себя грызть и ругать: «Какая же я дура, Господи, ну какое мое собачье дело? Все просто и банально. Ей нужна квартира! Но ведь и он не в маразме, добровольно, без принуждения, а расплата будет, непременно будет, только вопрос какая. Все с ними ясно, с этими приезжими девицами, без вариантов, но дело сделано, а мне-то что, своих забот – не расхлебаешь, но ведь какое прекрасное лицо! А глаза! Неужели и это уже ни о чем не говорит? O tempora, o more!» Вспомнив латынь, Ольга Васильевна медленно побрела к автобусной остановке.
Из головы абсолютно и начисто вылетело слово. «Возраст», – грустно подумала Ольга Васильевна и продолжала мучительно вспоминать, как там, черт возьми, наука о лицах? Физиогномика, что ли, нет, или не так? Надо будет дома в словаре посмотреть. Да ну его, слово – что слово? Все это полная чушь, ничто не работает, ни лицо, ни глаза. А работает только одно – жизненный опыт. Вот его-то вокруг пальца не обведешь. Это Ольга Васильевна знала наверняка. А когда подошел ее автобус, Ольга Васильевна вспомнила о том, что забыла купить кефир и хлеб, что прошла в своих горьких думах мимо магазина. Возвращаться не было уже никаких сил, и, плюнув на все это, она поехала домой. Осень в тот год набросилась рьяно и сразу – аккурат после короткого, как вздох, всплеска теплого бабьего лета, и сразу началась тяжелая пора – хроники, ранний грипп, респираторные. Ольга Васильевна, и сама простуженная, бегала по двум участкам, заменяя заболевших коллег. А в ноябре Шурик объявил о своем намерении жениться – сразу и безотлагательно. Ольгу Васильевну эта новость прибила и расплющила – сыну было всего 20 лет, и она в каком-то почти горячечном бреду и почему-то глубокой обиде и ревности начала рьяно разменивать квартиру – ни сердцем, ни головой невестку не принимая и положа руку на сердце принять и не пытаясь. Обмен нашли только в марте, и тогда же, весной, Ольга Васильевна переехала в другой район. Поначалу пыталась ездить на старую работу оттуда, но это было крайне утомительно – два автобуса, пересадка в метро – в общем, игра не стоила свеч. И летом, отгуляв отпуск, она уволилась и перешла в поликлинику около дома. Там тоже было все не просто – участок дали дальний и сложный, кабинет был окнами на север – темный и холодный, заведующая была из зануд и бюрократов, а медицинская сестра и вовсе манкировала обязанностями и, кроме того, попивала. Дома ночами Ольга Васильевна часто плакала, тоскуя по сыну и прежней, принадлежавшей только им двоим их общей и дружной жизни. Но – удивительное свойство человеческой натуры, спасительная внутренняя мимикрия – человек привыкает ко всему! Спустя два года почти попривыкла к новой жизни и Ольга Васильевна. Отношения с сыном и его женой худо-бедно из нервно и постоянно негативно-пульсирующих постепенно перешли если не в дружеские, то скорее в спокойные и почти дружелюбные. Закончились, слава Богу, вечные, постоянные обиды и претензии. На работе тоже как-то со временем все постепенно срослось и вошло в свое привычное русло. Ольга Васильевна успокоилась и стала наконец спать по ночам.
Как-то весной, в мае, в выходной Ольга Васильевна поехала в свой старый район в гости. Пригласила приятельница и бывшая коллега, офтальмолог Маечка, с которой Ольга Васильевна не теряла связи. Это были первые по-настоящему теплые, даже почти жаркие дни, и, выйдя из метро, Ольга Васильевна сняла вязаный жакет и медленно пошла через знакомые дворы, вдыхая запах только что распустившейся сирени.
По знакомым местам проходила с грустью, вспоминая и себя молодую, и сына, бегавшего тогда по этим дворам еще совсем ребенком. И его детский сад, и школу – словом, вспоминая всю свою прежнюю жизнь, кажущуюся сейчас ей почему-то абсолютно и безусловно счастливой. В знакомом дворе в песочнице галдела детвора, и Ольгу Васильевну вдруг окликнули, она замедлила шаг и стала растерянно оглядываться, зрение-то было уже не ахти. Прищурившись от яркого солнца, она увидела, что зовет ее и машет ей рукой седой и худощавый мужчина, сидящий у песочницы на скамейке. Ольга Васильевна подошла ближе и узнала в мужчине Андрея Витальевича Преображенского. Они обнялись, и она присела рядом, не веря своим глазам и радуясь, глядя на него – чисто одетого, гладко выбритого, посвежевшего и слегка загоревшего.
– Как вы, голубушка, милая? – радовался встрече он.
И Ольга Васильевна стала почему-то подробно рассказывать ему про свою жизнь – про сына, невестку, новую квартиру и работу. Он оживленно кивал и гладил ее по руке, глядя абсолютно спокойными и счастливыми глазами.
– А вы-то как, Андрей Витальевич? Что я все о себе да о себе, – смутилась Ольга Васильевна.
– Чудно, милая Ольга Васильевна! Просто чудно, вот с Кешей прогуливаюсь, Иннокентием, господином двух с половиной лет, – счастливо кивнул он на малыша в клетчатой, яркой кепочке и джинсовой курточке, ковыряющегося с пластмассовым ведерком в песке.
– С Иннокентием, – эхом повторила ничего не понимающая, ошарашенная Ольга Васильевна. – Значит, у вас все слава Богу? – попробовала еще раз усомниться она.
– Лучше и быть не может. Только непонятно, я его, – он кивнул на мальчика, – выгуливаю или он меня. – Андрей Витальевич счастливо засмеялся.
– А здоровье? – тихо спросила Ольга Васильевна.
– Да вполне, – быстро откликнулся он. – Да и думать мне теперь об этом некогда, столько хлопот! – заверил он ее.
