Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть I. Страна несходства Фурман Александр
Часть I
Страна несходства
…и я задрожал от любви и страха. Я увидел, что далек от Тебя в этой стране, где всё от Тебя отпало [In regione dissimilitudinis («в стране несходства»)], и будто с высот услышал я голос Твой: «Я пища для взрослых: расти, и ты вкусишь Меня. И не ты изменишь Меня в себе, как телесную пищу, но ты изменишься во Мне».
Августин А. «Исповедь». Кн. 7, X.
Мартовский снег
Двухлетний кареглазый Фурман гулял этой зимой с приходящей няней в дальнем уголке детского парка с семейным названием «Третий Дом». Ходили в этот дальний уголок через уютные московские проходные дворики, мимо всех брейгелевских – на русский лад – зимних забав, вдоль забора из железных копий, по пустым аллеям с одеревеневшими тополями, дубами, кленами…
На знакомой полянке в уже грязноватом мартовском снегу копошились младенцы, бродили молодые мамаши, бороздя колясками рассыпчатое месиво, лениво переговаривались бабки и няньки, рассевшиеся с вытянутыми ногами на очищенной скамейке.
Фурман отдал кому-то свой железный совок, получил взамен лопатку и принялся докапываться до потаенных слоев.
Иногда быстро выходило солнышко, на глазах набирая силу, – закутанный Фурман успевал разогнуться и с радостным прищуром оглядеться, – и тут же скрывалось. И Фурман снова начинал прихлопывать, носить пирожки, ковырять ходы и просто бессмысленно подбрасывать, порой откладывая лопатку в сторону и помогая себе чем можно…
Именно в такой момент он боковым зрением заметил какое-то неторопливое направленное движение к лежавшей рядом лопатке. Фурман успел схватить ее, но и эта маленькая раскоряка с голубыми холодными глазищами – тоже, причем за ручку. Она молча тянула лопатку к себе. Неужели это была ее лопатка? – Не может быть!..
– Дай! – проскрипела девчонка и рванула опять. Но тут уж Фурман держал крепко и неожиданно для себя вырвал лопатку совсем. Оба растерянно замерли.
– Дай! – Пока она не плакала.
Фурман отвел руку с лопаткой и, чуть-чуть отвернувшись, с демонстративной деловитостью пару раз копнул.
Эта дразнящая игра – со все более резким верчением и нагловатыми копательными движениями – успешно повторилась несколько раз, прежде чем девчонке удалось со злым всхлипом вцепиться в фурмановскую шубу и, почти одновременно, в лопатку. «Ух ты!..» – возмущенно почувствовал Фурман и дернулся изо всей силы. Девчонка легко слетела и, сев в снег, заорала громко и противно. К ней уже шла ее мама.
Смиряя волнение, Фурман стал быстро, не глядя копать.
Мама разговаривала с маленькой злючкой довольно сухо: «Ну-ка, вставай! Кончай реветь, поднимайся, кому говорят?! Сама виновата – нечего было приставать. Твоя лопатка вон где лежит, а это чужая!» Заметив свою лопатку, та враз перестала и даже посветлела. Но тут подоспела фурмановская нянька, плотная, розовощекая, – схватила его сзади, тряхнула и довольно крепко наподдала. «Я-т-тебе попихаюсь! Ишь!..» – и наподдала еще. Лицо у нее было как будто строгое, но при этом почему-то радостно-возбужденное.
С освободившимися руками она не спеша двинулась к скамейке, оглядываясь и как бы одобрительно кивая разъяренному, красному Фурману.
Гулянье было испорчено, все занятия потеряли смысл, день померк. На обратной дороге Фурман отказался держаться за нянькину руку (только при переходе через улицу хмуро дал себя взять) и, оказавшись уже на «своей» стороне, пошел впереди с независимым видом. Прохожие – кто с улыбкой, кто сердито – расступались, и нянька, посмеиваясь, сделала ему знак приблизиться, мол, ты ж мешаешься. Но Фурман продолжал выдерживать дистанцию, хотя обида его уже как-то подыссякла.
Они дошли почти до ворот фурмановского двора, когда мимо, тормозя, проехала бежевая «Победа» с шашечками, остановившаяся у самого ихнего подъезда, и из передней двери стала вылезать фурмановская мама.
– Хэ?! Это мама приехала?! – изумился Фурман.
– Не беги! – нянька хотела схватить его за руку, но он ловко увернулся и – полетел-полетел по расчищенному, почти бесснежному тротуару…
Мама поглядела в его сторону приветливо и озабоченно. Фурман с доброй, понимающей улыбкой обежал подозрительную лужу перед воротами и уже готовился подпрыгнуть, чтобы мама поймала его, но тут она вдруг укоризненно сказала, выставив ладонь: «Стой, Сашура! Подожди!» Ей надо было что-то вытащить из задней дверцы.
Фурман остановился, чуть не споткнувшись, и на лице его застряло какое-то смазанное, спутанное выражение.
…Подошла нянька и, взяв Фурмана за плечи, отвела его в сторонку. Они стояли и смотрели, как мама с трудом вытягивала из глубины машины какие-то черные изогнутые прутья странной конструкции и ставила их на дороге, вызывая молчаливое недовольство прохожих. Наконец машина уехала.
– Это я купила нам новые кресла! – сказала мама и пошла звать дедушку, оставив Фурмана с нянькой сторожить.
Фурман тоскливо посматривал по сторонам.
– Вишь ты, кресла… – мягко, сама себе сказала нянька.
Фурману было нехорошо, в груди и в коленках какая-то пустая тяжесть, какие-то комки…
Засада
Летом, уже несколько сезонов подряд, Фурманы снимали у понравившихся хозяев половину дачи в Удельной. Жили они там теперь вчетвером: бабушка с дедушкой, десятилетний Боря и маленький Фурман.
…Утром, дотянув с блюдца последнюю чайную водичку, с удовлетворением почмокав и пробормотнув «сиба…», зверушка вылезла из-за стола и направилась к картонному ящику с игрушками. Поперебирала их, что-то нашептывая, потом взяла со стула белую панамку, надела ее на свою стриженую головенку и появилась на крыльце, щурясь на солнце.
Волнами накатывали запахи сада. Невидимые источники звуков жили своей жизнью.
Откуда-то вынырнул голоногий Боря и стал делать приглашающие знаки. Фурман боком, осторожно приседая, спустился со ступенек, и Боря повлек его в сторону калитки: скоро должен придти сосед, длинный дядя Макс, а вон там, видишь? – яма. Надо сделать в ней засаду… (Пришлось еще объяснять, что такое «засада».)
Насчет «ямы» Боря, конечно, слегка переборщил, но метрах в пяти от калитки действительно имелась неглубокая земляная выемка. Принесли лопату и совок, и работа закипела.
Земля здесь была сероватого цвета, сверху довольно сухая, но когда ее чуть-чуть расковыряли, запахла остро и призывно. Солнечный свет сквозь листву прыгал и сверкал.
Братья уже заранее хохотали, представляя, как подпрыгнет от испуга тощий дядя Макс: «Р-руки вверх! Кых! – Ай-яй-яй!.. Шлеп…» – от смеха они попадали на землю, но потом снова принялись за дело.
– Боря! Что вы там делаете? – спросила бабушка из кухни через открытую дверь.
Боря, не отрываясь, буркнул глухим голосом: «Засаду».
