Речитатив Постолов Анатолий
– Я не лгу. Я не умею лгать, – сухо произнес Варшавский. – Но если бы даже у меня был подобный умысел, знайте: этот крестик, спасает от лжи, но не спасает от правды. А правда бывает безжалостна и неумолима, но не открыть ее – значит поступиться ею. Вы хотите услышать правду? Вы готовы к ней? Ведь она может ударить и ударить больно… Когда-то вы уже были близки к тому, чтобы стать матерью, но ничего не получилось. У вас случился выкидыш. А возможно, даже два!
– Откуда вы знаете? – ее как подкосило. Она беспомощно опустилась на стул. Голова у нее кружилась.
– Откуда я знаю? – он сделал наигранно-недоуменное лицо. – А вы так и не поняли, что мне дано высшее знание, провидческая сила увидеть прошлое и заглянуть в будущее? Так и не поняли… Хорошо же Юлиан заморочил вам голову, настроив против меня. Ну, так знайте: все, кто входит в нас, все они – мужчины и женщины – оставляют незримый, но судьбоносный след в наших тонких телах, независимо от того, любили мы их или просто временно пользовались ими… Как оставляют свои рубцы и пустоты дети, вытащенные из тела женщины щипцами или потерянные в результате тяжелой беременности. Они все стоят за нами, будто тени в живой очереди, они протягивают к нам руки, зовут нас из вчерашнего дня или гонят нас от себя прочь, но ни мы, ни они не можем разорвать эту цепочку, ибо они так же обреченно привязаны к нам, как мы к ним.
Варшавский неожиданно сделал шаг к Виоле, и она вскочила, поворачиваясь, чтобы выбежать из комнаты. Он схватил Виолу за руку:
– Не уходи, – глухо сказал он. И его глаза метнулись, как попавший в капкан зверь. – Не уходи… ты заслуживаешь лучшего. Я могу быть отцом твоего ребенка. Потому что во мне истинная сила, в моей животворной сперме. И сын, которого ты родишь, станет другом и соратником мессии, и это оправдывает всё, и может быть, нам откроется великое таинство Второго пришествия. Вот тогда ты поймешь, что полнота счастья…
– Оставьте меня! – она всхлипнув, вырвала свою руку и выбежала из комнаты. В приемной уже сидело несколько человек. Ни на кого не посмотрев, она толкнула дверь, чувствуя за спиной их взгляды, и понеслась вниз по лестнице, споткнулась и чудом не упала, сумев ухватиться за решетку перил, но подвернула ногу; туфелька слетела с ее ноги и, покатившись вниз, беспомощно осталась лежать на предпоследней ступеньке.
Вещи
Она никак не могла вставить ключ в замок зажигания, наконец машина завелась, но она продолжала проворачивать ключ… Ее словно парализовало, и только услышав, как заверещал стартер, она разжала пальцы и, не взглянув в боковое зеркало, отъехала от бордюра. Какая-то машина взахлеб сигналила ей… Она будто оглохла и чуть не проехала на красный сигнал светофора. В машине была дикая духота: сиденье, дверца и руль раскалились на солнце, пока машина стояла запаркованной, и теперь обжигающие мазки лепилась к ее икрам, локтям и ладоням, она этого даже не чувствовала, как не понимала, куда едет и зачем. Только оказавшись на каком-то перекрестке, где долго горел красный свет, она словно очнулась, услышав из джипа с откинутым брезентовым верхом, притормозившего рядом, надрывные, искаженные вопли рока: «I\'m on the highway to hell!» [11] И тут ее взгляд упал на вывеску перед элегантным фронтоном трехэтажки напротив: «Nordstrom». Это был один из популярных торговых центров Лос-Анджелеса. И она въехала в подземный гараж, долго кружила по пандусам и коридорам, пока наконец не нашла место чуть ли не в самой тупиковой точке этого улиточного лабиринта. Виола запарковала машину и, поднявшись на лифте, оказалась в ярком многолюдном зале универмага.
Она блуждала, как сомнамбула, среди опоясанных броскими тканями, задрапированных в тяжелый бархат и строго расчерченных плиссировкой манекенов, радуясь их немому соучастию в отрешенном мирке вещей, и они обращали к ней безжизненные глаза, проплывая мимо в своем красивом безразличии, в облаках воланов, буфов, сборок и бантов, разбрасывая, как конфетти, муаровые блестки, созвездия бисера и перламутровые фасады пуговиц и застежек.
Это кричащее, мурлыкающее и лепечущее на своем языке многообразие полностью захватило ее, и она с тупым и радостным упоением погрузилась в напоминающее павлиний хвост женское царство, забыв обо всем на свете и с покорностью рабыни отдаваясь шелковистому, свежепахнущему, чарующему соблазну вещей…
В какой-то момент она остановилась, стала перебирать все, что было ею выхвачено из богатого магазинного ассортимента: комбинации, юбки, шали, ремешки и сумочки, уложенные в глянцевые бумажные мешки с витыми тесемками, лаская руками и в то же время придирчиво рассматривая их узоры и фасоны… Неожиданно что-то вне этой клетки, затоваренной вещами, привлекло ее внимание. Она подняла глаза и в нескольких шагах от себя увидела ребенка, мальчика лет пяти, он растерянно крутил головой, будто искал кого-то, взгляд его остановился на ней, и он, улыбнувшись, громко закричал:
– Мама!
