Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть IV. Демон и лабиринт Фурман Александр
О том, что у Минаева появилась подруга, Фурман узнал еще осенью. Как-то они с Борькой договорились встретиться на площади у Киевского вокзала, чтобы обменяться какими-то срочно понадобившимися книжками. Было уже довольно холодно, на открытом пространстве задувал пронизывающий ветер. Фурман не рассчитал с одеждой, а Минаев, естественно, опоздал минут на десять. Они быстро завершили «деловую часть» встречи, перебросились новостями и немного помолчали, ежась на ветру и приветливо улыбаясь друг другу. Ну что, разбегаемся? Минаев задумчиво помялся и сказал, что хочет показать Фурману фотографию одной девушки. Да, п-п-прямо сейчас. Нет, ты ее не знаешь. Но мне интересно, что ты о ней скажешь.
У девушки на небольшой домашней фотографи и застыло в глазах странное тревожно-недовольное выражение. Тонкие черты лица, длинные темные волосы.
Красивая… Сразу видно, что из интеллигентной московской семьи (не чета Минаеву и Фурману с их родителями-инженерами). И имя редкое, с мягким «дореволюционным» отзвуком – Ася. На вопрос, почему у нее здесь такой тревожный вид, Борька, усмехнувшись, ответил, что вообще-то она человек с довольно сложной и тонкой нервной организацией и порой остро реагирует на какие-то мелочи. Но п-п-по большому счету это ничего не значит. Она очень умная, добрая и внимательная. И с чувством юмора у нее, кстати, все в порядке. Иногда даже слишком… Ну, еще чего-нибудь скажешь мне о ней?
Если честно, Борьке можно было только позавидовать. Судя по всему, его мучительное одиночество и неприкаянность наконец разрешились чудесной, спасительной встречей! Неожиданно расчувствовавшись, Фурман в знак наивысшего одобрения сказал, что Ася, как ему кажется, по какому-то своему внутреннему напряжению очень похожа на Нателлу. Но Минаеву это сравнение почему-то ужасно, ужасно не понравилось. Он даже скривился: «Ну нет! Вообще ничего общего! Извини, старик, но ты просто ничего в ней не понял». Фурман сообразил, что сгоряча ляпнул что-то не то, и начал слабо оправдываться. Но было уже поздно. Отобрав у него свою драгоценную фотографию, Борька замкнулся, и через пару минут они распрощались. «Ты на меня не обиделся?» – отчаянно спросил Фурман. «Да ну, что ты! Это все ерунда. Ну, пока!»
Фурман был смущен, расстроен и даже слегка обозлен этим взаимным непониманием. Всю обратную дорогу он мрачно следил за двумя или тремя голосами, возбужденно аргументировавшими в его голове. А дома решил, что разумнее всего будет махнуть рукой на этот досадный эпизод и жить дальше.
Об Асе он Борьку больше не спрашивал.
В начале нового года домашняя ситуация Минаева ухудшилась, и он попросился пожить неделю у Фурмана.
Из дневника Фурмана
1977
22 января
Приехал Борька Минаев, и я снова почувствовал свою неполноценность. Видимо, это потому, что мы с ним постоянно не общаемся, а у него очень своеобразный взгляд, он все воспринимает совсем не так, как я. И, кроме того, он, кажется, очень глубоко и сильно чувствует – это его художническая природа, – причем чувствует глубоко там, где я почти ничего не ощущаю, от этого-то мне и завидно. А он таки сильный и чрезвычайно интересный друг мой, и нам хорошо бы взглядывать иногда вокруг глазами друг друга.
26 января
Приехал Минайка.
Поговорили хорошо.
Заночевали.
28 января
Приехал Борька, привез новую пластинку Окуджавы.
Поехали с ним в редакцию на такси. Там Наппу с реинкогнацией (переселение душ), идеей комиссарских бригад и «поп-сборов».
Потом поехали к болящему Морозову обсуждать. Закопались в современных революционных процессах, весьма интересно и даже плодотворно.
Так и не решившись уйти из дома, Минаев приезжал к Фурману через день и несколько раз оставался ночевать. Потом его на две недели вытеснил неправильно страдающий Максимов. Но по выходным они встречались то у Борьки, то у Наппу, то у Морозова и вели бесконечные споры о будущем.
