Речитатив Постолов Анатолий
– Честно. Я лежал и думал. Но одновременно был погружен в полудрему, то есть в любую секунду мог отключиться.
– А о чем ты думал?
– О том, что пора возвращаться к нормальному образу жизни. Я решил снять объявление. Офис-кабинет-комната… Надоела мне мистическая этимология Варшавского. Надо вернуться к истокам, как говорят натуропаты. Тем более что сам нарушитель спокойствия капитулирует, а после визита старухи и ее сына у меня будто глаза открылись. Я на весь этот проект посмотрел по-иному. Собственно, не старуха тому виной. Она по-своему женщина замечательная, но сынок ее мне нервы основательно попортил. И я подумал, надо кончать со всей этой катавасией. А ты что скажешь?
– Хозяин – барин. Я бы лично не спешила, если люди звонят, интересуются… Ты же можешь им помочь, когда уже все от них отвернулись.
– Ключик, я не хочу притворяться и играть не свойственную мне роль. Варшавскому говорить о христианской любви вполне по чину, он при этом, кажется, и себя самого больше любить начинает. А я не могу, понимаешь, не могу обещать людям чудесное исцеление и в какой-то момент оказаться у разбитого корыта, когда ко мне начнут приходить якобы мною исцеленные с жалобами, что их страхи и фобии возвращаются… Кроме того, комната комнатой, но главная нагрузка падает все же на меня. За время эксперимента я на каждом клиенте терял столько энергии, сколько теряет студент, сдающий выпускной экзамен. Зачем мне эта головная боль? Хотя несколько случаев вызвали у меня законный прилив гордости. Помнишь, я говорил тебе о человеке, у которого отец получил инсульт и заговорил на идиш? Этот Дарский мне вчера позвонил, рассказал, что отец его умер, но перед смертью вернулся в себя, то есть, заговорил по-русски, пришел в сознание, и глаза его почти до последней минуты были осмысленными. Но любопытно, что музыку-то я поставил, когда Дарский уже ушел. Просто немножко стало тоскливо, и я вспомнил про эту вещь Мендельсона, о которой ты мне рассказывала, решил под нее порелаксировать, но пока она звучала, я вдруг представил, что старик на своей койке больничной ее тоже слышит, понимаешь? Первый, наверное, случай в истории медицины, когда терапевт проводит лечение заочно, не видя пациента и не разговаривая с ним по телефону, а общаясь через третье лицо. Но поделиться своим успехом с кем-либо, кроме тебя, я не могу. Коллеги подумают, что я себе цену набиваю или накурился травки и сочиняю, что в голову придет. Да и скорей всего, старик перед смертью пришел в себя без всякой музыкальной пилюли – просто повезло ему – очнулся, будто белую рубаху перед смертью надел… такое ведь случается…
– Ты не прав, – возразила Виола. – Откуда ты знаешь, как музыка попадает к тем, кто обитает в другом измерении? Может быть, он ее действительно услышал. Через тебя. Через твое восприятие. А по каким каналам она попала к нему – мы никогда не узнаем. И никогда не узнаем, какие обходные тропинки нашла нота, записанная бледнолицым поляком в позапрошлом веке… И почему эта нота заставила человека заново посмотреть на свою жизнь… А разве к этой старой слепой женщине она попала напрямую от проигрывателя в ухо? Музыка, Жюль, хранит в себе такие тайны, какие нам и не снились. Только и остается, что гадать…
– Ты, Ключик, у меня становишься все умнее и умнее. Еще раз тебе говорю: переходи в наш лагерь психотерапевтов. Плюнь на свое программирование. Откроем семейный бизнес.
– У нас пока нет семьи.
– Ну… будет когда-нибудь.
– Вот тогда и поговорим. С какого числа ты решил прекратить прием?
– Я сегодня позвоню в редакцию, попрошу их снять объявление и поставить в качестве ремарки небольшое сообщение о том, что в связи с отъездом г-на Варшавского наш совместный проект аннулируется, и доктор Давиденко прекращает прием пациентов после 10 декабря сего года. Газета появится в печати седьмого числа. Так что все получится вполне пристойно.
Виола помолчала и как-то невольно погладила рукой свой еще свежий шрамик на плече.
– Когда Варшавский улетает? – спросила она.
– Двенадцатого, в воскресенье. Ты хотела бы пригласить его на прощальный ужин?
– Нет. Я же тебе говорила, у меня на следующей неделе два интервью. Я хочу подготовиться, настроиться… А гости будут очень некстати. И потом, ты упомянул, что видел его на днях, и вроде бы вы попрощались, во всяком случае, он не изъявил большого желания встретиться.
– Да. Он был какой-то… я бы сказал – колючий, говорил с опаской, будто ждал от меня подвоха. Ну и бог с ним. Мне сейчас знаешь, чего захотелось?
– Чего?
– Черного кофе в постель.
– Ой, и мне того же захотелось, а слуг мы всех отпустили на каникулы. Придется, наверное, мне встать к плите.
– Дорогая, я могу позвонить в бюро добрых услуг и нам с удовольствием доставят свежую кофе и один булочка на двоих.
– Не стоит напрягаться, милый. Я с удовольствием заменю бюро добрых услуг и отпущенных слуг, и вся процедура обойдется нам намного дешевле. Ой, какая хорошая рифма получилась, ты слышал?
Она беззвучно хохотнула и вскочила с кровати, ее разлинованная под тельняшку короткая ночная рубашка замаячила в полумраке комнаты, и через несколько минут в спальню проник густой, уютный аромат свежемолотой арабики, но Юлиан этого уже не почувствовал. Он посапывал, чуть запрокинув кверху подбородок и, видимо, сквозь сон впитывал в себя запахи с кухни, по-собачьи пошевеливая кончиком носа.
