Речитатив Постолов Анатолий
Лысый сосед Юлиана встрепенулся и нервно поправил очки, которые у него сыграли туже короткую партию тромбона.
Дама вздохнула и, почему-то глядя на Юлиана, сказала:
– У каждого свое… Вот у меня, к примеру, два сына и оба дураки. Один был женат пять раз и все пять неудачно. Другой уже тридцать лет женат на одной женщине и тоже неудачно! А я посередине… да еще должна играть в дипломатию. И я вам вот что скажу: если бы я все принимала близко к сердцу, уже давно была бы на кладбище.
– А председателя их Совета ветеранов вы видели? – с отвращением произнес старик, яростно ерзая задом по кромке стула. – От него за версту водкой пахнет. Алкоголик, понимаете? Ему лечиться надо, а не Советом руководить.
– Правильно Джигарханян в том кино говорил, – неожиданно подал голос лысый сосед Юлиана. – Бабы и пьянство непременно доведут до цугундера.
В этот момент дверь отворилась, и женщина средних лет с обескровленным серым лицом вышла из кабинета, и сразу вслед за ней на пороге появился Варшавский. Он осмотрелся, коротко кивнул Юлиану и повернулся к даме:
– Как самочувствие? Полчаса уже прошло, вы можете ехать домой. У вас есть транспорт?
– За мной скоро заедет сын, – ответила дама.
– А вы, кажется, без записи? – спросил Варшавский у бывшего капитана первого ранга. Я вас смогу принять сразу после этого молодого человека.
– Я тоже без записи, – поправляя очки, робко произнес третий пациент. – Мне дочка сказала, что вы можете помочь. У меня одна проблемка…
– Вам смогу уделить минут десять, не больше, но только вы будете самым последним. Заходите, Юлиан, – добавил он, распахивая дверь.
Коллеги
– У вас в приемной собралась замечательная компания. Просто райкинские типы. Я знал, что подобные экземпляры существуют, но не представлял их в живом воплощенье, – сказал Юлиан, осматриваясь.
Кабинет Варшавского выглядел странновато. Инвентарная опись заняла бы полторы минуты. Там были два старомодных стула кофейного цвета с высокими, почти готическими спинками и тиковый стол, потертый, с ошкуренной столешней – будто его собрались реставрировать, но передумали и поспешили сдать в комиссионку. Рядом ежился под большим помятым полотенцем массажный раскладной столик. Люстры в комнате не было, освещение составлял торшер, увенчанный гофрированным абажуром, да небольшая настольная лампа, посылающая рассеянный, но яркий луч куда-то в сторону входной двери.
– Да, публика меня посещает самая что ни на есть разная, – усмехнулся Варшавский. – Можно романы писать… Редкие типажи! Хотя, признаюсь, я к концу дня так устаю, что весь этот живописный материал уходит, как вода через дуршлаг, остаются только мои высушенные мозги, очень похожие на слипшуюся вермишель.
Он замолчал и, потирая ребром ладони подбородок, задумчиво посмотрел на Юлиана.
– Я не хочу отнимать у вас много времени. Несколько последних дней оказались для вас и для Виолетты довольно суматошными. В какой-то степени я стал невольным катализатором этих драматических событий…
Юлиан поморщился и предостерегающе поднял руку:
– Леонард, не будем размазывать белую кашу по чистому столу. Я не держу на вас зла. Сохраним верность идеалам толерантного общества или, попросту говоря, сделаем вид… что ничего не случилось.
– Сделать вид – значит закрыть глаза, а я ведь человек скрупулезный, как вы успели заметить, и не люблю недоговоренностей, намеков и косых взглядов. Поймите меня правильно: я эти косые взгляды получаю время от времени от моих пациентов. Но сие дело привычное. Не каждое лыко в строку. Вы – другое дело. Вы и Виолетта – мои друзья. Вашу критику или даже насмешки я воспринимаю очень лично, как борьбу на равных. Вроде состязаний античных риторов или как спортивную дуэль на рапирах, до первого укола. Поверьте, я вам не враг, и я попробую вас убедить в том, что мое поведение… оно, понимаете, обусловлено моей ролью в событиях, которые от меня не зависят и управляются не мной.
– Как-то очень мудрено. О каких событиях вы говорите? Если о судьбе или карме, так мы, похоже, все обсудили, я вам выложил историю моего папы, вы мне рассказали про мировую энергию, которая выбрала мой скромный офис для своего триумфального шествия. Что же еще? Или у вас есть другая скрытая роль, с которой вы еще не выходили на сцену, роль Бодхисатвы, например, а мой офис вполне подходящая стартовая площадка для этой цели.
– Нет! – резко возразил Варшавский. – Нет у меня никаких скрытых ролей. Но уже несколько дней я думаю об истории, вами рассказанной, – о театре, о Крафтувне. И я невольно, а может быть, намеренно пытаюсь связать ее с тем моим посещением вашего офиса, когда я буквально был оглушен магнетизмом праны. Вы даже не представляете себе важность этого открытия – что вполне естественно – поскольку открытие предназначалось мне. Не вам – а мне! Понимаете?
– Нет, не понимаю, – равнодушно сказал Юлиан и пожал плечами.
– Хорошо, попытаюсь объяснить. Для меня это знак того, что я должен вам помочь, причем бескорыстно, от чистого сердца. И это скорее не путь Бодхисатвы, а путь доброго самаритянина, смиренный христианский путь, имеющий главной целью помочь ближнему, отбросив гордыню и мелкий расчет.
– Все-то вы говорите загадками, скрытыми намеками…
– Никаких здесь нет загадок. Я предлагаю вам…
Варшавский сделал паузу и отбарабанил пальцами на столешне несколько тактов.
– Я вам предлагаю совместный бизнес. Считайте, что я – ваш партнер, причем, безо всякой финансовой заинтересованности, как бы волонтер. Мы станем на полтора-два месяца коллегами по исцелению людей, которые ждут чуда, но потеряли надежду обрести его.
– Коллегами? – ошеломленно переспросил Юлиан.
– Послушайте внимательно и не перебивайте меня. Представьте себе, что в следующем номере «Вестника эмигранта» появляется объявление на той же странице, где находится моя реклама. Звучать оно будет примерно так: «Новая методика психотерапевтического лечения доктора Давиденко. Ваши тревоги, сомнения, страхи потеряют свою власть над вами в ту минуту, когда вы окажитесь в офисе доктора Давиденко. Все, что вас мучило, тяготило годами, рассеется, как тучи после грозы. Доктор
Давиденко работает в паре с экстрасенсом и целителем Львом Варшавским… Могучая энергия космоса – прана становится невидимым, но сильнейшим оружием, исцеляющим любую душевную травму». Ну, а далее – часы приема, телефон…
– Оружием… исцеляющим… – Юлиан посмотрел на Варшавского, как на инопланетянина. – Ну подумайте, что вы мне предлагаете? У меня устоявшаяся клиентура, непыльная, спокойная работа. Отрицательную энергию моих клиентов я успешно заземляю через барьер, который я по кирпичикам собирал в течение нескольких лет, и я в крайне редких случаях могу почувствовать деструктивное влияние чужого поля. Скажите мне, почему я вдруг должен принимать больных из России, которые по своей ментальной организации воспринимают врача-психотерапевта как потенциального соловья-разбойника, намеренного ограбить их на большой дороге. Эти люди, даже не успев открыть дверь в мой кабинет, будут фиксироваться на заранее спланированной мысли: вот еще один пройдоха-доктор, видали мы таких – наврет с три короба, а денежку ему отстегивай… Леонард, вам не кажется, что вы мне предлагаете журавля в небе.
– Я вам предлагаю синицу в руке, синюю птицу, о которой иные только могут мечтать.
– Боюсь, однако, что при ближайшем рассмотрении синица окажется гадким утенком.
– А вы помните, в кого превратился гадкий утенок?
– Пустой разговор. Мои американские клиенты платят мне 150 долларов в час. У меня есть люди, которые ходят ко мне годами, потому что полностью исцелить иные комплексы и страхи далеко не всегда удается. Средний эмигрант из России никогда такие деньги не выложит. Государственные страховки типа «Медикала» я не хочу принимать. Спуститесь на землю, Леонард!
– Зато у вас будет сильнейшее оружие, с помощью которого можно творить чудеса. И это оружие – музыка. А что если во время сессии зазвучит музыкальная вставка, которая по своему настроению будет резонировать с внутренним состоянием больного. Вспомните спектакль. Речитатив Крафтувны перевернул ваше сознание, ваши представления о театре, об актерском мастерстве, потому что музыка сыграла роль скальпеля, проникающего в психику зрителя, – разве не так?
