Речитатив Постолов Анатолий
– Вы повторяете примитивное толкование многих пушкинистов, – раздраженно перебил ее Варшавский. – Поймите, ученый кот поднимается вокруг дуба по спирали, а не ходит взад-вперед вроде маятника. Он ведь не сидит на цепи, как сторожевой пес, а «ходит по цепи кругом». Кот и цепь – это в более широком смысле пространство и время. Когда кот на видимой стороне цепи, он движется по ней направо, когда он оказывется на невидимой наблюдателю стороне, он движется налево. Такова диалектика. Диалектика любого общественного развития и нашего осознания себя в этом мире. Песни и сказки, которые кот наговаривает, – тоже две противоположности, они – реальность и миф, без взаимовлияния которых ни одно устремление, ни один общественный скачок невозможен!
– А Пушкин? – спросила Виола. – У него что, роль такого регистратора или наблюдателя, как вы его назвали? Разве он не пересказывал сказки, услышанные от няни? И если говорить об истории России, то как она могла продолжаться, опираясь на свое триединство, если два важнейших ее элемента – царь и вера – исчезли. Вы думаете, Пушкин мог предвидеть, что падение самодержавия, о чем он втайне мечтал, приведет к развалу России?
– Дорогие мои… – с горечью произнес Варшавский, видимо, обескураженный критикой столь, как ему казалось, очевидной теории. Но он только покачал головой и выдавил из себя улыбку, пытаясь как-то сбросить возникшую напряженность. – Лучше скажем так: какие бы мы куры ни строили вокруг поэмы Пушкина, это все равно вещь сама по себе прекрасная, живописная, гениальная. Согласны?
И не дожидаясь ответа, он взял в руки академическую шапочку, посмотрел на нее с некоторым сожалением и аккуратно положил на край столика. Затем бросил взгляд на наручные часы, быстро встал, молча пожал руку Юлиану и, слегка поклонившись Виоле, пошел к выходу.
Она догнала его почти у дверей.
– Леон, вы как-то уходите неожиданно. Даже не спросили Юлиана о его новых пациентах. Может быть, вы обиделись на нас?
– Бог с вами, милая моя Виола… Я выше обид. Но три дня голода не очень-то располагают к бурным дискуссиям. Я устал. Надо расслабиться, отдохнуть. Общее представление о том, что происходит во время сеансов у меня есть, а подробности не нужны. Да и по себе знаю, подобная откровенность расценивается как болтливость, особенно в кругу профессиональных психологов.
– Леон…
Она замолчала, потупясь, и только ее рука нервно ерзала в узком кармашке джинсов.
– Леон, я бы хотела к вам подойти. У меня есть один вопрос, несколько деликатный… Мне надо узнать ваше мнение…
– Конечно, – сказал Варшавский, – в любое удобное для вас время. Лучше всего во время перерыва, то есть между часом и тремя. Я не обедаю в это время, просто расслабляюсь, отдыхаю. Буду рад оказать вам помощь. Вы… – он замолчал, пристально глядя на нее, – вы можете рассчитывать на меня.
– Только я не хочу, чтобы кто-то из знакомых меня увидел, просто… знаете, пойдут разговоры…
– Я вам обещаю полную конфиденциальность. После часа дня, примерно в полвторого лучше всего. В приемной никого не бывает. Только позвоните заранее.
Он улыбнулся, взял ее руку и, бросив взгляд в сторону балкона, быстро прикоснулся к ней губами.
Физика
Юлиан погасил сигару, тщательно притоптав расплющенным концом дымные развалины. Круглая хрустальная пепельница сразу стала похожа на амфитеатр залитого лавой Геркуланума. Виола присела на краешек стула. Сложив лодочкой ладони и зажав их между коленями, она медленно покачивалась, словно вторила музыке, доносившейся откуда-то из соседнего дома.
– Что-то наш Лев сбежал, даже сигарного дымка не нанюхавшись толком, – усмехнулся Юлиан.
– Да, он какой-то странный был сегодня. Потерянный. Правда? Может быть, от голодовки просто чуть не в себе еще…
– Я думаю, его эпизод с колибри слегка покачнул. То есть он получил такой легкий нокдаун, а собирался оставить ринг победителем, увенчанным лавровым венком… И все к этому шло. Шапочка мастера, диалог с колибри… Ничто не предвещало беды. А ты молодец, сразу сообразила, что колибри на его шапочку клюнула. Если бы не это, он лопнул бы от собственного величия. «Я говорил с ней… она мне поведала секреты мировой души… Маленькая птичка открылась мне…»
– Ну ладно, ладно, чего ты напускаешь? У тебя разве не бывает таких же конфузов? Ты себя мнишь героем, а тебя вот такая же дурочка, как я, ставит на место.