Пейзаж
Утро 10 декабря высветилось хрусткой, легкой на подъем прохладой, шипящими прострелами косых лучей, поднимающих пар с намокших газонов, и пронзительной перекличкой птичьих менестрелей. Всю ночь накануне накрапывал почти бестелесный дождь, будто его там, на верхних этажах перетирали мелкой шкуркой полусонные слуги скупого царя-водолея. А где-то очень далеко, в восточных отрогах Сьерры громыхало и трясло посерьезнее… Там, криво расчерчивая горбатый горизонт, зияла и скалилась изголодавшаяся по бурану пасть зиждителя… Но под утро унылое ночное толчение затихло, и влажная синева засверкала над городом, как только что загрунтованное полотно. Дождь, прошедший накануне ночью, почти наверняка означал хороший снегопад в горах, куда Юлиан и Виола с компанией друзей собирались поехать кататься на лыжах.
У Юлиана не предвиделось в этот день никаких серьезных мероприятий. У него в календаре на 4 часа дня был записан всего один клиент, немолодой американец, которого Юлиан называл про себя Джо-погорелец. У этого человека в 2001 году, накануне атаки на нью-йоркские небоскребы, сгорел дом, в котором он прожил почти тридцать лет. После того как пожарные кордоны были сняты, Джо почти весь день рылся в мокром хаосе обугленных предметов и, найдя полуобгоревшую фотографию жены, он со счастливой улыбкой и глазами полными слез показывал ее каким-то незнакомым людям, которые сочувственно хлопали его по плечу и спешили к своим изувеченным во время пожара домам, чтобы рыться и спасать свои пожитки и уцелевшие фотографии. Потеря дома была последней каплей утрат, которые обрушились на погорельца. За несколько месяцев до того умерла от лимфомы его жена, дети давно разъехались, и человек остался в полном одиночестве.
Он приходил к Юлиану по пятницам и в течение часа раскладывал по инвентарным полочкам эпизоды из своей прошлой жизни, превращаясь при этом в архивариуса, потерявшего картотеку и в поисках какой-то одной бумажки создающего еще больший хаос в архивах своей памяти. Ему нужен был сочувствующий собеседник. И Юлиан именно эту роль исполнял с мастерством закоренелого психоаналитика. Прошлое Джо-погорельца за время минувших сессий он узнал настолько хорошо, что иногда даже помогал ему вытащить из вороха былей и небылиц именно тот эпизод, который был необходим в данную минуту. Джо при этом утирал слезы, изъявляя бурные чувства благодарности и рвался пойти с Юлианом в ближайший бар, чтобы за стойкой продолжить обмен памятными моментами и деталями.
Без десяти четыре, когда Юлиан поднимался в лифте к себе в офис, американец неожиданно позвонил, пожаловался на плохое самочувствие и попросил перенести время визита.
Юлиан про себя чертыхнулся, но не зло, скорее по привычке. Никаких сверхурочных дел у него не было. Лыжи стояли в прихожей наготове. Там же, в двух приземистых баулах разместилась вся экипировка плюс несколько бутылок вина, консервы и банка растворимого кофе – их доля в общем котле.
Первой его мыслью было спуститься в гараж и не спеша поехать домой, по дороге заглянув в излюбленный букинистический магазинчик, но что-то удержало его. «Коль я уже здесь…» – подумал Юлиан и решил на несколько минут зайти в офис осмотреться. Он сел в кресло, открыл свой лэптоп и лениво начал раскладывать компьютерный пасьянс. Минут через пять он себя спросил: «Зачем я играю, мне же не хочется?», но продолжал с почти гипнотическим равнодушием перебрасывать карты из одной колонки в другую. Неожиданно зазвонил телефон.
На линии был Варшавский.
– Я нахожусь в двух минутах хода от вас, – сказал он. – Не сильно ли повлияет на ваши планы, если я подойду ненадолго?
– Вы меня чудом застали, – ответил Юлиан, не скрывая удивления. – Клиент отменил свой приход ко мне, и я собирался уходить. Ну, коль уж вы рядом – зайдите.
– Я не слышу большого энтузиазма в вашем голосе, – произнес Варшавский. – Но надолго вас не задержу. Минут десять-пятнадцать продержитесь?
– Постараюсь, – ответил Юлиан. Он отключил телефон. Несколько минут сидел в кресле, закрыв глаза. «Как будто знал, что я здесь, – подумал он. – Ив голосе была уверенность, будто не сомневался, что застанет меня. Неужели он действительно как Мессинг? Интересно… Как это все работает у него в мозгу? Надо будет спросить…»
Дверь отворилась неожиданно. Варшавский вошел в офис так, будто и не выходил из него.
– Ничего, что без стука? Вы ведь, кроме меня, никого не ждете.
Последние слова он произнес без вопросительной интонации, не глядя на Юлиана и не спеша осматриваясь. Затем он несколько раз покачал головой, что опять же было сделано в неопределенной модуляции – то ли одобрение высказывал, то ли напротив… Одет он был скорее по московской моде, чем по калифорнийской. Утренняя прохлада в Лос-Анджелесе к часу дня сменилась совершенно не зимней погодой. Молодые парни и девушки на улицах гуляли в шортах и маечках, но Варшавский, видимо, уже настроился на перемену континентов – на нем ладно сидел шерстяной костюм болотного цвета и узким треугольником из-под него выглядывала черная водолазка.
Он улыбнулся, но глаза его остались совершенно холодными:
– Вот, зашел попрощаться.
– А я думал, мы уже попрощались… там, в кафе «Диалог».
– С вами – да. Но я не мог улететь, не попрощавшись с комнатой.
– Надо же… Вы меня застали чудом. Я еще неделю назад дал объявление, что с сегодняшнего дня прекращаю прием пациентов.
– Знаю. Я читал ваше объявление.
– Если бы вы позвонили минуты на три позже, то меня бы не застали. Мой единственный визитер отменился, и я зашел сюда, скорее повинуясь логике практичного человека: уж коль я оказался в этой точке координат, значит, какая-то внутренняя цель моего присутствия должна обнаружиться. Верно?
– Вы сюда вернулись, потому что я так хотел, – сказал Варшавский с нажимом на свое непробиваемое «я».
– Ах да, я и забыл, с кем имею дело! – рассмеялся Юлиан. – Ну что ж, присаживайтесь. Знаете примету, перед долгой дорогой принято вдумчиво посидеть.