У Фурмана не было никаких сомнений в том, что с помощью научного разума можно в принципе разрешить любые социальные и экономические проблемы. Вопрос заключался только во времени, которое для этого понадобится. Ну, и еще в определенном «сопротивлении материала», то есть упрямом отсутствии у большинства людей интереса к саморазвитию и изменению себя. Но временем, в принципе, можно было и пренебречь: раньше или позже произойдет неизбежное, при нашей жизни или через тысячу лет – с точки зрения человечества особой разницы нет.
Примерная схема перехода к разумному и справедливому общественному устройству была известна:
а) революция;
б) создание органов народного самоуправления, регулярно переизбираемых сверху донизу (кстати, именно такая модель худо-бедно использовалась в коммунарстве);
в) постепенное отмирание государства и решение наиболее острых социально-экономических противоречий (бедность, неравенство, эксплуатация, войны и проч.)… Ну а там уж люди будущего, наверное, как-нибудь сами разберутся, когда придет время.
Что же касается современных людей и понимания того, почему они действуют и думают именно так, а не иначе, то ограничиваться классовым подходом, разработанным к тому же сто лет назад, было уже невозможно. Мир сильно изменился, поэтому настоятельно требовалось творческое развитие марксистской теории, тем более что закономерности и механизмы группового поведения в ней были изучены очень слабо, не говоря уже о важнейшей проблеме личности. И тут научная мысль пока явно уступала по глубине проникновения художественной литературе. Но как сегодня практически работать с людьми, как помочь им развернуться лицом к свету, бьющему из будущего, все равно было не очень понятно. Вот ведь и любимый всеми дон Румата из «Трудно быть богом» Стругацких не справился со своим заданием…
Все это время Фурман сосредоточенно перечитывал самиздатовский перевод «Цитадели» Экзюпери. Саму книжку ему вскоре пришлось вернуть Наппу, но он успел выписать из нее множество цитат и потом несколько раз перепечатал свой «конспект» на машинке (получилось 14 страниц без интервалов!) для незамедлительного распространения среди окружающих. Конспектировать было легко, потому что никакого единого сюжета в этой книге не просматривалось, а весь текст состоял из отдельных коротких фрагментов. По форме это было что-то вроде записок безымянного древнего правителя-мудреца, а по сути – мужественный самоотчет философа, обладающего абсолютной властью над людьми своего небольшого народа, о попытке терпеливого преодоления того самого «естественного сопротивления материала», о которое, по-видимому, споткнулись в начале ХХ века и коммунисты, слишком торопившиеся построить новое общество и придать возвышенный смысл разрозненному человеческому существованию. Больше всего Фурмана поражало как раз напряженное внимание условного автора этих записок к личному пути едва ли не каждого из его людей и заботливое вплетание всех этих путей в единое целое. Сам народ и его история, можно сказать, лепились им буквально вручную. Однако извлечь из имеющихся обрывков недоступного тысячестраничного текста искомую «формулу мудрости» или некую «технологию духовного строительства» Фурману не удавалось. Зато его заразил необычный стиль речи повествователя. Эта речь была эпически отстраненной – и в то же время наполненной огненной страстью великого «ниспровергателя основ»; она опиралась на архаические образы – охоты, битвы, возделывания почвы, строительства, игры на музыкальных инструментах, лепки из глины, – взятые из древнейших человеческих занятий, но осязательно знакомые каждому по детским играм; а главное, эта речь своим постоянным обращением к невидимому молчащему «хору» властно брала читателя в свидетели и даже соучастники выбора, совершаемого у него на глазах предельно опасным героем-рассказчиком…
Из дневника Фурмана
13 февраля
Утром разбирал кучу архивных бумажек. Очень интересно.
Позвонил Минаеву: у него Морозов и Слава Лапшин, думают о ШЮЖе.
Поехал туда с бумажками.
Были Сонька и Лена Якович, говорили до 9 и спорили о «Пресс-клубе». Я выступал с негативных позиций: все это дела без увлечения.
Пели под Сонькину гитару.
Я остался, принялись разбирать и смотреть бумажки. Около часу остановились на каких-то Ольгиных записях и до трех говорили о Борьке. Я таки, кажется, в очередной раз докопался до его стержней и силовых линий.
Утром он куда-то уходил, а я до двух рылся в разных его бумажках: стихи (Галич?) и проч. Когда Б. вернулся, взял у него «Эстетику нигилизма».
15 февраля
Приедет Минаев? 16 февраля
17 февраля
А Минаев так и не приехал.
Вдохновленный чтением «Цитадели», «Эстетики нигилизма» и обнаруженных у Минаева «диссидентских» бумажек, а также недавними разговорами с Наппу и Морозовым о педагогике и революционных процессах, Фурман за эти «пустые» дни неожиданно накатал Соне огромное послание.