Ольга Васильевна посмотрела на часы и, извиняясь, поднялась со скамейки. Опаздывала она уже минут на сорок. Они распрощались, и Андрей Витальевич галантно и церемонно приложился к ее руке. Слегка обалдевшая от увиденного и услышанного, Ольга Васильевна дошла до Маечкиного дома. Все были в сборе, ждали только ее. Маечка была в своем репертуаре – наготовила столько, что на столе не нашлось места для вазы с цветами. Было вкусно, весело и шумно, как всегда бывает в большой и дружной семье. Перед горячим Ольга Васильевна взялась помогать хозяйке – стала собирать со стола закусочные тарелки и пустые салатники. На кухне она остановила запыхавшуюся в хлопотах Маечку и спросила у нее, не знает ли она чего-либо о больном Преображенском, ее, Ольгином, бывшем больном. Маечка присела на стул, закурила, переведя дух, и сказала, что да, конечно, знает, так как полгода назад давала ему направление в глазную больницу на операцию, по-моему, катаракта, что ли. И еще о том, что он сейчас у нее на учете, что естественно.
– Ну, а жена его молодая, ребенок? – нетерпеливо перебила Ольга Васильевна.
– Какая жена? Господь с тобой, Оля! Это же все фиктивно было! Пожалел девчонку, родственница ведь дальняя или знакомая, что ли. Да и что квартире пропадать, а она потом замуж вышла, уже не фиктивно, гражданским браком, естественно, ну, и мальчишку родила. Ребята они чудные, и она, и муж ее, за дедом ходят, за родными так не следят. И в санаторий его отправляют, и питание, и уход – все достойно более чем, в общем, приличные люди, у него, слава Богу, настоящая семья. Дед счастлив, внука названого обожает, расцвел. Да и в квартире сделали хороший ремонт, короче говоря, продлила ему эта девочка жизнь и просто на ноги поставила, кто бы мог подумать, а вон как в жизни бывает вопреки всему. – Маечка вздохнула, качнула головой, затушила сигарету и бросилась доставать из духовки утку.
– Вопреки всему, – повторила вслух Ольга Васильевна и подала Маечке большое овальное блюдо под горячее.
Потом был еще долгий чай с фирменным Маечкиным «Наполеоном», и разомлевшая Ольга Васильевна стала наконец собираться домой. В метро было свободное место, и она, счастливая и отяжелевшая, плюхнулась на него и прикрыла глаза. Она думала о том, что опыт опытом, а вон оно как, слава Богу, бывает и еще что какое счастье вот так вот ошибаться. И еще о том, что в это сложно поверить, в наше-то безумное и недоброе время. А раз так, значит, по-прежнему можно верить в людей и еще на что-то надеяться. И повторяла Маечкину фразу:
– Вопреки, да, точно, вопреки всему.
И она вспомнила прекрасное и тонкое Ксанино лицо и глаза и, черт, опять забыла слово, ну, про эту науку о лицах. Все же наука есть наука. А с этим не поспоришь. И еще ее стало клонить в сон, и она очень боялась уснуть и, не дай Бог, проехать свою остановку.
Вторая натура
Вставать с утра было всегда тяжело. Он просыпался и еще минут десять не открывал глаза. Потом лежал с открытыми глазами, глядя в потолок, – недолго. Покрякивая, спускал ноги с кровати и несколько минут сидел так. Затем осторожно поднимался, надевал тапки и, почти не отрывая ног от пола, шаркая и покашливая, медленно шел в туалет.
Жена обычно кричала с кухни:
– Не шаркай! Поднимай ноги!
В ванной он долго разглядывал себя в зеркало, мял заросшие седоватой щетиной щеки, оттягивал нижнее веко, вертел головой, потом шел на кухню – в одних трусах.
– Надень брюки, – привычно сердилась жена. Она жарила яичницу. На столе стояли хлеб, масло и сыр.
– Ну побрейся, в конце концов, – продолжала она ворчливо.
Он не отвечал и молча резал хлеб. Она вздыхала и ставила перед ним маленькую чугунную сковородку. Яичницу он всегда ел прямо с горячей сковороды. Привычка с юности. Он вообще был человек привычек, а к старости они стали неотъемлемыми свойствами характера. Что поделаешь, привычка – вторая натура. Жена села напротив с большой чашкой кофе. Она никогда не завтракала. Только пила черный кофе с лимоном – всю жизнь. Тоже привычка.
– Вера опять не в духе, – грустно сказала жена.
Он поднял на нее глаза и в который раз удивился: даже утром она была, как всегда, прибрана и причесана, с подкрашенными губами, в голубом бархатном домашнем костюме.
Его это удивляло. И охота ей? Господи, неужели для него старается? Прожевав, он сказал:
– А с чего это ей быть в духе? Лично я ее понимаю.
– Да, – вздохнула жена, – жизнелюбием она – увы! – пошла в тебя.
Дочь была их общей болью – старая дева. Было ей уже под сорок – сухая, замкнутая, раздражительная. И в детстве характер был не сахар, а с годами – что говорить. Вечером приходила с работы – мать все подавала, убирала. Та – ни «спасибо», ни «как дела». Молча вставала из-за стола и уходила к себе. Если надо было к ней обратиться, они тихо и опасливо стучались в дверь ее комнаты.
– Надо разъезжаться, – настаивал он.
Господи, а как? В наличии была маленькая двушка, практически неделимая. Так и мучились. Дочери досталось все не по справедливости. Точная копия отца – худая, сутулая, с крупным носом и маленьким сухим ртом. В мужском варианте все это было вполне допустимо. Природа явно не расщедрилась, не кинув даже жалкой горстью малую часть материнской красоты, легкости и жизнелюбия. К домашнему устройству жизни она не имела ни малейшего отношения. Все это – ни стирка, ни глажка, ни готовка и закупка продуктов, ни какая-то любая другая помощь матери – ее абсолютно не касалось. Подруг у нее не было. В выходные вообще был сущий ад – из своей комнаты она не выходила, и отец и мать поочередно крутились у ее двери и робко стучались:
– Вера, поешь, попей чаю!
Она могла и не ответить. По молодости ее еще пытались с кем-то посватать или просто познакомить, но все старания знакомых оказывались нежизнеспособными. А с годами рекламировать такой «подарок» было и вовсе нелепо. С одиночеством дочери они со временем смирились, все прекрасно понимая, ни на что не рассчитывая, но боль оставалась болью.
Он молча доел яичницу и тщательно хлебной коркой собрал масло со сковородки.
– Что ты делаешь, ведь самый вред, – возмутилась жена.
– Нам уже все вред, – вздохнул он. – Одним вредом меньше, одним больше. – Он откинулся на стул, забросил ногу на ногу и закурил.
Жена собрала со стола посуду и встала к мойке к нему спиной.