Но Варшавский продолжал стоять в центре офиса, переводя взгляд с предмета на предмет, несколько дольше задержавшись взглядом на одной из картинок, висевших на стене:
– А вот выбор этой фотографии какими вызван причинами? В ней нет жизни. Кусок пруда с несколькими кувшинками и смазанное отражение облаков в воде. Скучно. У импрессионистов… кажется, у Моне есть подобный сюжет, но у него расплывчатость, нервная нечеткость пейзажа вдохнула в картину жизнь, а у вас фотография – копия жизни и почему-то выглядит, как плохой натюрморт. Мертвая природа. А вы не пробовали перевернуть, – он неожиданно подошел к рамке и повернул ее вверх ногами.
– Так, по-моему, лучше. Небо оказалось внизу. Но это не сразу понятно, зато взгляд заостряет.
– Задача фотографий и картинок в кабинете психотерапевта – не привлекать внимание, а наоборот – гасить, – снисходительно произнес Юлиан. – Поймите, человек, который сидит или лежит на моем диванчике и рассказывает мне что-то свое сокровенное, блуждая взглядом по комнате, не должен задерживаться глазами на этой фотографии. Чем меньше отвлекающих моментов – тем лучше.
– Тогда уберите фотографию вообще. Зачем она здесь.
– Если уберу фотографии, вазу – все, что, по-вашему, отвлекает внимание, комната превратится в больничную палату. Стены не должны быть голыми. Ненавязчивый уют, одомашненная обстановка обязательно должны присутствовать, настраивать клиента на определенный лад, создавать атмосферу. Даже та мощная энергия, которая пронизывает комнату, не раскроет душу человека, если какие-то мелочи будут его отвлекать.
Варшавский пожал плечами и добавил:
– Жаль, что мне не пришлось хоть краем глаза посмотреть, как у вас проходят сеансы. Из ваших рассказов я, честно говоря, мало что поймал. Вам, понятно, не хотелось делиться своими сокровищами, хотя без меня эта карта попросту бы не сыграла. А кстати, я не вижу аппаратуры и динамиков, они что, вмонтированы в стенку?
– Нет, я придумал простой, но удачный вариант, – не преминул прихвастнуть Юлиан. – Сам усилитель на полу, позади моего кресла, у меня только пульт в руке. Динамики я поместил под журнальным столиком, причем я их подтянул снизу к столешнице короткими шурупами. Между полом и столиком возникает таким образом резонансная подушка. Это система Бозе, она дает исключительно высокое качество звука. Особенно внушительно звучит орган, а скрипки поют так, будто вы сидите в концертном зале. Вот послушайте…
Он запустил диск и увеличил громкость.
Варшавский
Скрипичное адажио возникло издалека, наполняя комнату легкой звенящей печалью… казалось, медленным накатом к берегу приливает волна, и ее кипень как белая махровая сирень вспыхивает под холодным лунным светом, рассыпаясь на излете смиренной грудой лунных осколков.
Юлиан взглянул на Варшавского. Тот продолжал стоять посреди комнаты, но что-то непонятное происходило с его руками, как будто они пытались сбросить с их владельца невидимых, облепивших его монстров. Левой рукой Варшавский неожиданно потянул вниз воротник водолазки. Дыхание его сделалось прерывистым. Он бросился к диванчику и буквально рухнул на него, продолжая тяжело дышать. На лбу и над верхней губой у него проступил пот, глаза панически блуждали по комнате, как глаза человека, выброшенного в океан и пытающегося найти хоть щепу, за которую можно уцепиться…
Юлиан остановил музыку и вскочил со своего кресла.
– Что с вами? Сердце? Давайте, я вызову «скорую».
– Не надо, не надо… Я сейчас…
Он зажал большим пальцем одну ноздрю и с силой стал втягивать в себя воздух. Глаза его были полуоткрыты, но зрачков не было видно.
«Да ведь у него самый настоящий приступ панической атаки», – подумал Юлиан. Он вспомнил, что у него где-то в шкафу есть таблетки ксанакса, открыл дверцу и начал рыться в большой коробке для обуви, в которой хранил всякую всячину.
– Не надо, ничего не ищите, – остановил его голос Варшавского. – Я уже в норме.
Юлиан посмотрел на него.
Варшавский был бледен, и рука его подрагивала, когда он салфеткой вытирал пот со лба, но приступ, похоже, закончился.
Юлиан протянул ему бутылку воды:
– У меня есть ксанакс, хороший транквилизатор, могу предложить, он, правда, не сразу действует…
Варшавский отрицательно покачал головой.
– Я вовремя вспомнил проверенный метод особого дыхания по йоге, – сказал он. – Им почему-то нечасто пользуются, хотя работает эта штука безотказно и сразу. Надо произвести серию глубоких вдохов и выдохов, зажимая поочередно ноздри и задерживая дыхание между циклами.
Пока он говорил, Юлиан внимательно его разглядывал. В глазах Варшавского все еще, как отдаленные молнии, криво вспыхивали тревожные всполохи. «Приступ-то он погасил, – подумал Юлиан, – но страх свой не спрятал, все сидит в глазах».
– Да, есть разные альтернативные способы снижать уровень подобных беспокойных состояний, я об этом знаю, – сказал Юлиан, больше для поддержки разговора, потому что у него самого мысли в голове прыгали беспорядочно, как дождевые капли в луже. Неожиданное появление Варшавского и его панический приступ вызвали у Юлиана чувство неуюта, к которому примешивалась легкая тошнота… В голове у него тупо пульсировала только одна мысль: «Надо было не выходить из лифта, а сразу поехать домой…»
И в то же время в нем разгорался дразнящий огонек любопытства. Варшавский был загнан в угол, он мог уйти в глухую защиту, но не мог выбраться из угла, не раскрывшись для удара. И в то же время Юлиан не наносил свои удары, он понимал, что любой неосторожно проявленный интерес, любой, даже не в лоб поставленный вопрос, могут отпугнуть Варшавского и дадут ему преимущество, которое в данный момент было у Юлиана. «Хочет меня о чем-то спросить и не решается…» – подумал он.
Но Варшавский все же спросил, с видимым усилием преодолевая сумятицу своих чувств. Он словно одной ногой давил на газ, а другой – одновременно на тормоз, не разбираясь в последовательности своих действий:
– Скажите мне только одно. Почему именно эту музыку вы поставили? Что это за вещь? Кто композитор?