– Леонард, вы рассуждаете как романтик, но реальность вам нанесет неожиданный, но очень чувствительный удар. Музыка давно применяется в психотерапии, так же, как психодрама – своеобразные импровизированные спектакли. Не изобретайте велосипед. Я, кстати, когда начинал свою профессиональную деятельность, иногда во время сессии включал проигрыватель. Лилась тихая усыпляющая мелодия… Тогда, помню, очень был моден греческий исполнитель Янни. Ну и что? Клиенты мои иногда говорили, что музыка им помогает разобраться в своих внутренних противоречиях, особенно дамочки среднего и пожилого возраста испытывали томление… Но я постепенно потерял интерес к этой стороне моей практики.
– Вы не хотите понять одного. Комната! Ваш офис! Сила энергии, которая проходит через вашу комнату, удесятерит эффект музыкальной фразы! Не удвоит и не утроит – удесятерит!
– По-моему, у музыкантов эта штука называется овердрайв.
– Послушайте, я не собираюсь менять ваши жизненные установки и привычки, но прошу вас – подумайте, поговорите с Виолой… Сегодня, когда она оказалась без работы, стоит ли вам так бездумно отказываться от возможности заработать лишнюю копейку. При этом вы можете произвести сенсацию, ваш метод лечения может привести к результатам, которых никому еще не удавалось достичь. Я бы не стал так терпеливо вас уговаривать.
Правда. Я ведь не очень терпеливый человек. Я люблю командовать и не терплю ревизионистов. Но комната, Юлиан… Сегодня она диктует. Не спешите с резкими заявлениями. Снизьте ваши тарифы. Пусть визит к вам стоит вполовину меньше вашей обычной платы, зато вы создадите себе имя и, возможно, новую концепцию лечения. Если же окажется, что новый метод себя не оправдал, что ж… Наш союз так или иначе продержится не больше полутора месяцев. Я в начале декабря улетаю в Москву. Но в случае удачи, вы – полновластный хозяин положения. Я вам уже не нужен. Комната станет вашим главным помощником. Подумайте и позвоните мне…
Когда Юлиан вышел на улицу, он увидел седого интеллигентного вида мужчину, который помогал своей маме садиться в машину.
«Интересно, который из них? – подумал Юлиан. – Многоженец или однолюб? Хорошо бы такого усадить на диванчик и пропустить через него бахиану высокого напряжения…»
И то, что эта неожиданная мысль возникла у него в голове, как уже выстроенная концепция, заставило его остановиться и с изумлением оглянуться, словно кто-то окликнул его. Но позади никого не было. Только на втором этаже клиники горело одно единственное окно, а за ним, преломляясь между стеной и потолком, металась угловатая, нечеткая по краям, словно потерявшая свое тело тень ясновидца.
Часть третья
Нет, усредненные сосуды вовсе не так просты, как кажутся; это кувшины, запечатанные магом, и никто – даже сам заклинатель – не знает, что в них содержится и в каких количествах.
В. Набоков
Синкопы
Самолет разметал мутную завесу косматых облаков и под фюзеляжем возникли пересекающие друг друга трассы улиц и хайвеев – безбрежный океан, перфорированный радужными лимбами фонарей и простроченный бегущими во всех направлениях автомобильными огнями.
Виола очнулась от дремоты, потерла глаза и посмотрела в иллюминатор.
– Ой, как красиво! – сказала она. – Жюль, ты только взгляни…
– Верю тебе на слово, – пробормотал Юлиан, позевывая и переставляя часы. – В Нью-Йорке сейчас полтретьего ночи и, честно говоря, я уже готовенький, чтоб нырнуть в родную берлогу…
Самолет шел на снижение. Вечерний Лос-Анджелес расстилался внизу пестрым, уходящим за горизонт ковром.
Четырехдневный нью-йоркский отпуск пролетел как одно мгновение, и если бы существовала прикладная теория законов физики применительно к современным мегаполисам, то город Нью-Йорк стал бы прекрасной иллюстрацией нового вавилонского столпотворения, когда энтропия языка и его носителей, помноженная на информационный бум, создают ударную волну наподобие преодоления звукового барьера суперсоником. Неопытного путешественника эта волна просто-напросто сбивает с ног, опытного – слегка оглушает, но после непродолжительной контузии он, вливаясь в городскую толпу, становится воспроизводящей молекулой этого современного бедлама.
Впрочем, Нью-Йорк приготовил для Юлиана и Виолы свою особую программу. Все четыре дня в городе лил дождь, словно продолжение сериала начатого ночной лос-анджелесской мелкотравчатой поливкой накануне их отлета. И они, отвыкшие от настоящей сезонной погоды после жаркой калифорнийской осени, с немалым удовольствием гуляли по мокрым мостовым Манхэттена, заглядывали в галереи Сохо и, проголодавшись, покупали на шумном перекрестке горячие сосиски и тут же, не отходя от тележки колоритного нью-йоркского вендера, их поедали. Вечера они проводили в Нью-Джерси в загородном доме Якова, брата Юлиана, куда на эти четыре дня из своей бруклинской квартиры подселилась Анна Григорьевна, их мама. Достать билеты на модные бродвейские шоу так и не не удалось. «Слишком короткий ты мне дал тайм-аут, – посетовал Яков. – Все распродано, даже старые связи не помогли». Но этот факт ничуть не испортил нью-йоркского отпуска.
Они отдались без оглядки необыкновенной музыке этого города, в котором невидимый диск-жокей легко импровизировал, меняя старые винилы на современные компактные диски, создавая бурлескную смесь звуков: от водевильных джаз-тэпов и стремительных бип-боповых диффузий до синкопирующих рапсодий Гершвина и чарующих трелей девочки из Страны Оз. А далеко за полночь, когда они без задних ног валились в кровать, Юлиан включал джазовую станцию, которая с полуночи до утра крутила свинги, и они засыпали под звуки лунной серенады, обволакивающие тело, как шаль из прозрачно фосфорецирующего газа.
Прогуливаясь по мокрым улицам, они, не сговариваясь, то ли по сигналу внутренних мыслепотоков, то ли по какой-то чисто внешней детали (вроде обрывка прошлогодней афиши с упоминанием концерта, посвященного юбилею восстания в варшавском гетто), вспоминали ясновидца и сделанное им накануне достаточно шокирующее и в то же время заманчивое предложение: провести интересный психологический эксперимент в самом сердце Беверли-Хиллз, в двух шагах от фешенебельной Родео-Драйв. Виола из дипломатических соображений старалась пореже упоминать имя московского гостя. Юлиан принял правила игры, и все разговоры велись вокруг чисто технических вопросов: методики работы с русскоязычной клиентурой и музыкальной подборки. Они делили обязанности и роли. Виола взяла на себя музыкальную часть. Она собиралась записать на компактный диск отрывки из музыкальных пьес – как классику, так и популярную музыку в инструментальной оранжировке.
– А что если все это большой мыльный пузырь? – спросил однажды Юлиан. – Суди сама. Что я имею на руках? Обыкновенный рабочий офис. Причем, небольшой, скромно обставленный; единственное, что дает ему внеземной статус, на мой взгляд, – это неумеренно высокая рента. Я понимаю, рядом самая дорогая улица в мире, но, господа, я же ее не вижу даже из своего окна, перед которым растет большая магнолия.
– А твой странный сон, – возразила Виола. – Этот старик-немец с его детскими воспоминаниями, и вдруг – всё отражается в твоем, как бы чужом сне, а комната словно приоткрыла сцену из вагнеровской оперы.
– Да, это пожалуй единственная зацепка, – согласился Юлиан. – И ты знаешь, у меня недавно было странное дежа-вю, связанное с этим сном, я тебе не успел рассказать: неделю назад поднимаюсь в лифте с какой-то женщиной, явно незнакомой и в то же время появляется ощущение, что когда-то давно знал ее. Лицо очень бледное, благородное, почти без косметики. Слегка подкрашенные глаза. Узкие губы. Немножко напоминает Марлен Дитрих. Рассматривал я ее секунд десять, не больше, и, выходя из лифта на своем этаже, кивнул ей, она ответила равнодушно-вежливой улыбкой. А когда уже подходил к своему офису, вдруг вспомнил кусок из сновидения: какая-то женщина в черном платье, похожая на мою случайную встречу в лифте, мечется в толпе, оцепленной автоматчиками, вдруг немецкий офицер бросается к ней и начинает вырывать из ее ушей сережки; она поднимает руки, чтобы защититься, а он срывает кольца с ее пальцев и бросает в большой картонный ящик… А там уже сотни колец, сережек, разных украшений…
– Жюль, комната с тобой коммуникирует, ты что, этого не понял? Вместо того чтобы капризничать и отворачиваться от нее, повернись к ней лицом.