Виолу в этот момент ударила оглушающая, сбивающая с ног сумятица чувств, в голове мелькнула дикая мысль, что этот мальчик – ее ребенок, потерянный на четвертом месяце беременности за несколько лет до встречи с Юлианом, но чудом выживший и спрятанный от нее. И она пошла к нему, протягивая руки и шепча пересохшими губами: «Сыночек, кроха моя…» И в ту же секунду из-за ее спины выскочила высокая женщина в черной лайковой куртке и с птичьим щебетанием бросилась к малышу, прижимая его к себе и что-то строго выговаривая…
Виола сделала шаг в сторону и медленно опустилась на край небольшого постамента, уставленного разновеликими столбиками с бижутерией. Голова ее кружилась. Кто-то над ней произнес: «Вам дурно? Вызвать врача»? Она только качала головой, не в силах разговаривать. Потом мужская рука с золотым перстнем легла на рукоять тележки, в которую она вцепилась, как птица, потерявшая способность взлететь, – обреченно и отчаянно, сдавливая побелевшими пальцами никелированную сетку, и она услышала спокойный мужской голос:
– Как вы себя чувствуете? На вас лица нет.
– Все хорошо, – сказала Виола, повинуясь традиционной американской манере скрывать свои переживания, и беспомощно подняла глаза. Перед ней стоял мужчина в голубовато-сером костюме, со скупой дежурной улыбкой на круглом лице. На его мизинце мерцал золотой перстень с шестиугольным агатом.
– Меня зовут Энди. Я менеджер магазина, – сказал мужчина. – Я за вами уже полчаса как наблюдаю. Вам, считайте, повезло. Вы вовремя остановились. Мне с подобными сценами, к сожалению, приходилось сталкиваться не один раз. Мы это явление называем «нордстромания». Почему-то случается почти всегда с женщинами… Просто какая-то болезнь, а может быть, попытка сбежать от реальности. Я все же немного психолог по роду работы… Хочу дать вам совет: сходите в кино, развейтесь… Какой-нибудь легкий триллер или глупая комедия – самое милое дело. Иллюзия кино вам обойдется намного дешевле, чем иллюзия вещей, за которые, судя по вашему выбору, надо было бы уплатить несколько тысяч…
И с этими словами он снял с ее плеча сумочку – темно-красную Палому Пикассо, к застежке которой была приторочена яркая магазинная бирка, и помог Виоле подняться. В ее глазах дрожали слезы. Только сейчас до нее дошло, что, выскочив из машины со связкой ключей в руке, она забыла на сиденье свою сумочку с деньгами и документами и двигалась с тележкой не к кассе, а к выходу, плохо понимая логику своих действий. Там, у выхода, ее скорее всего бы арестовали за воровство. Она находилась буквально в нескольких шагах от «дороги в ад», и только ребенок, с которым она встретилась глазами, спас ее от последнего шага, будто был послан к ней из ее прошлого во спасение, как ангел, которого это прошлое материализовало, чтобы через миг забрать в светлые палаты отверженных и отторгнутых от мира сего.
Чакона
Домой она доехала вконец обессиленная, остановившись по дороге, чтобы выпить чашку кофе. Она зашла в полутемную прихожую, на ходу снимая с себя кольца, сбрасывая туфли и одежду и, когда дошла до ванной комнаты, была уже совсем голая, только крестик оставался на ней. «В душ… скорее в душ», – пробормотала она, пытаясь расстегнуть замок цепочки, пальцы соскальзывали… Она стояла перед зеркалом, разглядывая свое изможденное лицо, размытые следы туши под глазами, спутанные волосы на лбу… Наконец замочек расстегнулся, и она, прежде чем положить крестик на мраморную плиту умывальника, отметила мельком, что надо бы подбрить подмышки, и уже напоследок рассеянно оглядела себя в зеркале. Она заметила какую-то несуразность, ассиметрию в своем отражении и, еще не очень понимая, в чем дело, с недоумением, присмотрелась к плечам и тихо ахнула, а губы прошептали почти беззвучно: «Только не это…»
На ее плечах явно были два синяка, оставшиеся от рук Варшавского. Причем на левом плече, возле ключицы, иссиня-бурое крабовидное пятно уже расплылось до размера квотера, на правом – пятнышко было поменьше и побледнее, напоминая выцветшую кляксу из детской тетради.
Она с каким-то беспомощным отчаянием начала тереть это маленькое пятно, словно избавление от него давало путь к спасению, высвечивало щелку в запутанном лабиринте, прошмыгнув в которую можно себя спасти. «Как пригвоздил… – промелькнуло у нее в голове, и в ту же секунду она вздрогнула как ошпаренная – Юлиан!»
– Только не это, – произнесла она вслух. – Что мне делать, Господи, помоги…
Она вдруг совершенно ясно осознала безысходность ситуации: спрятать эти следы от Юлиана не было никакой возможности… Она мысленно перебирала варианты спасения: скрыть синяки под тесемками нижнего белья, сказаться больной, простуженной, спать в пижаме в эти душные ночи, запирать дверь в ванную, чтобы он ненароком не зашел, ложиться в постель, когда он уже заснет… Она хваталась за воображаемые хрупкие соломинки, пустышки и чувствовала, как вместе с ними идет ко дну, потому что ее мужчина непременно бы оголил это плечо и это место у ключицы, которое он любил целовать; и она закрыла глаза и подумала, что есть прекрасный выход из положения: подняться на крышу и оттуда прыгнуть на плиты тротуара лицом вниз, плашмя…
«Господи, придумай что-нибудь, спаси меня, – прошептала она, скрестив руки и закрыв синяки ладонями. – Ты же подарил мне этого ребенка, пусть не моего, но он меня спас, Господи». Она запрокинула голову и попыталась сосредоточиться. «Не впадай в панику, девочка, – сказала она себе. – Выход есть, и только ты должна его найти… Думай, думай…» Она отчаянно пыталась зацепиться за мысль, блуждающую где-то рядом, но ускользающую, будто рыбешка из рук… «Что-то, связанное с машиной, – сосредоточенно сказала она, наморщив лоб. – Машина… Авария?.. Нет, что-то другое… Вот!»