– Боря! – не расслышав, крикнула бабушка уже построже.
– Засаду! – ответили ей оба.
– Шли бы лучше гулять на улицу. В земле там не испачкайтесь, смотрите… – успокоилась бабушка.
Младшей зверушке уже давно надоело тыкать своим совочком, и Боря, наконец, тоже останавливается, деловито оглядывая «засаду»: невысокий бруствер, за которым можно прилечь вдвоем. «Надо сюда еще травы немножко, для маскировки, – задумчиво хмурясь, говорит он. – Или каких-нибудь веточек… Ну-ка, поищи!» – А-а, веточек… Боря вскоре оглядывается и кричит: «Да ты чего рвешь-то, дурак?! На земле!..»
Нащипали травы, и Боря сложил пучки на бруствере.
– Ну-ка, спрячься здесь, а я посмотрю, видно тебя или нет. – Боря отошел к калитке. – Убери голову-то!
Зверушка, улыбаясь, припала щекой к земле и разглядывает тихую травинку.
– Хорошо! Теперь ты посмотри, а я спрячусь!
Боря ставит зверушку у калитки и велит отвернуться, потом – уже издалека – кричит: «Смотри!»
Странно: Бори нигде нет… Только чьи-то голые ноги лежат под яблоней.
Глухой голос: «Ну как? Видишь меня?»
– Не-е-ет!
Фурман ждет приказа, но светлые ноги лежат там, не шевелясь. Возле калитки намного жарче, чем в засаде; солнце упирается в некрашеные сучковатые доски забора, припекает панаму, слепит глазенки… Ноги под деревом медленно согнулись и потом вдруг исчезли совсем.
В калитку с гудением тыкаются два шмеля: одного почти сразу уносит вверх, а другой – поджатый, крепкий – поискал щелку и заполз в нее.
Боря все молчит. Может, его уже там нет? Обманул опять и ушел… Но Боря, наконец, зовет…
Время в засаде тянется медленно.
– Когда же дядя Макс придет?
– Да придет! Ты спрячься получше!
– Ты говорил, скоро?!
– Скоро придет.
– Через два часа?
– Нет, раньше, – усмехается Боря. – Ты следи за калиткой, чтоб нам его не прозевать! Надо потише разговаривать. Ты голову пониже…
За щелями забора ходят тени. Боря лежит на боку, вполоборота к маленькому, и советует ему проверить патроны в тяжелом черном пистолете. – Проверить патроны?.. А как это?
…Мелькнула за забором тень, и вошел дядя Макс.
Боря, скорчившись за бруствером, начинает давиться от смеха. Фурман, выставив голову с хохолком и подняв брови, с веселым ожиданием смотрит на дядю Макса. Тот запирает калитку, идет по дорожке и говорит: «Привет, ребятки! Чем это вы тут занимаетесь?»
Боря все смеется. Он явно неспособен к отдаче приказаний. Маленький Фурман в растерянности: надо же сказать «здрасьте»? Или сразу стрелять? Не дождавшись ответа, дядя Макс направляется к дому. «Давай!..» – еле выдавливает из себя Боря. Стоя на четвереньках, Фурман чуть приседает и, дернувшись вперед, вдруг гавкает, как собака: «Ау-у!!! Руки вверх!» Боря просто изнемогает. Дядя Макс оборачивается и с кисло-внимательным видом спрашивает: «Что? Это вы ко мне, ребятки?..» Фурман, не зная, что делать дальше, падает рядом со старшим братом и тоненько хихикает…
Поглядывая на Фурмана, Боря весь вечер чему-то улыбался. Фурман поначалу добродушно подхихикивал: мол, как мы его, а? – но потом стал догадываться, что тут что-то не так.
Натюрморт
В саду, между цветочными грядками, хозяева дачи выставили на солнышко десятилитровую банку, на треть заполненную черной смородиной. Крупные, крепкие, с мохнатыми хвостиками ягоды сверху были покрыты слоем сахарного песка. Банка стояла себе и стояла, стекло уже слегка запылилось. Рядом росли огромные гладиолусы, на голову выше Фурмана.
Он проходил туда-сюда мимо банки, приседал, когда никто его не видел, и с тихим восхищением разглядывал сквозь стекло ягодные тельца, просевшую и взбугрившуюся сахарную поверхность. Вход в банку, которая доходила Фурману до пояса, был на удивление узким: в целом она напоминала больную, уродливо раздувшуюся бутылку. И стекло у нее было не как у обычных банок, а какое-то смугловатое, даже чуть фиолетовое… Сквозь него темно-синяя смородина, засыпанная густым сахарным снежком, звала и манила до невозможности, и казалось загадочным, что все это, весь этот сонный мир можно… поесть.
День выдался пасмурный. Под стать провисшему небу, посерел весь воздух. На его обтекающем фоне и огромные нежные гладиолусы, и пестрые астры, и притихшие печальные розы – все яркое словно помертвело и испуганно завернулось с краев, а зеленое, наоборот, влажно надулось.
Фурман выходил в вельветовой курточке с теплой подкладкой и в толстых чулках; оглядываясь, приближался к банке. Так – прогуливался. Трогал пыльное стекло. Заглядывал через горлышко. Он боялся, что если банку наклонить, все высыпется, порядок нарушится – будет видно.
Быстрые серые клочья низко неслись по небу.
Любое прикосновение холодило пальцы. Она оказалась тяжеленной: едва лишь он, обняв, попробовал наклонить ее, она чуть не вывернулась, и он, сам еле устояв на ногах, в страшном испуге вернул ее в прежнее положение.
Ему теперь уже просто хотелось это есть, жевать – любоваться он устал. При одном воспоминании о банке его охватывало странное чувство презрительной близости, переходящей в ненависть и готовность к разрушению…
Однажды вечером Сергей Сергеевич, хозяин дачи, случайно увидел Фурмана рядом с банкой. А чего она там пылится, солнца-то давно нет, того и гляди дождь пойдет, – решил он и занес банку на террасу.
– Ну-ка, попробуем, что тут у нас получилось… – с сомнением пробормотал он. Фурман, стоя неподалеку, следил за ним растерянным, мутным взглядом. Одним свободным движением Сергей Сергеевич наклонил банку и ложкой (вот как, оказывается, надо было – ложкой!..) легко зачерпнул заветную горсть. Смешно пожевав губами, он посмотрел на маленького Фурмана и сказал: «Нет, рано еще. Еще не готово… Хочешь попробовать? Иди сюда, угощу».
Вкус у ягод был самый обыкновенный, черносмородинный, но с какой-то затхлостью, и сахар – отдельно.
…Снова начались солнечные дни; приехавший в воскресенье с фотоаппаратом папа искал свежих композиционных решений, и как-то у него в голове соединились гладиолусы, маленький Шунек и эта здоровенная банка, опять пылившаяся в саду. Это была находка!
Фурмана пришлось всем долго уговаривать, он был какой-то заторможенный.
– Сашуня! Встань сюда! Сашуня, улыбнись! Ну? Улыбнись!..
– Вынь палец изо рта! – сказала бабушка.
– Поближе к ней встань, чуточку поближе! – советовал дедушка. – А то не влезет.
– Убери палец!
Пока Фурмана «щелкали», он смотрел на всех тревожно и недоверчиво, как будто ждал чего-то нехорошего. Потом он вдруг расплакался, и съемку пришлось прекратить.
