Подельник эпохи: Леонид Леонов Прилепин Захар
То есть по статусу он ничем принципиально не отличался от любого гипотетического «художника», так же пришедшего за медом. Если только в худшую сторону.
В достаточно многочисленной переписке Леонова той поры мимолетно разбросаны детали полуголодной, без света (электростанция вышла из строя) жизни писателя и его семьи. Напомним, что у Леонова так и не нашлось денег для поездки в Ташкент: хотя в работе с Сергеем Эйзенштейном он был безусловно заинтересован.
Еще одна нелепая деталь в стихотворении: расплата за мед коврами. Мы уже цитировали выше письмо Леонова, где он рассказывал Эйзенштейну, что оказался в Чистополе вообще безо всего: без белья, без шубы, без записных книжек, без рукописей. Никаких ковров Леонов, конечно, в Чистополе не имел, зато в мемуаристке встречаются описания огромных зияющих дыр в полу той комнаты, где жили Леоновы: из дыры иногда вылезала любопытствующая крыса.
Крысы вообще были жуткой напастью в доме Леонова: достаточно сказать, что имевшаяся в наличии крупа хранилась в пакете, привязанном веревкой к потолку (потом так же, в подвешенном мешочке, будет спасать свой изюм от мышей ангел Дымков в «Пирамиде»).
Самое нелепое в этой истории то, что мемуаристы, даже бывшие в Чистополе в те же месяцы, ссылаются не на отдаленных хотя бы свидетелей этой пресловутой покупки, а на стихотворение всё того же Евтушенко.
Безусловно, допускается, что подобная история могла иметь место, но лишь с одной очевидной оговоркой — все детали ее очевидно лживы. Поэтический вымысел.
Допустим, Леонов однажды и купил на базаре мед: зима, заметим, в Чистополе была жутко холодной, с буранами и морозом до пятидесяти градусов. Самуил Маршак просил администрацию эвакуировать его вместе с семьей, так как боялся холода элементарно не пережить. Леонов к тому же только что переболел тяжелым гриппом, а следом заболели и жена, и еще малые дочери. Купил, да. Но уж точно не двадцативедерную бочку: зачем столько меда — это раз; и куда он ее дел, если ее никто у него дома не видел? Это два.
Наконец, кто ее, весом килограммов в четыреста, притащил на рынок, что за «спекулянт» такой? — тут же грузчики нужны!
Спустя двадцать лет эта история с покупкой меда неожиданно обросла красочными подробностями, и совесть нации со станции Зима смолчать не смогла, расписав былые дела в десятикратно, вернее, двадцативедерно преувеличенных пропорциях.
Никто не застрахован от подобной нелепой хулы.
Для сравнения приведем другой случившийся той же осенью 1941-го казус.
Леонов, как мы помним, оставался в Переделкине весьма долго; в то, что немцы могут взять Москву, он, по-видимому, не очень верил и панике не поддавался — это подтверждается и тем фактом, что, навестив семью в Чистополе, в октябре он опять поехал в столицу, до которой добрался бы, когда ее немцы разве что в бинокль еще не разглядывали.
Так вот, однажды жена Леонова, встречая в Чистополе пароход с новоприбывшими литераторами, поинтересовалась у писателя Константина Паустовского: «Как там Лёня, ничего не знаете о его судьбе?»
На что Паустовский ответил: «Я с Леоновым лично не знаком, но, кажется, он сошел с ума».
Мир, как мы видим, полнится слухами, и зачастую слухами просто чудовищными.
Вот в интерпретации Евтушенко Леонов огромную бочку меда на ковры променял, но вполне мог бы на некоей неблаговидной почве с ума сойти в июне 1941-го, отчего бы и нет. И Евгений Александрович всё это описал бы с чувством. Ему ж, допустим, сам Паустовский это рассказал: как же такой сюжетец упустить…
Кстати, в воспоминаниях Александра Гладкова «Встречи с Пастернаком» также упоминается некий литератор, который постоянно скупал мед на местном рынке, но из контекста понятно, что это вовсе не Леонов (он упоминается в предыдущей фразе по другому поводу). Другой литератор, пишет далее Гладков, «чтобы не зависеть от привоза на рынок мяса, купил сразу целого быка». Кроме того, по рынку ходил поэт Асеев «скупая за бесценок разные вещи». Ох, не попались они Евтушенко на перо.
В завершение этого малоприятного разговора добавим еще пару слов. Надо понимать, что в отличие от 1941 года — в 1960-м, когда писалось стихотворение, Леонов уже пребывал в несоизмеримо ином статусе. Наряду с Михаилом Шолоховым он стал главным государственным писателем, депутатом Верховного Совета СССР, фактически «литературным генералом». И уже по этой простой причине всегда могли найтись некие не столь удачливые коллеги, готовые любой, самый дурной, слух о Леонове вдохновенно приукрасить. Мы же знаем, что так бывает. Вернее сказать: так и случилось.
Финальная на сей момент «встреча» Евгения Евтушенко с Леонидом Леоновым произошла еще в одном стихотворении поэта. В свое время в романе «Русский лес» Леонов описал убитого солдата с помощью всего одной, но необычайно сильной детали: по глазнице мертвого, по зрачку, ползет муравей. После этого уже не надо писать, что человек убит, и так всё ясно.
Об этом тихом, но жутком образе смерти потом часто говорили исследователи Леонова и почитатели его, способные оценить меткость слова.
В конце 1980-х годов в продаже появился новый стихотворный сборник Евтушенко, где муравей Леонова легко был перенесен поэтом Евгением Александровичем в личную поэтическую лабораторию; правда, полз он теперь по лицу мертвого «афганца».