16–17 февраля 1977 г.
ПИСЬМО НАМ
Не смею сомневаться, но на всякий случай —
тьфу-тьфу-тьфу! —
здравствуй, бурливая!
Овладела мною перманентного свойства тревога. Да такая, что я в задумчивости начал читать известную нам понаслышке «Эстетику нигилизма» Ю. Н. Давыдова. С увлечением добрался до середины введения и решил, что первоначально хорошо бы собрать свои собственные наблюдения о процессе, который можно назвать «революционным левачеством вокруг нас».
В этой главной теме мне интересны некоторые аспекты:
Время: сегодня, чтобы не прозевать завтра.
Место действия: близко – Город, подальше – Страна.
Объекты: существующие и возникающие нелегальные организации и сообщества, называющие себя «революционными» и готовящие изменения нашего государственного строя или части его.
Субъекты: друзья мои, имеющие – в той или иной мере – отношение к зарождению и деятельности указанных тайных обществ, а также я сам – в силу, во-первых, необходимости, толкающей меня на путь преобразования осознаваемой мною действительности, а во-вторых, в силу дружбы нашей, внушающей мне беспокойство за судьбу моих товарищей и друзей.
Отворю одну из чугунных крышек моей кондовой души. На подобные явления у меня с самого начала определения моего в координатной сети реальности сложился грубо однозначный взгляд. И нельзя сказать, что я был и есть совсем посторонний в этих делах. Однако безоговорочное отрицание мною левачества некоторые из спорящих объясняли – совершенно бестактно и несправедливо – моим будто бы идолопоклонничеством перед бытующей официозной моралью, привитым мне в безумной нашей средней общеобразовательной школе. Если бы!
Дело же в том, что встречавшиеся мне до сих пор воплощения левацких идей неизменно склонялись к неизбежности применения террора и локального насилия. Причем, что очень важно, ни разу не была представлена мне хоть какая-нибудь положительная и хоть сколько-нибудь разработанная программа будущих преобразований, перспектива, теоретическое обоснование и пр. на убедительном и осуществимом уровне – так, одни идейки. Но известно: есть идейки и идейки.
Я никогда (почти никогда) не отвергал неизбежности революционного насилия, хотя мне глубоко приятны и привлекательны пацифизм, некоторые христианские и прочие возвышенные идеи. С некоторой натугой я даже согласился бы принять вегетарианский сан и посвятить свою жизнь жеванию травы…
Но групповой террор сегодня, здесь, когда всеми признано отсутствие действительно революционных сил, когда нет не только ясной общей программы или манифеста, но даже и отдельных лозунгов, понятных многим… – такая деятельность представляется мне отвратной.
Конечно, вопрос о терроре возникает лишь в очень немногих головах. Большая часть активных действий приходится сегодня на область культуры и ограничивается ею. И поистине, такая революционно-культурная или культурреволюционная суета имеет место в нашей жизни, и пребольшое. Можно посмотреть движущие силы происходящей суеты, но это как раз и описано уже во введении у Давыдова, правда, относительно Запада.
Речь же идет о единственной Сестре нашей – России.
Как-то – еще светло было, но уже не ярко, – возвращался я домой. Выпрыгнул из переполненного автобуса, прошел несколько шагов, и вдруг меня охватило предчувствие. Передо мной была снежная полоса с узкой тропинкой, по которой ходит множество людей, но идти приходится по одному утоптанному следу: нога сюда, другая – туда… На глазах вечерело, темнело. Снег возле дорожки этой и внутри нее был грязно-рыжего неряшливого цвета, какой-то расхлябанный и разметавшийся, как родная и почти, кажется, нелюбимая женщина во сне, на которую глядишь и глядишь под утро и вспоминаешь привычные мятые желтые слова, которые будут сказаны тобой потом, уже скоро… И эта неряшливая, в сальных пятнах, грязно-рыжая дорожка среди блеклого снега неожиданно перевоплотилась во мне: там, в снегу, как пьяный человек, валялось наше ощущение России – не старой еще, но потасканной и растрепанной бабы с добрыми полоумными глазами, лихорадочным румянцем и блуждающей улыбкой на крупных мягких губах… и от шири вокруг щемит сердце, и тянется медленный всепрощающий звон по морозной тишине. Слово – Жалость…
Мне говорят, что все повторяется. Поэтому и надо относиться так (т. е. с точки зрения революционной целесообразности).