Встреча
Утро на даче было таким серым и влажным, что казалось – неминуемый дождь вот-вот зарядит до самого вечера. Но вскоре погода неожиданно исправилась, а к полудню солнце уже немилосердно припекало распаренную землю. Сначала гулять было нельзя из-за сырости, потом – из-за жары… Фурман суетливо метался туда-сюда, и бабушка со сдерживаемым раздражением каждые десять минут выпроваживала его из дома «подышать еще немножко». Справедливо решив, что эта игра намного увлекательнее всех прочих предлагаемых бабушкой занятий, Фурман продолжал свою беготню до тех пор, пока бабушка не пригрозила его нашлепать.
Когда он пробудился от тяжкого послеобеденного сна, за окном еще играло солнце, но даже внутри дома ощущалось присутствие некой посторонней тени. Выйдя с заспанным лицом во двор, Фурман с испугом обнаружил, что полнеба занято гигантской черной тучей. Он побежал сообщить об этой новости бабушке с дедушкой, и они озабоченно заговорили о том, что ведь сегодня суббота и вечером надо будет идти на станцию встречать Басю, которая повезет много сумок. Фурман тоже запросился встречать маму, но на него только махнули рукой: куда тебе, посмотри на небо, будет гроза! Чуть поныв для порядка, он согласился, что ему лучше никуда не ходить.
Однако, вопреки паническим ожиданиям, страшная туча больше никуда не двигалась. Она мрачно висела на одном месте, и хотя под ней все потемнело и съежилось, на ближней половине неба в голубой пустоте по-прежнему палило и ослепительно сверкало солнце. Похоже, здесь можно было продолжать жить – и даже тревожно любоваться этой величественно застывшей картиной… Впрочем, если присмотреться, с тучей происходило что-то нехорошее: в глубине ее туманно отвисшего брюха, словно на маленькой цирковой арене, мчались, сталкивались и в полной тишине пожирали друг друга пепельно-жемчужные и синячно-желтые слои и обрывки, заряженные дикой юной злобой. Старая туча пока еще удерживала в себе это бешеное роение, но что будет, если эти вырвутся наружу… Пару раз ужаснувшись творящемуся на небесах, Фурман в дальнейшем предпочитал отсиживаться в комнате: немного полепил, порисовал, повозил машинку…
Ужин прошел тихо. Помыв посуду, бабушка ненадолго вышла на улицу и, вернувшись, сказала, что уже пора потихоньку собираться; кстати, и погода, кажется, опять разгулялась. Они с дедушкой заспорили, кому идти – каждый старался уберечь другого от ношения тяжестей. «Я хочу нести!» – влез Фурман, абсолютно уверенный, что ему откажут, и желавший лишний раз отметиться в качестве хорошего мальчика. Но бабушка вдруг решила пойти на станцию вместе с ним: мол, все равно он не заснет, пока не увидит Басю, а так хоть побудет на свежем воздухе лишние сорок минут. Фурман, который без всякого притворства боялся грозы, в растерянности стал выдумывать разнообразные причины, не позволяющие ему принять участие в этом походе. Устав от споров, бабушка отправила его посмотреть на небо «своими собственными глазами». Он обиженно вышел на крыльцо – и с обескураживающим удивлением убедился в том, что наверху и вправду все опять изменилось: страшная туча куда-то исчезла, а через весь небосвод тянется, точно дорога, узкое синее облако – длинное, но совершенно безобидное, и заметно опустившееся солнце ласково золотит его края своими лучами.
О дожде можно было больше не думать, но заботливый дедушка все равно заставил их захватить с собой зонтик.
Выход за ворота был для Фурмана достаточно большим событием. День и без того был наполнен разными переживаниями, а теперь еще и непривычно поздняя прогулка и предстоящая встреча с мамой… – Фурман был слегка перевозбужден, и бабушка крепко держала его за руку.
На заросших тенистых обочинах проселочной дороги в этот час кипела жизнь: повсюду свободно расхаживали голенастые глуповато-заполошные «курочки» со своими молчаливыми жирношеими «петушками»; шныряли напряженные кошки с распахнутыми глазами; из-под ворот и калиток внезапно раздавалось кошмарное рычание и лай невидимых дворовых собак; от куста к кусту с опасной непредсказуемостью нехотя перебегали гонимые хозяйками тощие рогатые козы; огромные грязные коровы с мучительной бестолковостью брели сквозь поселок, минируя его разноразмерными болотистыми лепешкам («Смотри себе под ноги», «Смотри, куда наступаешь», «Да смотри же ты под ноги, сколько раз тебе можно повторять!»)…
Этим летом Фурмана уже водили на станцию. Узнаваемые повороты пути, заборы и дома с приветливым спокойствием встречали его на своих местах, хотя порой он и путался, ожидая увидеть впереди что-то одно и видя совсем другое… А вот и тот знакомый перекресток с высоким раскидистым деревом, от которого до станции уже рукой подать!.. Фурман начал дергаться, готовясь бежать к маме, но выяснилось, что он опять ошибся: и дерево было не тем, и идти еще пришлось порядочно, а когда станция, наконец, действительно открылась перед ними, то мамы нигде не было видно.
Перебравшись по дощатым мосткам через железнодорожные пути, они поднялись по разбитым асфальтовым ступенькам на открытую платформу, где, щурясь на солнце, скучали немногочисленные встречающие, и тоже стали ждать поезда.
В нагретом ленивом воздухе стоял непрерывный стрекот. Тонко позванивали провода. Из высоких крон придорожных деревьев изредка доносилось короткое недовольное карканье. Смешиваясь, все эти звуки составляли глубокую, сонную тишину, которую, казалось, ничто и никогда не может нарушить…
Но вот с дальним предупреждающим взвизгиванием к затрясшейся платформе подкатила пыльная зеленая электричка, и из ее дверей вдруг вывалилось столько галдящего, спешащего и бесцеремонно толкающегося народу с тяжело набитыми сумками, непослушными детьми и вертлявыми собаками, что возмущенно вскрикивающей бабушке пришлось изо всех сил упираться спиной, закрывая собой перепуганного Фурмана, и крепко прижимать его к своему животу, чтобы их не растащили, не затоптали и не сбросили с края платформы…
Поток дурного народа схлынул, под шумок исчезла электричка, и на станции снова стало тихо и пустынно.
«Безобразие какое! Ни стыда ни совести нет у людей! Совсем все с ума посходили, что ли? Чуть не задавили ребенка!» – ругалась бабушка, нервно приводя себя в порядок. И она, и Фурман были так поражены случившимся, что даже не сразу вспомнили, зачем сюда пришли…
Конечно, заметить друг друга в толпе можно было, только столкнувшись лицом к лицу, но о встрече было договорено заранее, и уйти мама не могла. Значит, она просто еще не приехала. Но неужели все электрички из Москвы так переполнены? Как же мама поедет?..
Беспокойно оглядевшись вокруг, бабушка придумала, как ей показалось, удачный ход: они встанут поближе к фонарному столбу, и, если народу опять будет много, широкое основание столба заставит толпу разделиться и обойти их стороной.
Но после того как они пережили второе нашествие (чуть не потеряв при этом зонтик, который зацепился за чью-то сумку и едва не вырвался у бабушки из рук), удивляться можно было только тому, что фонарный столб вообще устоял и даже не погнулся… «Давай уйдем, ба! Я боюсь!» – взмолился Фурман.