Хвала
Какое-то особенное время наступило тогда в Чистополе: одновременно там будет создано несколько литературных шедевров. Михаил Исаковский напишет великое стихотворение «Враги сожгли родную хату», Борис Пастернак начнет «Доктора Живаго», а Леонид Леонов сделает пьесу, которая принесет ему не только полноценное признание в родной стране, но и всплеск настоящей мировой славы. Мы говорим о «Нашествии».
Отчасти прототипами главного героя пьесы, врача Ивана Тихоновича Таланова, послужили два чистопольских медика, хорошо знакомых Леонову, — Самуил Зиновьевич Самойлов и Дмитрий Дмитриевич Авдеев.
У Авдеева, красивого, седого, в пышных усах и с неизменной трубкой старика, Леонов часто бывал и дома, и на работе — Дмитрий Дмитриевич разрешал. На приемах тихонько сидел в уголке, вслушивался во врачебную — весьма богатую и любопытную — речь.
Дом врача Авдеева стал местом постоянного сбора писательского кружка, к которому принадлежал Леонов.
У Пастернака даже есть такие строки: «И в дни авдеевских салонов,/ Где лучшие среди живых/ Читали Федин и Леонов,/ Тренёв, Асеев, Петровых». (Имеется в виду поэтесса Мария Сергеевна Петровых.)
Зинаида Пастернак вспоминала, что в гостях у Авдеева «читали стихи, спорили, говорили о литературе, об искусстве», ну и заодно «подкармливались пирогами и овощами, которыми гостеприимно угощали хозяева».
Однако первый импульс к написанию пьесы возник в доме врача Самойлова — именно там Леонов увидел огромный портрет худенького большелобого мальчика в матроске — сына врача.
Тогда Леонов как-то вдруг и болезненно задумался: «А что за судьба ждет этого мальчика? Что с ним может произойти? Какие трагедии обрушатся на него?»
Дорога леоновских размышлений оказалась чуть ли не предсказуемой. Нервотрепки с «Метелью» ему показалось мало, и он снова начинает внятно выводить привычную мелодию. Сын врача Ивана Таланова в «Нашествии» — Федор Таланов в день войны возвращается… из тюрьмы. В доме отца он и видит свой портрет, где изображен ребенком.
Леонов, наверное, семь раз подумал и все-таки «посадил» младшего Таланова не по уголовной, а по политической статье, аккурат в 1938 году.
Забегая вперед, скажем, что едва Леонов привез свою работу в Москву, на него замахали руками: какие, к чертям, репрессии, убирайте это немедленно, иначе забудьте о пьесе. Пришлось все на ходу менять. В итоге Таланов попал в тюрьму за выстрел из ревности.
Однако в самом поведении младшего Таланова просматривается никак ни взбалмошный ревнивец (этот мотив, кстати, в пьесе почти не проявляется — чувствуется, что он надуманный), но — сильный, интеллигентный, настрадавшийся, честолюбивый человек.
Семья встречает его неприветливо: хотя внешне причин никаких для этого нет. Ну, выстрелил из ревности, но не убил же никого.
Нет, все смотрят на младшего Таланова как на отмеченного страшной печатью. Так сквозь второй вариант пьесы просматривается первый.
В третьей, уже послевоенной редакции пьесы Леонов несколькими штрихами всё поставит на свои места.
Няня Таланова, Демидьевна, напрямую спросит Федора о причинах заключения: не слово ли неосторожное при плохом товарище произнес он?
Ответ Таланова о жизни в тюрьме тоже будет вполне прозрачным: «Через болото тысячеверстное трассу вели… под самый подбородок, так что буквально по горло занят был».
Но и в первом уже варианте есть все вешки, на которых строится образ младшего Таланова. Он недолюбливает главного советского героя пьесы — предрайисполкома Андрея Колесникова.
В ответ на произнесенное отцом слово «справедливость» Федор в крайнем раздражении отвечает: «А к тебе, к тебе самому справедливы они, которых ты лечил тридцать лет? Это ты первый, еще до знаменитостей, стал делать операции на сердце. Это ты на свои кровные копейки зачинал поликлинику. Это ты стал принадлежностью города, коммунальным инвентарем, как его пожарная труба…»
Однако главная и по сути своей глубоко патриотическая мысль Леонова все равно осталась очевидной и наглядной: как бы несправедливо и больно ни поступила с тобой эта власть, за что бы она ни посадила тебя в тюрьму, иногда наступает такой момент, что разом отменяются любые, самые тяжкие обиды.
И этот момент настал. И Таланов младший это понимает: идет воевать и достойно встречает свою смерть.
«Нашествие» написано вдохновенно, и ярко, и яростно. Когда Леонов сочинял пьесу, на столе его стояли две документальные фотографии: девочки, расстрелянной нацистами в Керчи, и повешенной Зои Космодемьянской… Одновременно и мука, и сердечное человеческое бешенство чувствуется в пьесе. У Леонова у самого две таких девочки было за спиною, и возраста чуть ли не такого же, как те, на фото…
Пьесу Леонов задумал в декабре 1941-го, а в апреле 1942-го уже дописал. В том же месяце он читает ее своим товарищам: Федину, Тренёву, Асееву, Пастернаку.
Последний искренне в восторге — вот тот дух «гордости и независимости», который он призывал, и которому так радовался. Очень хвалят пьесу и Тренёв, и Асеев. Федин сдержан, позже неизвестные информаторы запишут его раздражение по поводу леоновского успеха: он посчитает неуместным упоминание имени Сталина в финале «Нашествия».