Через плечо небрежно бросила:
– Да, кстати, не волнуйся, завтра я ложусь в больницу.
У него екнуло сердце.
– Что случилось? – испуганно спросил он.
– Да ерунда, просто обследование. В нашем возрасте надо делать обследование, – легко рассмеялась жена.
Он резко встал со стула.
– Не говори ерунды, – кипятился он, – просто так ты бы в больницу не пошла. Скажи мне правду, что-то серьезное?
– Говорю тебе, пустяки. Ну, желудок болит, поджелудочная барахлит – обычное дело. Витаминчики поколют, рентген сделают.
– А в поликлинике нельзя? – удивился он.
– Да это все сложнее, а так – все сразу и в одном месте. Удобно. Полежу недельку-другую, – деловито и спокойно продолжала она.
– Недельку-другую? – Он снова закурил и начал ходить по кухне. – Скажи правду! – настаивал он.
Жена вытерла руки и устало опустилась на табуретку.
– Я уже все сказала. Вещи я собрала. Проводишь меня?
Наутро он отвез ее в больницу. Немного успокоился – обычная районная больница, терапевтическое отделение, никаких хирургий, онкологий нет, слава Богу. Он приехал домой. Смотрел телевизор, полистал газеты, открыл холодильник – там все в кастрюльках и баночках на неделю точно. Она все предусмотрела. Без нее и ее вечных хлопот и звуков квартира казалась нежилой: ни тебе шума воды, звяканья посуды, урчания пылесоса – всего того, что обычно раздражало и мешало ему. Он лег на диван и уснул. Вечером пришла с работы дочь. Как всегда, все молчком. Открыла холодильник, греть ничего не стала, взяла холодную котлету, запила молоком.
– Поешь нормально, – сказал он.
– Я и так нормально, – бросила дочь.
– Не спросишь, как мать? – спросил он, внимательно глядя на нее.
– А что, уже что-то ясно? – холодно осведомилась она и вышла из кухни.
Дрянь неодушевленная – хотелось крикнуть ей вслед. Сдержался. К этому его планомерно и длительно приучала жена. Дочь – священная корова. Критике не подлежит. Несчастное существо. Ее можно только жалеть. Сами сделали урода, в сердцах подумал он. Какое-то время он сидел перед телевизором, щелкая пультом. Немного задержался на политическом ток-шоу, вслух повозмущался откровенному вранью и цинизму присутствующих, полистал журнал, выпил снотворное и погасил свет.
Спал он тревожно и рвано, ночью вставал курить, пил воду на кухне – ну, в общем, все как всегда.
Утром проснулся и удивился тишине. Сегодня он не позволил себе долго валяться, быстро встал, побрился и пошел на кухню. Там он застал следы разгрома после завтрака дочери – на столе вперемешку с хлебными крошками валялись обрезки сыра и колбасы.
– Наказание Господне, – ворчал он, убирая со стола.
Потом он достал из холодильника кастрюлю с бульоном, погрел его, перелил в термос, завернул в фольгу котлеты и вымыл ветку винограда и яблоки. Дорога в больницу казалась невыносимо долгой. В палате жены не было – на обследовании, сказала соседка по палате. Он вышел в коридор и сел на стул. Когда появилась жена, она всплеснула руками и начала его ругать:
– Ну что ты шастаешь с утра пораньше, заняться тебе нечем!
Он протянул ей пакет с едой. Она опять заверещала – ничего не надо, здесь всего хватает, может, похудею, дома не получается. Они сидели на диване в коридоре, и он внимательно разглядывал ее. Нет, никаких изменений, слава Богу, не похудела, не постарела. Свежа и прибрана, как всегда, даже губы подкрашены.
– Как Вера? – спросила жена.
– Все нормально. – Он деланно оживился. – Вчера ужинали вместе, болтали, она очень тревожится за тебя, – вдохновенно врал он. – А утром сделала мне омлет, представляешь?
Жена улыбнулась и недоверчиво качнула головой.
– Ну хорошо, иди! Я пойду посплю. Завтра много процедур. И не волнуйся, живи своей жизнью. Вечером позвоню.
Они поцеловались, и он ушел.
Домой он не поехал, а отправился по старому, такому знакомому и проторенному маршруту. Знакомому ему без малого последние двадцать лет. У метро «Динамо» он купил крупных розовых георгинов. Это были ее любимые цветы. Ему они не нравились – казались слишком вычурными и какими-то неживыми, что ли. Он вообще не понимал цветов без запаха. Почему-то вспомнилось, что жена любила сирень. Он позвонил в дверь, и она открыла ему – сразу же. Он всегда удивлялся этому.
– Ты что, под дверью стоишь?
– Стою, – серьезно отвечала она. А потом добавляла: – Просто я тебя чую.
Это была чистая правда. Она его чуяла. Роман их начался давно, двадцать лет назад, когда она, еще совсем молодая, двадцатисемилетняя аспирантка, пришла к ним в институт. Все оживились – новое лицо. К тому же вполне хорошенькое. Она была маленького роста, кудрявая и темноглазая, с узкой фигурой подростка – типичная травести. Тот самый тип женщин, которых всегда хочется оберегать и защищать. Желающих оберегать и защищать было множество – тогда еще из их института не начали уезжать молодые и перспективные умы. Жили шумно и весело, с шашлыками в Подмосковье на выходные, с капустниками и днями рождения. Жизнь била ключом. Почему она, молодая, хорошенькая и толковая, выбрала его – скупого на комплименты, сдержанного и немногословного, к тому же женатого «сухаря», – для него осталось загадкой и даже тайной. Целый год они боялись поднять друг на друга глаза, старались не обращаться друг к другу даже по делу и вспыхивали, оказавшись неожиданно рядом. Разрешилось все на чьем-то очередном дне рождения, когда после рабочего дня были сдвинуты столы, накрытые белым ватманом, и она поставила на стол закрепленную за ней неизменно ее фирменную кулебяку с капустой – длинную, как полено, украшенную косицами из теста. После шумного и, как всегда, веселого празднества он взялся ей помочь донести поднос с грязной посудой в столовую. Поднос не донесли. В длинном, уже темном коридоре, они бросились друг к другу нетерпеливо и яростно, неистово гладя друг друга и исступленно целуясь, стоя на осколках бедных, общепитовских тарелок. В этот же вечер он оказался у нее дома. Ее муж, архитектор, был в командировке. Жили они вдвоем, без детей, в маленькой однокомнатной кооперативной квартире, построенной родителями. Типичная интеллигентская квартира тех лет – скромная мебель, приличная библиотека, пара толстых журналов у кровати, на столике проигрыватель и стопка пластинок – от Прокофьева до Окуджавы. Она обожала поэзию и часами нараспев читала ему Ахмадулину и Евтушенко. Водила его на дни поэзии в Лужники, на скрипичные концерты в зал Чайковского. Встречались урывками, днем, сбегая с работы по очереди, с разницей в 15 минут, наивно думая, что никто об их связи не догадывается. Знали, конечно же, все. Но коллеги были людьми интеллигентными – ни ее мужу, ни его жене не донесли. Возникали разные внезапные квартиры – то его друга, убежденного холостяка и бабника, понимающего его ситуацию, то ее сестры или подруги, уехавшей куда-то и оставившей ключи на предмет полива цветов или выгула собаки. А однажды она ему объявила, что обращаться за ключами надобность отпала и что теперь он может приходить к ней.