Помятые и отчаявшиеся, они спустились с платформы, перешли через пути и встали неподалеку, не на дороге. Это оказалось настолько разумным решением, что, глядя на усмиренно текущий мимо народ из очередной электрички, бабушка огорченно сказала: «Как же это я не сообразила? Нужно было сразу здесь остановиться – и тогда не пришлось бы нам с тобой так мучиться…»
Прошла еще одна электричка, но мамы среди прибывших не было.
Следующий поезд оказался товарным, идущим в сторону Москвы. Фурман впервые стоял так близко к рельсам и, прижавшись к бабушке, с усталым ужасом смотрел, как толстые серебряные лезвия вздрагивают и шевелятся под прокатывающимися по ним черными колесами. Мимо, раскачиваясь, пролетали похожие на сараи грязно-красные деревянные вагоны, платформы со станками и машинами, цепочки длинных желтых «холодильников» с маленькими разбитыми окошками, залитые черной и коричневой смолой цистерны – бессчетное мелькание и грохот становились все более головокружительными… И вдруг горячий лязгающий вихрь, секунду назад казавшийся нескончаемым, разом стих, превратившись в нежное трепыхание и постукивание…
Фурмана слегка поташнивало, и он короткими частыми вдохами втягивал в себя теплый воздух с тяжелым маслянистым запахом.
Отработавшие рельсы в изнеможении валялись на рыжих замшелых шпалах, присыпанных серо-фиолетовыми камешками, и невидимое солнце откуда-то издалека касалось их печальным красноватым светом…
Ослабевший Фурман перевел взгляд – и вдруг на несколько сгустившихся мгновений заразился скорченной позой торчащего рядом пыльного куста, отчаянно выставившего все свои растопыренные когти в сторону железной дороги… Потом фурмановское тело с силой передернулось, избавляясь от ощущения безысходной прикованности к этому ужасному месту, и он вернулся в свое ожидание мамы.
Электрички появлялись и таяли одна за другой.
Волны приезжающих понемногу редели, и люди, идущие мимо с тяжело набитыми сумками и авоськами, казались более тихими и усталыми.
Где же мама?
По окаменевшему бабушкиному лицу было видно, что она очень сердится.
В воздухе быстро холодало. Смазались и посерели тени, поблекли цвета… Странное оцепенение постепенно охватило все вокруг. Прибытие очередной электрички на минуту разрывало его – но, не успевая отплыть от платформы, поезд тоже становился частью сна. И хотя солнце еще не село, как-то вдруг стало безнадежно ясно, что наступил вечер.
«Ну когда же приедет мама? Когда?.. Я хочу есть, я устал, холодно…» – разнылся Фурман, норовя усесться на траву. Бабушка раздраженно дергала его за руку: прекрати, что ты делаешь, это же станция, здесь кругом грязь, все плюют, фу!.. Чтобы хоть как-то отвлечь его, бабушка предложила ему снова подняться на платформу: мол, бояться уже нечего, народу теперь намного меньше, и, посмотри-ка, там еще светит солнышко, ты согреешься!
На платформе и правда было веселее. Время от времени из поселка приходили встречающие, иногда даже целыми семьями. Поначалу Фурман смотрел на них с теплым чувством: мы тоже ждем здесь… Но ничье ожидание не оказывалось столь долгим, и он с печальной завистью провожал взглядом то одних, то других – радующихся встрече и идущих к своему дому…
Бабушка строго сказала, что все сроки уже прошли, скоро начнет темнеть и надо возвращаться, дедушка наверняка уже беспокоится, что их так долго нет, да и тебе давно уже пора в кроватку… А мама – что ж, ее, наверное, задержали в Москве какие-то очень важные дела, и она решила, что может приехать завтра утром. Забыла, видно, что мы будем ее встречать…
Затосковавший Фурман с трудом упросил бабушку подождать еще. Разве мама могла забыть?
Солнце, прощаясь, посылало из-за дальнего черного леса свои последние белесые лучи, и Фурман не мог смотреть ни на что другое – только в этот пустой светлый коридор с уходящей к маме дорогой.
Больница
Зимой, по совету врачей, Фурману решено было сделать операцию по удалению гланд и аденоидов. Однажды папа с мамой отвезли его на троллейбусе в старую Филатовскую больницу. В пустом зале с колоннами родители торопливо переодели Фурмана, поцеловали и, передав какой-то приветливой тете в белом халате, ушли. Заплакать он не успел, так как тетя повела его смотреть игрушки и знакомиться с ребятами из его палаты…
Палата оказалась большой, с очень высоким (точнее, даже далеким) потолком, и детей в ней было много. По вечерам всем делали уколы в попу – Фурману только в первый день разрешили просто посмотреть. Две медсестры, позвякивая инструментами в разных концах палаты и пуская в воздух пробные струйки из шприцов, переходили от кровати к кровати. Те, кому еще не сделали укол, громко и грубо насмехались над очередным несчастным, и их возбуждение все возрастало по мере приближения одной из сестер. Некоторые дети говорили, что ничего не чувствуют, другие с привычной покорностью плакали от страха, кое-кого сестрам приходилось брать силой, но были и отдельные герои, с которых призывали брать пример… На следующий вечер выяснилось, что Фурман относится к «середнячкам»: напрягается, но терпит, и даже радуется, что получилось не слишком больно. Потом, правда, он узнал, что раз на раз не приходится, но репутацию надо было поддерживать.
Его соседом слева был рыжий пухловатый мальчишка со странными повадками. В какую-то из ночей – еще до операции – Фурман пробудился от испугавших его во сне чужих болезненных прикосновений. Открыв глаза, он увидел в полутьме стоящего рядом рыжего соседа. Все остальные спали. Фурман спросонья подумал, что рыжему, наверное, требуется какая-то помощь, и решил быть терпеливым: «Чего?..» – шепотом спросил он. Рыжий молча смотрел на него и улыбался. Потом наклонился, точно собираясь сказать по секрету, что ему надо, и плавными движениями продолжил расцарапывать Фурману лицо. Отбросив его руками и ногами, Фурман заорал; постепенно все стали просыпаться, поднялся общий плач, и наконец прибежала сердитая растрепанная сестра. Рыжему жестко пригрозили, Фурману смазали царапины чем-то очень жгучим, прочих успокоили. Фурман был скорее удивлен, чем обижен, и тревожно ожидал нового нападения. Но бешеный сосед вроде бы уже сладко спал…
Во время операции Фурман тоже вдруг проснулся: тот веселый дяденька в белой маске как раз нацелился воткнуть ему в глотку две тонких и ужасно длинных иглы – визг до рвотных спазмов, рывки крепко привязанными (как неожиданно оказалось) конечностями, забегавшие озабоченные взрослые, марля на лице…
Когда Фурман очнулся, злой доктор, уходя, предложил ему повернуть голову и посмотреть на высокий белый столик с бортиками, стоявший рядом с креслом. Там в нечистой красной луже валялись какие-то маленькие ярко-алые яблочки с облезлой кожурой. Как объяснила слабенькому Фурману вытиравшая, утешавшая и освобождавшая его от пут сестра, это и были его собственные вырезанные гланды с аденоидами. Он так и не понял, почему они так бесхозно брошены на этом столике и откуда их все-таки взяли. Неужели они были у него внутри? Где? Выросли там?.. Зачем все это?