Не нам судить, нужен был там Сталин или нет, но, однако ж, художественной вещи с главным героем, посаженным в 1938 году, Федину тоже не пришло бы в голову сочинять и отправлять ее на рассмотрение цензурного комитета.
В мае 1942-го Леонов уезжает в Москву, 19 июля читает пьесу в Москве, в ВТО, где и происходит очередная подковерная нервотрепка и свистопляска. Леонов убирает 10–12 фраз, объясняющих поведение Федора Таланова, в финале появляется прославление вождя… и пьеса спасена.
В конце концов, остается, быть может, самое важное. Когда Федора Таланова задерживают немцы, на вопрос: «Ваше звание, сословие, занятие?» — он отвечает: «Я русский. Защищаю родину».
Леонов возвращает в литературу и делает главенствующей именно национальную тему. Более того: выбор Таланова — это и окончательный выбор Леонова. Именно в Великую Отечественную он искренне объединил эти два понятия: Россия и советская власть. Их уже не имело смысла разделять…
29 августа он пишет в письме председателю чистопольского горсовета М.С.Тверяковой: «Пьеса, законченная в богоспасаемом граде Вашем, уже напечатана в журнале “Новый мир” с пометкой “Чистополь” и уже расходится по гордам и весям страны нашей: уехала в Барнаул, в Куйбышев, в Челябинск, в Свердловск и т. д.».
В октябре происходит очередной, и на этот раз определяющий момент взаимоотношений Сталина и Леонова.
Сталин звонит писателю и говорит, что пьесой очень доволен.
Леонов — в пересказе литературоведа Александра Овчаренко — так вспоминал этот день.
«…недавно вернулся из Чистополя. В ЦДЛ нам выдавали немного продуктов и бутылку водки. Зашел товарищ. На столе у нас два кусочка хлеба, луковица и неполная бутылка водки. Вдруг звонок. Поскрёбышев: “Как живете?” — “Живу”. — “Пьесу написали?” — “Написал. Отправил. Не знаю, читали ли?” — “Читали, читали. Сейчас с вами будет говорить товарищ Сталин”. Тот включился без перерыва и сказал: “Здравствуйте, товарищ Леонов. Хорошую пьесу написали. Хорошую. Собираетесь ставить ее на театре?”»
17 октября 1942-го Всеволод Иванов записывает в дневнике: «У всех на устах Леонов, которому позвонил Сталин». И далее:
«По поводу звонка к Леонову Маркиш сказал:
— Это звонок не только Леонову, это ко всей русской литературе, которая молчит».
Поэт и писатель Перец Маркиш понимал, что говорит.
Множество литераторов находились просто в подавленном состоянии и веры в Победу никак не выказывали, скорее наоборот, что подтверждают десятки информаторских донесений той поры. И тем более, мало кто уже на первом году войны отозвался крупным и сильным произведением на тему насущную и больную.
Уже в октябре начинаются репетиции «Нашествия» в Малом театре.
Вскоре после звонка Сталина к Леонову обратятся несколько режиссеров, которые еще месяц назад и на порог его бы не пустили:
— А что вы нам свою пьесу не предложили, Леонид Максимович?
К 17 октября Леонов возвращается в Чистополь и участвует там в постановке пьесы, осуществляемой силами Ленинградского областного драматического театра. Премьера состоится 7 ноября.
В Казани писательское руководство, то ли не слышавшее о звонке Сталина, то ли не получившее нужных циркуляров, самим фактом премьеры оказалось взбешено («Знаем мы этого разносчика крамолы!»). 8 ноября в Чистополь приходит жесткая телеграмма: на каких основаниях была разрешена постановка?!
На другой день там, видимо, во всем разобрались и замолкли.
Но нервы у Леонова уже были на пределе.
В ноябре 1942 года Леонов возвращается в Москву, и вскоре Всеволод Иванов записывает в дневнике: «Обедал в союзе, рядом с Леоновым. При дневном, убогом московском свете видно, что он сильно состарился. Пониже щек — морщины, углы губ опущены, лицо дергается. Зашли к нему. Кактусы. Мне кажется, что он любит их за долголетие».
Несколькими днями раньше Иванов, посещавший вместе с Леоновым спектакль «Кремлевские куранты» во МХАТе, пишет еще вот что: «Сидели рядом с Леоновым. Покашливая — от табаку — коротко, он жаловался, что ему в эти два года было страшно тяжело. <…> Лицо у него стало одутловатое, волосы длинные — и если он раньше походил на инженера, из тех, что прошли рабфак, то теперь он писатель. Кажется — под бременем своих писательских тягот он стал сутулиться».
Оставим пока за скобками почти очевидное злорадство Иванова, скажем лишь, что в жизни Леонова вскоре все начнет меняться.
«Нашествие» уже в 1942-м выйдет в печати тремя изданиями. Леонова снова начнут публиковать: правда, пока только драматургию.
В ближайшие годы «Нашествие» поставят в доброй сотне театров по всему Советскому Союзу — в том числе в осажденном Ленинграде. А затем спектакль вырвется за границу и триумфально пройдет в десятках зарубежных стран всех пяти континентов. «Нашествие» станет первой пьесой, которую поставят в театрах Франции, Норвегии, Югославии после изгнания фашистов.
В 1944-м «Нашествие» выйдет отдельными изданиями в США, Мексике, Уругвае. В том же году появится первое издание пьесы в Китае, и только в послевоенные годы их будет пять. В 1945-м пьесу опубликуют в Аргентине (где «Нашествие» выйдет следующим изданием уже в 1946-м), Индии (где пьеса также будет переиздана еще раз), Франции, Румынии, Польше. В 1947-м — в Болгарии и Нидерландах. Затем — в Испании, Швеции, Югославии, Японии и т. д. и т. д.