Она вдруг вспомнила, как недели три назад, выходя из машины в подземной парковке, не смогла полностью открыть дверь, потому что чужая машина оказалась запаркованной слишком близко; дверь спружинила, когда она уже поставила обе ноги на пол гаража и острым верхним углом царапнула ее по плечу, слегка повредив блузку. Потом вечером она увидела едва заметный красноватый след в этом месте. Как раз там, где теперь виднелся жуткий расплывшийся синяк.
«Значит, вот что произошло… Я поставила машину и открыла дверь… и вдруг пчела залетела внутрь, я страшно испугалась, рванулась… и, выскакивая из машины, углом двери оцарапала себе плечо. Сильно оцарапала? Да… очень сильно. Понимаешь, Жюля, я ведь трусиха, это я притворяюсь сильной… Я трусиха, я с детства боюсь пчел… А это была …. нет, это был шмель, огромный, со злющими глазами… и я просто в панике так рванулась в сторону, что плечом напоролась на угол двери и кровь…»
Она стояла перед зеркалом с глуповато-счастливой блуждающей улыбкой, непохожая на себя, увидевшая себя такой, какой мы бываем в минуты особо сильных эмоций, искажающих нас, делающих простоволосыми, босыми холопами нашего страха, готовыми бросить кровавый комок своего сердца на жертвенный алтарь ради того, чтобы освободиться от этого страха, спасая своих любимых и тем самым спасая себя.
И она с той же обессиленной, будто прилипшей к лицу улыбкой приблизила свою правую руку к плечу и со всей силы, впившись ногтями в синюю отметину, рванула руку книзу, к соску. Сразу кровь проступила горячими пунцовыми кляксочками… и она, подвывая от боли и жжения, наклонила голову, рассматривая это месиво, напоминающее звездное скопление с огромной разлетающейся туманностью в центре.
Потом она открыла холодную воду, встала под душ и уже с затихающей радостью смотрела, как бегут по телу розовые потеки… Шум льющейся воды заставил ее уйти в забвение, и перед ней замелькали картинки, выхваченные внезапной шоковой памятью бог весть откуда, из неразрезанных страниц книги встреч и расставаний. Она вспомнила эпизод своей ленинградской юности. Ей было лет пятнадцать, и однажды она с подружкой попала в клубный драмкружок, где шла репетиция. Подружка убежала с кем-то шептаться, а она тихонько пробралась к последнему ряду и присела на самый краешек потертого плюшевого стула, стоявшего в проходе. Там был хороший обзор, и она смотрела, как двое заспанных парней вели невнятный диалог на маленькой сцене, задник которой был заставлен перекошенными пюпитрами, щитами от старых декораций и прочей пыльной атрибутикой. Сутулый мужчина в очках, руководитель студии, нервно кричал с первого ряда: «Не останавливайся, Митя, забыл – импровизируй, главное не останавливайся. Публика – дура! Я тебе это сто раз уже говорил!» А потом на сцену поднялся красивый парень в модной кожаной куртке, и какая-то девушка, помахав ему рукой, уселась в первом ряду рядом с руководителем и вся выгнулась, подавшись вперед… Ее облегал тугой свитерок из вискозы, и ее фигура эффектно светилась в дымных лучах направленных на подиум прожекторов. Парень, улыбнувшись ей, начал читать стихи. И Виола тоже подалась вперед, положив свои руки на колени, но не плашмя, а как пианист на клавиатуру, изогнув кисти и упираясь пальчиками в подол своей юбки, натянутый будто холст на подрамнике. Она во все глаза смотрела на парня, на его губы – ей страшно хотелось не пропустить ни одного слова. Эти стихи ее словно заворожили. И в какой-то момент она вдруг поняла, что парень со сцены читает стихи не своей пассии в первом ряду, а ей, сидящей в самом конце, в проходе… И другие это тоже поняли, стали оглядываться на нее… Она поймала сначала недоуменный, потом злой взгляд девушки с первого ряда, а парень на сцене, словно завороженный, не сводил с нее глаз, пару раз сбился и, краснея, исправился, всё так же глядя поверх всех на нее одну.
И сейчас, стоя под бегущими по телу струйками воды, она вспомнила эти стихи и забормотала их, подставляя воде лицо, и оттого строки звучали с каким-то прекрасным журчащим сопровождением:
А я соблазнил королевскую дочь,
И жить мне осталась всего только ночь…
А в старом замке,
Наглухо замкнутом,
Преклонит колено
Моя королева…
Безумные глаза Варшавского внезапно выплыли из свеже-рассеченного пласта памяти, и она услышала его срывающийся, наполненный мольбой голос, но ничто не шевельнулось в ней. И она совершенно спокойно подумала, что он ей лгал в каждом слове, выворачивал наизнанку каждую фразу ради одного – обладать ею, прикасаться к ней, любить ее глазами и телом, и ради этого обладания он готов был причинить ей любую боль, как будто все им говоренное раньше, все прекраснодушное и многомудрое осталось за бортом этого неуправляемого, отданного сокрушающим волнам суденышка – этой неизбывной и всепоглощающей страсти…
Она вышла из ванной, почти не чувствуя своего тела, оно будто одеревенело, покрылось гусиной кожей. Сжав зубы, она смазала ранку иодом и заклеила пластырем. И в эти минуты все произошедшее с ней внезапно вспыхнуло в ее памяти полузабытой сценой из давно виденного черно-белого фильма, когда женщина бежит по узкой пустынной улице, слыша за спиной учащенное дыхание преследователя, отчаянно толкаясь в первые попавшиеся двери, которые как назло все заперты. Казалось, от погони уже не уйти и вот-вот наступит развязка, но внезапно чья-то добрая рука отворяет дверь к спасению…
И она подумала о том, что эти, похожие на страшный эпизод преследования несколько безумных часов, вырванных из нормального существования, из ежедневной рутины, этот бег почти на пределе, на сужающем аорту хрипе, не обескровил ее и не сломал, а стал апофеозом хрупкой человеческой души.