– А архитектор? – удивился он.
– Его уже нет, – беспечно ответила она.
– Ты его что, убила и расчленила? – попробовал пошутить он.
– Не убила, а разлюбила. Хотя убить, честно говоря, было бы проще, – в тон ему пошутила она.
Сколько ей это стоило, он понял по ее измученным глазам.
– Я оценил, – помолчав, сказал он. И добавил: – Но из семьи я не уйду.
Почему-то он тогда испугался.
– Господи, я это сделала для себя. Мне удобнее не врать, чем врать, понимаешь? Да и потом, он этого не заслужил. Да ты не пугайся, все будет как было. Просто меняем дислокацию. – Она засмеялась.
К этой своей новой жизни он привык быстро. И все это стало таким необходимым и естественным для него, как, впрочем, таким же естественным и необходимым было и все то, что шло параллельной жизнью, – дом, семья, ребенок. Две параллельные, непересекающиеся рельсы жизни, посреди которых был он. Конечно, совесть мучила. Но он успокаивал себя. Все всем довольны. Жена в покое и неведении. У дочери есть отец. А у них с его возлюбленной есть любовь. Ну что поделаешь, если у него сложилось так! Страшно подумать, если бы он решился что-то изменить. Сколько страданий и боли! Ситуацию не провоцировал никто: его возлюбленная не предъявила ни одной претензии, жена ни о чем не догадывалась. Ах, если бы одна из его женщин оказалась решительнее и требовательнее, а другая проницательнее и подозрительнее! Быть может, что-то бы и изменилось. В общем, решительных поступков от него никто не требовал. И это вполне устраивало его. Да и годы брали свое – где взять ту отчаянную смелость и твердость? А сила привычки? Вот это точно было сильнее всего. Своя кровать, свой стул, своя чашка. Абсолютное взаимопонимание с женой – никаких конфликтов, все годами отлажено и работает как часы. Дом есть дом. Тихая гавань. К тому же сложный ребенок. Жена – друг, советчик, все всю жизнь пополам. Любимая тоже была и верным другом, и лучшей, нежнейшей любовницей. Легко выбирать между хорошим и плохим. А между хорошим и хорошим? От добра добра, как говорится, не ищут. Да что говорить, у кого-то складывается по-иному, а у него сложилось именно так. Да и поздно уже мучиться и разбираться.
Она сразу открыла ему дверь и отступила в коридор.
– Голодный? – спросила она.
Он покачал головой.
– Чаю?
Он кивнул. Она ушла на кухню, а он вошел в комнату и сел на диван. Эта квартира была знакома ему до мельчайших подробностей, до нитки – каждый книжный корешок, каждое пятнышко на стенке, каждая щербинка на мебели. Он откинул голову и закрыл глаза. Она принесла на подносе чай, лимон и варенье. Все как он любил.
– Что-то случилось?
– Леля в больнице, – сказал он. Слово «жена» он старался не произносить.
– Что-то серьезное? – нахмурилась она.
– Вроде нет, хотя не знаю, странно все как-то.
Она закурила.
– Помочь могу?
– Нет, справляюсь, – ответил он.
Они молча выпили чаю. Он спросил:
– Я посплю?
Не раздеваясь, он лег на диван, и она укрыла его пледом. Засыпая, он слышал, как тихо звякнули чашки на кухне.
Потом она кормила его ужином – жаренная кругляшами картошка, помидор, ветчина – все как он любил.
– Останешься? – тихо спросила она.
– Поеду, – покачал головой он. – Нехорошо как-то, да и Вера дома. Тоже мне, ребенок, прости Господи, – смущаясь, добавил он.
Она кивнула и протянула ему плащ.
Утром он поехал в больницу. Жена лежала в палате – бледная и измученная. Он присел на край кровати и взял ее за руку.
– Какие новости? – спросила жена. – Как Вера?
– Все слава Богу. Вера вчера пожарила картошку, – врал он.
Жена недоверчиво усмехнулась. Он замолчал.
– Слушай и, пожалуйста, не перебивай, – сказала жена тихо и твердо. И добавила: – Мне и так трудно. В общем, у меня завтра операция.
– Что-то серьезное? Не скрывай, ради Бога, – взмолился он.
– Подожди, – остановила его жена. – Пока ничего не ясно. Но есть подозрения, конечно, не самые хорошие, но все-таки все будет ясно только после. Окончательно ясно. Конечно, все мы будем надеяться на лучшее, но от нас, увы, уже ничего не зависит. Все решается там. – Она подняла глаза к потолку и слабо улыбнулась. – Но я сейчас не об этом. Здесь уже нечего обсуждать. Остается только надеяться.
– Господи, как ты могла, как ты все скрывала, ну как же так можно, – растерянно бормотал он.
– И что, кому бы было легче? Ну, начал бы ты нервничать раньше. Но я не об этом. Молчи и слушай, пожалуйста, – попросила жена. – Вот что я решила. И моя единственная просьба принять все к сведению и учесть. – Она подняла указательный палец и улыбнулась. Потом она глубоко вздохнула и, помолчав пару минут, продолжила: – В общем, вот что. Если будет что-то плохое, ну, ты понимаешь, о чем я. Ты сделай, пожалуйста, следующее. Пересели Веру в однокомнатную на «Динамо». А сам останься в нашей квартире. Так будет удобно всем. Мне так кажется. И я думаю, что я права. Вере давно пора отделиться, может, у нее еще что-то сложится. Надежд мало, а вдруг? В общем, идею мою ты понял. Сделай, прошу тебя, так. И тогда я буду вполне спокойна. – Сказав это, она приподнялась на подушке и улыбнулась: – Согласен? Отвечай! – требовательно-шутя сказала она.