Лжа
Зиму 1942–1943 годов Леонов проводит на Брянском фронте.
В несколько заездов он проведет на фронте более пяти месяцев.
Его минуют смертельные опасности, но потеря случится дома: 12 февраля 1943 года умирает его тесть, Михаил Васильевич Сабашников. Во время одной из бомбежек бомба попала в дом Сабашниковых, и Михаилу Васильевичу перебило обе ноги. Последние месяцы своей жизни и сам Сабашников, и его жена Софья Яковлевна жили в доме Леоновых.
В перерывах между поездками на фронт Леонов много и упрямо работает.
В апреле 1943 года в «Новом мире» выходит новая пьеса Леонова — «Лёнушка», в наименовании которой различим поздний отсвет имени Лёна — так писателя звали в детстве. Пьеса, впрочем, о русской девушке, о партизанах, о предательстве, подлости и дезертирстве, возможных даже на самой святой и самой народной войне.
В этом смысле несколько странно звучат сказанные позже слова Александра Исаевича Солженицына о том, что «…в Советском Союзе в войну дезертиров были тысячи, и даже десятки тысяч, о чем наша история сумела смолчать».
Наверное, литература — это тоже история, и у Леонова появляются в двух пьесах не один и не два, а целая галерея дезертиров.
Вслед за пьесой Леонов пишет два письма «Неизвестному американскому другу»: пронзительную публицистику о необходимости открытия Второго фронта.
Слова Леонова передают крупнейшие радиостанции тринадцати американских штатов; письма его слушают более десяти миллионов человек одновременно. После трансляции Леонову присылают из США двести с лишним писем — по крайней мере, именно столько прошло сначала американскую цензуру, потом советскую. (Летом 1943-го Леонов с хорошей иронией напишет в письме тому самому Самойлову, врачу, прототипу Таланова: «Так что если Второй фронт откроется, за Вами поллитра».)
19 марта 1943 года Леонов получает Сталинскую премию за пьесу «Нашествие».
27 мая в Москве в Малом театре триумфально проходит столичная премьера этой пьесы.
2 апреля 1943 года газета «Известия» публикует письмо Леонова следующего содержания:
Дорогой Иосиф Виссарионович!
Я счастлив был узнать о высокой оценке моего труда. Присуждение Сталинской премии за пьесу «Нашествие» дает мне, русскому писателю, глубокую радость, что и моя скромная работа пригодилась народу моему в его исполинской схватке с врагом за свободу, честь и достояние.
Я вношу сумму премии 100 000 рублей в фонд Главного Командования на воздушные гостинцы извергам, доставившим столько горя моему Отечеству.
Лауреат Сталинской премии, писатель Леонид Леонов.
И ниже в «Известиях» ответ:
Примите мой привет и благодарность Красной Армии, Леонид Максимович, за Вашу заботу о Вооруженных силах Советского Союза.
И. Сталин.
Вождь, отвечая Леонову, дает понять всем иным прошлым и будущим лауреатам, кто у нас тут представляет собой образчик идеального лауреатского поведения.
Литературные позиции Леонова после такой «переписки» невероятно укрепляются.
25 июня Леонов забирает семью из Чистополя.
Они возвращаются в столицу, отбросившую неприятеля от своих ворот.
24 августа в «Правде» выходит очередная статья Леонова «Поступь гнева». Через несколько дней он уже встречается с коллективом Горьковского драматического театра по поводу очередной постановки «Нашествия».
Ничего не предвещает совсем близкого несчастья.
18 сентября 1943 года Леонов узнаёт об аресте Сергея Михайловича Сабашникова, родного брата жены, Татьяны Михайловны.
Сабашникову было сорок пять лет, он работал руководителем кооперативного товарищества «Сотрудник» Управления промкооперации при СНК СССР и попал за решетку с крайне серьезным обвинением в измене родине и контрреволюционной агитации.
То, что Леонов описывал и хотел изжить в своих пьесах, ворвалось прямо к нему в дом. У Сабашникова, впрочем, дело было куда серьезнее: рассматривалась версия, что он якобы готовил покушение на Сталина. И Сабашникова, в отличие от Федора Таланова, освобождение не ждало.
Годы спустя в «Архипелаге ГУЛАГ» упомянутый выше Солженицын уверенно напишет о судьбе прорабатываемых и подозреваемых:
«На улице их не узнают, ни руки не подают, не кивают. Тем более в гости не зовут. И не ссужают деньгами. В кипении большого города люди оказываются как в пустыне.
А Сталину только это и нужно! А он смеется в усы, гуталинщик!
Академик Сергей Вавилов после расправы над своим великим братом пошел в лакейские президенты. (Усатый шутник в издевку придумал, проверял человеческое сердце.) А.Н.Толстой, советский граф, остерегался не только посещать, но деньги давать семье своего пострадавшего брата. Леонид Леонов запретил своей жене, урожденной Сабашниковой, посещать семью ее посаженного брата С.М.Сабашникова».
Мы не беремся разбираться с ситуацией академика Вавилова и графа Толстого, но вот по поводу Леонова надо сделать несколько замет.
Мы обратились с просьбой прокомментировать слова Солженицына не к потомкам Леонова, которые могут быть и пристрастны, а в семью Сабашниковых, многие из которых лично помнят те времена, а вот с Леонидом Леоновым и его семьей давно не связаны.