Новый год Фурману пришлось провести в больнице. Сам он, правда, еще ничего толком не помнил об этом празднике, но печально-разгоряченное настроение более старших детей из других палат поневоле передавалось всем. После ужина с каким-то праздничным угощением полуосвещенные больничные коридоры странно опустели. Многие, наверное, сидели в комнате с телевизором, но дверь туда была уже закрыта изнутри. В палате тоже почти никого не было – так, две недружелюбные девчонки ковырялись со своими куколками.
Начав грустить, Фурман еще раз обошел все отделение и в дальнем конце изогнутого коридора у таинственного ВЫХОДА обнаружил небольшую группку детей, окруживших молодого врача. Этого доктора все любили: всегда-то он ходил с кем-нибудь в обнимку, подбадривая и подмигивая встречным, поглаживая их по плечам и головам. Вот и теперь он что-то рассказывал, и все смеялись. Осторожно улыбаясь – ребята тут были в основном малознакомые, – Фурман подошел к ним. Оказалось, что у веселого молодого доктора закончилось дежурство и он уже собирается уходить ДОМОЙ. Все хором упрашивали его задержаться и побыть с ними еще чуть-чуть – «хотя бы один часик», «десять минут», – но он говорил, что его ЖДУТ ДОМА, чтобы вместе встречать Новый год. Пока доктор натягивал пальто, девочки постарше принялись жадно расспрашивать его, кто ждет дома и что они там сейчас делают. «Счастли-и-вые… Везет же им», – со спокойной завистью сказала одна из девочек. Доктор даже немного смутился: «Ну, а вы-то что – разве вы такие уж несчастные? Вон, у вас и елка стоит наряженная… Скоро к вам Дед Мороз придет!» Все вежливо заулыбались, провожая его, поздравляя с Новым годом, прикасаясь к его темному пальто, без всякой надежды уговаривая остаться на одну эту ночку… Дверь закрылась, и все разлетелись кто куда.
Когда однажды вечером Фурмана вывели в тот же зал к родителям и ОТДАЛИ им (насовсем?..), он не проявил никакой радости. Выяснилось, что он позабыл, как правильно надевать уличную одежду. Торопливые мамины руки удивляли его и странно тревожили. От свежего воздуха его слегка закачало. Он делал и делал шаги по… и нюхал, и слушал звуки из-под меховых ушей своей старой шапки, и ехал в троллейбусе с замерзшими окнами, и вошел в свой подъезд, и нерешительно, но уже почти поверив, что вернулся, сел на краешек родного дивана в большой комнате…
Мышка
– Ой, мышь! – закричала мама где-то в дальних комнатах, и все кинулись туда. У мамы и дедушки были гневные лица, а Фурман чувствовал странный ужас и азарт. Дедушка рылся в углу, мама заглядывала за пианино, Фурман, открыв рот, пугливо осматривался: мышей он видел только на картинках и плохо представлял себе их размеры…
– Да тут, тут она сидит! – убежденно повторяла раскрасневшаяся мама, с брезгливой нервностью пытаясь подвинуть пианино.
– Надо палкой какой-нибудь там пошуровать, – сказал дедушка. – Чтоб она выскочила.
Пока он ходил за большой щеткой, маме удалось расшевелить пианино, и вдруг что-то мелкое вымелькнуло оттуда и с тошнотворной быстротой исчезло в углу. Фурман, содрогаясь, визжал. «Перестань!» – ожесточенно выкрикнула мама.
Охота продолжалась еще некоторое время, но зверь ушел. Взрослые были озабочены и неудовлетворены, а Фурман, наоборот, радовался, что вся эта пугающая возня закончилась.
Мама посадила его в тамбуре на горшок, и все разошлись. Время от времени Фурман на всякий случай озирался и прислушивался неизвестно к чему. На кухне звякала посуда. Зашумел кран. В большой комнате ходил дедушка. За спиной у Фурмана откуда-то из-под пола уже давно раздавалось равномерное поскребывание. Поскольку на первом этаже размещалась почта с посылочным отделением, разнообразные звуки снизу не были чем-то неожиданным: то тоненькое постукивание, то глухое буханье, то еще что-нибудь. Но Фурман вдруг представил себе, что это и есть то отвратительно юркое и гибкое, что исчезло как раз с другой стороны стены, и, подскочив на горшке, стал громко звать маму.
По тревоге он был быстро снят и приведен в порядок. Пока мама ходила с горшком, дедушка, как всегда нежно, попросил Фурмана отойти в сторонку и стал резко двигать и трясти листы фанеры, составленные у стены, – похоже, именно оттуда Фурман слышал странное царапанье.
Движения у дедушки были самые решительные, глаза сверкали из-под нахмуренных бровей, в отставленной руке он опять держал большую щетку. Внезапно он отпрыгнул, громко чертыхнувшись, и несколько раз с силой ткнул щеткой в угол и по фанере. Потом все замерло.
– Убежала! – с отчаянием произнес дедушка, опуская щетку.
Но тут вдруг какая-то змейка метнулась к его ногам – дедушка успел только издать странный удивленно-растерянный звук: «Ут?!» «Вот она!!!» – отпрянув, взвизгнул Фурман, и мама, бежавшая с горшком по коридору, ахнула, а дедушка резко развернулся и стал с размаху наносить удары по полу. «Да все, все, хватит, – сказала мама. – Все уже».
Мышка оказалась совсем маленьким черненьким зверьком с сереньким брюшком, узеньким оскаленным ротиком и бледненькими стебельками ручек. У нее были добрые черные усики и какой-то посторонний, как шнурок, хвост. Голова у нее была размозжена, и вокруг валялись мелкие ошметки.
Фурман был ошарашен и испытывал теперь чувство стыда за дедушку. Он не думал, что мышка – такая жалкая.
Мама была довольна.
– Может, не надо было ее убивать? – робко спросил Фурман, глядя, как мама заметает непослушное мышкино тельце на железный совок.
Дедушка, снова ставший обычным, ласково потрепал Фурмана по плечу: «Ступай, ступай, мальчик».
Борьба
Возня началась между маленьким Фурманом и подростком Борей, который все поддразнивал, все придумывал новые непонятные клички, все подгонял да подталкивал с покровительственной усмешечкой. Маленький Фурман боролся с удовольствием, с напором. А Боря больно нажимал на чувствительные места да выкручивал пальцы.
В комнату за чем-то вошел папа и шутливо стал защищать младшего сына. Вскоре мама, ворча, оторвала раскрасневшегося Фурмана, который и на ходу продолжал, вихляясь, увертываться от Бориных пинков, и увела его по нужным делам. Папа с Борей остались возиться на диване: Боря пытался зажать папину шею в «клещи», а папа давил его весом и отталкивал.
Пока Фурман умывался на коммунальной кухне, в комнатах что-то случилось, нехорошее. На месте борьбы расхаживал бледный Боря с отчаянными выпученными глазами. Разговаривать он не хотел. А папа почему-то лежал в большой столовой на старом диване: голова у него была запрокинута, взгляд по-собачьи жалкий, время от времени он прикрывал глаза и тихо постанывал.
Фурман путался у всех под ногами, поэтому ему с необычной жесткостью предложили два занятия на выбор и посадили в коридоре на горшок, сунув машинку. Он сидел в темном закутке напротив входной двери и прислушивался к тому, как все продолжают нервничать.