Но если все повторяется (хотя не круг же должен быть, а восходящая спираль!), так ведь целый век все клеймили групповой террор и объясняли друг другу ложность и неэффективность этого направления подготовки революции. Получается, что нет никаких выводов из опыта. (А неизбежность возникновения мысли о терроре внутри такого идейного тупика ясна вполне, она подразумевается постоянно, пусть и прикрываясь пока лозунгами культурной революции.) И кто-то все равно будет готовить революцию (уже неуместное слово) бомбами и выстрелами. Но отчего же все так рвутся к оружию? Это глупо и вредно, потому что кровавые шоры на глазах мешают увидеть другой путь. А «революционность» легко оборачивается контрреволюционностью.
Кто-то с легкой завистью скажет: «Мальчишество!» Ох, нет, не мальчишество уже – мальчишество было в прошлом веке, – а обыкновеннейшая пьяная драка «по справедливости». И буйно, и весело, и «за правду постоим!»…
Но друзья-то мои – что с ними?
Перебирал я как-то из скверного любопытства бумажки на одном столе. Вот известные запрещенные стихи, перепечатанные на машинке, – хорошие стихи. А рядом еще какие-то стихи, не знаю чьи, – паршивые. Вот какое-то письмо-меморандум о задачах и формах борьбы – беспомощная глупость и хриплый шепоток: «Запад нам поможет!» Да было же такое – продавали!.. А вот стопка листочков, исписанных знакомым почерком: сверху – сценарий восстания (весело!), дальше – историческое что-то, с «аналогиями» (черт, как пишет!), а там где-то еще наверняка – планы тайных обществ, списки заговорщиков (ох-ох!) и бесстрашные слова, которые, видимо, нужно бросить при случае в лицо следователям…
На столе валяется детский пугач. Книжный шкаф набит пухлыми строгими книжицами с дичайшими научными названиями, типа: «Нытье как перманентная констатация деструктивных процессов без попыток повлиять на их ход» (цитата из Наппу). Здесь же труды классиков и основоположников. Эх, читать не перечитать!
И уж как водится – бесконечные ночные споры, идеи, проекты в густом сигаретном дыму…
– Мне хочется, чтобы завтра (завтра среда?) была революция.
– А давай! Собираемся к шести на «Проспекте Вернадского». Идет?..
Гусарики, кавалергардики вы мои, лицеисты с журфака!
Да это ведь игра простодушная с историческими последствиями!
Одни играют на гитаре, другие играют пером, третьи – «пером» в бок… Ха-ха-ха!
Спросите меня сию минуту: «Какова главная черта теперешней молодежи?»
Кричу: отсутствие чувства исторической ответственности!
Предположим, в ответ на мои эмоциональные наскоки кто-то спросит:
– Куда идти тем, кто послушает тебя? Уж не посоветуешь ли ты такому своему товарищу нагрузиться общественными поручениями по месту работы и проводить разнообразные мероприятия?
– Пусть те, – скажу я, – которые не могут остановиться, поют и выдумывают свое. А мы, почистив наши белые перья и прихватив с собой гитары, договоримся весело и ласково с детишками-ребятишками – вон они крутятся под ногами. И петь и писать будем не чтоб прославиться, а для хороших людей. Не примемся спорить и грызться: «кому нары, кому сборы», не употребим даже циркульного слова «педагогика» и подушечного «воспитание» – нет, ни за что! А просто сядем на полу и попоем вместе – на черта нам колющее под ребро слово «методика»? Кто не умеет сидеть на полу? Кто кого заставляет воздействовать, зажигать, подсовывать мыслю? Ты просто играй все время, пой, а мы будем тебе подпевать. Кто не хочет играть? И кто не хочет, чтобы ему подпевали? Ты пиши свой роман, строй свой город, играй на скрипке один в пустом зале. Разве я тебя подавляю, или вот он тебе мешает, или она стучит тебе в стену? Может быть, мы все вместе закрепощаем и гнетем тебя, когда ты играешь и поешь, а мы тебе подпеваем негромко? Я не умею рисовать, но я знаю слово, и я скажу тому, кто станет грязнить твои холсты, я ему открою глаза, и он увидит, что твои холсты прекрасны, а у тебя появится еще один друг. Ты хочешь, чтобы все молчали, когда гудит орган, – я научу их молчать и слушать, потому что я знаю слово, а ты знаешь тайну клавиш. И если ты хочешь пролежать весь день на диване лицом к стене, никто не станет тебя щекотать или громко ронять на пол ботинки с усталых после работы ног, потому что я научу их охранять тебя от глупости. А ты играй, пой, рисуй, пиши, прыгай, женись – разве кто-нибудь стесняет тебя или кричит на тебя и заставляет плясать, когда ты хочешь умереть? И если ты обидишь кого-то – разве не поможет тебе твой друг в твоей беде? Или кто-то не станет с тобой мириться, а захочет враждовать с тобой?