И в этом заключалась самая неопровержимая, самая главная победа в ее жизни.
Поэт
Некто позвонил в понедельник рано утром и оставил невнятное сообщение, из которого было понятно, что человеку позарез необходимо увидеть психотерапевта, но ни имени, ни координат звонивший не назвал. Второй раз он позвонил ближе к вечеру и в той же манере с кашей во рту выдавил свое имя – Александр – и просьбу назначить время. Юлиан ему перезвонил через полчаса. Разговор получился почти односторонний. Мужчина мялся и, как показалось Юлиану, был пьян, язык его заплетался, и он бубнил что-то о денежных затруднениях, но когда Юлиан предложил сделать бесплатную консультацию, неожиданно пробормотал: «Нет-нет, я заплачу. За бесплатно здесь ничего хорошего не бывает».
Клиент, однако, в положенное время не явился. Юлиан прождал его четверть часа, потом закрыл свой лэптоп, чертыхнулся и, не запирая офиса, пошел в туалет. Когда он вернулся, увидел в приемной скрюченного, сидящего с обреченным видом человека.
– Вы хотя бы позвонили, что опаздываете, – сказал Юлиан. – Мое время очень дорого стоит. Я же вас предупредил, когда мы говорили по телефону, что надо приходить на прием заранее, минут за десять, чтобы отдышаться, собраться с мыслями, – это в ваших – не в моих интересах.
Мужчина виновато пожал плечами и, не поднимая головы, произнес что-то неразборчивое, при этом он покрутил костлявой кистью, на которой болтались наручные часы, опоясанные дешевым затасканным ремешком. Во всем его облике чувствовалась небрежность опустившегося, безразличного к одежде человека. На нем мешковато сидела серая куртка, забрызганная бурыми пятнами от вина, брюки лоснились на коленях, выдернутые нитки торчали во все стороны, а по черным нечищеным башмакам можно было бы воссоздать облик тупорылого угольного утюга прадедушкиных времен. На одном башмаке шнурки развязались и свисали двумя иссякающими струйками.
– Я ведь не могу подлаживаться под вас, под ваше расписание, мы уже потеряли двадцать минут времени, – продолжал с некоторой садистской настойчивостью распекать клиента Юлиан, но в эту минуту мужчина поднял голову. Что-то в его лице было подкупающе искреннее, и в глазах у него мелькнула печальная обреченность, за которой чувствовалась не суетная попытка оправдаться, а внутреннее достоинство, шаткое, но все же еще не задавленное окончательно обстоятельствами жизни.
– Ладно… Вам повезло, что после вас у меня никого нет, так что можем начать сеанс через пять минут…
Александр неуклюже стащил с головы жалкую кепку, оголив нежно опушенную плешь и ровно ниспадающие с затылка пряди русых волос. Без кепки он сразу приобрел облик более благородный, чем-то напомнив Алешу Карамазова из пырьевского фильма.
– Знаете, с этими часами происходят непонятные вещи, – сказал он. – Останавливаются без всякой причины. Когда им захочется. Я уж батарейку два раза менял.
– А вам не приходило в голову, что батарейка здесь ни при чем. Часы старые, их жизненный цикл подошел к концу, – все еще немного раздраженным тоном ответствовал Юлиан.
– Может быть, вы правы, у меня с недавних пор возникло ощущение, что часы просто копируют меня. Кругооборот механизма повторяет кругооборот организма.
– Ну, вы еще не в той возрастной категории, чтобы говорить о своей изношенности, а если есть причина и она в моей компетенции – расскажите. Я здесь, чтобы вам помочь.
Пациент какое-то время молчал и вдруг заговорил, словно преодолел свою скованность, выплюнул изо рта камешки косноязычия, и голос его зазвучал по-другому:
– Жизнь потеряла смысл. Я вот вслушиваюсь в эту фразу. И понимаю, что она – как абсолютно замкнутая система. Ее можно произнести и так: смысл потерял жизнь – такое зеркальное отражение модели бытия, лишенной будущего. Неизбежная дуэль между словами «смысл» и «жизнь», и они поражают друг друга, на каком бы расстоянии они не отстояли друг от друга. Бессмыслица жизни и безжизненность смысла – две тупиковые улицы. Никуда не ведут, а назад повернуться – значит стать перед другой неразрешимой задачей: куда же двигаться?
Он запнулся и виновато посмотрел на Юлиана.
– Извините за всю эту софистику, мне просто самому надо понять… У меня ум за разум заходит, я чувствую, что во мне идет такой процесс саморазрушения, и я не знаю, как его остановить, и наверное, даже не хочу его останавливать. Меня когда-то зацепила одна фраза из братьев Карамазовых: «Все отвечают за всех». Она мне всегда казалась неким оправданием русской идеи, поиском смысла жизни через такой христианский социализм, что ли… Вы, вообще, как относитесь к Достоевскому?