Родственники репрессированного Сабашникова пожимали плечами: «У нас все знают, что это неправда — описанное Солженицыным. Татьяна Михайловна — на средства, естественно, самого Леонова — со второй женой Сергея Михайловича долгие годы собирали и передавали посылки заключенному, помогали, ходили туда, стояли в очередях… Естественно, Леонов не ходил туда сам. И что? Никакого его запрета жене на общение с семьей не было».
Но главное, что опровергает сказанное Александром Исаевичем, — тот факт, что Леонов в принципе не мог запретить жене общаться с семьей Сабашникова, потому что мать заключенного, Софья Яковлевна, жила в доме Леонова! И в 1943-м, и в 1944-м, и в 1945-м… Как он мог запретить с ней общаться своей жене?
Хотя, глядя из нынешнего времени, мы, безусловно, должны понимать, сколь двусмысленно было положение Леонова: вчерашний лауреат Сталинской премии, которому вождь лично отвечает на страницах всесоюзной печати, приютил в своем доме мать изменника родины, тем более что и жена писателя — родная сестра этого самого контрреволюцонера!
Мало того что приютил — он его еще и, что называется, «греет»!
То, что позволил себе написать Солженицын, — это, прямо скажем, некрасивый навет.
Сабашников просидит очень долго — девять лет, и все эти годы Леоновы будут помогать ему. О чем сам Сабашников, впрочем, мог и не знать.
Такая пристрастность и такая истовая уверенность Солженицына несколько удивительна.
Но с другой стороны, есть определенная тенденция, с которой он в крайне жесткой форме оценивал деятельность четырех крупнейших художников того времени: Горького («Сталин убивал его зря, из перестраховки, он воспел бы и 1937 год»), Алексея Толстого, Шолохова (первую книгу о том, что Шолохов якобы является плагиатором в «Тихом Доне», благословил, как все знают, именно Солженицын) и вот Леонова.
Позже, уже в нулевые годы, Александр Исаевич даже написал статью о Леонове, отчасти комплиментарную, но по большей части снисходительную — и снисходительную понапрасну: мы уже вспоминали о ней, когда говорили о двух вариантах «Вора», оценивая которые, Солженицын, прямо скажем, всё перепутал.
Но нулевые — это уже другое время. Если в середине века, когда писался «Архипелаг ГУЛАГ», Леонов был виднейшим писателем и патриархом русской прозы, то к концу столетия Леонид Максимович явно перестал быть конкурентом Солженицыну, человеку не только титанической воли, большого мужества, но и, безусловно, огромных амбиций.
А вот по поводу авторства Михаила Шолохова он так и не высказался публично.
Фронт
В годы войны Леонов работает так, как не работал ни в 1936-м, ни в 1938-м, ни в 1940-м.
При всем том, что после получения Сталинской премии и благодаря бесконечным постановкам «Нашествия» это было уже не столь необходимо.
И дело не только в количестве текстов, которые он успел написать. Самый график его передвижений и встреч огромен: он неустанно ездит по городам, где ставят его пьесы, возвращается на фронт и тщательно собирает материал для новой прозы. Наконец, постоянно пишет неистовую публицистику, которую печатают «Известия» и «Правда». Сказать, что по силе воздействия она равнялась статьям Ильи Эренбурга, — пожалуй, преувеличение: леоновский стиль более тяжеловесен, слова его словно выбиты на камне; однако и о статьях Леонова сохранилось множество благодарных отзывов фронтовиков.
С середины 1942 года Леонов выступает в качестве лектора в Литературном институте, с 1943-го он руководит там семинаром молодых писателей. В числе его учеников — писатели Марина Назаренко, Николай Евдокимов… Последний вспоминал, как впервые принес Леонову свои «рукоделия» (уже расхваленные одним маститым критиком): «За всю свою жизнь я, наверное, не слышал столько горьких, суровых слов, сколько услышал от Леонова в тот день. Разбирая мое сочинение, он сдул с меня самонадеянность, как пену. Я еле дотащился до дома, сгорая от стыда. Полгода не мог прикоснуться к перу. Мудрый Леонов знал, что делал со своими семинаристами. Он беспощадно выбивал из нас легкомысленность и самомнение».
Осенью 1943 года Леонов снова возвращается к повести “Evgenia Ivanovna”, пишет новый ее вариант. Стоит задуматься, почему именно в войну для Леонова вновь становится важна тема эмиграции и судьбы ее. Вероятно, он вновь и вновь примерял на себя одежды изгнанника: как бы он сегодня смотрел на Россию оттуда, из раздавленной Европы.
О многих европейских странах в своей публицистике 1943 года Леонов пишет так, что в наши времена на него легко надели бы колпак националиста и ксенофоба: «Скучно нынче в Берлине, но еще скучнее в столицах помельче, что лежат на столбовой дороге наступающей Красной армии. Хозяева этих державок, у которых ума и совести на грош, а фанаберии на весь полтинник, также рассчитывали на поживу при дележке неумерщвленного медведя. Понятно, на пирушке у атамана хищников всегда что-нибудь достается и шакалам, и воронью.
С молчаливой усмешкой народы моей страны слышали их чудовищные и оскорбительные притязания, вдохновленные историческим невежеством и умеряемые лишь скудостью географических познаний. У всех на памяти военные декларации маннергеймов и антонесок: если Финляндия — так уж до Урала, Румыния — так уж по Владикавказ!.. Нам не помнится в точности, на какие именно океаны зарился адмирал несуществующего флота из Будапешта. То была убогая заносчивость блохи, что, затаясь на шерстистом хребте главного волка, возомнила себя набольшим зверем, индрик-зверем…»
Впрочем, и сегодня позиция Леонова, со скидкой на то, что риторическая, а не только смысловая ее нагрузка диктуется самой страшной мировой войной, кажется нам вполне актуальной. В те же дни, видя кромешную беду своей страны, Леонов имел все основания повышать голос.