– Какая же ты дурочка? Мне показалось, ты сегодня просто была в ударе. Когда он приходил в первый раз, ты выглядела на четверку с минусом, лепетала, как школьница на экзамене.
А сегодня – мало того что с колибри опозорила, так еще посмела пошатнуть его незыблемый авторитет великого пушкиниста.
– А разве я не права? Скажи, что за чушь – весь этот набор с царем в образе кота и с цепью златой, уходящей в космос… Пушкин народные сказки красиво пересказал – вот и всё. Он же не Ломоносов какой-нибудь – вокруг стихов физику плести.
– Я думаю, Варшавскому всю эту физику как раз те самые пресловутые голоса сверху и нашептывают.
– Возможно, и все же… Мне кажется, Жюль, он очень несчастный человек. Что-то в его жизни произошло кроме потери родителей – хотя и это удар, от которого остаются шрамы навсегда, но он тогда был мальчиком, ребенком… А потом случилась какая-то беда… Он от нее бежит, а она тянется за ним и не отпускает… Знаешь, какую сегодня я услышала от него фразу? Когда он утром позвонил, стал мне жаловаться, что никто, мол, его не поздравил: Волик забыл, жене он запретил звонить из Москвы – дорого. А потом говорит: «Ощущение у меня такое, как если бы я сам себя поздравил от имени жены, детей и любимой собаки».
Юлиан присвистнул и посмотрел с изумлением на Виолу.
– Ну, ты даешь, Ключик, ты вообще понимаешь, что ты только что сказала?
– А что я такого сказала? – растерялась Виола.
– Ты ему поставила диагноз.
– Какой диагноз?
– В одной этой фразе невольно проглянуло все его одиночество. Одиночество – как болезнь, как причина его внутреннего дисбаланса. Все отчаяние его сконцентрировано в этих словах. Кроме любимой собаки у него нет ни одного живого существа по-настоящему близкого. Конечно, смерть родителей наложила отпечаток на всю его жизнь, я согласен…
И все же прошло немало лет. Какие еще трагедии коснулись его – мы не знаем. Я сейчас, знаешь, о чем подумал… Из тебя получился бы классный психотерапевт. Не хочешь поменять профессию, уйти из компьютерной мафии в прозрачный мир тонких душевных переживаний?
– Может быть, он так неожиданно вскочил и убежал, потому что интуитивно почувствовал свою неуверенность, неубедительность своих аргументов…
– Слушай, а почему ты вдруг сконфузилась, когда он спросил про твоего дедушку? Ты даже покраснела. Ну сказала бы: «Да, был дедушка профессором физики, а в какой области не помню».
– Дело в том, что я помню…
– Помнишь? А почему не захотела сказать? Он что, разрабатывал оружие массового уничтожения колорадских жуков или подарочный вариант нейтронной бомбы? Что же ты молчишь, глаза опустив долу?
– Понимаешь, Жюль, дедушка у меня был профессором физики твердого тела.
– Ну и что?
– Когда Варшавский меня спросил, я вдруг подумала, что это прозвучит очень двусмысленно… Дедушка и твердое тело, а тут я ему дарю дедушкину шапочку… Чего ты смеешься?
Юлиан не ответил. Он схватился за живот, сгибаясь на стуле пополам и корчась от хохота.
– Ой, сейчас умру… твердое тело… передача твердого тела, как эстафетной палочки от дедушки… Ой, не могу, у меня хохотунчик…
Виола прыснула, и ее тоже начал сотрясать смех.
– Ну перестань, – взмолилась она, я сейчас уписаюсь, ничего же нет смешного…
– Ничего… – Юлиан неожиданно прекратил смеяться, взял с пепельницы погашенную сигару, посмотрел на нее и тут же зашелся в новых приступах смеха…
– Сигара как прикладной пример из физики твердого тела… Клинтона с Моникой надо было в качестве примера… Клинтон – почетный академик, ему бы дедушкину шапочку…
– Жюлька, прекрати, мне уже больно смеяться…
– Солнце мое, я и не предполагал что ты у меня такая…
– Какая?
– Стыдливая монашка, убоявшаяся твердого тела. Деточка, это совсем не больно, а иногда даже щекотно.