– У меня никак не складывается в голове это трио: комната – музыка – космос. А если один из трех элементов фальшивый – значит, пьеску освистают в первом акте?
– Комната не открылась тебе полностью, потому что Варшавский прав – ее надо включить, настроить на твой канал. Если комната действительно своего рода конденсатор космической энергии – значит надо создать проводящие каналы, чтобы пропустить энергию через пациента, а музыка и есть тот самый проводник. Ты улавливаешь, что я хочу сказать? Это поющая энергия, но не каждое ухо услышит. А пока комната – как рояль, за который посадили ребенка, вот он и стучит по клавишам безо всякого смысла, но извлечь гармонию не может.
– Это в тебе, компьютерщице, случайно проснулся лирический герой, – возразил Юлиан. – С точки зрения прагматика вся мулька Варшавского – плацебо, только вместо таблеток тебя ловко одурманивают набором порционных фуг и прелюдий…
– Ну отчего ты такой упрямый? Сам себя обожаешь опровергать и превращаешь здравый смысл в своего воображаемого противника; хотя он тебе четко говорит – «да», ты тут же находишь одни только «нет-нет-нет!»
Юлиан рассмеялся и снял с кончика ее носа кремовую мушку. Они сидели в кафе на Бродвее. В мокрой мостовой отражались бегущие огни рекламы, и вся мостовая из-за этого казалась одним большим размытым полотном Поллока. Собственно говоря, весь этот город подмешивал в их разговоры свою импровизацию, и они с легким сентиментальным чувством впитывали аллюзии его отражений.
На следующее утро после возвращения Виола уже набирала номер телефона Варшавского.
Клиентура
– Я рад, что вы приняли это решение, – сказал Варшавский. – Впрочем, именно такой ответ я и ожидал: сразу после моего разговора с Юлианом, я знал заранее, что склонил его на свою сторону.
– А мне он ничего подобного не говорил, наоборот, выражал серьезные сомнения в успехе этой затеи – как он назвал ваше предложение.
– Понимаете, Юлиан относится к такому очень распространенному типу людей, для которых согласие с чужим мнением равносильно поражению. Ему надо показать собственный гонор. Да я и сам такой, чего греха таить. Но скрывая свои слабости от самих себя, мы не можем спрятать их от окружающих. Как бы там ни было, я вам предлагаю перейти от слов и сомнений к делу. Мое рабочее расписание немного изменилось. Я начал делать длительные обеденные перерывы с часу до трех, вызванные повышенной нагрузкой; вечерние мои упраженния не могут компенсировать или пополнить затраты энергии. Так что будет замечательно, если вы сумеете в этом промежутке ко мне сегодня заглянуть…
В 2.10 они сидели у него в офисе.
Варшавский восседал за своим ободранным столом, величественно положив ладони на края столешницы, словно готовился продемонстрировать спиритический сеанс или опыты по левитации.
– Объявление в русской газете может появиться на следующей неделе, во вторник. Сегодня у нас четверг. Мне нужна только команда от вас, и редактор тут же его подверстает, но ответ надо дать не позже девяти утра в понедельник. Что вы на это скажете, Юлиан?
– Думаю, мы будем готовы, если Ключик не подведет.
– Я запишу диск в ближайшие два дня, – пообещала Виола. – У меня есть своя коллекция, кое-что скачаю с компьютера… Подборку постараюсь сделать не очень большую, но достаточно разнообразную.
Варшавский кивнул и перенес взгляд на Юлиана.
– Я полностью полагаюсь на комнату. Она меня вывезет, – глядя куда-то вдаль, мечтательно произнес Юлиан и, ухмыльнувшись, добавил: – Мне по этому поводу один продвинутый человек недавно, как говорится, уши прожужжал. Кардинально менять свою методику я не хочу. Проведу испытание на трех-четырех клиентах. Если дело не пойдет, сниму объявление и подам в отставку с поста музыкального руководителя. А что? Я на все это смотрю, как на репетицию оркестра, разучивающего кантату с безголосыми вокалистами.
– Вы же сами сказали, что комната вывезет, – возразил Варшавский.
– Возможно, я себя успокаиваю. Вы же понимаете, Леонард, комната – своего рода придаток. Для вас это святое место, часовня… для меня – рабочий кабинет, за который каждый месяц надо платить приличную сумму. Пару раз сыграть втемную – риска ради – это еще можно себе позволить, но не более того.
– Да вы пессимист! Разве психотерапевт может быть пессимистом? Вы же заразите унынием своих пациентов еще до того, как они к вам постучатся в дверь! Я думаю, Виола, вам следует поработать над Юлианом, он просто обязан сменить пластинку. Вы только послушайте, какую программу он через себя прокручивает: комната – придаток! Далюди готовы платить деньги, и иногда немалые, чтобы попасть в места, где есть энергетический оазис, созданный не земными катаклизмами, а ниспосланный из глубин божественного Космоса. Люди проводят часы в этих местах, заряжаются энергией. Я лично знаю два таких эзотерических накопителя в российской глубинке. А здесь у вас, в штате Нью-Мексико, есть местечко Розвелл, где еще в 1947 году были обнаружены обломки космического корабля пришельцев. Оно просто кладезь паранормальных явлений. Одна из моих клиенток каждый год туда ездит, набирается удивительной энергии, запасов которой хватает надолго.
– Юлиан куда лучше подготовлен, чем хочет казаться, – улыбнулась Виола. – Поверьте мне, Леон, у него обычное мужское упрямство, причем без предрассудков, он ведь железный прагматик и даже предрассудки считает изобретением неуравновешенных и обиженных жизнью людей, многие из которых его пациенты. Так что за Юлиана я спокойна.
– Это уже лучше. – Варшавский повернулся к Юлиану и смерил его снисходительным взглядом. – Я тоже смогу вам помочь. Поначалу я обеспечу вас клиентурой, что чрезвычайно важно. Если эти люди пройдут через горнило комнаты, они непременно растрезвонят о чуде обновления окружающим. А чудо произойдет, поверьте мне, и не смотрите на меня с насмешкой. Но одно последнее мероприятие мы должны наметить и осуществить непосредственно в вашем офисе. Речь идет о специальной молитве. Она, как шифр от сейфа, откроет космический канал.
Юлиан слегка поморщился:
– Я атеист. Или около этого. Блуждающий в потемках и верящий в теорию разумного дизайна, но с множеством оговорок…. Может быть, вы за меня помолитесь, а я, так сказать, исполню коду – пропою «аминь».
– Жюль, не преувеличивай, – сказала Виола. – Ты любишь казаться циничнее, чем есть на самом деле. Это, Леон, он немножко вам назло говорит. Юлиан уважительно относится к людям верующим, что не свойственно многим атеистам здесь, в Америке. Они бывают довольно агрессивны к любому проявлению веры.
– Vice versa, – сказал Юлиан, пожав плечами.
– Да не волнуйтесь вы, – усмехнулся Варшавский. – Молитву я произнесу один. Вы будете рядом. Все, что от вас потребуется, – сосредоточиться, настроить себя на волну восприятия космической праны, а значит не засорять свой мозг бытовым мусором, понимаете? Можем это проделать хоть завтра. Заезжайте за мной примерно в такое же время, и на всю процедуру у нас уйдет не больше пятнадцати минут. А теперь слушайте внимательно: у меня для вас уже есть два экземпляра. Один – молодой мужчина, ему, судя по всему, лет двадцать пять – двадцать восемь. Зовут его Павел. Сразу предупреждаю – это нелегкий вариант. Человек в глубокой депрессии, с очень неустойчивой психикой… Вспышки ярости у него могут неожиданно смениться полной аппатией. И несомненно, что такое угнетенное психическое состояние отражается на его физическом здоровье. Я не часто, но все же помогал людям, страдающим депрессиями. И ему бы помог, но он, как только дело доходило до какого-то ключевого момента, сразу замыкался в себе и мне раскрываться ни за что не хотел. Все мои попытки расколоть его – извините за такой не свойственный мне оборот – ни к чему не привели. Там сложные отношения с родителями. Какой-то идущий с детских лет конфликт. Человек не может найти мир с самим собой или, как вы когда-то верно подметили, полюбить себя. Словом, крепкий орешек. Но если не вы – то кто же ему поможет? Кроме него есть одна старуха, почти слепая и вроде выжила из ума, а на самом деле, как я полагаю, больше притворяется, чтобы досадить своему сыну, который на все сеансы приходит вместе с ней. Ее хаотические визиты ничего для меня не прояснили – то ли она просто хочет душу излить, то ли у нее что-то болит – непонятно. Сначала она жалуется на физические недомогания, а потом как-то незаметно переводит все в область туманных ощущений и недомолвок, а сынок ее, которого я два раза выгонял из кабинета, только время от времени палец у виска крутит. С другой стороны, я его понимаю, старуха со странностями, но в ней все же присутствует такая, я бы сказал, духовная сила… Словом, бабка не из репертуара Клары Новиковой. Она – настоящая, мне просто не удалось к ней подобраться. Я ведь тоже не всесильный.