В октябре Леонов едет в Ярославль на общественный просмотр «Нашествия». В ноябре состоялась премьера пьесы «Лёнушка» в Тбилисском русском драматическом театре имени А.С.Грибоедова, но туда Леонов уже не попадает — он снова отбывает на фронт в качестве военного корреспондента.
Добирался до только что освобожденного Киева вместе с фронтовиками, на боевых машинах, под привычной угрозой артналетов — никаких поблажек.
В декабре Леонов напишет в одной из статей: «За последний месяц я обошел много мест на Руси и на Украине и вдоволь насмотрелся на твои дела, Гитлер. Я видел города-пустыни, вроде каменного мертвеца Харахото, где ни собаки, ни воробья, — я видел стертый с земли Гомель, разбитый Чернигов, несуществующий Юхнов. Я побывал в несчастном Киеве и видел страшный овраг, где раскидан полусожженный прах ста тысяч наших людей. Этот Бабий Яр выглядит как адская река пепла, несущая в себе несгоревшие туфельки вперемежку с человеческими останками».
Киев бомбят каждую ночь. Осматривая город, Леонов особенно запомнит аллеи каменных истуканов с тевтонской осанкой, стоявших на Владимирской горке.
13 ноября появляется опасность потери Киева: немцы, отброшенные почти к Житомиру, прорывают оборону и проходят разовым броском половину пути до города. Их останавливают части Первого Украинского фронта.
Перед солдатами и офицерами фронта много выступает Леонов.
Особо сошелся Леонов с танкистами. Гостил в Первой танковой армии. Она располагалась в те дни на правом берегу Днепра, немного западнее Киева, в районе Святошино — Жуляны — Софиевка — Боршаговская. В Святошино — до войны это был дачный район Киева — в красивых местах находился штаб армии.
Туда заезжал Леонов в компании с художниками Кукрыниксами — Куприяновым, Крыловым, Соколовым… Был в частях, встречался с руководством.
Но самые главные впечатления были получены в дни, проведенные в Третьей Гвардейской танковой армии, возглавляемой Павлом Семеновичем Рыбалко, тогда уже легендарным военачальником, считавшимся лучшим танковым генералом в Советской армии. Рыбалко незадолго до знакомства с Леоновым как раз получил звание Героя Советского Союза за успешное форсирование Днепра.
Любопытная деталь: они с Леоновым могли друг друга видеть еще во время Гражданской, когда Рыбалко был комиссаром бригады в Первой конной армии. В селе Тягинка в 1920 году некоторое время квартировала и бригада комиссара Рыбалко, и Пятнадцатая Инзенская дивизия красноармейца Леонова. (Ко всему прочему, уже после войны, в 1946-м, пути их пересекутся снова, когда оба — и маршал, и писатель — станут депутатами Верховного Совета СССР.)
Сейчас же в штабе Рыбалко в одном из сел под Черниговом Леонов проведет целую неделю.
Запомнилась писателю одна забавная история, свидетелем которой он был.
В суматохе случилось так, что штаб на какое-то время оказался почти без охранения, и однажды пришедшая сдаваться тройка немецких солдат зашла непосредственно в штабную столовую с поднятыми руками, чем несколько удивила собравшихся.
О жестком нагоняе, который устроил Рыбалко подчиненным, догадаться несложно.
Конечно, слава генерала строилась далеко не на таких казусах.
Башенный стрелок «персонального» маршальского танка Муса Гайсин вспоминал: «Рыбалко ходил в танковые атаки на “Виллисе”. Причем, как правило, стоя во весь рост в сером комбинезоне. Из открытой кабины вездехода лучше видно поле боя. А в машине стояла радиостанция, вот он и руководил действиями экипажей. Зрение у него было отличное. Однажды во время атаки слышу: кто-то стучит по башне снаружи. Высовываюсь из люка — батюшки, рядом с нашей “тридцатьчетверкой” несется “Виллис”, а Павел Семенович, держась одной рукой за лобовое стекло, в другой сжимает свою суковатую палку и показывает ею левее. Я мигом поворачиваю пушку туда, гляжу в прицел и обомлеваю: на меня смотрит ствол замаскированного под копну “тигра”. Благо, я выстрелил первым».
К Леонову Рыбалко относился с полным доверием: писатель постоянно находился собственно у командного стола, неустанно следя за работой генерала, в свободные минуты, по возможности, расспрашивая его.
Леонов тогда уже задумал повесть «Взятие Великошумска», и, пытливый самоучка, он стремился самым серьезным образом разобраться в танковом деле.
В его повести Рыбалко является прототипом сразу двух героев. Естественно, что он — это эпизодически появляющийся командующий — «победитель Днепра», как определяет его писатель. «На газетной фотографии, опубликованной по поводу присвоения ему звания Героя, — пишет в повести Леонов, — был изображен нестарый человек недюженной воинской зоркости и большого волевого нажима; этот был человечней и старше. По меньшей мере десять лет отделяли портрет от оригинала».
Но одновременно с тем, куда более точным слепком с Рыбалко является главный герой повести — командир отдельного корпуса, носящий созвучную фамилию Литовченко.
Он, как и Рыбалко, тоже родом с Украины — и вернулся на свою землю, отвоевывать ее. И опять же, как Рыбалко, тоже человек-легенда: «Страна узнала имя Литовченки сразу в звании генерал-лейтенанта, которого к исходу второго года именовали уже ein grosser zermann», то есть: великий танкист. Именно так все и было, потому что Рыбалко встретил войну на преподавательской работе, на фронт был призван летом 1942-го и сразу же прославился несколькими блестящими операциями.