– Как я отношусь к Достоевскому? – задумчиво переспросил Юлиан, и снова почувствовал нарастающее внутри раздражение, но тут же подавил его и, слегка пожав плечами, ответил:
– Я не являюсь его большим поклонником, он мне, знаете ли, напоминает человека, который мечется в поисках им же самим запрятанных ценностей, роет сложные ходы, а за ним в эти катакомбы лезут его герои, не очень-то понимая, почему их уводят к истине такими непростыми путями. То есть психику человеческую он постоянно испытывает на разрыв, и это мне, как психологу, интересно… до определенного момента. Но возникает вопрос, что же движет автором? И я прихожу к выводу, что движут им одновременно и возвышенные, и низменные страсти: деньги, страсть к игре, любовь к русской идее или ненависть к чужакам, осквернившим эту идею… А почему вы спрашиваете: не все ли вам равно, как я отношусь к Достоевскому?
– Простите меня, вы правы, я просто подумал, что в моей теперешней жизни вот эта формула: «Все отвечают за всех» была бы моим спасением.
– Скажите, какая у вас специальность? – спросил Юлиан.
– Я поэт.
– Поэт – это не специальность.
– Возможно, но для меня на сегодняшний день поэзия – та соломинка, за которую я хватаюсь и даже удерживаюсь на плаву. Я сейчас пособие получаю, нигде не работаю, иногда пописываю в газеты, журналы… Они мои стихи печатают, но редко. Стиль мой не очень подходит, не та тематика. Но это моя жизнь. Мое последнее алиби и оправдание моего существования перед Богом.
Марсель
Он сотворил улыбку, больше похожую на гримасу, и достал из бокового кармана сложенный вчетверо лист бумаги.
– Я прошлую ночь не спал, все думал, как я буду психотерапевту о себе рассказывать, какими словами… Ничего так и не придумал, зато написал стихи. Можно я вам почитаю?
Юлиан кивнул.
– Я не вычитывал еще и знаки препинания не везде проставил. Это я так, для себя отмечаю… Вот, послушайте:
Мне досталось место в первом ряду партера…
Кино уже началось. Я ненавижу сидеть
в грубом приближении к экрану,
где лица актеров напоминают
марсианский пейзаж с ручейками капилляров,
впадающих в глубокие ущелья морщин,
рассекающих лицо от крыльев носа
до подбородка…
И нетрудно увидеть пещерные наросты
в ноздре главного героя
и следы оспин на его щеке
и воронью лапу у виска…
а пот, проступающий на лбу,
напоминает мыльные пузыри
на бугристом комке отжатого белья.
Но я терпел все эти неудобства
близкого соприкосновения с крупным планом,
мысленно поругивая режиссера
за любовь к наплывам… я терпел…
я ждал вознаграждения за свое терпение,
и оно пришло в сцене, которую только и надо
смотреть с первого ряда, если ты оказался
в старом кинотеатре, где экран от зала
отделяет узкая рампа.
И все во мне сжалось от предчувствия,
хотя на экране воцарилась тьма
и только журчал проектор,
как далекий лесной ключ…
Но в этой темноте двигалась тень,
тень обнаженной женщины…
и я был единственным, кто увидел
петельку слюны у нее на подгубье
и мистерию соска, отделившегося от тела…
Камера медленно обошла ее сзади,
и черный водопад ее волос
заструился по моей щеке…
А затем включился звук.
Я услышал щелканье босых ступней
по прохладным паркетинам,
и внезапно солнечный взрыв
ослепил меня.
Женщина распахнула ставни,
и я от этого немыслимого света
зажмурил глаза, а когда их открыл,
она уже торопливо спускалась по лестнице,
прижав локтем сумочку к бедру…
и долго еще ее каблучки стучали по брусчатке…
Это было в Марселе,
и корабельный гудок как послесловие
солнечного взрыва
угасал над городским смогом,
оставляя на сердце горький осадок
чего-то…
Он замолчал.
– Это всё? – спросил Юлиан.
– Да. Это конец стихотворения, – сказал он, не поднимая глаз, потом сложил вчетверо листок и продолжал держать его, слегка проглаживая пальцами на сгибах.
– А вы бывали в Марселе?
– Нет, никогда не бывал.
– Вы женаты?
– Жена от меня ушла три месяца назад.
– Вас Александром зовут, верно?
– Александр. Можно просто Саша.
– Саша, я не специалист в поэзии, не могу вам даже сказать – понравились ли мне ваши стихи, но мне понравилось, что вы в них ищете самого себя. И я понимаю, что уход жены для вас тяжелое испытание, а стихи словно держат вас на плаву. Но вам сейчас не это надо, вам не закрываться надо в своей скорлупе, в своих страданиях, пусть при этом из вас льются стихи, как Млечный Путь, вам необходимо другое… И вы, наверное, пришли ко мне, чтобы вылезти из этой скорлупы или, говоря вашим же языком, найти выход из тупиковой улицы. А знаете, как на самом деле надо искать выход из тупика? Надо не пятиться назад – это то, что вы делаете, а развернуться на 180 градусов, и тогда станет понятно, куда следует направить себя. Понимаете, о чем я говорю?