Катая вокруг себя машинку, Фурман пришел к выводу, что Боря, наверное, сказал папе что-то ужасное и все так на него разозлились, что теперь не желают слушать его оправдания и даже стараются не смотреть в его сторону.
Про Фурмана, похоже, все забыли, а ему уже стало тяжело сидеть. Он стал негромко звать кого-нибудь, но никто не шел. Вдруг раздался звонок в дверь, и все сразу выбежали в прихожую, говоря, что это приехала скорая помощь. За дверью стоял огромный бородатый дядька в какой-то потрепанной черной шинели, на голове у него виднелась маленькая черная меховая шапка, а в руке он держал чемодан. «Это бандит! – в ужасе решил Фурман. – Они же не спросили кто там?…»
– Здравствуйте! Скорая помощь, – громко и гулко произнес дядька. Фурман все еще не верил: ведь доктор Айболит должен быть с седой бородой, в белом халате…
– Ну, кто тут у вас пострадавший? Проводите!
Из-под распахнувшейся черной полы показался край мятого белого халата. А где же красный крест?.. Следом за дядькой в прихожую ввалились еще двое в таких же одеждах, но пониже ростом. Все втянулись в комнату, а растерявшийся Фурман опять остался сидеть в одиночестве.
Немного погодя в прихожую выглянула бабушка и сняла его с горшка. Ему разрешили заглядывать в комнату, стоя в дверях. Бабушка сзади прижимала его к себе, чтобы он не слишком высовывался.
Папа уже как-то ожил, виновато улыбался врачу и даже хотел сесть, но тот ему не дал. Огромными ладонями он стал ощупывать папин живот, потом грудь. Папа казался странно маленьким. Один раз он охнул.
Оказалось, у него сломано ребро. Врач отдал уверенные приказания, папу положили на носилки и увезли в больницу.
Как только дверь захлопнулась, в квартире вдруг наступила тишина, запустение, грустная неловкость. Боря как-то неправильно страдал, у бабушки в глазах держались слезы.
Фурмана быстро уложили спать.
Красная площадь
Детский сад был за ГУМом, в одном из тамошних пустых и скучных проходных дворов. На прогулки группу водили через Красную площадь – либо в Кремлевский сад, либо в Александровский, и дорога эта никогда не приедалась: тяжело раскачивались деревянные двери ГУМа, впуская и выпуская разнообразных покупателей; от реки, закрытой веселым нагромождением храма Василия Блаженного, налетал задиристый ветерок; на краю площади бестолково черствел белесый бублик Лобного места; звенела и гудела старая башня с золотыми часами; грозно плыла и плыла над ней толстая темно-красная звезда в металлических прожилках; щелкали фотоаппаратами туристы; при любой погоде с немыслимой сосредоточенностью печатали каждый свой шаг трое кремлевских часовых из смены караула у Мавзолея Ленина; и до самого Александровского сада тянулась плотная очередь притихших, опечаленных людей, многие из которых приехали явно издалека.
В облупившейся каменной ограде Лобного места имелась узенькая накрепко запертая решетчатая калитка, сквозь которую все глазели внутрь, на пустую разбитую асфальтовую дорожку и белый каменный выступ в центре. Говорили, что здесь отрубали головы, – но крови не было видно. – Это же было давно, при царе! Из выступа торчал железный штырь. (Неужели на него надевали отрубленную голову?..)
Однажды группу завели в пестренький и такой с виду приветливый храм Василия Блаженного. Внутри он оказался совершенно другим: в его узких полутемных обшарпанных ледяных коридорах с бесконечно кривящимися поворотами и внезапными крутыми ступенями было просто жутко. Проходя после той экскурсии мимо крошечных слепых окошек, Фурман каждый раз с недоверчивым испугом поглядывал на этот красочный торт.
На площади группу частенько привечали по-особому одетые жизнерадостно каркающие иностранцы, в том числе и японцы – все как на подбор маленького роста и какие-то грустные (знающие шепотом объясняли, что на них американцы сбросили атомную бомбу). Некоторые иностранцы пытались говорить по-русски и с ободряющими улыбками дарили молчаливым, скованным детям значки, карандаши и прочие мелочи, на которые воспитательницы смотрели с очень большим сомнением, разрешая оставить только значки. Дома родители подтверждали, что любой из этих «сюрпризов» может оказаться заразным, и предупреждали, что в следующий раз лучше ничего не брать. Впрочем, потом папа разбирал по значку, что это были «безопасные» туристы из ГДР. Но все равно, лучше в таких случаях отказаться – мало ли что…
И действительно, у многих иностранцев глаза были скрыты за темными очками, и как-то они слишком уж радовались при встрече – что они, детей, что ли, никогда в жизни не видели?
Тусклым осенним утром, когда младшая группа по дороге к Александровскому саду доплелась до Мавзолея, одна из воспитательниц быстро договорилась с кем-то в самом начале огромной очереди, и группа, сразу сбившись из растянутой на пары гусеницы в плотный комок, вдруг оказалась вобрана внутрь и тут же подхвачена текущим с густой неотвратимостью людским потоком. Короткое оживление на окружающих лицах взрослых сменилось смущением и торопливым приготовлением к чему-то очень важному, что вот-вот должно произойти. По мере замедленного приближения к открытым в темноту широким дверям с замершими по бокам часовыми общее волнение все возрастало, и Фурман, чтобы избавиться от охватившей его тревоги, стал внимательно рассматривать ближнего к нему незыблемого чистенького солдата с упертой в гранитный пол новенькой, матово блестящей винтовкой.
До сих пор Фурмана не покидало сомнение, что эти с невозможной четкостью марширующие солдаты – в самом деле настоящие, живые (недаром всем азартно хотелось, чтобы один из них вдруг споткнулся или хотя бы сбился с ноги). Но вот они, совсем рядом – их свежие лица с неровным румянцем на щеках, и глаза – настоящие, не стоят на месте, хотя и очень стараются. Взгляд вдруг скользнул по Фурману, он робко заулыбался, – нет, они не рассмеются приветливо. – ЗДЕСЬ НЕЛЬЗЯ. ОНИ НА ПОСТУ.
И вот уже небо остается позади, шаркающая полутьма. У стены немолодой офицер руководит вполголоса – он здесь знает, куда идти, не торопитесь, по десять шагов вперед и остановка. Десять шагов – остановка… Волнами спереди и сзади шарк. Тусклые светильники, страшные темные углы, резкие повороты. У каждого – строгий офицер. Остановились. Дальше помещение расширяется, свет направлен куда-то в одно место. «НЕ ОСТАНАВЛИВАТЬСЯ! НЕ ОСТАНАВЛИВАТЬСЯ!» Шарканье испуганно взлетает, качание теней на стенах. «Смотрите! Смотрите!» – шепчет рядом воспитательница и тянет голову, кивает, показывает глазами: «Туда!..» Обходим, огибаем какое-то темное, растворяющееся возвышение с тонкими колоннами по углам, накрытое смутной крышей. Мерцает малиново и резко-ало тяжелый бархат. «ПРОХОДИМ! НЕ ЗАДЕРЖИВАЕМСЯ, ПРОХОДИМ!» В центре, чуть приподнятый, головою к нам лежит маленький бело освещенный человек с закрытыми глазами. Что он здесь делает?.. – Спит?! У него очень усталый вид. Нельзя останавливаться. Огибаем. До живота он укрыт красивым одеялом, но сверху на нем пиджак, белая рубашка с галстуком. Он не шевелится, рука лежит на груди. Он МЕРТВЫЙ? Это – Ленин. Не видно, уходим в черный проход, куда-то сворачиваем. – ТАКОЙ МАЛЕНЬКИЙ?! Свет неба режет глаза. Где это мы? Вышли из подземелья?.. А как же это У НЕГО повсюду голова – С ГРУЗОВИК? «Он – мумия. Засох».