– Прекрати-и… Я больше не могу… У меня икота началась… Ой, помогите…
Брат
Мужчина, сидевший напротив Юлиана, выглядел обыденно. Пожалуй, слишком обыденно. Казалось, он готов был исчезнуть, раствориться, выпасть в осадок по первому требованию. В то же время было видно, что он волновался, хотя понять его волнение можно было только по тому, как он мял в руках белоснежный шелковый платок, прошитый по ободку золотистой канителью, и время от времени прикладывал его к лицу, промокая невидимый Юлиану пот – в офисе царила приятная прохлада. Температуру Юлиан выставлял даже ниже обычной комнатной градусов на пять. Это позволяло ему чувствовать себя комфортно, легче думалось, сохраняло бодрость.
– Вы можете взять бумажную салфетку, жалко пачкать такой чудесный платочек, – сказал Юлиан с улыбкой, надеясь привести пациента в более расслабленное состояние.
Реакция у мужчины оказалась очень неожиданной. Он вздрогнул. Кровь прихлынула к его щекам, и, почти давясь, он еле слышно сказал:
– Нет-нет, ради бога. Ничего мне не предлагайте.
– Как угодно, – пожал плечами Юлиан и откинулся в кресле, разглядывая странного пациента.
– Я вам, когда звонил, Леонидом назвался. Имя вообще-то не мое… Брата так зовут. Все его касается. Все, что случилось… Он просто не в силах об этом… и я, как бы… вот пришел и расскажу его историю, – сбивчиво закончил мужчина.
Он надолго замолчал, продолжая мять шелковый платочек. Но губы его еле заметно шевелились, похоже он репетировал, повторял про себя свою роль. Затем неожиданно он начал говорить, торопливо глотая звуки, будто боялся забыть опробованный текст.
– С братом моим в детстве произошла одна неприятная история. Ему было лет десять, он старше меня на два года, и мы часто бегали играть в соседний двор, там не было ребят нашего, вернее, там были ребята моего возраста и меньше, а брат там себя чувствовал старшим, то есть вроде главаря, атамана. Он любил командовать, его даже боялись другие мальчишки. Он очень громко говорил, дурными словами ругался, а в том дворе такие были мальчики из интеллигентных семей, и они всегда смотрели с испугом, когда… когда Леня… брат матерился. Он заставлял их играть во всякие дворовые игры, в которых ему было легко побеждать… и в то же время опекал, любил опекать совсем маленьких, учить уму-разуму, ну, понимаете, в таком ребячьем смысле. И вот однажды… А-а, забыл сказать… В этом дворе, где мы играли, в глубине двора была своего рода ниша, вернее, несколько ступенек вело вниз, и в самом низу находилась дверь от склада какой-то закусочной. Когда-то через эту дверь принимали продукты, а потом дверь заколотили, потому что стали делать доставку с центрального входа, что на улице. Ну и вот, этот закуток у двери и превратился в отхожее место. Туда и пьяница мог забрести нужду справить, и мальчишки иногда писали, когда заиграются, а домой бежать неохота. А в том дворе дворничиха была Валя, свирепая очень, пацанов ненавидела люто, потому что мы шумели, творили безобразия, играли в футбол, били окна, в общем, как везде… Двор этот с одной стороны тянулся, как кишка, а потом образовывал такой квадрат, и в этом квадрате мы, главным образом, играли. А окно дворницкой находилось в узкой части двора, и мы знали, что Вале нас практически не видно, потому что на первом этаже жильцы свои окна часто намертво запирали от воров разных, только форточки держали открытыми. Но небольшую часть нашего игрового квадрата Валя все же видела, хотя мы этому не придавали никакого значения.
В тот злополучный день брат командовал как-то очень разухабисто, одного мальчика толкнул, потому что тот не хотел ему семечек дать, и говорит ему: «Вот щас тебе кличку придумаю, будешь ты «жадина-говядина турецкий барабан»», – и давай его по кумполу колотить. Малыш, значит, в рев, побежал домой жаловаться, а брат уже к другому прицепился: «У тебя, Толян, прозвище есть»? Тот отвечает: «Нет…» Худенький такой, конопатый, даже на ушах веснушки. «Ну, – говорит брат, – даю тебе кличку «Толян-бубу залез на трубу». А теперь лезь на трубу», – и показывает на ржавую трубу возле забора… Непонятно, что за труба, видимо, с какой-то целью ее поставили и даже флянец угловой нацепили, да так оно все и осталось. А этот мальчик говорит: «Я не полезу, я боюсь…», брат ему: «Я тебе в ухо врежу»… Ну, тот, глотая сопли, начал по трубе карабкаться, все хохочут, а брат громче всех, как клоун кривляется… И я вот сегодня думаю: если бы он не смеялся так громко, с визгом, она бы не посмотрела в окно…
– Кто не посмотрел?