Единственно, что Литовченко, равно как и его главнокомандующий — «победитель Днепра», согласно повести воевал на Халхин-Голе, а Рыбалко — нет. Рыбалко в 1930-е находился чуть южнее, в Китае, то в качестве военного атташе, то в качестве «русского генерала китайской службы», и участвовал, между прочим, в борьбе против уйгурских повстанцев Ма Чжунина, выступая под псевдонимом — ни много ни мало — Фу-Дзи-Хуй. Так что пришлось Литовченко и его командующему все-таки под Халхин-Голом себя проявлять.
Но передвигается Литовченко в повести, конечно же, на «Виллисе».
Действие происходит зимой, в третий год войны, в ту самую зиму 1943-го, начало которой Леонов провел на фронте бок о бок с танкистами.
Самое болезненное совпадение реального Рыбалко и Литовченко из повести связано с темой отцовства обоих генералов.
Рыбалко возглавит армию в сентябре 1942 года, и вскоре после прибытия на фронт жена сообщит ему страшную весть — весной во время боев за Харьков в танке сгорел их единственный сын лейтенант Вилен Рыбалко. Леонов, естественно, знал об этом.
Генерал Литовченко на первых же страницах повести встречает на пути танковый экипаж, где водитель — тоже Литовченко, молодой парень.
Не сын, нет. Однофамилец, с котором генерал говорил, по словам писателя, «как с сыном».
Этому, младшему, Литовченко придется пережить страшные и жуткие бои, но он выживет и всё перенесет.
«Взятие Великошумска» выйдет уже в 1944-м, Леонов будет читать ее полководцу сам.
Оживить в повести сына героя, списанного непосредственно с самого полководца, было бы, наверное, неправильным. Глубоко нетактичным… Но утешить мужественного генерала, сказав, что не перевелась и не переведется на земле порода хоть Рыбалко, хоть Литовченко, — это было достойным шагом.
Эпос и трагедия
В декабре 1943 года Леонов присутствует на харьковском судебном процессе над фашистскими преступниками и пишет с процесса душераздирающие отчеты в «Известия».
В январе 1944-го он снова близ передовой: на этот раз на Ленинградском и на Волховском фронтах. Видит наступление, полностью освободившее Ленинград от блокады.
Вернувшись домой после почти трехмесячного присутствия на войне Леонов приступает к написанию «Взятия Великошумска». Он сделает повесть за четыре месяца. В июле ее целиком — по объему едва ли не полноценный роман — опубликует газета «Правда».
«Взятие Великошумска», как и две другие художественные вещи военной поры — замечательное «Нашествие» и куда менее удачная «Лёнушка», — объединяет одно: высокая, эпическая интонация. В повести она выдержана безупречно.
В этом смысле «Взятие Великошумска» не совсем правильно рассматривать по тем же лекалам, что, скажем, и появившуюся позже «офицерскую прозу».
Леонов пишет былину, оттого речь его героев зачастую патетична, даже пафосна. Но пафос этот осмыслен, продуман и необходим: Леонов творит мир добра и зла, героев и чудовищ, он видит, что здесь и сейчас решается история человечества.
Что до фактологии — то в этом смысле в повести всё сделано безукоризненно точно — такой достоверности не могли добиться иные военные литераторы, делая в своих текстах множество обидных ошибок.
Леонов читал свою повесть в Главном автоброне-танковом управлении, и по окончании чтения заместитель командующего бронетанковыми и механизированными войсками Советской армии В.Т.Вольский сказал: «Угодно ли вам немедленно получить звание инженер-майора бронетанковых войск?»
Не уверены, что закаленный военный мог в полной мере прочувствовать эпичность и торжественное звучание текста, но профессиональный инженерный подход он оценил вполне.
В 1944-м, после семилетнего перерыва, в Советской России с книжки «Взятие Великошумска» вновь начинает выходить проза Леонова.
Тогда же экранизируют пьесу Леонова «Нашествие». Это первый полновесный фильм по Леонову; всего впоследствии их будет четыре.
В качестве режиссера картины выступил Абрам Матвеевич Роом, и по тем временам фильм получится отменным. Некоторые его сцены и сегодня смотрятся до слез проникновенно. Съемки пройдут в оставленной немцами Твери (тогда еще Калинине) — и разрушенный русский город всем своим жутким видом поможет создать правильное кино.
Сценарий несколько видоизменил сюжет пьесы, появились батальные сцены, есть несколько других различий… Но Леонов, обычно очень щепетильный в отношении своего текста, здесь был полностью на стороне режиссера. Экранизация ему очень понравилась.
Тому были особые причины: «Нашествие», уже в силу наследования леоновскому тексту, кардинально отличалось от всей кинопродукции, как военной, так и послевоенной. Достаточно сравнить этот фильм с какой-нибудь забубенной ш т у к о й вроде «В шесть часов вечера после войны», снятой в том же 1944 году Иваном Пырьевым.
В фильме по пьесе Леонова, как и в самой пьесе, — сама атмосфера трагическая, предгрозовая, а затем — грозовая, черная, гнетущая. Чего стоит только финал, где мать и отец смотрят на повешенного сына.
Роом долгое время с гордостью вспоминал, как высоко Сергей Эйзенштейн оценивал «Нашествие». Что ж, Эйзенштейн знал толк в кино.
Однако на заседании художественного совета студии, снимавшей «Нашествие», писатель Борис Горбатов высказался против выпуска фильма на экраны. Аргументацию свою Горбатов почерпнул, видимо, из прежних многочисленных критических отзывов о леоновской прозе и драматургии. Ему, например, не понравилась сологубовщина и достоевщина, демонстрируемая некоторыми героями «Нашествия».