– Григ… Во всяком случае, так написано в списке. Название вещи не знаю. Когда Виола составляла список, я попросил ее в скобках указывать примерный жанр или, точнее, настроение каждой записи… Скажем, вот – ноктюрн Шопена… Ни номера, ни названия нет, но в скобках помечено: будто капли дождя стучат по крыше, легкость перемешана с тревогой… Или Бетховен. Соната. Левая рука – буря, порывы ветра, правая – испуганный трепет листьев на дереве. И все в том же духе. Григ у меня помечен в скобках очень скупо, двумя словами – «скрипки, печаль». И поставил я эту вещь без всякого умысла, просто подоспел ее черед на диске. Она идет сразу после прелюда Рахманинова, который я включал, когда Фелица Николаевна здесь находилась.
– Какая Фелица Николаевна? – спросил Варшавский.
– Старуха с идиотом сыном. Вы мне ее с самого начала предлагали для первого сеанса. После нее у меня больше не было русскоязычных клиентов. А так как мой проигрыватель стоит в режиме «stand by», то я просто включил воспроизведение, и заиграла эта вещь.
– Невероятно… – пробормотал Варшавский.
– Если я вам оказал плохую услугу, демонстрируя свою акустическую систему, то все претензии к пожилой женщине, – усмехаясь, сказал Юлиан.
– Музыка сделала то, что моя память отказывалась сделать больше тридцати лет. Это одно из тех потрясений в жизни, которое хочешь забыть и которое не вылечишь забвением. Пятый угол… Однажды в нем оказавшись, проводишь остаток жизни в обычном квадрате, но всегда помнишь про пятый угол. И вдруг тебя в него бросают со всей силы… Больно… Впрочем, для чего я это вам все рассказываю? Моя боль…
– Вы рассказываете мне потому, что для этого сюда пришли, – неожиданно жестко сказал Юлиан. – Я вас не звал, не назначал с вами встречу… Это место, куда приходят очень разные люди с непохожими жизненными историями, коллизиями и приходят ради одного: выговорить свои наболевшие проблемы человеку, который их выслушает.
– У меня не проблема! – Варшавский почти закричал, но спазма сжала его горло, и он произнес последний слог, срываясь на шепот.
– У меня тот узел, который нельзя ни распутать, ни разрубить, его можно только грызть, и я пытался… как попавший в капкан волк перегрызает свою лапу, навсегда оставаясь хромым, но обретая свободу. Но в одном вы правы – сила, которая меня к вам привела, вне моей воли. Я эту музыку хотел забыть, потому что знал, если мне когда-нибудь доведется ее услышать, она взорвет меня изнутри… И я пытался спрятать себя от нее, почти никогда не бывал в филармонии, услышав по радио какой-нибудь концерт, пение скрипок, я убегал в другую комнату или выключал музыку. А она все равно проникала сквозь стены… ее пульс… Ведь у нас есть не одно и не два, а три сердца: первое гонит кровь, второе – лимфу, а третье – память; и она, как река, эта проклятая память заставляет нас в какой-то момент карабкаться против течения подобно рыбе, идущей на нерест, чтобы снова оказаться в тех водоворотах, на тех перекатах, где мы захлебывались и где нас мочалила и тянула на дно неумолимая сила, для которой у меня даже имени нет… просто мутный коловорот, в котором время перетирает и перемешивает наши самые черные и самые белые страницы…
Лестница
Инга. Так ее звали. Мне тогда было двадцать лет… Она была на год моложе. Мы дружили еще со школы, хотя она училась в другом классе. Для нее я стал первой любовью, но в силу разных обстоятельств она скрывала свои чувства… не столько от меня, сколько от себя. Там все заклинивалось на семье. Ее папа, латыш, был человеком чрезвычайно строгих нравов, деспот в своем семейном мирке, а мать в инвалидном кресле, наполовину парализованная после автомобильной аварии, страдала от страшных болей и – как их последствие – глубоких депрессий. Отсюда вытекал ее страх – привнести в семью свои личные триумфы и радости, и она все прятала в себе, никому не показывала…
И если бы я обнажил свои чувства, сказал бы ей о своей любви… все могло случиться иначе, но я был слишком увлечен собственным успехом, своей личностью… понимаете? Она была открыта доя любви и ждала от меня той же открытости и ясности чувств. А я намеренно напялил на себя маску холодного денди, то есть созерцал мир, как Онегин театральную публику – через лорнет, полагая, что излишняя щедрость чувств подпортит мой имидж. А она, Инга, гордилась мной, любила похвастаться мною в компаниях, всегда говорила: «А вы разве не знаете, какие у Левки таланты?» – и глаза ее сияли, словно наполнялись тихой радостью будущего счастья… Я все это принимал как должное… Меня тешило ее восхищение и слегка опьяняла моя власть над ней. Сейчас поясню. Мне нужна была подпитка… моему самолюбию, и это чувство гордости за меня в ее глазах… оно словно говорило мне: ты лучший, ты несравненный, ты самый-самый. И когда я в компании, на какой-нибудь вечеринке, упоенный своим успехом у публики, полуобняв ее, выцеживал из себя что-нибудь вроде того, мол, Инга в этой игре тоже совсем не пешка, она начинала вся светиться и благодарить меня глазами. Но я делал это крайне редко, а иногда мог ее резко оборвать, если был не в духе, сделать вроде порученца при вельможном пане… принеси то да отнеси это…
А потом что-то случилось. Не могло не случиться. Не знаю точно – когда, но я почувствовал легкий холодок отчуждения, которое я сперва воспринял как обычные перемены в женском настроении или вспышки ревности, я ведь с видимым удовольствием принимал загадочно-томительные взгляды других девушек и даже при ней иногда флиртовал, намеренно поддразнивал, испытывая ее.