– Валя, дворничиха…
Мужчина тщательно вытер лицо платком, и Юлиана это опять поразило, потому что лицо выглядело совершенно сухим, ни капли пота на нем не было.
– А дальше вот что произошло… У брата, видимо, в животе закрутило. Он говорит: «Не разбегайся, пацанва, я сейчас нужду справлю, и будем каждому кличку придумывать». Ну понимаете, он вместо слова «нужда» другое произнес, я просто не могу повторять. И вот он к этой нише подбегает, а там прямо перед дверью большая куча наложена… и он кричит… брат то есть, он кричит: «Даже нужду справить негде, Валька разленилась, это самое не убирает…» – и тут же с победным видом снимает штаны и прямо посреди квадрата, двора то есть, садится и начинает справлять нужду, значит, на глазах у всех и еще улыбается. И в этот момент дворничиха выскакивает во двор, рычит прямо, слюна изо рта, как у волчицы… Озверела, видимо, все видела, а может, и слышала, что он говорил. А брат сидит на корточках, тужится. И она бросилась к нему, он в последний момент хотел сбежать, но не успел. И она схватила его, на землю опрокинула… на карачки, прямо перед этим самым…
Мужчина умолк, и только губы его вздрагивали, шевелились, создавая неслышный текст. Потом он сглотнул слюну и, глядя на свой зажатый в кулаке платок, продолжил:
– Она одной рукой его за шею держала, а другой начала с силой в это самое тыкать, и сразу нос ему разбила, и у него кровь потекла… А она его держит, не отпускает, потом поднимает за волосы, всему двору показывает и кричит: «Вот и еди свое…»
Снег
Мужчина опустил голову и еле слышно продолжил:
– Он больше никогда в этом дворе не появился. Его вообще никто из этих мальчишек никогда не видел. И вся его жизнь получилась опрокинутая. У него никогда не было друзей. Он женат, но не на той, которую любил и которая его любила. У него есть дети, но, Боже, трудно найти людей более чужих друг другу. Этот стыд преследует его всю жизнь.
Он замолчал, комкая дрожащими пальцами шелковый платок.
– Кто-то в семье кроме вас знает эту историю? Историю брата, – спросил Юлиан.
– Нет. Сейчас никто уже. Мать умерла два года назад.
– Хочу вот что вам, вернее, вашему брату посоветовать: подобного рода явления, в частности неприятные или страшные воспоминания из детства, иногда успешно лечатся гипнозом. Вы не пробовали… поговорить с братом?
– Он ходил к гипнотизеру… Еще там, в России, и приступы вот этого, то есть понимаете… у него там часто специфическая реакция происходила, возникал такой ступор, он в камень превращался. Не мог ничего говорить – кровь к лицу приливает и как будто видеть перестает. А гипноз действительно вроде бы помог. Приступы стали реже. Но иногда самая нелепая зацепка опять все возвращает. Даже здесь в Америке, спустя столько лет… Несколько дней назад он с женой сидел в русском ресторане, а рядом какая-то семья справляла день рождения ребенка, там несколько детей было… Ну и значит, они спели «Happy birthday», стали торт разрезать, а именинник схватил кусок начал жадно кушать и…
Мужчина замолчал. Лицо его стало покрываться красными пятнами.
– Вы можете не рассказывать, я понимаю ваше состояние.
– Нет. Я расскажу. Я пришел к вам, чтобы рассказать. Он увидел, как малыш лицо вымазал кремом, и с ним это случилось опять. Жена его спрашивает: «Что с тобой? Очнись…» А он в ступоре. Кровь приливает к лицу. Почему она приливает? Люди обычно бледнеют, когда что-то неприятное вспоминают.
Он поднял голову и посмотрел на Юлиана.