– Неужели? – удивился Юлиан.
– Представьте себе. Особенно, если приходится стучаться в наглухо задраенную подводную лодку.
– Но ведь эти люди вам что-то о себе все же рассказывали, чем-то сокровенным делились, – сказала Виола.
– Это «что-то» – легенда, придуманная шпионом, которого поймали. Она правдоподобна, но только уводит в сторону. В каком-то смысле Юлиан прав – американцы умеют открываться психологу, они как бы вверяют себя профессионалу, знают, что их выслушают, дадут совет или пожелание. Люди приехавшие из бывшего СССР, где секретность всегда была пугающим фактором, свой регулятор эмоций держат в режиме «ни вашим – ни нашим». Для них признаться в своих слабостях или вредных привычках немыслимо. Вот они и накручивают одну басню за другой… Так что выбирайте из этих двух. Я советую старуху. Она назойлива и заговаривается, но для первого визита вполне пригодный материал. Вроде булгаковской собачки. Вы на ней сможете испробовать разные подходы, понимаете?
– Нет, не хочу старуху, – сказал Юлиан, представляя себе почему-то расплывшуюся до медузообразного состояния больную женщину со слуховым аппаратом, вставленным в ухо. – Давайте лучше этого, как его, Павлика Морозова. Люблю таких недотрог раскалывать. Уж извините, что применил ваш уголовный термин.
Курсив
Во вторник вечером Юлиан и Виола собрались в кино и по дороге остановились рядом с русским магазином «Continental Cuisine», чтобы купить свежий номер «Вестника эмигранта». Магазин был расположен в небольшом аппендиксе бульвара Заходящего солнца. Такие застройки в Лос-Анджелесе называют плазами, хотя ничего общего с настоящими испанскими плазами, представляющими по сути огромные городские площади, эти американские полудворики не имеют. На них обычно умещаются еще два-три магазинчика, и парковка всегда превращается в головоломку. Именно на такую мини-плазу по дороге в кинотеатр и заглянули Юлиан с Виолой. На тесном пятачке (а-ля коммуналка в изгнании) кроме русского деликатесного магазина разместились: корейская химчистка, интернациональная лавка по продаже мобильных телефонов и армянская сапожная мастерская «Тигран и сыновья».
– Что-то кроме газеты будете брать? – спросила продавщица. – Нам осетринку сегодня завезли.
– Первой свежести? – осведомился Юлиан.
– А как же! Хозяин закупает прямо на базе, – сделав большие глаза, заверила продавщица.
– В другой раз обязательно возьму, я, видите ли, перешел на сухой паек, только прессой питаюсь.
– Еще глоссики есть, только что пожарили, – с угасающей надеждой крикнула ему вслед продавщица. Но даже глоссики не смягчили сухого сердца покупателя.
Он сел в машину, где его ждала Виола. Пока Юлиан маневрировал, чтобы выехать на бульвар, Виола развернула газету.
– Какой интересный мужчина, – сказала она. – Тот, что справа от главного гуру. Встретила – влюбилась бы с первого взгляда…
Юлиан, посмеиваясь, скосил глаза. Его портрет красовался рядом с портретом Варшавского, хотя и заметно уступал последнему в размерах.
– А знаешь, текст твоего объявления набран каким-то бледным курсивом, некоторые буквы даже плохо пропечатались.
– Ничего удивительного. Варшавский душит конкурента простым, но верным способом: выставляет напоказ, но в неприглядном виде. Он же из России. А среди его клиентуры, уверяю тебя, много новых русских. Он им пророчествует, как придворный астролог падишаху – всегда с благоприятным раскладом. Вот они ему денежку и отстегивают, вероятно, даже дают советы, как запускать мертвую валюту в обращение. Интересно, удалось ли ему приучить их поклоняться гречневой каше, после того как они посмаковали устриц в вине и объелись трюфелями с черной икрой…
– Жюлька, а у тебя вроде мандраж появился?
– Ничуть. Я бы сказал – азарт. Почти юношеский, под капитанским девизом: бороться и искать, найти и не сдаваться!
Юлиан не юлил. Он действительно чувствовал себя достаточно уверенно и спокойно. Накануне, в понедельник вечером, Варшавский позвонил к нему домой и после туманной преамбулы о музыкальной гармонии космических сфер и способностях человеческого уха ловить сигналы космоса, спросил Юлиана, когда тот будет готов к визиту первого пациента.
– Я свободен в среду с одиннадцати утра до полвторого, – ответил Юлиан.
– Прекрасно! Я уже говорил с Павлом, он сейчас не работает и готов подойти в удобное для вас время. Двенадать вас устроит?
– В самый раз. Моя утренняя булочка с лососинкой и сыром к этому моменту будет порабощена желудочным соком и начнет свое долгое блуждание по катакомбам желудочно-кишечного тракта. Так что после вашего Павлика я как раз созрею к новой чревоугодной мессе.
– Главное, чтобы клиент не подпортил аппетит, – с некоторым ехидством рассмеялся Варшавский.
– Меня очень трудно сбить с пути.
– Ну, дай-то Бог… – вздохнул Варшавский, но Юлиану послышалось в его покорном вздохе что-то фарисейское…
Юджин
Человек, отворивший дверь в офис Юлиана, выглядел довольно буднично. Невыразительное, слегка приплюснутое лицо. Чуть опущенные книзу уголки губ. Большие, поросшие мехом уши и маленькие, пронзительные, пугливо-злые, как у зверька, глаза. Ворот его рубашки был распахнут, оттуда выпирали наружу острые ключицы и торчал черный клок волос посередке.
Войдя, он на миг остановился, бросил на Юлиана какой-то презрительно-злобный взгляд, после чего быстро прошмыгнул к дивану, но сел не напротив, как большинство пациентов, а у самого края, вплотную к диванному валику.
– Мне кажется, я уже вас где-то видел, – сказал он, склонив голову набок и рассматривая Юлиана с плохо скрываемым отвращением.
«Пусть вам это только кажется», – в той же модуляции мысленно ответствовал Юлиан. Но вида не показал. Профессия не позволяла. Его лицо изобразило слегка сосредоточенный и в то же время небрежный фасад преферансиста, которому надо, не утруждая лицевые мышцы и лобные извилины, решить, какие две карты сбросить и с какой зайти, причем наверняка.
– Вы ведь по рекомендации господина Варшавского, – решительно произнес Юлиан, пытаясь без проволочек направить пациента на покорный путь покаяния и слезного обновления. – И зовут вас, если не ошибаюсь, Павел…
Пациент молчал и с той же наклонной позиции продолжал рассматривать Юлиана. Потом губы его неохотно расцепились, и он, почти как чревовещатель, процедил:
– Он от меня так хотел избавиться, что на радостях даже имя мое перепутал. Ну и гаврик. Меня Юджином зовут.
– То есть вы предпочитаете этот английский вариант русскому, – миролюбиво произнес Юлиан, не совсем, однако, понимая, как связуются между собой Павел и Юджин, и стараясь нейтрализовать почти физически ощущаемое покалывание от колючек, вылезающих из всех пор сидящего перед ним человека.
– Во-во, аглицкий! – ставя ударение на «а», воскликнул пациент. И сделав небольшую паузу, он в той же фиглярской манере, смакуя слова и одновременно отторгая их от себя, как использованную жвачку, произнес:
– Есть, конечно, и руцкий вариант, но зачем вам его знать. Мы в Америке. Имя мое руцкое мне мамашка приклеила, поскольку одного из своих любовников пожелала увековечить, пока папашка по командировкам мотался. Я-то для нее оказался – ну совсем некстати, после пяти или шести абортов вдруг – бац! – и прошляпила, поздновато спохватилась… Вот я и появился на свет ни с того ни с сего, вроде прыща на носу. Знаете, такой небольшой, но все же прыщ, и как нос ни пудри, а от прыща избавиться можно только, если его выдавить… Вот она и выдавила…
Он замолчал и уставился в одну точку, до побеления сжав губы.