Оглушенный всем сразу, он молчал, опустив голову. Молчала и жена. Потом он проговорил еле слышно, одними губами:
– Ты все знала?
– Ага, – беспечно сказала жена.
– И давно?
– Давно, недавно, да какая разница.
– Прости меня, – не поднимая головы, прошептал он.
– Уже простила, – легко ответила жена. – Ну, ты иди. Я устала, хочу поспать. Господи, все время хочу спать. Таблетки, что ли, успокоительные? Ну иди. Бледный ты какой-то. Ты вообще ешь?
Он молчал.
– Иди! – строго повторила жена.
Он кивнул и вышел из палаты. Поднять глаз на нее он не посмел. Смалодушничал, опять смалодушничал, мелькнуло у него в голове. Значит, она все знала и страдала. Значит, страдали все. Он думал, что самого жестокого он избежал. А надо было что-то делать. Тогда хотя бы одна из этих женщин была бы счастливой. Если бы не его малодушие. Если бы он был способен на поступок. Тогда бы разом все отболело и со временем успокоилось. А он мучил всю жизнь их обеих. Про себя говорить нечего. Сейчас он не в счет. Он преступник, жалкий негодяй. И заболела она из-за него. Прощения ему нет. Он вышел во двор больницы. Земля была усыпана желтыми и красными кленовыми листьями. Пестрый ковер. Он сел на скамейку и закурил. Идти он просто не мог – ватные ноги не слушались его. Трус и приспособленец. Разве он заслужил любовь таких женщин? Он сидел и плакал и курил одну за другой. Потом пошел мелкий холодный дождь вперемешку с острой, колючей крупой. Он поднялся и медленно пошел к метро. Вечером позвонила возлюбленная.
– Ну как там? – тревожно спросила она.
– Никак, – ответил он и положил трубку.
Ночью как заклинание он твердил только одно:
– Господи, я прошу тебя. За что ее? Меня, накажи меня. Это я заслужил наказание. Пожалей ее. Я все сделаю, только бы она жила. Никогда, Господи! Слышишь, никогда! Я клянусь тебе, она больше не будет страдать. Я все решил. Пусть поздно, но я все-таки решил. Накажи меня, Господи! Только оставь ее на этой земле. Никогда больше, никогда! Честное слово!
В восемь утра он уже был в больнице. Больше всего на свете он боялся посмотреть ей в глаза. Ее провезли мимо него на каталке. Она слабо улыбнулась и махнула ему рукой. Он прислонился к холодной стене и заплакал. Операция шла три часа. Потом к нему вышел врач. Врач был полный, молодой, с румяным, гладко выбритым лицом. От него пахло не операционной, а хорошим французским одеколоном. Коротко, как сводку, он произнес:
– Все оказалось лучше, чем мы ожидали. Метастазов никаких. Думаю, что все будет вполне нормально.
Врач развернулся и пошел по коридору. Мимо него сестрички провезли каталку, на которой лежала его жена. Она спала, и в ее руке была капельница.
Он вышел из больницы и пошел в сторону метро. На какие-то минуты серые, низкие облака разошлись и показалось неяркое осеннее солнце. Он улыбнулся и зашагал быстрее. Вышел он на станции «Динамо». И пошел привычной, известной ему дорогой – дворами, так быстрее.
Легко поднялся на третий этаж и позвонил в знакомую, обитую серой клеенкой дверь. Она открыла ему тотчас же – как будто давно стояла за дверью и ждала его. А может, так оно и было. И он в который раз этому удивился.
Жить, чтобы жить
Катя прибилась к нашей семье в далеких шестидесятых, когда наша бабушка была еще вполне в силе, родители были молоды и здоровы и снималась большая, старая и уютная дача в Ильинском. На даче, конечно же, настояла бабушка. Допустить, чтобы все пыльное московское лето девочки провели в городе, она не могла. Все бытовые невзгоды она сносила, впрочем, как и все остальное, мужественно. Ради одного святого дела – девочки должны быть на свежем воздухе. В те годы, правда, с большим трудом, но все же можно было найти молочницу – коров тогда еще держали и в ближнем Подмосковье. Все лето мы с сестрой пили теплое парное (брр-р!) молоко и ели свежие, только из-под курицы яйца. Бабушка четко следовала своей программе: главное – здоровье детей, восстановить его всеми силами, невзирая на равнодушие молодых и бестолковых родителей и возражения самих собственно детей. В детстве мы с сестрой были еще очень дружны – да что за разница в один год! Это потом у нас появились разные интересы и разные взгляды на жизнь. А в те годы у нас еще были общие куклы, маленькие алюминиевые мисочки и кастрюльки, в которых мы с упоением варили щи из подорожника и компот из рябины. Среди кукол у нас тоже были свои фаворитки. Я, например, больше любила кудрявую и розовую «немку», блондинку Зосю, а сестра выбрала брюнетку Элеонору, умеющую пищать невнятное «мама», если ее сильно опрокинуть назад. На даче, конечно, был абсолютный рай – целыми днями мы играли в старом, почти заброшенном саду, и бабушка нас звала только на обед, после которого следовал обеденный отдых – с книжкой обязательно, потом – компот с печеньем – и мы опять на свободе. Теперь уже до самого ужина.
Хозяйка дачи приезжала только раз в месяц – за деньгами. Родители появлялись в пятницу вечером, после работы. В общем, всю неделю – свобода. Хотя за калитку нас не выпускали – мало ли что? Но когда игры и кукольные обеды нам смертельно надоедали, мы висели на шатком заборе и приставали к прохожим. Тогда мы и познакомились с Катей. Сначала мы увидели, как маленькая девочка с трудом тащит большой оранжевый, в белый горох, бидон, и мы, конечно же, поинтересовались его содержимым.