Трудно привыкнуть к плоскому простору булыжной площади, светящемуся пространству. Кажется, булыжник пластами покачивается впереди, и справа – тоже… Как заколдованный смотришь на очередь ТУДА.
Мир
Поездки в семью дяди, к двоюродным сестре и брату, всегда казались Фурману праздником. Таня была на год старше фурмановского Бори, а Вова – на год младше. Ехать к ним нужно было от метро «Сокол» на автобусе. Высокие окна их большой трехкомнатной квартиры на пятом, последнем этаже смотрели на сосновый парк, тянувшийся до самого горизонта. В квартире имелась просторная прихожая, несколько коридоров, темные кладовки, полупустая ванная – в общем, хватало места, чтобы повеселиться.
Стояла хорошая, прочная зима с обильным, уже уставшим падать и пушисто улегшимся повсюду снегом. Было еще светло, и, пока взрослые готовились к торжественному обеду, Фурмана отправили со старшими во двор покататься на санках.
Двор был тоже большой, с разнообразными детскими горками – деревянными, снежными, ледяными. Санки были одни на четверых, поэтому усаживались на них каждый раз со смехом и борьбой и извалялись как могли. Под конец Вовка придумал новое развлечение: со всего разгона обвозить санки с дико визжащим Фурманом вокруг столба. В самый последний момент санки почти на боку разворачивались, оставляя глубокий след в рыхлом снегу. Таня вздыхала и качала головой, говоря: «Вовка, ты совсем, что ли? Треснешь его об столб – нам потом до вечера придется его собирать по кусочкам!..» Все смеялись, а Фурман никак не мог поймать удачный момент, чтобы отцепиться и соскочить с нарочно дергаемых туда-сюда санок. Вовка опять набирал скорость – и вскоре произошло то, чего и следовало ожидать: санки на полном ходу въехали в столб. Треснувшись об него головой, Фурман по красивой дуге улетел в сугроб.
Все долго не могли подойти к нему, поскольку хохотали, как безумные. Какая-то тетка, стоявшая неподалеку, даже раскричалась на них за их бессовестное поведение.
Что и говорить, звезданулся Фурман как следует. Но успокоить его им удалось довольно быстро: к щеке приложили ледышку, пощекотали его немножко, пошутили… Однако всякая живость Фурмана покинула. Ему больше не хотелось ни кататься, ни просто гулять. Держа у щеки подтаявшую грязную сосульку, он рассеянно улыбался на их шуточки и подначивания. Во дворе уже начинало смеркаться. Пора было подумать о возвращении домой.
– …Понял? Как ты скажешь, если тебя спросят?
Фурман покорно повторил затверженный урок: что он сам поскользнулся, упал и т. д. Последние инструкции в подъезде, неподъемная дорога на пятый этаж… Наконец пришли. «Ну, Сашка, смотри, не подведи! – строго и весело сказала Таня. – Давай, Вовк, звони!»
Пока мгновенно разомлевшего в тепле Фурмана раздевали на диване в прихожей, старшим выдали веник и выгнали за дверь отряхивать с себя снег. «Ну, как покатались, Сашуня? Хорошо погуляли?..» – Фурман кивал, тяжело поворачиваясь и ловя сквозь дверную щель ободряющие подмигиванья и заговорщицкие улыбки.
Тут кто-то из взрослых вдруг заметил наливающийся синяк – Фурман, если честно, уже и не надеялся. Поднялась тревога, все заохали, забегали. Тайные друзья под шумок проскользнули в детскую. «Как же это так получилось?» – огорченно спрашивал папа. «А ребята где были? Ты ведь вместе с ними гулял? Они с тобой вернулись?» – недоумевал дядя. Таня высунулась, отчетливо погрозила Фурману кулаком и исчезла.
От рассматривания и общего внимания щека начала болеть сильнее. Хотя Фурман еле ворочал языком и даже, расчувствовавшись, немного всплакнул, стать предателем он не захотел и честно произнес все заученные слова. – Никого не выдал, молодец. А ведь мог бы… Впрочем, взрослые и так почти сразу догадались, как было дело. Фурман стал просить, чтобы никого не наказывали, но те, видно, подслушивали за дверью, поскольку в нужный момент вышли и сами во всем признались. В честь праздника их решили простить.
После замечательного обеда, открывшегося многочисленными закусками (среди которых был обожаемый салат оливье, а также милые консервики сайра и шпроты), продолжившегося горячим бульоном (в сопровождении большого рассыпающегося пирога с капустой и аккуратных подрумяненных пирожков с капустой и рисом) и уже с некоторым трудом доеденной жареной курицей, а завершившегося в конце концов долгожданным чаем с трюфельным тортом, – после всего этого Фурман не смог вылезти из-за стола и, полузасыпая, колыхался в странной смеси внутрипраздничных ощущений: сытого счастливого головокружения, тупой боли в пылающей правой щеке, легкой вечерней обиды на Таньку, Вовку и Борьку, опять бросивших его, и несомненного, покрывающего все остальное, довольства и любви ко всем окружающим… Наверное, это подействовало и на синяк, который перестал расти, а на следующий день как-то сам собой забылся и исчез почти без следа – к удивлению Бори, еще некоторое время с напускным садизмом шутившего на эту тему.
Без семьи
На лето детский сад выезжал на дачу в Подмосковье, в район станции Сходня. Детсадовская территория располагалась в поселке на вытянутой плоской вершине холма. Одна сторона холма полого спускалась к лесу, а другая круто обрывалась в долину с протекавшей по ней извилистой речушкой. Поселок заканчивался широкой вытоптанной поляной у края страшного обрыва – и там, в пропасти, слегка покачиваясь, словно верхушка купола гигантского воздушного шара, неизменно открывался щемяще-волшебный вид на тихую речную долину, сонную деревню, необъятное небо и цепь далеких зеленых холмов на горизонте.
В хорошую погоду детсадовские группы выводили на поляну гулять. Иногда туда шли не через поселок, а кругом, полузаброшенной лесной колеей. В заросших камышом придорожных болотцах на разные голоса, странно и подолгу треща, квакали лягушки; в желтовато-бурой стоячей воде ни на секунду не прерывалась по-своему устроенная жизнь с ее бесчисленными мелкими передвижениями; во время коротких остановок мальчишки сноровисто вылавливали из теплых луж смуглых чудаковатых головастиков, проделывая с ними быстрые и простые бесчеловечные опыты.
Выходя на поляну, все первым делом бросались отыскивать редкие, не успевающие созреть ягоды земляники. Едой считались также плотные пестрые цветочки под названием «кашка», обладавшие едва ощутимым сладковатым привкусом (после тщательного пережевывания их, правда, полагалось выплевывать), нежные кисленькие листики заячьей капусты, которые в больших количествах произрастали в сырых тенистых местах на территории детского сада и на опушке леса, и еще «вар» – сухая асфальтовая смола, делавшая зубы черными, но зато, как говорили, очень для них полезная.