– Кровь приливает, чтобы отталкивать, смывать… Я думаю это идет из подсознания вашего… вашего брата. Послушайте, я не знаю, как мне к вам обращаться. Вы не хотите назвать свое имя. Я понимаю и принимаю это как условие сегодняшнего сеанса. Но вы пришли ко мне анонимно и анонимно же уйдете. Ваше имя и ваша история никогда не перейдут границы моего офиса. Понимаете? Я хочу вам помочь. Не бойтесь меня. Я только человек, который пытается помочь, и у меня нет ни истории болезни, ни досье, вообще никаких бумаг. Вы уйдете из этой комнаты в свою жизнь, но все, что смогу сделать, я сделаю. Если не для вас, так для вашего брата.
– Нет никакого брата, – тихо сказал он. – Нет и никогда не было. Я единственный сын у матери. Она, бедная, все эти годы со мной мое горе делила. А теперь, после нее, я один во всем мире с этим лицо-ом…
И он начал вытирать платком свои побагровевшие щеки.
– Не надо, – сказал Юлиан. – Отложите платок в сторону. Я сейчас включу музыку. А вы постарайтесь расслабиться, насколько возможно. Закройте глаза. Ни о чем не думайте, не сочиняйте мысленно предложений, которые хотели бы сказать. Как будто вы онемели, забыли все слова…
Юлиан включил звук.
– Вам, наверное, приходилось слышать эту вещь. «Зима» из цикла «Времена года» Вивальди. И в этой музыке ваше спасение. Не в платочке, которым вы стираете прошлое. Платочек слишком мал. А снег… Он велик и безграничен. Он отбеливает все следы, всю грязь и мерзость жизни. Он накрывает своими чистыми крыльями болота и пустыри. Снег идет совершенно бесшумно, но на самом деле он создает музыку… Слышите, как скрипки поют, с какой нежностью и страстью они поют… А снег тонким пушистым ковром ложится на ступени вашего дома, проникает во все щели, закоулки, во все ниши… И под его белизной исчезает вся скверна, гниль и труха не только в телесном мире, но и в человеческих душах… И женщина, которую вы любили, стоит перед вами в белом подвенечном платье, и весь мир закутан в это белое покрывало – снег… Он как бинт впитывает кровь и закрывает уродливые язвы на теле. Снег – дар небесный. И вместе с грязью исчезают выгребные ямы, слезы детей и людская злоба… Мир отныне для вас пахнет только снегом, его свежестью, ароматом подснежника, хрустящей, хрустальной музыкой новогодней елки. Снег все побеждает, он творит сказку, коронует убогих, выпрямляет согбенных… Надо только поверить в его целебную силу всеми фибрами души, поверить и принять без сомнений и страхов. Снег. Только снег.
Юлиан замолчал, но музыка еще какое-то время продолжала звучать. Мужчина сидел неподвижно, закрыв лицо руками. Когда он их опустил, лицо его блестело от слез, но багровые пятна стыда исчезли, как будто их смыл поток тающего снега.
– Что это было? – спросил мужчина. – Я буквально находился в каком-то царстве снега. Я буквально… понимаете, я… у меня руки ледяные, вот, смотрите, я ел снег, никогда так не было вкусно, я умывал им лицо, понимаете? Что это было, доктор?
– Ваше рождение, – сказал Юлиан.
Когда дверь за ним закрылась, Юлиан еще несколько минут сидел в своем кресле, задумавшись. Скомканый белый платок, прошитый золотистой ниткой, остался лежать на диване.
Кокошка
– Какой аромат! Неужели дары моря? – Юлиан едва переступил порог и застыл, полузакрыв глаза и вдыхая запахи доносившиеся из кухни.
– Жюль, это ты? – голос Виолы, заштрихованный шипеньем сковороды, урчанием вытяжного вентилятора и кваканьем телевизионной рекламы, звучал будто издалека.
– Конечно – я. И моя тень. Нас двое, и мы умираем от голода.
Последние слова он произнес, обнимая Виолу и целуя ее
в губы. – Я почувствовал что-то щекочущее мой язык, еще на подходе. Что у нас в меню?
– Спагетти. Вернее, спагеттини с морскими гребешками. Я как раз смотрела по телевизору соревнование лучших ресторанных шефов Нью-Йорка и высмотрела один рецепт для соуса. Правда, пришлось поизворачиваться, кое-какие ингредиенты заменила на то, что оказалось под рукой.
– А под рукой у Виолетты Викторовны в этот день оказались: орех мускатный с острова Святой Елены, имбирь с берегов Янцзы и полынь с чернобыльского задворья…
– Боже упаси… Но, к счастью, нашелся сухой майоран. Он-то и сделал соус настоящей приправой для итальянской пасты. Иди, мой руки – и к столу.