Девочка остановилась, поставила бидон на землю, тяжело вздохнула и объяснила нам, что в бидоне подсолнечное масло. Еще она сказала, что зовут ее Катей и что живет она в поселке постоянно, круглый год с бабушкой. А родителей ее «черти носят по свету». Мы слушали все это, открыв рты. Особенно про «черти носят». И пригласили Катю в гости. Она кивнула и деловито сказала, что сейчас отнесет бидон, а то «заругается бабка». И еще ей надо покормить кур и подмести избу, а уж потом, после всех этих важных дел, она может и зайти к нам. Такое количество дел и важный и обстоятельный Катин тон вызвали у нас, у праздных бездельниц, конечно же, безграничное уважение. Мы слезли с забора и с жаром принялись обсуждать нашу новую знакомую. Во-первых, бабушку она называет бабкой. Мы сделали свои выводы. Старуха эта наверняка очень злобная. Да и к тому же как она эксплуатирует бедную сироту! Во-вторых, мы отчаянно позавидовали Катиной свободе. Нас на станцию одних не пускали. А сколько там было всего интересного: и крошечный рынок под ветхим навесом, где бабульки в платочках продавали мелкую морковку с зелеными хвостиками, большие, мятые соленые огурцы и семечки в кульках. А страшного вида мужики раскладывали на газете кучками мелкую серебристую рыбешку – плотву и карасей. Кучка – рубль. Бабушка покупала эту «мелочь» и жарила рыбку к приезду родителей. Отец ее обожал и называл «сухарики». В-третьих, на станции был длинный стеклянный магазин с названием «Товары повседневного спроса». Спрос тех времен был невелик, но даже эти скудные и убогие прилавки казались нам с сестрой сказочным царством – безвкусные заколки, расчесочки, убогие пуговицы, капроновые и атласные ленты, грубые толстые чашки, пластмассовые нелепые игрушки, пыльные ковровые дорожки, аляповатые кастрюли, блеклые торшеры на тонких ногах. И мы обязательно что-то канючили и выпрашивали у бабушки – заколку, которая ломалась через полчаса, или резиновый мячик, умудрявшийся потеряться в тот же день. Еще на станции стояла круглая, с облупившейся на боках желтой краской бочка с квасом и рядом тележка с мороженым. Мы выклянчивали у бабушки и эскимо на палочке в серебристой обертке и, конечно, выпивали по большой граненой стеклянной кружке кваса. От кваса наши небольшие детские животы раздувались, как воздушные шары. И мы были счастливы. Но бабушка ходила на станцию редко, ворча, что это мы – бездельницы, а у нее и так дел невпроворот.
Катя пришла к нам в тот же день, как и обещала, спустя пару часов. Маленькая, крепкая, на плотных не по-детски ногах, с серыми, мышиными волосиками в хвост и редкой челкой. В блеклом, застиранном, ситцевом платьице и потертых босоножках на босу ногу. Бабушка пристально оглядела Катю и, тяжело вздохнув – было время обеда, – позвала ее за стол.
Катя не отказалась, спасибо не сказала, а только с достоинством кивнула и уселась удобно на табуретку, жадно пожирая глазами стол. На столе стоял обычный для нас обед – винегрет, тертая морковь с яблоками, холодный борщ и котлеты с картошкой.
– Праздник у вас? День рождения? – спросила Катя.
Мы удивились и переглянулись.
– Почему праздник?
– На буднях так питаетесь? – теперь удивилась Катя.
Мы недоуменно переглянулись, а бабушка опять тяжело вздохнула.
После киселя с печеньем мы пошли в сад, где отец построил нам маленький шалаш из досок и веток, в котором у нас стояли стол с низкой скамеечкой, детская игрушечная плита и две кукольные кровати. Катя вытащила из кроватей Зосю и Элеонору, долго трогала их блестящие синтетические волосы, поднимала им платья, с удивлением разглядывала кружевные кукольные трусики и резиновые туфельки с носочками. Мы начали играть. Катя со всем соглашалась, подчинялась нам и выполняла все поручения, которые строгим голосом диктовала ей моя старшая сестра. А потом бабушка позвала нас читать.
Читали мы сначала по очереди вслух, а потом еще час – про себя.
– Я вас в саду подожду, – предложила Катя, не выпуская кукол из рук. Она, видимо, представила, как она будет два часа полноправной хозяйкой в шалаше в наше отсутствие.
Но бабушка сказала строго:
– Иди, Катя, домой.
– Завтра приходить? – с надеждой спросила она.
Мы с сестрой растерянно переглянулись. С Катей нам было совершенно неинтересно, и к тому же нам вполне хватало общества друг друга. Но разве мы, благовоспитанные девочки, могли ей ответить «нет»?
– Странная какая-то, – обсуждали мы Катю перед сном, лежа в кроватях.
– И вообще, зачем она нам нужна? – вредничала сестра. Она с детства уже была вполне прагматична.
– Пусть ходит, – милостиво разрешила я. – Жалко ее как-то.
И Катя стала приходить к нам с завидным постоянством. Просовывая крепкую маленькую ладонь в щель забора, она сама открывала калитку и, если мы были заняты, тихо сидела в саду на скамеечке и ждала нас. Однажды мы застали ее в нашем шалаше – она играла с куклами, не замечая нас.
– Положи на место, не твое! – крикнула сестра.
Катя вздрогнула и бросила куклу. В глазах у нее появились слезы. Мне стало жалко ее, и я протянула ей свою любимую Зосю.
– Хочешь, возьми, – предложила ей я.
– Насовсем? – тихо прошелестела Катя.
Я благородно кивнула. Сестра покрутила пальцем у виска. Катя быстро схватила куклу и бросилась к калитке, боясь, видимо, что я передумаю. К нам она не приходила три дня. На выходные приехали родители. Сестра рассказала им про куклу. Бабушка возмущалась, а мама отмахнулась – оставьте ее в покое. За что ее ругать? За благородный человеческий порыв?
Отец, правда, тоже был согласен с бабушкой, объясняя мне, что все наши вещи куплены на родительские деньги и уж советоваться по крайней мере мы с ними должны. Зачем они сыпали соль на мою рану? Я и так не спала по ночам, вспоминая мою прекрасную белокурую Зосю.
Господи, сколько потом я всего теряла в своей жизни, но, пожалуй, ничего мне так не было жаль, как ту глупую немецкую резиновую куклу.