О чем же мы спорим столько времени с такой яростью и болью?
«Горе мне, я обидел человека!» – вот что скажу я.
Я ведь не призываю: «Давайте преследовать и уничтожать членов тайных обществ и заговорщиков!»
Я говорю: «А может быть, попробуем вот так?.. Может быть, так получится радостней и звонче? Попробуем! Коли не выйдет – не обидимся, а споем песню; отдохнем – еще чего-нибудь попробуем».
И вот я кое-чего не понимаю, а хочется.
И я прошу у всех советов.
При случае готов также вступить в общество.
Но я – за мирное сосуществование.
Стану читать Давыдова и другие полезные книжки и тогда поумнею очень.
Ура!
До свидания среди бумажек, терпеливая и добрая Соня!
Будущий эстет и нигилист товарищ Фурманель
Не зная, что ответить на этот неожиданно съехавший на нее горный оползень, Соня без разрешения дала почитать фурмановское послание «умному человеку» Морозову.
(Ну, там ведь у тебя стоял заголовок «Письмо нам», вот я и решила, что он тоже один из «нас», – я была не права?..) Впрочем, у них давно было принято пускать все бумажки по кругу.
Вскоре состоялось короткое обсуждение этого, как сказал Морозов, «странного текста». Фурман, естественно, завелся и принялся чересчур жестко настаивать на каких-то школьных азах марксизма, после чего с грустной иронией отметил в своем дневнике: «Морозов назвал меня, покачав убежденно головой, ортодоксом».
А он-то воображал, что Экзюпери его полностью изменил, дав ему новый, неотразимо убедительный язык… Коммунизм тоже был таким «огненным» языком. Но он позволял говорить лишь о каких-то самых общих вещах, а для описания конкретной человеческой жизни (если только это не была завидно простая и самоотверженная жизнь «пламенного революционера») его явно не хватало. Понять себя или другого человека во всей его сложности с помощью этого грубовато-требовательного языка было невозможно. Значит, оставался только роман.
Конечно, Фурман догадывался, что сам он не тянет на героя большого, серьезного современного романа – его личный опыт был полон избыточных безобразных подробностей, а воля слабовата для жизнеутверждающего пафоса, необходимого настоящему герою. Если ставить себя – такого, какой ты есть, со всем «тайным» знанием о себе – в центр повествования, то это ведь будет какая-то совсем другая история…
Ну а кого тогда можно взять в «герои эпохи»? Брата Борю? Наппу? «Мятущегося» Морозова?
Воскресным утром 20 февраля Минаев позвал Фурмана к себе – его родители куда-то уехали, оставив на него шестилетнего брата Мишку и целую кастрюлю свежеиспеченных пирожков с картошкой. Впрочем, Фурман оказался не единственным приглашенным – дверь ему открыл Макс. Он с усмешкой объяснил, что Минаев только притворяется добрым, непрактичным человеком – и, надо сказать, до сих пор это у него неплохо получалось. Но сегодня он полностью разоблачил себя: ему срочно понадобилось уйти из дома на пару часов, и он не придумал ничего лучше, как зазвать к себе их обоих под каким-то надуманным предлогом, чтобы они посторожили Мишку вместо него.
– А обоих-то зачем? – удивился Фурман, не успев перестроиться.
– На всякий случай. Для надежности, видимо. Он же, как мы теперь знаем, очень практичный человек.
– А про пирожки он тоже придумал?
– Нет, пирожки, к счастью, настоящие. Я их даже успел попробовать. Действительно вкусные!
– Ты их уже все слопал, что ли?
– Не волнуйся, там их много.
Мишка начал теребить Фурмана, требуя к себе внимания (видно, он уже понял, что от Макса толку мало). Наконец он не выдержал и, вцепившись в фурмановскую руку, без слов потянул его за собой – показывать свои богатства.