Юлиан тоже молчал и со своего нейтрально-отрешенного далека ненавязчиво рассматривал Юджина. Молчание затягивалось. «С этим надо держать хорошую дистанцию», – подумал Юлиан и вслух произнес:
– Расскажите о ваших взаимоотношениях с родителями… Очень часто именно в истоках…
– Ро-ди-те-ли… – перебивая Юлиана, нараспев произнес клиент и возвел глаза к потолку, словно вслушивался в повисшую в воздухе абсолютную немузыкальность этого слова. —
А я их во множественном числе и не знал. Папашка мой все в отъездах да в отъездах ошивался, чего-то там инспектировал от своего главка. Да так и не рассмотрел меня толком. Его машина сбила на стройплощадке. Знаете, как было? Гололед в то утро дорогу выстеклил, и папашка мой на объект пешедралом отправился. Нет чтобы служебную машину подождать, в бой уж больно рвался и по дорожке этой пошкандыбал. А объект был такой повышенной секретности – ну дальше просто некуда. Цех по отправке готовых изделий назывался. Или по приемке. Что ведь в тех условиях одно и то же. У них там отправители с получателями могут местами поменяться – ничего не изменится. Товар – деньги. Деньги – товар. Не подмажешь – не поедешь. Ага! Вот батюшка мой бодрым шагом на этот долбаный объект и направился. Шел, шел… поскользнулся и под задние колеса бетоновоза угодил, там его и размолотило, и аж до бетонного завода размазывало, поскольку водитель ничего не заметил, решил, что камень или кусок льда под колесо попал. А мамашка моя во время его длительных командировок под кого только могла лезла. Квартира отдельная была, и не то чтобы маленькая, а несуразная – полторы комнаты, вернее, комната и четвертушка. Четвертушка – это прихожая. Когда ненароком гость появлялся, скажем, отцовская маменька – так ее, старуху, в прихожей клали на раскладушку. Ага! И тут же туалет под носом. Подголовник прямо в дверь сортира упирался. Все удобства, считай. Но главное место встреч и расставаний – это комната. Она же спальня, она же кабинет и детская. Во как! Большая была комната. Когда-то в сталинские времена в ней две семьи ютились, но какой-то умный человек в годы застоя дал кому надо, и уже на следующий день перегородка исчезла всем на удивление. Красота! От-дель-ная квартира. Никаких соседей. Вместо них мамашкины любовники. Одна только помеха – дитя в колыбельке, орущее почем зря. Это я, значит. Ну, рот мне заткнуть – это проще пареной репы, чего, к примеру, стоило на соску винца капнуть – и соси, лопушок. Вот такое у меня было плодово-ягодное детство. И все бы ничего, да только мелочишка одна весь компот подпортила. Говорить я не мог, но все видел. И память моя всю мерзость этой жизни, как губка впитала. Я ведь, пока папашка отстутствовал, наблюдал все перипетии, всю разблядовку и на столе, и под столом, и на тахте, и на ковре… словом, где перышко опустилось, – там и смрадное гнездышко любовное свивалось. Я-то вроде говорящих часов был. В коляске лежал. А она там куражилась, пищала, а когда я кричать начинал, она ко мне подходила, и я все помню… каждую мелочь, каждый пустячок, как будто не двадцать пять лет прошло, а вчера все случилось… Я и сейчас вижу какую-то висюльку у нее на дряблой шее, и эту затисканую грудь в красных пятнах, и этот сосок, на котором молочная капля висела. «Сю-сю, – она мне говорила, – сю-сю», – и затыкала рот грязной изжеванной соской! «Сю-сю» – вот мое руцкое имя. Ну как, нравится?!
Последние слова он прокричал удушливо-едким фальцетом, и кадык у него задергался, выбросив из гортани сиплую волну ненависти, как выбрасывает кальмар густую чернильную струю из своего мешка.
Юлиан не сводил с него глаз, чувствуя где-то внутри нарастающее неудобство, неловкость, как будто его самого вдруг накрыло вонючей чернильной кляксой.
– Сколько вам было лет, когда вы это видели? – спросил он.
– Мне и года еще не было. Я ж вам говорю, в коляске лежал.
– Ну поймите… не могли вы помнить событие, даже очень эмоционально сильное, в таком возрасте.
Юлиан попытался улыбнуться, но почувствовал, что улыбка получилась жалкая – ив зеркальце не надо было заглядывать. Он знал, что выпал из образа, и самое опасное во всем этом было то, что балансировка оказалась нарушена, как у циркача на канате. И его профессиональное хладнокровие, умение отрешиться от проблем пациента, фактически его внутренний балансир из горизонтальной позиции неожиданно стал клониться к той опасной точке, после которой падение уже становится неизбежным. Отвращение, которое этот человек у него вызывал, просто выворачивало его. И неожиданно одно яркое воспоминание всплыло перед глазами.
Фауна
Ему тогда шел двадцать первый год. Он заканчивал третий курс Одесского политехнического и жил у своей тетки на улице Подбельского, в двух шагах от городского цирка, причем дом задним фасадом выходил прямо на цирковой двор, где постоянно скапливался реквизит, будь то ободранные продавленные тумбы, аляповато раскрашенные ширмы, свернутая в рулон сетка батута, старые раздолбанные маты или всевозможные трапеции, шесты и полиспасты.
Во двор, однако, Юлиан почти не заглядывал. Пыльные задники с изношенным реквизитом его мало интересовали. Он больше увлекался номерами легкого циркового жанра, часто повторяя дежурную фразу своего приятеля Эдика Брацлавского: «На повестке дня сегодня один вопрос – с кем бы покувыркаться». Фраза эта приобрела в те годы особо глубокий подтекст, поскольку будущее ему представлялось довольно туманным, отъездные разговоры среди его приятелей и родственников шли вовсю, а дни строчили свои зигзаги с возмутительной скоростью вошедшей вразнос швейной машинки «Зингер». И стрекотание этой машинки, совмещенное с запахом жареного лука на шипящих сковородках, выбиванием ковриков на куцых балкончиках и прободением в ржавых водопроводных трубах и отстойниках, порождало в нем одну, но пламенную страсть. Однако это был не свободолюбивый порыв Мцыри, не желание обрести крылья свободного полета или воспарить на облаке мечты… Вектор его устремлений имел иную направленность и вполне земную тягу. Юлиана, по большому счету, влекло и возбуждало глубокое бурение, неуемное желание проникнуть в самые недра, разъять пласты, переработать породу, чтобы добраться до увесистых самородков и алмазных россыпей девичьих услад.
При этом приходилось преодолевать некоторые проблемы своего вынужденного пребывания на тетиной территории. Тетя Ганночка, родная сестра его матери, всю жизнь прожила в Одессе в большой, нелепо заставленной тяжелыми комодами комнате, разделенной на несколько секций высокими ширмами, подозрительно похожими на старые ширмы, что валялись во дворе цирка. За несколько лет до того брошенная подлецом мужем, но гордая в своих терзаниях, тетя очень боялась, что любимый племянничек пойдет по плохой дорожке, и старалась как можно активнее держать его под контролем. Юлиану приходилось каждый раз придумывать отговорки, потому что тетя звонила его матери чуть ли не ежедневно, докладывая о поведении и успеваемости «нашего Юлика».
Он сочинял опробованные, хорошо подретушированные или внезапно пришедшие на ум истории, усыпляя тетушкины подозрения, привлекая в свидетели вечерние занятия в математической секции, дежурство в добровольной дружине по охране институтского общежития, совместную подготовку к экзамену с лучшим студентом курса (тот же Эдик Брацлавский) или визит к преподавателю сопромата, который во время демонстрации закона Гука сломал ногу, не рассчитав тензор деформации двутавровой балки. Зловещий Гук стал незаметно лучшим союзником в обработке тетушки. Заслышав его имя, окруженное словами тензор… модуль… упругость, она, упирая руки в боки, громко охала и говорила: «Та шоб он вже гукнувся, той Гук».
…И тогда Юлиан, пряча в уголках губ свою ироничную усмешку, бесшумно выскальзывал в потное и влажное марево одесской улицы, подальше от гремучей смеси коммунальной кухни – в пятнистую тень платанов и кленов, жадно вдыхая медвяный запах лип или одуряющий, наполненный любовной истомой аромат акаций…
И ему вслед, напоминая инструментальный разнобой оркестровой ямы, неслись вздохи и упования старожилов, просиживающих всетерпеливую скамью перед домом: мечтательное «…знал я одну телефонисточку…», ностальгическое «…ушла, вся ушла к туркам, а за кефаль я уже не говорю…», плотоядно-печальное «Маша – да не наша…» и безнадежно-филармоническое «…А Буся Гольдштейн в его возрасте уже играл «Перпетуум мобиле» Паганини…».
Юлиан свои года тратил с беззаботной и рисковой бравадой мотогонщика по вертикальной стене. Он нравился женщинам, легко заводил новые связи и гулял, подолгу не задерживаясь на объектах своего интереса, поскольку хотел попробовать всяких и по-всякому.