– Развернуться на 180 градусов – значит повернуться лицом к реальности. Я пробовал… Распахнул ставни… и чуть не ослеп. Лучше пятиться в темноте… если и провалюсь в яму, хоть не замечу… Все произойдет, даст Бог, быстро. Знаете, недели через две после того, как она ушла, я был в страшном отчаянье. Выпил водки, не помогло, свечу зажег, решил помолиться… с Богом, что ли, поговорить, чтобы не было так страшно, но легче не стало… Только ее голос так тихо-тихо журчал в комнате, и я выскочил, побежал по улице. В горле ком и какое-то странное щекотание – будто гортанью на расческе играю… знаете, как в детстве, мы на расческе играли через бумажку, и часто губы начинала сводить щекотка… В общем, чувствую, меня этот ком в горле душить начинает. Три часа ночи, на улице сильный ветер и никого. Только пальмовые листья шуршат, создают такое шумовое ощущение прибоя. И еще мимо меня время от времени проезжают на потертых «бьюиках» и «линкольнах» черные автомобильные воры. Их тактика простая: выбирают машину поинтереснее и бросают кирпич в стекло левой двери. Если повезло и машина не на аларме, тут же открывают дверь и вытаскивают изнутри что могут: радио, вещи, кассетник… И я ищу в небе хоть звездочку одну – ничего не вижу… ничего, кроме черного неба. И я вдруг понимаю, что превращаюсь в аннигилирующую саму себя звезду, в такую черную дыру… А эти дыры уже не испускают свет – только поглощают. Я чуть с ума не сошел той ночью…
Собеседник
Юлиан откинулся в кресле и развел руками:
– Да, вы действительно герой из Достоевского. Они тоже отчаянно рефлексируют или смиренно сносят страдания. Гениально! Может быть, Фрейд и прав, он считал Достоевского лучшим из мировых писателей. Достоевский, пожалуй, в этом смысле действительно гений, потому что он, как Крысолов из Гамельна, ведет их всех – и читателей, и героев за своей дудочкой. И они покорно идут за ним. И вот вы туда же… Послушайте, Саша… – Юлиан сделал паузу. – Все отвечают за всех… так кажется? А почему бы вам не произвести одну простую математическую операцию, которая все сразу поставит на свои места. Помните, как в школе сокращали дроби или правую и левую части уравнения. И если вы это множество сократите до единицы, получится не Достоевский с его униженными и оскорбленными, а какой-нибудь Милтон Фридман с простой логикой свободного человека, и формула будет звучать так: каждый отвечает за себя. Как вам такой поворот?
– Мне не нравится. Я таких людей здесь нередко встречаю. Они окружили себя комфортом, и все трагедии, что происходят вокруг с их близкими, их не волнуют. Это другой мир, в который они не заглядывают… Не дай Бог увидеть чужое горе, еще, гляди, денег попросят и настроение подпортят – это их философия, и я никогда в их шкуру не влезу. У меня будет отторжение.
– Я бы хотел вам помочь, но вы мне должны рассказать, что у вас произошло, не прибегая к Достоевскому, а как в стихотворении, максимально приблизясь к экрану, с деталями, которые, как занозы сидят в вашей душе… Насколько я могу судить, уход жены стал главной причиной угасания вашего жизненного тонуса и появления всех этих депрессивных мыслей?
Александр снова попытался закрыться улыбкой, но вышла гримаса, и он кулаком быстро стер слезу со щеки.
– Я, в общем-то, не виню ее, не имею права. Я сам причина своих несчастий. Это все мне понятно.
– Она полюбила другого?
– Да, у нее появился мужчина.
– Достойный?
– Что?
– Достойный мужчина? Лучше вас? Интереснее как собеседник? При деньгах, квартире?… О других плюсах мы сейчас не говорим.
– Нет, я не думаю, что он как собеседник интереснее, хотя… можно ведь и с поленом вести беседу. Полено умеет слушать и даже возгораться. А деньги у него, конечно, есть… не такие уж большие, но он работает в компании. Наверно, получает премиальные, имеет страховки…
– Саша, а если бы я вашей жене задал тот же вопрос о ваших достоинствах, как собеседника и как человека, на которого можно опереться, подумайте и скажите: сколько бы она вам поставила баллов по десятибальной системе?
Александр мучительно потер ладонью подбородок:
– По крайней мере, когда-то я был для нее не просто собеседником, она любила слушать мои стихи, она понимала нюансы в них, и мне казалось, что это восхищение будет для нее вечной приманкой, но я, видимо, переоценил себя или наоборот – недооценил ее… И думаю, ей просто стало со мной скучно, ее перестали трогать вещи, которые раньше вызывали восторг, – я говорю о стихах. Может быть, я что-то потерял в ее глазах…
– Мне кажется, вы потеряли жизненный тонус, свой темперамент. Вы стали одиноким зрителем в первом ряду партера. Крупный план вас раздражает, вы видите гнойнички и оспины на коже героя, а на деле – это ваше лицо, с которым вы живете в разладе. Вы превратились в скучное домашнее существо в стоптанных тапочках, вас разлюбили, потому что вы, в первую очередь, разлюбили себя. Вы не охотник и даже не хранитель очага – вы изгой в собственном доме, потому что огонь, который в вас горел, – погас, и вы не хотите даже рукой пошевелить, чтобы его разжечь.
Связки
Юлиан говорил резко, внутренне приняв решение ударить пациента по самым болевым точкам без жалости, втыкая вокруг него ножи, как цирковой каскадер, и делая это с немалым и для себя, и для пациента риском. Он сам не сумел бы объяснить, почему принял это опасное решение, но теперь уже не мог остановиться. Глядя на потерянное лицо Александра, он решил чуть снизить накал атаки и сменить направление удара.