Два раза в день через поляну проходило деревенское стадо, и вытоптанная трава всегда была усеяна старыми, с серой корочкой, и совсем свежими коровьими лепехами, в которые на бегу, забывшись (а то и нарочно толкаемые) частенько вляпывались к общему смеху; потом, разогнав дразнящихся зрителей, сердито возили ногой по траве, оттирали желтые пятна пучками и, когда все уже вроде бы было чисто, недоверчиво нюхали руки… Самого стада все боялись. Бесконечно пересказывали какие-то ужасные истории про быков, бросающихся на красный цвет, тревожно осматривали свою одежду – тех, на ком было хоть что-то красное, по их слезным просьбам загораживали своими телами, с безжалостной насмешливостью угрожая в случае чего выставить на обозрение быку. При появлении стада все спешили приветливо поздороваться с невзрачным мужичонкой-пастухом в выгоревшем плаще, который, к общей радости, оглушительно хлопал бичом и с непонятной злостью ругался на своих огромных, по-дурному задумчивых «подчиненных».
Несколько раз на опушке поднимался ужасный визг: «Разбойники! Разбойники!» – все в панике бежали сначала оттуда, потом, наскоро вооружившись палками и камнями, туда: внизу, среди деревьев, неторопливо огибая холм, проезжала вереница всадников. Одеты все они были легко и по-разбойничьи ярко, однако оружия ни у кого не было видно (пистолеты могли прятать в карманах?!). При первой встрече все молчали – это было похоже на сон… При следующих, когда уже стало понятно, что никакие это не разбойники, а просто спортсмены (или, если даже и разбойники, то выкрадыванием детей и приготовлением из них супа не интересующиеся), многие решались выкрикнуть что-нибудь – окликающее или дразнящее. Конники с веселой снисходительностью поглядывали вверх, на стремительно наглеющих малолеток, готовых кинуться врассыпную от любого резкого движения или громкого звука. Однажды кто-то из всадников вдруг лихо свистнул, и все храбрецы тут же с дикими воплями помчались к поселку, вызвав гнев воспитательницы. Среди всадников были и женщины. Одна, молодая и стройная, в красиво облегающем костюме, казалась особенно суровой и всегда смотрела только прямо перед собой. Все решили, что она атаманша.
В самую жару, когда даже каменно-асфальтовый «вар» размягчился на солнце так, что его можно было просто сосать, не разжевывая, на поляне откуда-то появился фурмановский дедушка. Они сели в сторонке, в бледной, едва уловимой тени двух сосен, вцепившихся в край обрыва. Дедушка стал доставать из знакомой домашней сумки свертки с чудесными полузабытыми вкусностями, и Фурман, лихорадочно набивая рот, поделился с ним своими здешними заботами и радостями: мы тут тоже, мол, вар едим. Дедушка – очень пекло, он щурился, – разобравшись, о чем идет речь, уговаривал Фурмана оставить это: «Не надо, Сашенька, зачем? Не стоит – это же грязь! Вот, скушай лучше, я тебе привез из дому…» Потом, щурясь, стал расспрашивать об «условиях», о «приятелях»… – кому не известны эти беседы с ребенком, внушающие взрослому только холодное отчаяние.
От края поляны к соснам один за другим спускались и потихоньку подползали все ближе несколько придурковатых мелких заброшенных существ из фурмановской группы. Они с печальными, осторожными взглядами приседали, делая вид, что просто решили поковыряться здесь в песке, и с жадным любопытством изучали, как Фурман, обливаясь соком, лопает огромный персик с пушистой кожицей и что там еще ему привалило. Дедушка щурился, Фурман посматривал с покровительственным, слегка предостерегающим равнодушием (как и на него самого, бывало, поглядывали другие счастливцы), они – ковырялись, опуская головы к земле. Наконец дедушка давал каждому из них по конфетке, и они, сразу оживая, укарабкивались наверх – ко всем…
С другого конца поляны долетал пронзительный голос воспитательницы, дедушка торопливо складывал в сумку бумажные обертки, колюче целовал Фурмана и делался меньше, меньше – под высоким плотно-голубым небом, под грозно сверкающим золотым комом солнца, на петляющих утоптанных тропиночках, скрываясь за кустами, рощицами, горками, и вот, промелькнув в последний раз далеко-далеко (а может, это был уже и не он), таял в дрожащем желто-зеленом мареве…
Некоторое время полностью включиться, вернуться в общий поток Фурману мешал твердый комок в груди; казалось странным, что ты находишься здесь и должен оставаться только здесь, – но вскоре эта легкая раздвоенность смывалась продолжающимися впечатлениями.
«Чего уставился?!»
Нежданный, наступил банный день. Режим смялся, конечно… Мыли в тазах, в маленькой запарившейся комнатушке рядом с кухней, по три человека за раз. В деловитых соскальзывающих и крепко хватающих руках покорное тельце то обливалось там и сям приятными струйками горяченькой водички, то по нему полз острый холодок – когда зачем-то приоткрывали дверь, то его как-то уж слишком решительно поворачивали, склоняли, жестко терли в нужных местах и наконец передавали, завертывая в полотенце, с рук на руки, но еще некоторое время, вытирая, зажимали и больновато подергивали за волосы.
– Сиди!
Фурман, укутанный полотенцем, сидел со спущенными ножками на высоком столике – приходил в себя.
Сквозь запотевшие стекла видны были кусочками густые ели возле домика, беззвучно махавшие лапами, а здесь – на взлете таял парок, и голоса были гулкими и одновременно какими-то наволгше-помятыми.
Дети средней группы уже заканчивались, надвигался обед. Краснолицая светловолосая Анна Андреевна, давно уже сбросившая белый воспитательский халат, домывала своего последнего, и Фурман посматривал, как теперь того вертят и дергают в разные стороны. Потом его тоже посадили на соседний столик, и высокая старуха няня принялась за него, уже почти не спеша.
– Фу, духота какая – не могу больше, вся мокрая! – говорила Анна Андреевна, обмахиваясь ладонью. – Может, мне тоже пока ополоснуться? Успею до обеда, как ты думаешь?
– А чего ж, давай… С обедом-то они еще не скоро…
– Ну, ты тогда заканчивай побыстрее и забирай этих-то? Или уж, может, мне не ждать… При них-то – ничего? Может, прям так, сверху только, обмоюсь, и все?..
– Дак конечно, что ты будешь ждать, время только терять! И разденься, вымойся как следовает! Снимай, снимай все – что ты, их, что ли, будешь стесняться?! Полить тебе?
– Да ладно уж, я сама…
Анна Андреевна сняла с себя остатки одежды и, ища, куда бы приткнуть узелок, на всякий случай смело, с каким-то хмурым вызовом, но все же совершенно беззащитно взглянула… Еще покраснев и сильно крикнув: «Ну! Ты чего уставился?!» – она, раздосадованная, неловко ступила в таз и стала сердито тереться, поглядывая с грозным предупреждением.
Нянька, одевавшая соседа, пару раз покосилась с внимательной усмешкой на притихшего и чего-то устыдившегося Фурмана, который, приопустив веки, растерянно искал объяснений обнаружившемуся вдруг у Анны Андреевны отсутствию. «Как же так…» – вяло подумывал он.