Когда церемония представления местных героев и осмотра бедноватого игрушечного «хозяйства» завершилась, Мишка деловито спросил тоненьким голоском: «Ну, чем мы теперь займемся?» Ничего не поделаешь, надо было включаться, и Фурман предложил ему старый, проверенный ход: построить в гостиной самолет или подводную лодку. Оказалось, что Мишка о такой возможности никогда не слышал. С Борей они, по его словам, иногда играют в домино, а еще в шашки и настольные игры. Хочешь, принесу? Спасибо, не надо. Итак, пусть это будет у нас подводная лодка.
К изумлению Мишки, в дело шло все, что попадалось на глаза: обеденный стол, стулья, диванные подушки, покрывало, складная металлическая лестница из чулана (вот это классно!), настольные часы и два будильника (нам ведь нужны «приборы управления»?), большие кастрюли (это будут «топливные баки»), лыжные палки, «спецодежда» для предстоящих водолазных работ… Мишка лихорадочно рыскал по комнатам в поисках еще чего-нибудь полезного для их грандиозной стройки. Макс наблюдал за всей этой суетой, сидя в кресле и скептически покачивая головой:
– А вы потом все эти вещи аккуратно вернете на свои места или так и оставите до прихода родителей?
– Эй, там, на берегу, спокуха! У нас всё под контролем.
– Ха-ха-ха, – заливался Мишка, – «на берегу»! Он – «на берегу»! Если он на берегу, то где же тогда мы с тобой?
…И вот сложнейшее двухпалубное сооружение готово к отплытию. Фурман рассчитывал, что после его подробного инструктажа Мишка легко войдет в роль капитана и отправится на поиск воображаемых приключений, а они с Максом смогут поговорить о своих делах, но мальчишка оказался морально не готов к самостоятельному плаванию. Пришлось совершить с ним на пару короткий демонстрационный выход в открытое море и несколько погружений с научно-исследовательскими целями. Казалось бы, все уже было понятно и по два раза отрепетировано: порядок действий, когда и какие правильные капитанские слова произносить, на что нажимать, как вслух комментировать все происходящее и чем заниматься под водой аквалангисту, – но Мишка продолжал твердить, что один он не сможет, упрямо отказываясь даже попробовать. В какой-то момент он заявил, что больше не хочет играть в подводную лодку. Может, сыграем лучше в домино? Я принесу! Подожди, так ты вообще не хочешь в это играть? Не хочу. Зачем же мы тогда все это нагородили? Не знаю. Фурман расстроился. А тут еще, к Мишкиной предательской радости, от подводной лодки вдруг сами собой отвалились несколько важных конструкций… В общем, опытному воспитателю, потерпевшему позорное поражение, не оставалось ничего другого, как начать безжалостную охоту за этим мелким, юрким, восхищенно визжащим существом, закидывая его подушками. В самом начале этой новой рискованной игры Макс со снисходительной миной удалился в Борькину комнату («Предупреждаю: если вы тут что-нибудь случайно сломаете или разобьете, чур, я не виноват…»).
Однако все было под контролем: когда умаявшийся мальчишка повалился на пол и стал уже без всякого повода захлебываться от смеха, «дикая» часть развлекательной программы была сразу же остановлена. Пора было всем подкрепиться чаем с пирожками. Мишку отправили умываться холодной водой, Макс пошел на кухню готовить чаепитие, а Фурман тем временем привел в порядок гостиную.
После еды Мишку усадили рисовать. Ну, теперь вроде бы можно было спокойно выдохнуть. Но странный маленький Минаев с пугающей сосредоточенностью начал каждые три минуты, как какой-то станок-автомат, выдавать готовую продукцию. Во избежание возможных эксцессов мудрому руководству пришлось заложить в него более сложное многоступенчатое задание. И больше он уже никого не беспокоил.
Чтобы разговаривать свободно, Макс с Фурманом перешли из гостиной в тесную Борькину комнатушку.
Беседа двух писателей немного повертелась вокруг общих проблем писания, а потом соскочила на неправильные и в целом необъективные эстетические и жизненные взгляды Фурмана (который к тому же недавно мягко раскритиковал очередную максимовскую повесть). Фурман уже начал слегка горячиться, но тут из прихожей донеслись звуки, говорившие о возвращении кого-то из хозяев.
– Глянь-ка на всякий случай, кто там, – попросил Фурман (ему надо было сбросить напряжение).
Было слышно, как Мишка что-то радостно попискивает и ему отвечает добрый голос Минаева. Ладно, можно выходить. В дверях Фурман столкнулся с Максом.
– Я думаю, стоит тебя предупредить: Борька вернулся не один.
– А с кем же он? – удивился Фурман.