– Поймите, я не призываю вас одним махом разрубить этот узел. Начните с малого. Перво-наперво я вам посоветовал бы поменять внешний вид, что в вашей ситуации означало бы поменять образ жизни. Вы живете в Калифорнии, а выглядите, как питерский пролетарий эпохи Зощенко. Выкиньте в мусорник эти жуткие туфли, сработанные индийскими рабами. Оденьте сандалии на босу ногу или очень популярные здесь мокасины… Брюки немедленно смените на шорты, футболочку купите с каким-нибудь вызывающе-нежным дизайном, вроде вчера мною увиденного: силуэт потягивающейся киски, высоко выгнувшей зад, и текст: «Touch me…». Но главное – смените прическу. Сходите к Вилли, у которого салон на Дохини. Он – гей. У него золотые руки. Пусть он поколдует над вашей запущенной головой. Я бы посоветовал конский хвостик или даже косичку… Но ему виднее. Сразу хочу вас предупредить, Вилли обязательно начнет к вам клеиться. Не смущайтесь, он ко всем клеится. Я ему позвоню. Денег он с вас не возьмет. Пусть только уберет этот нелепый зализ из трех волосков у вас на макушке.
– А знаете, мне давно хотелось поменять прическу, затянуть сзади хвостик жгутом, у меня ведь длинные прямые волосы, но какой-то стопор возникал, не люблю выделяться.
– Да вы просто обязаны выделиться из толпы. Вы – поэт. Вам для этого не нужно краситься в зеленый цвет, превращаться в панка, но уйти от затхлого образа, в котором вы себя донашиваете, надо немедленно.
– Я не знаю, что со мной происходит, но почему-то я на все согласен. Мне подсознательно, наверное, давно уже хотелось себя поменять, вытащить из этой одежды… Я просто все время откладывал или отговорками занимался, вроде того что, вот, соберу стихи, издам новый сборник и стану другим человеком. Такой самообман игрока, прямо по Достоевскому: еще чуть-чуть – и стоп. Вот это «чуть-чуть» превратилось в заезженную пластинку, которую не знал, как остановить… А с уходом Нины и желание останавливать пропало…
– Вы полностью прервали свое общение с женой?
– Я разговаривал с ней пару раз по телефону.
– Кто кому звонил?
– Я – ей. Один раз она мне приснилась. Будто звала, помощи просила. Я позвонил, спросил не заболела ли, а во второй раз на ее имя посылка пришла…
– Что-то из этих разговоров вам стало понятно? Как она звучала? Вы почувствовали беззаботность, раскрепощение в ее голосе или напряженность, озабоченность… Счастлива ли она?
– Не знаю. Голос у нее был будничный, немного настороженный, видимо, она боялась, что я начну о чем-то просить. Но затем, когда услышала, что я никаких претензий не предъявляю, она вроде расслабилась и даже спросила, чем я питаюсь и убираю ли квартиру.
– Три месяца… – задумчиво произнес Юлиан. – Знаете, не случайно здесь, в Америке, когда человека берут на работу, ему дают испытательный срок три месяца, после чего хозяин принимает решение: подписать с работником трудовой договор или отправить восвояси. В нашей обыденной жизни, думаю, происходит то же самое. Женщина либо упоенно живет с новым любовником, находясь в такой эйфории, что о попытках вернуть ее не может быть и речи, либо к концу испытательного срока какие-то вещи ее уже начинают раздражать, какие-то его привычки, рассуждения. Она ведь сравнивает – иногда невольно – но сравнивает с тем, с кем жила все эти годы до разрыва. Сколько вы вместе были?
– Почти семь лет.
– Вы видели ее после ухода?
– Один раз, издали.
– Она вас видела?
– Нет, я, похоже, был в тени, метрах в двадцати от нее, она в мою сторону не смотрела.
– Как она выглядела?
– Ну, я бы сказал – озабоченно. Может быть, просто задумалась…
– А ведь это ниточка, за которую можно ухватиться… Какая-никакая зацепка. Что-то ее грызет. Не все складывается так, как хотелось бы. Вот здесь бы и выйти на сцену герою нашего времени. Поразить ее, ошеломить даже…
– Какому герою?
– Нашему американскому супермену. Вы сейчас поймете, о чем я говорю. Этих героев массовка создала и продолжает создавать неисчислимое множество, и у всех у них есть одна очень необычная черта, так сказать, общий знаменатель. Они умеют преображаться: кто в жука или летучую мышь, кто в рыцаря ночи или в Зорро… А то и просто в какого-нибудь универсального человечка. Поймите, у вас нет иного пути. Преобразите себя, заставьте ее любить себя опять и сильнее, чем раньше.
– Я совершенно не представляю, как это сделать.
– Скажите, стихотворение, которое вы читали, написано по свежим следам или это дань воспоминанию?
– В общем-то, я бы сказал – плод фантазии.
– Как? Неужели вам не приходилось сидеть в первом ряду партера перед широким экраном?
– Приходилось. Но сюжет стихотворения вымышлен.
– Сюжет? А по-моему, там есть только три вопля: хочу, хочу и еще раз хочу. Александр, сюжеты в стихах создают хорошо обеспеченные, окруженные любящими женщинами поэты-лауреаты. Их мало в природе, вы – не из их числа. Ваше стихотворение – вой одинокого степного волка… Вы помните этот роман?
– Помню, конечно.