Однажды мы шли с ней по улице, кажется, это было в апреле… Накануне прошел дождь… Мы шли… Молча обходили лужи… Разговор то начинался, то угасал. Она выглядела задумчивой, не попадала в такт моим мыслям, как раньше, а спросить ее напрямую: «Что-то случилось? У тебя кто-нибудь есть? Я тебе надоел?» – это мне казалось немыслимым унижением. Я с мрачной решимостью искал, чем бы ее поразить, заставить посмотреть на меня, как прежде, влюбленными глазами. И я ей сказал: «А хочешь, я загипнотизирую вот этого мужчину, идущего впереди нас, и он на ровном месте споткнется. Она сморщила свой носик и сказала: «Не делай глупостей, Лева. И потом, у тебя такой фокус не получится. Вот если бы он шел к тебе навстречу, да еще глядел в глаза… А так ты просто себя подзадориваешь или меня дразнишь…» Тогда я решил ей показать, что могу больше, чем она думает, и я сконцентрировал всю свою волю, мысленно протянув стальную нить впереди этого человека и приказывая ему споткнуться… И мне это удалось. Я торжествующе крикнул, как охотник, настигший дикого зверя, а она испугалась, и помню – какими глазами посмотрела на меня… «Не делай так никогда, – сказала она. – Не переходи грань между шуткой и низостью, потому что если шутка обернется травмой, ты станешь вечным должником перед Богом…» Я ее слова запомнил, хотя в тот момент не придал им большого значения. Но почему-то с этой минуты я вдруг понял, что теряю ее окончательно, и хотя сам себе твердил молодецкое: «Подумаешь, я-то найду другую, если захочу, а ты такого, как я, не найдешь…» но в меня уже проник червячок сомнения, я почувствовал себя генералом, упускающим победу, которая, казалось, была почти в руках. Наши отношения после этого случая резко изменились. Мы с ней несколько раз серьезно ссорились, потом мирились… но та ниточка, которая по легенде переброшена через лунный круг и соединяет сердца влюбленных, – она порвалась, и развязка наступила в один из теплых майских дней. Развязка, вообще-то, совершенно неподходящее слово, но я не буду сейчас искать другое. Вначале у нас произошла телефонная ссора, но я что-то там недоговорил, она повесила трубку, а во мне бушевало мое задетое эго. Я позвонил ей опять и сказал, что иду к ней домой, потому что хочу закончить начатый разговор. Она жила в центре города на улице Пумпура в большом пятиэтажном доме. Я зашел в подъезд и увидел, что лифт на ремонте, а ее квартира была на последнем, пятом этаже. Я поднялся и позвонил. Она вышла ко мне на площадку, и мы начали говорить… Сначала негромко, потому что в квартире находились ее мать и младший брат, но разговор незаметно пошел нервно, на повышенных тонах со взаимными упреками… Она, видимо, испугалась, что услышат соседи и начала спускаться по лестнице. Я молча пошел за ней следом… А это был довольно старый дом, там длинные площадки между этажами и, когда она шла по площадке четвертого этажа, я неожиданно, повинуясь какой-то угрюмой слепой злости сидевшей во мне, натянул этот стальной тросик перед ней… но ничего не произошло, она продолжала спускаться. Когда мы дошли до третьего этажа, я снова повторил свои действия и снова – ничего. Я терял свою власть над ней и в какой-то момент даже уверенность в себе. Когда она шла по второму переходу я как-то беспомощно, чуть ли не вслух сказал «споткнись» – и опять впустую.
Но это случилось. Она уже почти была внизу, на третьей или на второй ступеньке снизу, когда ее нога подвернулась… и она начала падать… И я всякий раз, вспоминая этот момент, думаю: почему все произошло так, а не иначе… Если бы карты легли по-другому, если бы она падала лицом вниз – все бы закончилось травмой, она могла сломать руку или ногу… Она ведь была почти внизу, но ее каким-то образом развернуло, и она падала спиной. Как назло, в квартире на первом этаже шел ремонт, и перед дверью стояло ведро с известкой и лопата. Она ударилась затылком о штык лопаты со всего маху… Она ведь не могла контролировать свое движение… понимаете? Она не видела, а я видел, но не успевал… Это в американских триллерах герои успевают делать вещи, которые…
Скрипки
Варшавский сделал паузу… Он сидел чуть покачиваясь, словно продолжал движение, свой рывок к ней.
– Я закричал и начал стучать в дверь этой квартиры, где шел ремонт, но никто не отозвался, из соседней тоже никто не вышел. Была пятница, рабочий день. Тогда я вспомнил, что когда мы спускались мимо второго этажа, в одной из квартир звучала музыка. Я приподнял ее, она была в сознании, но глаза у нее плохо реагировали, и я сразу почувствовал кровь под рукой. Поддерживая ее затылок, я поднялся с ней на второй этаж и стал колотить ногой в дверь и звать на помощь. Дверь открылась. На пороге стоял мужчина в трусах и майке, с полотенцем, переброшенным через плечо, одна его щека была в мыльной пене. Я что-то промычал, он отодвинулся, и я занес ее в комнату. По обстановке в комнате, которую я разглядел позднее, стало ясно, что этот человек музыкант. В углу стояла виолончель, а футляр ее был открыт и лежал на полу. В футляре виднелись пачки нот и там же сверху лежал смычок.
Варшавский замолчал и обхватил ладонями лицо.
– Включите музыку, – глухо произнес он.
Юлиан снял проигрыватель с паузы. Варшавский продолжал сидеть неподвижно, потом его руки словно отлепились от лица, и он посмотрел на них, будто хотел удержать живую воду в горсти, но вода протекла меж пальцев, обнажая криво расчерченные линии судьбы.
– А дальше все происходило как в тумане, как будто не со мной, и я до сих пор не могу преодолеть это ощущение. Человек, который открыл мне дверь, метался по комнате, что-то мне говорил, я ничего не слышал. «Что-нибудь дайте ей под голову… – сказал я ему. – И позвоните в «скорую», чтобы они приехали побыстрее». Он поспешно сунул мне свое полотенце и убежал, телефон, кажется, был в коридоре… Я подложил полотенце ей под голову, оно сразу стало набухать от крови, и я смотрел, как из нее уходила жизнь. Я смотрел в полном бессилии… И в какой-то миг я услышал музыку. Именно эту… Наверное, с пластинки… У меня комок подкатил к горлу. «Выключите радио!» – кажется? я крикнул в пустоту – в комнате никого не было. И тут она сказала очень тихо: «Не надо… оставь…» Я взял ее руку, ощутил легкое пожатие, как будто она меня прощала, как будто прощалась… Ая не смог выдавить из себя ни одного слова, потому что в ту секунду меня сверлила только одна мысль: я боялся, что она свяжет это с эпизодом, когда я заставил человека споткнуться на ее глазах. Я боялся, что она умрет с этой мыслью, и в душе я молился – даже не Богу – а музыке, этим скрипкам, словно уносящим ее в поднебесье.