– С ним пришла Ася. Ты ведь с ней уже знаком?.. Слушай, что это с тобой? Ты мне что-то не нравишься. Тебе, наверное, лучше присесть.
ТА САМАЯ АСЯ.
У Фурмана вся кровь отхлынула от головы.
Проклятый Минаев, хоть бы предупредил…
– Эй, друзья, вы чего там от нас прячетесь? Ну-ка, выходите! – позвал Борька.
– Ну как ты? Тебе уже немного получше? – с надеждой спросил Макс.
Фурман слабо кивнул.
– Хорошо, а то ты меня ужасно напугал. Я подумал, что ты сейчас хлопнешься в обморок… Уже идем! – крикнул Макс. – Еще минуту!
– Мы вас ждем!
Макс посоветовал Фурману с силой помассировать виски и уши: если увеличить кровообращение, то его болезненная бледность будет не так бросаться в глаза. Пока Фурман приводил себя в порядок, выяснилось, что Асю давным-давно знают все, кроме него, поскольку они вместе учились в ШЮЖе.
– Так это ты на нее так среагировал? Ну, Фурман, ты даешь! Вообще-то на тебя это не очень похоже… Черт, что за день сегодня – сплошные открытия. Бр-р! Между про чим, ты и меня заразил своей дурацкой истерикой! Меня вон аж затрясло всего. Причем, в отличие от тебя, – без всякого реального повода. Ну, так что, ты уже готов идти? А то становится неудобно перед Асей. Она может подумать, что это мы от нее прячемся, хи-хи-хи…
По-мальчишески потолкавшись в коридоре, кому идти первым, они наконец предстали перед Асей, похожие на двух нелепых длинноволосых клоунов – высоченный тощий Макс и мелкий, бледный, обливающийся птом Фурман… о котором эта чудесная незнакомая девушка, по ее словам, слышала много хорошего, причем от разных людей. «Да? Я тоже много хорошего о вас слышал…»
Ася оказалась совсем другой, чем на той злосчастной фотографии. Ростом она была чуть-чуть выше Фурмана. И в ее глазах не было никакой тревоги – только смех, ум и любопытство. Она по-свойски подкалывала зануду Макса, в сердцах нежно называла Борьку «гадом» («Ну какой же ты все-таки гад, Минаев!..») и первой начинала хохотать над «сложносочиненными» остротами скованного Фурмана. А после второго бокала сухого вина, которое Минаев торжественно выставил на стол вместе с остатками пирожков, она ответила на очередную ядовитую фурмановскую шутку таким метким ехидным замечанием, что все чуть не попадали со стульев от смеха. В общем, Фурман все больше укреплялся в мысли, что Борьке не просто повезло – этому дураку вот так, ни за что ни про что, можно сказать, досталось самое настоящее, редчайшее сокровище.
Макс ушел в восемь, а в десять вернулись минаевские родители (Мишку незадолго перед этим удалось уложить в кровать). Фурман уже начал тревожно примериваться к тому, что ему придется провожать эту блестящую и все еще совершенно незнакомую девушку, но, к счастью, Борька сказал, что отвезет ее домой на такси. Кстати, она живет не так уж далеко от Фурмана – по другую сторону от «Ждановской», поэтому они могут прихватить его с собой.
В дороге праздник общения продолжился. Сначала они ненадолго заглянули к Асиной однокласснице и взяли у нее сломанную, но еще могущую быть починенной гитару, на которой Борька твердо собирался научиться играть (Сонька же смогла!). Потом, опять же на такси, доехали до Аси (она была единственным ребенком в семье, и родители у нее оказались на удивление молодыми); попили чаю, и вдруг на часах оказалось половина первого. На метро Борька уже явно не успевал, а денег у него больше не осталось. Одалживать их у Асиных родителей он категорически отказался. Но если выбежать прямо сейчас, то еще можно было попытаться добраться до фурмановского дома: на автобусе до «Ждановской», там перебежать по подземному переходу на другую сторону и сесть, если повезет, на последний троллейбус – все очень просто. Они успели.
Из дневника Фурмана
24 февраля
Морозов подарил Наппу «Тайные общества». Поздно вечером поехали с Морозовым к Минаеву. Я остался, говорил о себе.
Взял Трифонова «Нетерпение».
В следующие выходные большая компания отправилась с ночевкой в Переделкино – надо было помочь маме Вальки Юмашева перетаскивать уголь, которым она топила свою избушку.
Из дневника Фурмана
27 февраля
Утром ходили на кладбище.
Потом набирали уголь, ели, говорили с Морозовым, балдели, издавали приказы. Под конец пели.