Катя ходила к нам все лето – она рассказывала нам страшные истории про своих «непутевых» родителей, завербовавшихся на Север за «длинным рублем», любящих выпить и повеселиться. Про дядьку-алкаша, гонявшего свою бедную семью с топором по двору, про соседку Нинку, которая «дает» за стакан.
– Что дает? – спросили мы.
– То самое, – коротко ответила Катя.
Про «то самое» мы спросить уже не решились, видимо, постеснявшись своей безграмотности.
Все это было для нас и непонятно, и ново и вызывало какой-то, как мы чувствовали, нехороший интерес. И Катю, успевшую нам уже изрядно поднадоесть, мы все же принимали и просили рассказать еще что-нибудь. Из области неизвестного. В конце лета мама собрала какие-то наши вещи – платья, кофточки, гольфы. Сложила все это в сумку и отдала Кате. Катя вытащила по очереди вещи из сумки, придирчиво и внимательно осмотрела их, потом все сложила обратно и, гордо кивнув, важно удалилась. Сумка сильно оттягивала ей руку. Спасибо она, по-моему, так и не сказала.
– Обстоятельная какая! – смеялась мама. – А вообще-то бедная девочка. Ну в чем она виновата? Кто ее воспитывал?
Тогда я поняла: основная мамина черта – великодушие. Жизнь это впоследствии подтвердила не раз.
Отец тогда, правда, заметил, что подружки у нас могли бы быть и поинтереснее.
Весь год о Кате мы не вспоминали – нам было не до того, а когда снова пришло лето, наша старая знакомая опять возникла. В куклы играть нам было уже неинтересно, да и теперь у нас появилась новая дачная компания. Мальчик Вова, который играл на кларнете, и девочка Нелли, дочь известных художников. Нас уже выпускали за калитку. И на станцию за мороженым мы уже бегали одни. Да и в гости к новым друзьям уже тоже ходили без бабушки. А Катя, Катя оставалась при нас, нашим неотъемлемым придатком, нашим бессловесным пажом, нашей тихой тенью, сопровождавшей нас повсюду. Вроде бы она нам и не особенно мешала, но сильно раздражала – это точно. И своим убогим видом, и вечным усердным молчанием, и, как мы теперь стали понимать, непроходимо глупыми и неприглядными историями. Но она от нас не отлипала, видимо, искренне считая нас своими близкими подругами. И прогнать ее мы уже тоже не могли. К себе она нас никогда не приглашала, но все же однажды мы заявились к ней сами, без приглашения. Любопытство взяло верх. Мы увидели старый, убогий дом-развалюху, и неопрятный двор, и маленькую неряшливую старуху – ту самую «бабку», и молодую полную женщину, спавшую под яблоней с открытым ртом и в помятом платье.
– Мамка загостилась, – смущенно объяснила Катя. И тихонько стала нас выпроваживать.
Постепенно дачу мы поюбили и теперь уже стали бояться, что хозяйка Елена Сергеевна может нам в ней отказать, но этого, слава Богу, не происходило, и в конце мая мы заезжали опять. Теперь у нас образовалась большая теплая и душевная компания – поездки на велосипедах на озеро, игра в кинга, гитары, песни и, конечно, романы. Мы с сестрой здорово вытянулись и превратились в самых высоких девочек в классе, роста своего мы даже стеснялись. Это сейчас был бы предмет гордости и больших карьерных перспектив, а тогда…
А вот Катя оставалась такой же маленькой, приземистой, только стала как-то еще шире в плечах и полнее в ногах. Теперь мы говорили только о мальчиках, придумывали небылицы и отчаянно выпендривались друг перед другом. А вот Катю это, кажется, совсем не интересовало. В девятом классе мы от дачи отказались – бабушке стало это не под силу, и нас отправили в лагерь на море. Там все закрутилось с удвоенной силой – свидания, поцелуи, расставания, дружба «навсегда». А вот в последнее школьное лето дачу пришлось снять снова – теперь уже больше из-за бабушки, которая после болезни была очень слаба. И уже мы стали ухаживать за ней. А сами мы в даче не нуждались, воспринимая ее теперь почти как наказание. В Москве было, конечно же, гораздо интереснее. Тогда, в то последнее школьное лето, Катя возникла опять – коротенькая, почти квадратная, без какого-либо намека на талию. Волосы свои она теперь коротко стригла, но, тонкие и прямые, они не слушались ни расчески, ни щипцов, и сестра, всегда острая на язык, смеялась над Катей, говоря, что похожа она на соломенного страшилу из «Волшебника Изумрудного города». И в этом была своя правда.
Но от Кати появился вполне реальный толк – когда нам надо было сбежать в Москву на свидание, Катя оставалась приглядывать за бабушкой. Грела ей обед, выводила посидеть в сад в старом плетеном кресле. Бабушку Катина забота тяготила, но она терпела, понимая, что стала обузой для нас, молодых девиц. И, вздыхая, отпускала нас, покрывая наши тайные побеги перед родителями. Кате в награду мы привозили туземные пластмассовые заколки из привокзального киоска, перламутровую помаду, купленную у цыганок в переходе, или колготки с ажурным рисунком. Катя все внимательно рассматривала, с достоинством перебирала и уносила с собой. Так задешево мы покупали свою свободу и убаюкивали неспокойную совесть.
Осенью, съезжая с дачи, мы опять оставляли Кате ненужные вещи – старые джинсы, куртки, остатки косметики. И прочно забывали о ней еще на один год. Потом мы поступили в институт: я – в текстильный на тогда еще не очень модный факультет моделирования женской верхней одежды, а сестра – в экономический. Началась развеселая пора – студенческая жизнь. Дома мы старались бывать как можно реже – там теперь было совсем грустно и уныло. Тяжело уходила бабушка, уже почти совсем ослепшая. Мама разрывалась между работой и домом, а мы, молодые и здоровые эгоистки, были увлечены своими страстями и такими важными, как нам казалось, делами.
Вот тогда снова на нашем горизонте возникла Катя. На сей раз с чемоданом в руках. Она пила на кухне чай и обстоятельно и деловито рассказывала маме о планах на жизнь – бабка ее померла, непутевая мать опять моталась по свету, а Катя решила устраивать свою жизнь. Наша мама советовала ей получить хорошую специальность повара или парикмахера. Катя кивала и подробно выспрашивала, какая из профессий более доходная. Остановились на кулинарном училище.