Издалека уже доносился звук сирены «скорой помощи». Но было слишком поздно. Я поднялся, подошел к стене, потому что нужна была какая-то опора… Губы ее синели… Она уходила от меня… Комната плыла и качалась передо мной. Я хотел вжаться в эту стену… слиться с ней… Помню, нащупал пальцами какой-то гвоздь и вцепился в него до боли… И тогда я их услышал…
Варшавский замолчал и закрыл глаза.
– Что услышали? – переспросил Юлиан.
– Голоса… Они шли сверху. Оттуда, с колосников, будто разорвали серый холст высоты. Они не обвиняли и не корили меня, хотя я заслужил самую высшую кару. Утешали… Плакали вместе со мной… Молились за ее душу… и за мою… Они с этой минуты стали моими поводырями, и только они ведут меня через всю мою жизнь дорогой искупления. И другой дороги у меня нет… Кроме этой, единственной: исцелять и спасать, брать на себя чужую боль и отдавать себя целиком страждущим. Я ведь немало лечил больных раком, не боялся подставить свое тело под смертоносные лучи и помогал, как мог, и сумел многим продлить жизнь. И каждый раз, когда отчаяние сжимало мне глотку, я обращался к ним за утешением или советом. Я и сейчас их слышу, только ее голос…
И он, как волк, задрал голову кверху, словно прислушивался, ловил в многоголосии космоса единственный необходимый ему голос – голос женщины, когда-то умершей у него на руках и унесенной в небо на прозрачных колесницах из скрипок и виолончелей…
– Вот и вся моя история. Другой – нет. Все остальное из моей жизни – вехи моей памяти, будто красные флажки вокруг костра, и я кружусь, хочу вернуться к этому месту, сгореть вместе с ней – и не могу, только вою на луну…
Тьма
Он замолчал, глядя в сторону окна, где клубился солнечный луч, пронизывая жалюзи и, низко опустив голову, глухо спросил:
– Вы когда-нибудь слышали о таком древнекитайском способе умерщвления – Шуан-Шуа? Китайцы обладали каким-то высшим знанием, они могли умертвить человека так, чтобы его сердце остановилось, но мозг продолжал получать кровь, то есть функционировал. Человек фактически входил в астрал. Когда его после этого возвращали к жизни, он восходил на высшую ступень познания, заплатив цену, которая полностью меняла его сущность; он как бы становился гражданином царства мертвых, обитая в царстве живых. И я в какую-то минуту, когда ее уже покидала жизнь, почувствовал, что сам перешел эту грань… как Орфей, идущий в царство мертвых вслед за своей Эвридикой. И я бы оттуда не вернулся, но голоса спасли меня… – Он посмотрел на Юлиана. – Никогда не думал, что буду с кем-то делиться своей историей. Я похоронил этот черный блок из прошлого в таких пещерах памяти, куда только я один имел доступ. А вы вот взяли и раскопали. Не вы, разумеется, – комната. И если бы я не открыл вам комнату, а вернее, если бы я не взял на себя роль демиурга, не поставил бы сам себе эту ловушку, я бы никогда вам не рассказал то, что вы только что услышали.
– Роль демиурга? – переспросил Юлиан. – Что-то я плохо понимаю. Вы что, берете на себя роль Творца? Даже при вашем эгоцентризме это игра с огнем.
– А знаете, вот попробовал – и ничего. Все вокруг купились, а вы в первую очередь. Правда, сам я нарушил табу, перешел черту – ив свой же капкан попал.
– Что?!
– Ну ничего… Как-нибудь залижу эти раны.
– Вот как…
– Именно так! Энергия космоса, пронизывающая вашу уютную норку, ничем не отличается от энергетики в соседних норках. И тот парень, что под вами, и тот, что над вами, и те, что сбоку, пользуются такой же дозой космической праны, что и вы. И поверьте мне, не дыры в космосе, а туннели веры в нашем сознании сделали комнату энергетическим оазисом. И знаете, мне почему-то не стыдно. Я вас обманул, но вы, пользуясь моим обманом, исцеляли тяжело больных людей. Вы мой должник, Юлиан.
– Стыд, вообще, не свойство вашей души. Вы ведь закостенели, Леонард. Стыд на себя берут те, кто проникают в такие глубины, перед которыми бледнеют ваши попытки искупить вину перед этой женщиной. Вы и себя защищали с большей страстью, чем скорбели о ней.
– Неправда!
– Уж если говорить про стыд… Не знаю слышали вы когда-нибудь слова Лао Цзы: «Вокруг меня свет, и только во мне тьма». Это, знаете ли, посильней Шуан-Шуа и посильней ваших голосов, потому что это наша совесть, вывернутая наружу. Потому что свет, который излучает вами убитая женщина, освещает все вокруг, кроме вашего пещерного «я».
Варшавский тяжело поднялся с дивана. Он выглядел совершенно опустошенным, как будто постарел лет на десять.
– Для вас я князь тьмы, пещерный зверь, а для других я последний островок надежды, которая у них почти иссякла, и каждую такую вот исцеленную душу я мысленно посвящаю той, которая умерла на моих руках тридцать лет назад и которую я продолжаю оплакивать, как Богоматерь своего сына. Но было бы глупо пускаться с вами в бесконечный спор. Мы вряд ли найдем понимание. Я завтра улетаю. У меня к вам и к Виолетте одна просьба: позвоните мне, скажите, как называется эта вещь Грига. Хотя бы для того, чтобы разомкнулся безжалостный круг моей памяти, который, как пыточный обруч, душит меня с неослабевающей силой…
Адам
Дверь за ним закрылась. Юлиан, плотно сжав губы и поигрывая желваками, еще какое-то время оставался в своем кресле. Потом он достал телефон и позвонил Виоле.
– Где ты находишься? Нам надо встретиться.
– Что-то случилось? У тебя голос очень напряженный.