Потом хорошо пели в электричке.
На мою (подаренную дедушкой на день рождения) десятку, вернее то, что от нее осталось, поехали на такси к Асе.
Сидели у нее, ели. Читал морозовский детектив.
Поехали к Борьке. До полтретьего говорили о «Парусе» – хорошо.
28 февраля
Борька проспал первую лекцию.
Я пытался организовать Морозова на помощь Борьке в елании курсовой на завтра (!), но он так тоскливо согласился, что я не стал его мучить. Бедный Борька!.. Надеюсь, что его не выгонят.
Кончил «Эстетику нигилизма».
Принялся за «Нетерпение».
1 марта
важнейшие дела дня
Весна.
Отправить телеграмму Нателле.
Пойти в магазин.
Отправил телеграмму.
В магазине нет ничего.
Дочитывал «Нетерпение» со все возрастающим волнением. Удивительная книга. В конце чуть с ума не сошел: воздевал руки и сжимал ими голову, страшно было, хотелось выть.
Приехал Макс, привез билет на вечер Арсения Тарковского. Проговорили до двух.
Устал я уже ложиться поздно.
2 марта
Конечно, перелопатил мне все утро, я-то хотел писать.
Читал «ЛГ» (Шаталова вырезать), перепечатывал архивные бумажки Наппу – испортил листов больше, чем вышло, а Макс скучал вокруг.
Около двух он ушел, я прибрал комнату, разболелась голова.
В семь часов, только сел к столу с ручкой, вошли Борька с Асей. Я их кормил, до девяти посидели, ушли, а я влез на свой стол и смотрел в темноте в окно.
4 марта
Тарковский. Козаков.
На обратной дороге от грусти решил остаться на «Ждановской» и, распевая, дожидаться Борьку с Асей из универа. Но через 40 мин. увидел одну Асю, побежал за ней после пятисекундного колебания, от нее позвонил Борьке и помчался к нему от «Ногина» на такси почти без денег.
5 марта
Вечер Аронова в «Музе» Храповицкого.
Проводили с Борькой Асю и сидели на скамейке.
6 марта
Поехали в Переделкино с Сонькой и Морозовым, потом прибыли Макс и Борька.
Сонька привезла пленку Ланцберга – есть прекрасные песни и стихи.
Валькина мама стала делать смешных кукол – нас самих.
Вечером играли в вопросы «каждый – каждому». Ночью тянулось разбирательство отношений (Сонька спала). Как-то Морозов откликнется на меня?
7 марта
важнейшие дела дня
РОДИТЬСЯ
Родить ся.
Морозов подарил подборку стихов Бродского, Сонька – замочную скважину.
Ночью мучили писателей песнопениями и парадами.
Утром Морозов уехал.
Слушали Ланцберга. Пели под Сонькину гитару. … Ночью приехал ко мне домой Борька.
9 марта
…Минаева и Дубровского исключают из университета (после пожара их поймали с сигаретами).
10 марта
Утром позвонил Наппу: Ленка сказала, что он отказался вытаскивать Минаева, т. к. Борька, получается, не хочет учиться как следует.
Вот ведь как: Наппу сам взял на себя ответственность, решение за Борьку. Он поступил по высшей справедливости, это соломоново решение и рассуждение. Но ведь теперь Борька может сломаться – в результате действия Наппу (отказ от действия есть тоже действо) – и вина будет в этом Наппу. Т. е. нельзя просто отказать, он теперь должен о нем печься.
Запись Бориса Минаева,
сделанная на пишущей машинке Фурмана
Таким образомна сегодняшний день мы имеем
Я ушел (или не ушел) из дома…
Получая неаттестацию по языку в этом месяце – вылетаю из журфака и ухожу в армию осенью (либо в июне)
Завтра я могу: либо вернуться домой либо уехать всеми правдами и неправдами в переделкино.
Причины чтобы вернуться таковы: не накалять обстановку, не бросать родителей чтобы потом в случае не дай бог чего не сойти с ума со стыда
Поскольку уйти по настоящему не получается то настроиться на образ жизни «не дома» все равно не удастся – может полететь учеба а дома будет окончательный взрыв ненависти.
Причины чтобы вырвать себе эту неделю таковы:
Отрешение мне необходимо до зарезу
Нужно испытать: а могу ли вообще жить без контроля над собой – сейчас ответ на этот вопрос для меня не совсем ясен
Цитируя А.Морозова: «В третий раз мне могут вообще не поверить»