– Хорошо помните? Я спрашиваю так настойчиво, потому что когда-то эта вещь Гессе стала для меня вроде учебника по психологии. Мятущихся героев в мировой литературе есть великое множество, но герой «Степного волка» более подходящ для сравнительного анализа, чем многие другие, потому что он одновременно отрицатель пошлости бытия и ее адепт. Он без этой пошлости сам бы опошлился, чтобы ненавидеть и презирать себя, нелюбимого. Такие типажи и Чехов любил изображать. Может быть, даже Гессе и перенял характер своего героя из чеховских интеллигентов, всех этих тузенбахов…
Понимаете, о чем я говорю? Вы тоже раб своего постепенного угасания. Но вас от степного волка отличает то, что он ненавидел мир вокруг себя, а вы ненавидете себя в этом мире. Он ненавидел пошлость, но жил в комфорте, окружив себя книгами, музыкой… Вы же завязли в однополярном мире собственной беспомощности, и вы сами должны себя оттуда вытащить. Просто взять себя за шиворот и вытащить. Его вытаскивала женщина. Вам, кроме вас, никто не поможет. Вы меня слышите? Подойдите к окну и распахните ставни, как та женщина, скорее всего, реальная в нереальном Марселе.
– Фу, черт, вы меня просто как плетьми исхлестали. Даже жарко стало.
– Жалко? Кого?
– Не-ет, я сказал жаром меня всего обдало. Конечно, это она – Нина… ее тело, ее слюнка на нижней губе, ее волосы – она вся, какой я ее вижу каждую ночь. Я просто превращаюсь в нее, понимаете, я живу в ней, ложусь в постель один и погружаюсь в нее… А несколько раз я буквально проигрывал сон, который мне приснился и который, по сути, был повторением стихотворения Набокова. У него есть такое стихотворение – «Лилит»…
– Опять Лилит?.. Не обращайте внимания, это моя герл-френд недавно мне про какую-то Лилит рассказывала. Она ведь, согласно легенде, стала ведьмой, ревнивой патлатой ведьмой…
– Нет-нет… у Набокова все сложнее. Там рай и ад, там… нет, нельзя стихи объяснять. Если у вас будет возможность, прочтите это стихотворение, и вы поймете, о чем я хотел бы рассказать, и не могу, не знаю как… Я когда-то у Мандельштама нашел поразительную фразу о том, что поэт по своей сути двуполое существо, и в стихах он расщепляет себя во имя внутреннего монолога. Для меня это звучит как постулат. Но то, что возможно в раскрепощенном мире стихов, совершенно немыслимо в жизни. Это мой приговор самому себе. Вы правы, я себя ненавижу и буквально с мазохизмом отдаюсь фантомам моей памяти, как астронавты в «Солярисе» Лема. Но что же мне делать? Как только я пытаюсь депортировать свое замороченное «я» в другие миры, оно опять возвращается…
Юлиан улыбнулся и, откинувшись в кресле, достал из кармана небольшую записную книжку с вложенной в сгиб шариковой ручкой.
– «Замороченное «я»» надо записать и на досуге подумать о его происхождении. Иногда такой анализ приносит любопытные продолжения… Знаете, Саша, у меня сейчас возникла одна мысль, но необходимо ваше соучастие. Я хочу, чтобы вы опять прочитали стихотворение, а я включу музыку, то есть получится что-то вроде мелодекламации, но не на публику – мне надо услышать, как трудятся голосовые связки души, а сие откровение только с музыкой и возможно. Хотите попробовать?
– Да, я читал в объявлении, что вы помогаете пациентам, разбавляя разговор такими музыкальными дивертисментами. Сразу стало очень интересно. Я люблю музыку. Иногда только ею и спасаюсь. У меня недавно проигрыватель сломался, так я чуть с ума не сошел.
– А телевизор у вас есть?
– Телевизор еще раньше сломался. Компьютер, правда, пока живой, но звуковая карта не работает. У меня почти все не работает. И скоро мозги поплывут…
– А если мозги поплывут, кто тогда будет слушать музыку, и превращаться в любимую женщину, и ее превращать в себя, и отделяться от земли, как сосок от груди, чтобы растворяться в звездах. Кто, я вас спрашиваю? Пьяный, никому не нужный, отупевший бродяга в тараканьей дыре?
– Не надо… прошу вас… – он низко опустил голову и покачал ею, как будто отталкивал накатывающиеся со всех сторон фантомы будущего.
– Разверните вашу бумажку, а хотите – читайте по памяти, даже если какое-то слово забудете, придет другое – и все получится… Я поставлю Чакону Баха. Вы любите Баха, Саша? Можете не отвечать… Отдайте ему ваши стихи… Он с ними поработает и сделает то, что вы сами не сумели… Бах выведет вас из темного душного зала на солнечную улицу Марселя. А это уже немало…
И Юлиан закрыл глаза, потому что ему не хотелось в этот момент смотреть на поэта, хотелось только слушать музыку и слово. Их соприкосновение, их мучительное проникновение друг в друга, их телесную близость и духовное откровение, вызывающее вспышку в сознании ярче магниевой и разливающее по всем порам, кавернам и капиллярам свой исцеляющий речитатив. И он знал, что в эту минуту комната с теми, кто в ней находился, оторвалась от земли, удаляясь от радужных огней и красиво убранных витрин, от суеты и тщеты, приобретая свое единственное место в пространстве и свой единственный, неповторимый и неделимый статус последней надежды.
Крошка
– Ну, продолжай, мне же интересно! – Виола, ополоснув голову от остатков краски для волос, уселась на диван, подвернув под себя ноги и чем-то напомнив андерсеновскую русалку на копенгагенском пирсе.
Юлиан протянул ей бокал вина.
– Ты даже не представляешь, Ключик, какому риску я себя подверг, нарушив все возможные этические постулаты психотерапевта. Я фактически устроил пациенту допрос с пристрастием. Даже не допрос, а психическую атаку. В какой-то момент мне его стало чертовски жалко. Я понимал, что добиваю его, но это был единственный способ, последняя попытка заставить клиента вылететь в окно.