В защиту фильма выступил Константин Симонов, литературный вкус которого был, конечно же, много лучше, чем у Горбатова.
«Нашествие» выйдет на экраны в феврале 1945 года.
В 1946 году Сталинской премии II степени были удостоены режиссер-постановщик фильма Абрам Роом, актеры Олег Жаков и Василий Ванин.
С пьесой «Нашествие» и повестью «Взятие Великошумска» связан краткий, но бурный период популярности Леонида Леонова в США. В начале 1930-х там были изданы «Вор» и «Соть» (под названием «Советская река») и получили разнообразную — и любопытствующую, и скептическую — прессу.
Но всплеск массового интереса начался именно в 1944-м, когда американцы наряду с «Нашествием» неожиданно перевели и выпустили «Дорогу на Океан». В те годы это была, что называется, очень своевременная книга: по основной тональности все-таки радостная, пусть и со страшным финалом, — ее не мешало бы и в Советской России переиздать, но здесь до этого еще было далеко.
Имя Леонова в США, напомним, уже знали миллионы людей: это его обращения транслировали на всю притихшую страну по радио накануне открытия Второго фронта. Очевидно, что решение о входе в войну было принято еще до обнародования писем Леонова — но в числе прочего и с помощью голоса русского писателя американское правительство делало свое решение легитимным пред народом США.
Рекламный текст на обложке «Дороги на Океан» содержал как типично американские благоглупости про то, что Курилов — «родной брат Дмитрия Карамазова» (зря не самого Достоевского), так и очень дельное замечание о том, что роман предшествовал «рождению новой религии, которая сделала чудо Сталинграда».
«Дорогу на Океан» с восторгом приняли американские «левые», которые были сильны и многочисленны в те годы, как никогда позже, и с понятным смятением восприняли консерваторы. Еще бы: ведь в «Дороге на Океан», помимо рождения новой религии, в отдельных фантастических главах описывалась еще и мировая революция. Мало того, Советская Россия военным путем там одерживает победу над США.
Посему и заголовки у критических рецензий были говорящие сами за себя: «Завтра — весь мир!», «Таковы мечты России?».
Дискуссия разгорелась не скучнее, чем в 1936-м в СССР. «Нью-Йорк таймс» одну за другой публикует рецензии — в одной восторг, в другой гнев; о романе пишут в десятках провинциальных газет. Издание «Чикаго сан» называет «Дорогу на Океан» русским шедевром.
Новые рецензии на леоновский роман в США будут выходить вплоть до середины 1950-х!
А пока, в виду того, что американский тираж «Дороги на Океан» разошелся замечательно быстро, в 1946-м в Нью-Йорке издадут «Половчанские сады» (в сборнике «Семь советских пьес») и отдельным изданием «Взятие Великошумска», под названием «Колесница гнева».
«Героем этого романа является стальное чудовище: 34-тонный танк, — напишут американцы. — Леонов — писатель, одаренный выдающимся талантом, и роман его написан в самых лучших традициях».
Как и в случае с «Дорогой на Океан», выйдет пышная кипа разнообразных и разноречивых рецензий, из которых впору составить отдельную книгу; по горячим следам Второй мировой «Взятие Великошумска» получит своего американского читателя, удивленного и завороженного русским эпосом.
Однако стремительный и близкий к триумфальному въезд Леонова в американскую литературу завершится столь же быстро, как начнется. И далеко не по литературным причинам.
В марте того же 1946-го в Фултоне Черчиль произнесет речь, которая положит начало «холодной войне». И США, как мы знаем, станет в ней главным противником Советской России.
В Америке начнется жесткая борьба с собственным «левым движением». Что до советских писателей — вход для них будет строго ограничен; настанет пора публикации литературы исключительно антисоветского толка. Леонову на американские книжные рынки путь будет заказан.
Американская история Леонида Леонова получит продолжение лишь в 1960-м, когда там переиздадут роман «Вор», причем, напомним, в первой редакции.
После «Вора», вплоть до начала смуты в России в конце 1980-х, американцы будут периодически издавать Леонова и переведут все его сочинения, но это уже будет не столь жаркий, как в сороковые, а достаточно, что называется, вежливый интерес.
Зло на скамье подсудимых
30 апреля 1945 года в газете «Правда» будет опубликована очередная статья Леонида Леонова «Утро Победы»:
«Германия рассечена. Зло локализовано. Война подыхает.
Она подыхает в том самом немецком рейхе, который выпустил ее на погибель мира. Она корчится и в муках грызет чрево, ее породившее. Нет зрелища срамней и поучительней: дочь пожирает родную мать. Это — возмездие».
Леонов станет одним из свидетелей исполнения этого возмездия: в сентябре 1945-го он посетит Дрезден и Люнебург, присутствуя в качестве корреспондента «Правды» на процессе над палачами из Бельзенского концлагеря, а в ноябре и декабре того же года — Нюрнберг.
Отзывы об увиденном он оставит крайне жесткие. О немцах во время первой поездки Леонов пишет если не с ненавистью, то с искренним презрением и брезгливостью: «Есть такая заштатная провинция в северо-западной Германии близ Гамбурга, под названием Люнебург. <…> Сюда бежали со своими семьями гамбургские негоцианты. <…> Это они чинно гуляют здесь со своими фрау, это их кроткие детки бесшумно шалят на улицах, и даже мухи здесь летают особые, мелкие благовоспитанные мухи, не оставляющие следов на домашних предметах. Зато и скука в Люнебурге настоящая, немецкая, похожая на газовое удушье».