– Должен рассказать тебе нечто такое… о Варшавском.
– Ты можешь хотя бы не говорить загадками? Я уже места себе не нахожу.
– Он был у меня, рассказал свою историю. Это многое объясняет в его поведении, фактически, все объясняет. Он ушел пять минут назад.
– Послушай, я сейчас у Клавы, делаю прическу и маникюр. Освобожусь через полчаса. Давай встретимся у Адама.
Он отключил телефон и пробормотал, усмехнувшись:
– Сперва Лилит, теперь Адам… Осталось дело за Евой. Место, где Виола назначила встречу, не имело названия.
Это был небольшой сигарный бар, хозяина звали Адам. Однажды, вот так же договариваясь подобрать Виолу после ее косметички, Юлиан зашел в бар. Там царил полумрак. Стоял запах свежемолотого кофе и удивительно мягкий умиротворяющий аромат дымящихся сигар. В углу за небольшим квадратным столиком двое мужчин играли в нарды, третий наблюдал за игрой, потягивая турецкий кофе из узкой высокой чашки. Лианы сизого сигарного дыма, причудливо изгибаясь, плыли к потолку, где теряли свое очертание. Юлиан, усевшись на барный стульчик, разговорился с хозяином, молодым человеком лет тридцати пяти и, услышав небольшой акцент, спросил, откуда он.
– Из Афганистана, – ответил Адам, смущенно улыбнувшись.
– А как будет твое имя звучать по-афгански? – спросил Юлиан.
– У меня другое имя. Я вообще-то в паспорте записан как таджик, – слегка нервничая ответил молодой человек. – Но знаете, с тех пор как попал в Америку, я решил забыть навсегда ту страну и тот язык…
– Представляешь, – сказал Юлиан Виоле, после того как они вышли из бара, – он просто взял и зачеркнул свое прошлое. Видно, ему там было так плохо, что он даже имя поменял на европейское. Адам… Может быть, оно похоже на его настоящее имя, а может быть, и нет, но он фактически сделал себя другим человеком, заново родился на свет…
Прежде чем закрыть офис, Юлиан подошел к окну и, раздвинув жалюзи, поднял фрамугу, запуская в комнату свежий воздух. Внизу, к соседнему подъезду припарковался черный «ягуар» – кабриолет. К нему на цырлах подбежал мужчина в униформе и услужливо открыл дверь. Пожилая женщина в дорогом вечернем платье с заметным усилием выбралась из машины, поерзала голыми плечами, встряхивая роскошное боа из серебристого меха и, слегка волоча ноги, двинулась к подъезду. «Нечистая сила – дама без комплексов», – пробормотал Юлиан и усмехнулся.
Он уже был у двери лифта, когда вспомнил что-то и, хлопнув себя ладонью по лбу, быстро вернулся, открыл шкаф, порылся где-то в его недрах, извлек оттуда небольшую лакированную коробочку и, сунув ее в боковой карман пиджака, запер комнату.
Вилочка
– Я все-таки смазала маникюр, – сказала Виола, равнодушно разглядывая свои пальцы. – Но после твоего рассказа – какое это имеет значение? Придем домой – смою все к черту.
– Я вообще не понимаю, почему ты делала прическу, маникюр… Мы же едем кататься на лыжах.
– Хотелось быть красивой. И потом, ты же говорил, что мы сходим в ресторан поужинать. Хотя я никуда не хочу. Хочу домой… расслабиться, полежать на балкончике. На улице просто чудесно, утром было морозно, а теперь почти весенняя погода.
Она помолчала.
– Не могу выкинуть из головы фразу, сказанную им в самом начале, когда мы только познакомились: «У меня в жизни случилась история, которая вывернула меня наизнанку». Как же он с этим жил?
– Отрицание. Полное или частичное отрицание… Многие таким образом спасаются. Лучше всего такая самозащита срабатывает у людей безвольных, им лень углубляться в прошлое, для них и настоящее – слишком непосильный груз. Можно и таблетки пить, прозак, например, – и спокойно жить без прошлого или без какой-то его части.
– И все-таки мне его жалко. Ведь смерть той девушки, Инги, многое объясняет в его поведении.
– Что объясняет?
– Ну вот… его монологи, обращение к голосам.
– Вилочка, его не жалеть надо. Пожалей себя или лучше меня. Мы распивали чаи с убийцей…
– Ты меня Вилочкой назвал?
– Да, так получилось. Мне Ключик надоел.
– Я тебе надоела?
– Ты мне не надоела, – рассмеялся Юлиан. – Просто вдруг подумал, что Ключик звучит… как-то двусмысленно, вроде уголовной клички. У меня клиент был, так у его приятеля – бывшего уголовника кличка «мешок». Понимаешь? От мешка недалеко до отмычки, а от отмычки до ключика…
– Но я же скрипичный Ключик!
– Я просто решил, что обращаться к любовнице столь фигурально – дело нормальное. Но не к жене. Ты ведь в школе Вилочкой была. Так вот, открою тебе одну большую тайну. Тот двоечник, который тебя «Вилкой» обозвал – это был я. И таким вот манером я объяснился тебе в любви, но ты этого не сумела тогда понять, а я, сделав большой круг, вернулся на то же самое место и увидел ту самую девочку, которую я задолго до того… ну, ты понимаешь…
Юлиан нервно сунул руку в карман. На лице его появилась испуганное выражение:
– Черт! – сказал он. – Я же его сюда клал. – Тьфу ты, забыл! я же его потом переложил… – и он извлек из внутреннего кармана пиджака лакированную коробочку, открыл ее и достал оттуда колечко с изумрудиком.
– Жюля… – сказала Виола и всхлипнула.
– Когда мы были в Нью-Йорке, мне Яшка посоветовал это колечко. Изумруд, я полагаю, даст хорошую подсветку твоим глазам… Только не плачь. Я знаю, я тебя немножко помучил. И наверное, мучил бы еще, но вдруг понял, что не могу тебя потерять. Определенную роль Варшавский в моем решении, конечно, сыграл. Знаешь, я в какой-то момент подумал, что он тебя украдет, и, вполне возможно, у него эта мысль крутилась, но та женщина, погибшая от его рук – нет, от его взгляда – так вернее… Она что-то такое с ним сделала оттуда… Понимаешь, что я хочу сказать? Ты ему, наверное, напомнила ее, но он не смог, как волк, перегрызть лапу…
– Какой волк, Жюля, я ничего не понимаю?