Одну из его тогдашних пассий звали Ольгой. Она была бледнолицей малоразговорчивой девицей с привлекательным, по-павианьи торчащим задом, и это достоинство перевешивало все ее видимые и скрытые недостатки. Он укатывал ее, где только мог: в сыром вонючем закутке ночного подъезда, в плохо освещенном отсеке городского парка культуры, в полупустом зале кинотеатра на утреннем сеансе, где они садились в последнем ряду, и она, склонившись над ним, собирала нектар с его распустившегося цветка. Он знал, что у нее есть муж, но она крайне неохотно о нем говорила. Как-то раз в воскресенье она повела его на свою работу. Работала она в редакции многотиражной заводской газеты. Там было пусто и зябко. Окна были открыты настежь, потому что в редакции делали ремонт и какую-то перепланировку комнат. Пока они поднимались по лестнице он, идя чуть позади, сунул руку ей под платье и начал с голодным рвением тискать ее ягодицы, раззадоривая себя и партнершу. Наконец, они добрались до комнатушки, где пол был покрыт серым грязноватым паласом, а со стен свисали лохмотья обоев в цветочек, напоминающие детские распашонки на балконных веревках. Он стремительно стащил с себя джинсы и уже был готов взять ее на абордаж, как вдруг заметил на полу, прямо позади нее небольшую груду медных гвоздиков с крохотными шляпками. Гвоздики, видимо, предназначались для наличников. «А-а, ничего не будет», – успел подумать он и с каким-то садистским удовольствием уложил аппетитный Ольгин зад на этот, будто заляпанный сухими сосновыми иголками ковер. Он так хотел увидеть недоумение или гримаску на ее малокровном личике, что не прибегая ни к каким ласкательным приманчивым приемам, без чего он обычно не обходился, смачно плюнул на ладонь и, мазнув девичью промежность, торопливо начал проталкивать свое возбужденное альтер эго в амурные складки ее дефилеи. Затем произвел несколько резких, почти судорожных движений и чертыхаясь, поспешно развеял свой заряд по ее животу, злясь на себя и на гвоздики и в то же время получая внутренний кайф от еще и такого экзотического секса, которому он уже позднее, когда остыл и затягивал молнию на брюках, тут же придумал имя: «гвозди программы».
Она поднялась с пола, не скрывая своего недовольства, опустив глаза и плотно сжав губы, и пока искала свои трусики, оказавшиеся под его джинсами, он полуобернулся и с любопытством посмотрел на ее павианью попку. Гвоздики оставили явный след, не причинив, впрочем, никакого вреда, а один из них даже впечатался в мякоть ягодицы, и Юлиан, облизнувшись, с оттяжкой шлепнул ее по красному натёру. Гвоздик отлип и сосулькой полетел вниз.
Она пообещала ему позвонить на следующий день, но не позвонила. Через два дня он сам стал ей названивать на работу. Ее звали к телефону, она не брала трубку. Он злился и стал подумывать о срочной смене объекта. На четвертый день поутру Ольга наконец позвонила и каким-то чуть стеснительным голосом предложила прийти к ней домой. «Муж уехал в командировку, – сказала она и добавила: – Я дверь оставлю открытой, если на площадке никого не будет, ты сразу заходи…»
Она жила на третьем этаже запущенной многоэтажки. Он быстро взбежал по грязной лестнице, приоткрыл дверь и шмыгнул в полутемное чрево коридора. Она вышла к нему в помятом халатике, лямка которого одним концом волочилась, как обезьяний хвостик по полу; припухшие, слегка потрескавшиеся губы ее излучали ленивую сладкую истому, из полураскрытого халатика выглядывала тенистая ложбинка и чуть влажная раковина груди. Он, зверея от желания, начал ее целовать, она схватила его за руку и повела в комнату. Он подумал, что она его ведет прямо к большой незастеленной кровати, но Ольга неожиданно остановилась и, указав пальчиком на нелепое кресло с высокой спинкой, сказала: «Здесь хочу». – «Здесь же развернуться негде», – удивился он, но она, усиливая капризные нотки в голосе, опять повторила свое «хочу здесь».
Он, пытаясь приноровиться, стал забрасывать ее ноги на подлокотники кресла, как если бы она была куклой с разболтанными конечностями, при этом, нижняя половина ее торса проваливалась в довольно изношенное диванное седалище, и он тыкался в лобок, как прыщавый юнец, совершающий первый в жизни таран вслепую, с отчаянным желанием проникнуть поскорее в это непознанное и загадочное. Она и не думала ему помогать. Он весь взмок, одной рукой подхватывая ее зад, а другой, облапив спинку кресла; ноги его скользили по полу, и само кресло тоже двигалось как-то юзом, при этом поскрипывало и похрипывало с поистине человеческой тоской. В какой-то момент он увидел язвительную улыбку на ее губах и понял, что расплачивается за скороспелые гвоздики. Наконец он кое-как приноровился, но секс из-за невозможности проникнуть глубже, чем позволяло кресло, был сплошным мучением. Пытаясь найти точку опоры, он подтянулся повыше и внезапно увидел перед глазами детскую коляску. Собственно, коляску он отметил чисто автоматически, еще когда Ольга вела его в комнату, но только сейчас он увидел, что в коляске лежал ребенок. Судя по распашонке синего цвета это был мальчик, хотя головку дитяти венчал грязно-розовый чепчик. На вид крохотуле было месяцев восьмь-десять. Дитя лежало абсолютно спокойно и с необычно серьезным и одновременно равнодушным видом разглядывало Юлиана.
«Там ребенок», – сказал он хриплым голосом. Ольга ничего не ответила. «Он смотрит сюда», – повторил он. «Ну, не плачет же…» – слегка раздражаясь, бросила она и, словно поддразнивая Юлиана, чуть приподняла лобок, обволакивая вульвой его почти опавший конец. Он постарался сосредоточиться на сексе и забыть о маленьком свидетеле его сумбурных упражнений, стал покусывать набухший Ольгин сосок, ощутил на губах странный молочный привкус и с какой-то ленивой злостью опять начал растягивать ее, как скорняк растягивает на скобах вялый волглый кусок кожи. Наконец он, вывернув ногу, с трудом зацепился ступней за ножку кресла, как птица за ветку, и дело пошло более споро. В то же самое время его неудержимо тянуло поднять глаза и посмотреть на крохотное существо в коляске. Он почти непроизвольно вскинул голову и снова увидел, что дитя абсолютно равнодушным взглядом смотрит на него; и в то же время за этим равнодушием ребенка он кожей осязал какой-то упрек и стыд за себя и за эту женщину, и почему-то мелькнуло перед глазами слово «прелюбодеяние», которое всегда его смешило своей библейской витиеватостью, и если появлялось на языке, то в соседстве с привычным одесским стебом… Но в этой неубранной комнате с мятыми шторами, старым дурацким креслом, безобразным комодом, на котором было свалено рыхлое грязное белье, и с беспомощным маленьким существом в коляске – неуютное, трудно выговариваемое слово овладело его сознанием и, уже появившись, начало ввинчиваться в висок со скрипом, как шуруп в не сверленную доску…
Музыка
– Послушайте, вы что, отключились?! – Юджин почти кричал. Юлиан вздрогнул и посмотрел на него мутным отрешенным взглядом.
– Вы как будто заснули или отключились, – сказал клиент сердитым голосом.
– Извините, вчера был трудный день, я не спал полночи… – Юлиан пытался собраться с мыслями и, чувствуя на себе насмешливый взгляд Юджина, только больше злился. – Возвращаясь к вашей истории… – он потер ладонью лоб. – Поймите, вы себя сделали жертвой события, которое не могли увидеть, а вернее, осознать. Я вам не свои мысли внушаю – это научный факт. Никто не помнит себя в годовалом возрасте, во всяком случае, подробности, вами описанные, явно носят более поздний отпечаток…
Юджин сидел, вжавшись в уголок дивана, и был в этот момент похож на зяблую птицу, которая прячется от ветра и дождя в скошенной нише фриза.
– Вы музыку любите? – спросил Юлиан.
– Какую музыку?
– Хотите, я поставлю Шопена. Ноктюрн.
Он нажал на клавишу, и затрепетало шопеновское арпеджио, как если бы внезапно родившийся под толщей таявших снегов, еще не нашедший себя, но уже пробивающий себе дорогу ручей, запрыгал по камням, заполняя свое же пересохшее русло. И Юлиан ощутил незнакомое ему состояние невесомости. Вокруг него бушевало дикое, стонущее, неистовое море его памяти, выброшенной из пенистой разноголосицы дней, как морские водоросли выбрасываются прибоем на берег, а внутри него пальцы музыканта лепили обволакивающие, почти прозрачные изваяния из шопеновских кантилен, исполненных светлой печали и забвения…
– Остановите… слышите! – Юджин вскочил со своего места и тут же, словно теряя равновесие, рухнул на диван. – Музыку остановите… не могу… не могу… Я ведь ее похоронил полгода назад.