– При продуктах все же, – вздохнув, сказала Катя.
Она подала документы, устроилась в общежитие. Заходила она к нам теперь совсем редко, раз-два в месяц. Мы с сестрой бросали ей «Привет» и дежурное «Как дела?» и убегали в свою распрекрасную жизнь. Она же теперь общалась с нашей мамой, долго пила на кухне чай вприкуску, шумно прихлебывая, и подробно рассказывала о своем житье. Жилось в общежитии ей совсем несладко – драки, скандалы, вечные пьянки. Уж чего только она не навидалась за свою молодую жизнь, но даже она не могла к этому привыкнуть.
А потом окончательно слегла совсем ослепшая бабушка. Мать рвалась между домом и работой, отец старался приходить как можно позже. А мы, молодые нахалки, помогали урывками и кое-как. Как-то получилось, что мама отдала Кате связку запасных ключей и она забегала днем покормить или переодеть бабушку. Заодно что-то подстирывала, прибирала и даже пыталась приготовить ужин. Мать, конечно, подбрасывала ей денег. Но Катя сначала отказывалась, объясняя свою помощь своим же интересом:
– Я у вас тут душой отдыхаю, днем посплю часок в тишине, чайку попью.
Но деньги потом все же стала брать, да и подарки тоже – что, впрочем, вполне естественно. Теперь Катя отстаивала шестичасовые очереди в универмаге «Москва» и стала обладательницей финского стеганого пальто, австрийских сапог на каблуке и югославского костюма из ангорки. Правда, это помогало мало – несмотря на модные и вполне солидные тряпки, Катя оставалась все-таки приезжей. Воистину девушка может уехать из деревни, а вот деревня из девушки… К тому же в свои двадцать с небольшим она была уже вполне тетка – на вид ей можно было дать и тридцать, и сорок.
Само собой получилось, что чаще и чаще она оставалась у нас ночевать. Спала она в бабушкиной комнате – и это было всем очень удобно. Вставала позже нас, когда мы, уже выпив кофе, прихорашивались в прихожей, готовые к бурному дню. Старалась не попадаться на глаза, не мешаться под ногами. И со временем абсолютно мимикрировала под нашу жизнь.
Первой замуж выскочила сестра – все как положено, по праву старшей. Муж ее был студентом консерватории из очень интеллигентной, зажиточной и известной азербайджанской семьи. Его родители – а власть их была очень сильна – настояли на переезде молодых в Баку. Сестра долго сопротивлялась, но все же перевелась в бакинский вуз и подхватилась за мужем. Был он записной восточный красавец – высокий, черноглазый, с маленькими жесткими усиками и прекрасными тонкими руками музыканта. Семья мужа приняла сестру настороженно, и все очень переживали, что старший (и главный!) сын женился на иноверке. Но в запасе были еще два сына и дочь – в общем, смирились. Свадьбу гуляли три дня, как положено, шумную и роскошную, со всеми атрибутами Кавказа. На свадьбу мы с отцом приехали вдвоем – мать осталась с бабушкой, у Кати были какие-то экзамены. Из Баку мы уезжали с неподъемными баулами – вино, фрукты, цветы. Все, чем одарила нас щедрая восточная родня. Дома без сестры было невыносимо грустно и одиноко. Сестры не было, зато теперь в доме была Катя. Теперь уже она жила у нас постоянно, потихоньку перевезя из общежития свой нехитрый скарб. В родном доме я тоже долго не задержалась – через полтора года вслед за сестрой ушла «в замуж», как говорила Катя. Правда, это все было не совсем так – любимый мой был женат и имел двоих детей, но с женой не жил, оставив ей свою квартиру, а жил в полуподвале мастерской на Кировской. Он был скульптор. В эту мастерскую перебралась и я. Быт наш был скуден и убог – маленькая, плохо отапливаемая мастерская без горячей воды, я студентка, да и его заработки были невелики и к тому же от случая к случаю. Мы бедствовали, но, как водится, в молодости это не воспринимается трагически. К тому же мы были страстно друг в друга влюблены и потому абсолютно счастливы. Тогда, в тот год, умерла бабушка, и на похороны приехала моя глубоко беременная сестра. Ночами мы разговаривали с ней бесконечно, и она призналась, что стала абсолютно покорной мусульманской женой – обеды, уборки, бесконечные родственники, преимущественно мужского пола, где она постоянно подает, убирает и опять подает. Она тихо, чтобы не узнали родители, плакала и говорила о том, как ей ох как несладко. Хотя в бытовом плане проблем не было никаких – прекрасная квартира, машина, деньги. Говорила она, что очень любит мужа, но все-таки она попала в чужой мир, где многое ей непонятно и чуждо, но менять свою жизнь она не может и скорее всего не хочет.
А я говорила ей о своей любви, о дырявых сапогах, штопаных колготках, пустой жареной картошке на ужин, о том, что мой любимый и не думает разводиться и что я не нашла общего языка с его детьми. И еще тоже о том, что свою жизнь я не променяю ни на какую другую. Мы долго молча сидели обнявшись и обе горько плакали. И еще мы поняли, что наша юность и беззаботность безвозвратно ушли. И что мы стали уже совсем взрослыми женщинами, каждая со своей непростой судьбой.
На похоронах и поминках уже вовсю хозяйничала Катя, тихо и четко давая всем распоряжения – работягам на кладбище, соседкам, накрывающим поминальный стол и пекущим традиционные блины, в общем, было ясно, что она здесь вполне хозяйка. Теперь она жила в нашей бывшей с сестрой комнате, и было странно видеть там ее вещи – кружевные, вязанные крючком салфетки, горшки с фиалками, кулинарные книги, портреты артистов на стене. Словом, ее порядок и ее представление об уюте.
– Зажилась она тут у вас, мам, – жестко сказала сестра.
– Что ты! – испуганно всполошилась мать. – Я без нее бы пропала! Все хозяйство на ней – и стирка, и уборка, и магазины. Столько лет она бабушку тянула! А пироги какие печет – отец оторваться не может. Я только Бога молю, чтобы она от нас не ушла, замуж не выскочила, эгоизм, конечно, но мы без нее пропадем.
– Да не придумывай! – усмехнулась сестра. – Жили как-то и без нее, не пропали. А теперь ее вообще отсюда не выпрешь, прижилась накрепко, – зло добавила она.