– Сейчас объясню. Варшавский во время своей исповеди одну интересную мысль высказал о третьем сердце… Но эта такая механика… Лучше я тебе в другой раз расскажу. К черту ясновидца. Адам!
Юлиан крикнул неожиданно громко, сидевшие за столиком игроки в нарды, оторвались от своего занятия и внимательно, с некоторым упреком посмотрели на него.
– Адам, принеси нам два коньяка!
– У меня нет лицензии на крепкие алкогольные напитки. Могу вино принести, – извиняющимся голосом сказал Адам.
– Адам, пять минут назад я сделал этой женщине предложение.
– Я вас поздравляю… – несколько растерянно произнес Адам, потом оглянулся, посмотрел на увлеченных нардами игроков и тихо добавил: – У меня есть бутылка бренди, я держу на всякий случай. И музыку вам поставлю хорошую.
– Только не марш Мендельсона! – крикнул ему вслед Юлиан. – Что-нибудь такое, что волновало меня и эту девочку, когда нам было по четырнадцать лет. Из старого репертуара.
Адам появился через две минуты, на его подносе стояло блюдечко с арахисом и два винных бокала, в которых плескалось бренди.
– Они мои постоянные клиенты, но не хочу, чтобы лишние разговоры были. А музыку узнаёте?
– Это же «Буона сера, синьорина», – Виола даже прихлопнула в ладоши, услышав первые такты и хрипловатый голос певца.
– Я как раз недавно нашел старый диск Луи Примы. А это у него лучшая вещь.
Юлиан обнял Виолу и шепнул ей:
– А может быть, я Ключика даже оставлю для конспирации. Как думаешь? Если надо предупредить об опасности, буду делать так: «Тсс! Ключик! Атас!»
– Да хоть горшком назови, только в печь не сажай, – расхохоталась Виола и жадно поцеловала его в губы. – Видишь, я как чувствовала. Прическа, маникюр… Пусть смазала, но я такая счастливая, Жюлька, я тебя так люблю!
– Смотри, какой поворот делает жизнь: час назад Варшавский с его приступом панического страха и всей своей жуткой историей, а сейчас уютный бар. Мы. Луи Прима поет для нас. Может быть, иначе просто невозможно.
– Иначе – это как?
– Ну… чужая трагедия, которая вклинилась в нашу жизнь и вообще-то подтолкнула меня… Кстати, я забыл тебе сказать, он, когда уходил, очень просил меня узнать, что это за вещь Грига. Да мне и самому интересно. Как она называется, ты не помнишь?
– Помню, конечно, – сказала Виола. – Она у меня на диске есть, где собраны разные инструментальные пьесы… А вещь эта… сейчас, погоди… соната… нет, элегия Грига и называется она «Вечная весна».
Юлиан даже подпрыгнул на месте.
– Ты шутишь!
– Нисколько. – Виола посмотрела на него с удивлением и прикусила губу, догадываясь…
– Но ведь это как амнистия, которой он и не ждал, ты понимаешь? Вечная весна – это как прощение. Теперь-то он сможет спать спокойно. О таком везении он и не мечтал!
– Не надо, родной, – тихо сказала Виола. – Может быть, это амнистия, которую он заслужил, да и не ты ему судья. Отпусти это от себя.
Она обняла Юлиана, приглаживая его волосы, и потом шепнула, прикасаясь горячими губами к его уху: «Идем домой, я страшно устала, купим по дороге что-нибудь поесть, выпьем вина, можно камин разжечь. У нас, кажется, есть одно дрово.
– Дрово? – улыбнулся Юлиан.
– Я когда маленькой была, так говорила.
– А как насчет печеной картошки в древесной золе?
– Господи, как мне вдруг захотелось опять стать маленькой девочкой… Вспомнила Питер, наш дом на Чайковского, белая изразцовая печь в большой комнате, и дрово потрескивает, как будто сердитые гномики там о чем-то спорят… спорят и никак не могут прийти к согласию…
Благовещенье
– Господи, благослови наш новый дом! – она перешагнула порог и, воздев руки вверх, громко рассмеялась.
– Жюлька, я ничего еще не выпила, а уже пьяная.
– Ты выпила коньяк в баре, забыла?
– Ой, да… действительно забыла, пила как воду… Виола сбросила туфли и босиком прошлепала к камину. Она раздвинула каминную сетку и хлопнула в ладоши.
– А вот и дрово! Прямо на решетке лежит, ждет огня.
Камин был газовый, комбинированный, над горелкой
находилась чугунная решетка, на которой лежало полуобгоревшее полено. Последний раз Юлиан зажигал камин года два назад, еще до встречи с Виолой.
– Надо открыть подачу газа и проверить заслонку, – сказал Юлиан. – Ты отдыхай, я сам все сделаю и огонь разожгу.
Пока он возился у камина, Виола мурлыкала себе что-то под нос, с лица ее не сходила счастливая улыбка. Она подошла к проигрывателю и стала перебирать диски.
– Я поставлю музыку. Что бы ты хотел послушать?
Юлиан ничего не ответил, и она пробормотала: «А где
у меня?..» На глаза ей попался диск, он назывался: «Печаль и меланхолия. Музыка для струнных». Там было несколько мелодий Грига. Виола прикусила губу и бросила быстрый взгляд на Юлиана. «…Это вообще-то будет не очень честно… Правильнее бы поставить что-то веселое… И Жюлька будет сердиться… Он уже сегодня через это прошел… А зачем во второй раз…»
Но она продолжала рассеяно скользить глазами по именам композиторов. Вот и Григ. Виолончельная соната… Две элегии… Ее вдруг будто оглушило. Она положила диск на полку и подошла к балкону. Медленно заскользила раздвижная дверь, и вечернее небо брызнуло на нее мелкой россыпью звезд.
«Это же самый настоящий Freudian slip», [13] – прошептала она. Такие вещи случались с ней и раньше, но в этот раз она испытала почти мистический ужас от своей оговорки.