Он замолчал, царапая пальцами свою заросшую черными клочьями грудь.
– Мамочку похоронил… и думал – вот теперь-то и все мое ненавистное детство сотрется из памяти, вроде бы вырастет высокая стена, и не надо думать, а что там за ней осталось?.. Только стена вся в дырах, и каждую ночь через эти дыры ее руки тянутся, будто обнять хотят, пожалеть, и голос ее слышу, и кричу… просыпаюсь в мокром поту… Помню, пришел я к ней в госпиталь, она уже при смерти была. От рака помирала. Ждала меня, а я все не приходил. А тут вдруг ночью, накануне, у меня воду прорвало, в ванной труба лопнула. Я звоню в ремонтную службу, говорю – потоп. А они отвечают: ждите, у нас не хватает людей, все на вызовах. И вот я вижу, как вода заливает меня, уже сосед снизу колотит шваброй в потолок, и вдруг я слышу ее голос: «Это ничего сынок, это слезы мои, они через день просохнут». Я подумал, галлюцинации у меня… Она ведь отдельно жила, на другой улице, в комнатушке по Восьмой программе. Она хоть и не старая была, пятьдесят восемь лет, но как рак у нее нашли, так на глазах сморщилась, седая стала. Наутро я в ее палату пришел. «А я тебя всю ночь звала, сынок», – говорит. Я молчу, не знаю, что и сказать, только кашляю в салфетку, у меня простуда тогда была. И тут она мне шепчет, еле-еле языком шевелит: «Ты, сынок, купи у корейцев черную редьку, проделай в ней лунку и налей туда меду. Мед пропитается редькой, и ты компресс сделай да на грудь положи, и делай это пока редька не скукожится…»
Ая смотрю на нее, вижу тесемка от больничного халата развязалась и видна ее сморщенная провалившаяся грудь, и вся она потемневшая лежит, высохшая, как мумия, и я подумал со злобой: «Да ты сама и есть черная редька скукоженная…» – вспомнил, как она ко мне маленькому подходила – пьяная, мужиками разворованная… Я встал и ушел, даже не попрощался с ней. А через день она умерла. А я все искал уловки, сам себе чего-то там объяснял, вроде как баллы добирал, чтобы себя оправдать в своих же глазах, всё гнильцу разную ворошил… в помоях лазил… И вот, вы музыку поставили. Я сначала слушал безо всякого… даже о чем-то другом хотел подумать, будто все равно мне – есть музыка или нет. Ну красиво, клавиши журчат… И вдруг, в каком-то месте, не знаю почему… мне будто кислоту в глаза брызнули, и я буквально ослеп. Глаза открыты, а ничего не вижу, только голос ее слышу. Ведь это я ее убил. Я убил! У нее же, кроме меня, никого не было, а вся пьяная кобелиная братия – вроде наваждения… Может, в этом угаре она забыться хотела, тосковала, любовь искала и от меня любви ждала. И не дождалась. Я ведь не ее, а себя же и превратил в эту черную скукоженную редьку. Потому что мед, который она мне всю жизнь давала, из меня только горечью выходил, и я себя горечью думал вылечить, а мед в землю ушел… Ничего не осталось.
Он замолчал, низко опустив голову. Молчал и Юлиан, глядя на него напряженным остановившимся взглядом.
– Я с мужчиной живу, – тихо сказал Юджин. – Американец он. На целых двадцать лет меня старше. Такое же, как я, несчастное создание, уж и не знаю, как мы друг друга нашли. Видать, поэтому и нашли. У меня с женщинами ничего толком-то не получалось. Всякий раз мамочка перед глазами появлялась. Только я ее совсем не виню, вы поймите правильно. Я, наверное, рожден таким вот уродом, и через это все получилось. Боже, как я стал говорить! Русский совсем забываю. С Робертом только по-английски. Почти никого из своих не вижу. Я для них изгой. А с американцем как-то вроде спокойно, только по ночам тоска исподтишка грызет и грызет, а я хочу ее прогнать и не могу, не знаю как… Роберт меня жалеет… утешает: все, мол, будет хорошо. «Моя любовь, – он мне говорит, – ты моя единственная любовь». А у меня все внутри переворачивается и выть хочу. Вы-ыть…
Он низко опустил голову, несколько раз ею покачал, будто прогонял наваждение, потом посмотрел на Юлиана. Глаза у него почти не поменялись, но они немного посветлели, и сумятица, бушевавшая в них, будто сама себя усмирила. Только повлажнели белки, и Юджин быстро-быстро моргал, стараясь не показать своих слез.
– То что с вами произошло, имеет объяснение и логику, – сказал Юлиан. – Статистически существует определенный тип мужчин, обладающих генетической предрасположенностью…
– Да знаю, знаю, – перебил он. – Все это уже выучил, в разных книжках читал. И про андрогенную недостаточность, и как окружающая среда влияет, и про то, и про се… И про Чайковского, и про Микельанджело, и про Элтона Джона… Я на этот счет спокоен. Если это даже грех, я его как нибудь замолю. А как мне мой грех перед мамочкой замолить… Я и молиться не умею… Да и что мне Богу сказать… Поставьте музыку, Шопена… С того самого места, где прервалось, где я ослеп… Я ведь испугался, потому что меня будто начало назад раскручивать. Всего – понимаете? Не знаю, как объяснить… Я будто у нее в утробе оказался. И не хотелось мне на свет появляться, а меня какая-то сила толкает, а потом щипцами тянут… И вдруг я ее голос услышал: «Ершик ты мой!». Это я таким родился, с волосиками торчащими. И всю жизнь она меня так называла. Ершик. А теперь ничего нет. Нет ее рядом. Нет Ершика, и я здесь… не знаю, что со мной… Будто родился заново с другим именем, в другой жизни и тянется за мной моя пуповина, детство мое, которое хочу забыть и не могу… Что же это? И почему?..
Юлиан снял адаптор с паузы. Он неожиданно вспомнил слова Виолы «музыка-проводник» и принял их как спасительную аксиому, как протянутую к нему из спиральной тьмы чистилища руку Вергилия. Он подумал, что его память неслучайно сыграла с ним эту игру на грани срыва, когда человек, сидящий напротив, неожиданно выдернул карту, поддерживающую весь карточный домик его сиюминутных Любовей и клятв, тусовок и похмелий и это qui pro quo, связавшее его и Юджина одной цепью, как в старом фильме Стэнли Крамера, – все это теперь обрело некий смысл, как бы связующую силу раствора или пчелиного воска, который скрепляет шаткую постройку человеческих отношений только тогда, когда в замес добавляются простые слова библейского пророка, чей надломленный голос твердит и повторяет их который век в надежде все же быть услышанным: «Возлюби ближнего своего, как самого себя».
Флора
Минут через пятнадцать после ухода Юджина Юлиан позвонил Виоле.
– Как все прошло? – нетерпеливо спросила она.
– Супер! – бодро провозгласил Юлиан. – Клиент был повержен и выбросил белый флаг. Я уже начинаю серьезно относиться к фантазиям Варшавского по поводу энергетики моего офиса. Человек раскрылся за один сеанс, представляешь!
– А подробности?
– Подробности письмом. Шучу, шучу… Давай встретимся через полчаса в кафе «Флора» на Робертсон.
Они сели у окна за единственный столик на двоих, неуловимо напоминающий интерьер купейного вагона, поскольку над ним нависала широкая гардина, которая расходилась на два бандо как раз над фрамугой. Требовалось только небольшое усилие воображения, чтобы улица качнулась и поплыла мимо, пошевеливая ветками платана на обочине.
Какой-то старик медленно шел мимо, прогуливал свою лохматую собачонку, и, бросив взгляд на окно ресторана, остановился как вкопанный, вороша полузабытое воспоминание из своего детства: мокрый от дождя перрон… проплывающие мимо вагоны, и в одном из них вот также, словно на сцене маленького раешного театрика, очерченные полуоткрытой занавеской, сидят мужчина и женщина и держат в руках прохладные хрустальные бокалы, в которых пугливыми бликами играет темно-бордовое вино. И когда вагон проплывал мимо, женщина на секунду повернула голову и улыбнулась ему, и он на всю жизнь запомнил этот полуповорот головы, ее улыбку… И сейчас, спустя столько лет, ему показалось, что ничего не изменилось и что люди, сидящие за окном ресторана, – та самая пара, преодолевшая короткий вздох времени и продолжающая путешествие, начатое в первой трети прошлого века.
Юлиан, рассеянно поглядывая в окно, увидел старичка с печальными слезящимися глазами, но тут же его взгляд немного сместился, и он вспомнил, что напротив, на углу улицы еще год назад находилось его любимое итальянское кафе «8V2». Теперь там сменили фасад и появилась вывеска суши-бара. И может быть, по старой памяти, желая окунуться в феллиниевскую реальность балагана, он заказал бутылку «Кьянти Руффино» и, задумчиво разглядывая на свет бокал, сделал пробный глоток, ощутил на языке сильную горечь и в первую секунду хотел сказать официанту: «Принесите другое вино», но только улыбнулся и кивнул головой: «Это как раз то, что мне сейчас надо…»
Пока Юлиан в деталях описывал внешность клиента и некоторые эпизоды из их разговора, Виола слушала его, чуть прищурив глаза и наблюдая за ним почти не обнаруживая эмоций, но когда, наконец, Юлиан выговорился, она сделала глоток вина и, слегка повернув голову в сторону, сказала:
– У тебя, Жюль, есть одно удивительное свойство: ты умеешь обманывать других, но себя не умеешь. В твоем голосе, в жестах появляется какой-то двойной стандарт…
– Ключик, быть почти женой психотерапевта – не значит залезать ему в душу с микроскопом.
– Ты не сердись, дурачок, – рассмеялась Виола. – «Почти жена». Чувствуешь, какая двусмысленная фраза. И это ведь именно то, о чем я говорю. Ты мне правду не сказал. Что произошло? Варшавский заманил тебя в ловушку? Клиент оказался твердым орешком? Скажи мне, я же твоя женщина, а не экзаменатор. Но я слышу в твоем голосе не свойственное тебе напряжение. В твой монолог проникла какая-то…
Она замолчала, подыскивая слово.
– Микроба, – подсказал Юлиан и двумя глотками допил свой бокал.
– Нет… я бы сказала, какая-то помеха. Вот, иногда слушаешь по радио симфонию… Все течет плавно, гармонично, и вдруг слышишь кашель, то есть сразу понимаешь, что это трансляция с живого концерта, и воображаешь себе зал, аудиторию, в которой обязательно найдется несколько человек…
– Я их кашлюнами называю.
– Жюль, скажи честно, сеанс прошел не так, как тебе хотелось? Какие-то кашлюны подпортили картину.
– Поверь мне, это не самый тяжелый случай в моей практике, но клиент меня вымотал в силу своей чудовищной мизантропии. Я ведь тоже не очень большой человеколюб, ты же знаешь, но этот тип просто вызывал омерзение. У него довольно сложный комплекс сексуальной неполноценности, идущий из якобы детских воспоминаний, но на самом деле – из подсознания. Эту ненависть к матери он буквально лелеял с детства, чтобы позднее упрекать ее и унижать, когда она уже стала зависима от него и заболела без надежды на выздоровление. Так, по крайней мере, я вижу картинку, он ведь не выложил мне все непотребные подробности своего закомплексованного эго. За один сеанс всего не выскажешь. Но неожиданное открытие другой стороны комплекса, то есть ощущение своего ничтожества рядом с материнской любовью – это произошло как неконтролируемый взрыв, и произошло благодаря музыке и, вероятно, комнате. А теперь слушай предысторию. Недели две назад заглядывает ко мне в офис какая-то девица, густо напомаженная, с большими кольцами в ушах и двумя крохотными колечками, продетыми через нижнюю губу. Фигуру ее я не вижу, она только голову в дверь просунула и говорит: «Я прошу прощения, у меня произошла накладка, я должна была встретиться с доктором Ла Беллом. А его сегодня нет, я перепутала числа, а мне срочно надо в туалет…» И пока она это говорит, я по тембру голоса начинаю понимать, что передо мной мужчина-трансвестит, и, видимо, из той категории, которую мы в быту называем «crossdresser» – то есть ему необходимо чувствовать себя женщиной, но в доминирующей роли, особенно если он занимается сексом с женщиной. И по чисто случайной схеме он в своем дамском прикиде постучался в мой офис, чтобы попросить ключ от туалета. Я молча протянул ему два ключа – от мужского и женского туалетов, и рискнул пошутить, мол, а почему не зайти в мужской. Сортиры у нас на этаже одноместные, но в мужском есть писсуар. Тут он разнервничался и говорит: «Можно мне сесть, я должна выговориться, я для этого шла к доктору Ла Беллу». И я, мол, ужасно расстроилась, у меня такой сумбур в голове… И он теребит сумочку, потом вытаскивает батистовый платочек, прикладывает к глазам и смотрит на меня умоляющим и одновременно каким-то покорным взглядом прибитой овцы.
Мне стало интересно, я вообще-то собирался пойти на ланч, но решил, что стоит задержаться. И вот эта мускулистая «девица» начала мне плести запутанную эпопею из своего детства о матери, которая породила в ней страх перед женщинами… То есть там преобладала мамаша, которая всех его девушек открыто унижала, так сказать, обесценивала; при этом, каждый раз показывала ему свою силу, пугала, что все состояние оставит благотворительным организациям, а там, видно по всему, фигурировали «старые деньги» и немалые… Ему снились кошмары, он хотел ее убить или убить себя ей в отместку… Минут тридцать он пел мне эту мешанину из древнегреческих трагедий, и у него на ногах были самые натуральные котурны, то есть такая танкетка, что нормальная баба вряд ли бы надела. Цирк, да и только. И вот что интересно: мой сегодняшний клиент вывел свою теорию из той же зависимости от материнского ига. Просто у транссексуала вполне осознанные воспоминания детства и тинейджерства пропущены через мясорубку мамочкиной диктатуры, а у моего сегодняшнего героя реальность подменилась подсознанием, и в процессе сессии в какой-то момент музыкального аккомпанимента произошел переворот в сознании, и тут скрывается самый интересный момент, который я пытаюсь понять, но пока захожу в тупик. Какой-то пассаж или несколько нот, найденных бледнолицым поляком полтораста лет назад, сдетонировали в мозгу моего пациента.
– А может быть, это мелодия, которую он слышал, пока был в утробе у матери. Я читала, что человеческое ухо – один из немногих органов, которые полностью формируется в материнской утробе.
– Верно. Но мы не знаем, как плод воспринимает звуки. Вряд ли пятимесячный зародыш вкладывает смысл в тот звукоряд, который он слышит, но на клеточном уровне возможно происходит запоминание, вроде компьютерной кодировки. Немалую роль во всех этих процессах у моего клиента могла сыграть и родовая травма. Он ведь упомянул о желании вернуться в материнскую утробу и никогда оттуда не выходить. Да что там говорить… Этот Юджин – не подарочек.
Юлиан замолчал и, усмехнувшись, посмотрел на Виолу:
– Ну что, ты удовлетворена моими ответами? Я разрешил твои сомнения или наоборот – еще больше затуманил…
– Господи, я же тебя не допрашивала, глупыш, и не намерена залезать тебе в душу, просто в какой-то момент показалось, что у тебя за такими словами, как «супер», «клиент повержен», звучат несвойственные тебе легкомысленно-помпезные нотки – вот и все. Значит, мне только показалось. Ты Варшавскому не звонил?
– Ты полагаешь, надо позвонить? Все же сеанс – дело сугубо конфиденциальное. Такие вещи не принято обсуждать.
– Жюль, он ведь тебе послал этого клиента. Не входи в детали, просто расскажи ему в нескольких словах, что произошло. Варшавскому интересен не клиент с его психозами, а комната и музыка. Кстати говоря, о музыке. Почему именно ноктюрн Шопена?
– Даже не знаю… Чисто импульсивно… Когда посмотрел в список, глаза остановились именно на этой строчке. Выбор на авось, подсознательно, но вот видишь – не промахнулся.
Юлиан умолчал о том, что музыку он в тот момент выбрал больше для себя, чем для клиента. Ему надо было спрятать в ней свою нелепо явившуюся наготу, и в тот момент он подумал, что Шопен с его умением раскрепощать чувства, наполняя их какой-то особой медитативной лирикой, отвлечет его от неприятных ассоциаций. Но Виола словно разгадала этот нехитрый маневр или почувствовала слегка припудренную полуправду в его «не промахнулся». Она неопределенно покачала головой и сказала, улыбнувшись:
– А ты знаешь, я одну вещь Мендельсона записала… Она самая последняя в списке. «Песня гондольера» называется. Очень простая мелодия без слов, будто тысячи раз слышаная-переслышаная, но она – как откровение… Что-то в ней есть земное и в то же время надмирное… Если тебе когда-нибудь станет грустно, ты ее послушай… А вообще, я хочу выпить за тебя, Жюлька. Ты проделал сегодня работу, за которую далеко не всякий бы взялся. Ты, как мне кажется, даже самого себя сумел победить, отбросил свой обычный цинизм и в почти безнадежной ситуации дал человеку надежду. Разве этого мало?