– Погоди, Ключик, дай отдышаться и заодно помоги разрешить одну загадку. Помнишь, мы с тобой ходили на выставку немецких экспрессионистов.
– Да, примерно год назад…
– Там был один художник, очень выразительные рисовал портреты. Лица у него выглядели, как мясной фарш.
– Я знаю, о ком ты говоришь, но не помню его фамилию. Он мне не понравился. То есть этот стиль, будто с человека кожу содрали… такая окрошка из фарша, размякшего хлеба и… Кокошка! Представляешь, вспомнила. Его фамилия Кокошка. А почему ты спрашиваешь?
– У меня сегодня был один клиент… но не обижайся, я ему пообещал даже в общих словах нигде и никому не распространяться о его болезни.
– Это имеет какое-то отношение к живописи, к немецким экспрессионистам?
– Абсолютно никакого.
– Видишь, Жюлька, ты меня заинтриговал, а теперь секретничаешь.
– Нет, солнышко, я совсем не секретничаю. Тема просто малоприятная для общения. И скажу тебе честно, меня не так заинтересовал клиент, как его реакция на музыку, и я даже с некоторым бахвальством могу сказать, что совершенно неожиданно открыл в себе талант. Жалко одно – талант, как фотографическая карточка, проявился и исчез, не успев закрепиться в памяти.
– Маэстро, а не много ли у вас талантов? Знаток человеческих душ, стихотворец, что там еще… О! Прекрасный любовник… По-моему, этого на одного мужчину более чем…
– Слушай, во мне умер актер. Властитель влиятельных лож и взыскательных галерок. Зная мое равнодушие к традиционному театру, ты, конечно, можешь издеваться надо мной как угодно, но ты не поверишь… Я произнес монолог, вдохновленный музыкой Вивальди, а может быть, космосом… не знаю. Из меня выходили слова, которые в нормальном состоянии я никогда не произношу. В нормальном состоянии – это патетика, пижонство и нарциссизм. «Быть – или не быть… Куда, куда вы удалились… Молилась ли ты на ночь… Доколе Каталина ты будешь злоупотреблять…»
– Последнее – это уже не театр, а политика. Только прошу тебя, Жюль, не суйся в политику.
– Ключик, ты думаешь я шучу. Совершенно честно тебе говорю: я произнес монолог, не заглядывая в текст, не слыша суфлера. Зрители, вернее, один зритель плакал и ушел просветленный. О, если бы ты знала…
– Ну не томи…
– Нет, солнце, не могу. Прости…
– Я тебе такой ужин приготовила!
– Я готов на коленях вымолить твое прощение: «О, дайте, дайте мне свободу, я свой позор…» Нет, всё… ничего не получается. В офисе монолог звучал, и совершилось чудо лицедейства, а дома я жалкий паяц, подражатель и бездарный актер одной фразы, да и ту позабыл. А-а, вот вспомнил: «Кушать подано!»
– Ладно, фразу эту сегодня произнесу я и, честно говоря, рассчитываю на аплодисменты. Иди, мой руки и садись к столу, несостоявшийся гражданин кулис.
Виола
Она поставила машину в трех блоках от клиники доктора Левитадзе и медленно пошла вдоль улицы, рассеянно заглядывая в витрины маленьких магазинчиков. На многих пестрели надписи на русском языке, время от времени на глаза попадались перлы макаронического стиля магазинных стилистов. На одной из витрин на ветру телепалась бумажка, на которой крупными буквами было написано: «Молодая женщина ищет работу по уборке дома. Спросить Анну…» и чуть ниже, как продолжение: «Копченое сало – все виды» На входной двери местного ресторанчика красовалась надпись:
Узбекская кухня в ресторане «Киевские каштаны»
Приходите – да!
Зиёт вас ждёт
Будет вкусно
Душистый лангман
Нежный плов
Сочные манты
Ароматная шурпа
Обильная еда и совсем недорого – да!
А на чистенькой витрине недавно открытого деликатесного магазина местный сочинитель повесил свой дифирамб:
Наш Миша открывает магазин
И выставляет свой товар наружу!
Я видел много крупных величин,
Но все они, конечно, были хуже.
Какой набор! Какой деликатес
Весь Лос спешит увидеть это чудо.
Здесь даже для изячных поэтесс
Есть рифмой нашпигованное блюдо!
И над этой одой, как романтические вспышки праздничного салюта, выстреливали надписи: «Мойва к пиву… Вобла астраханская… Севанские раки… Зайдите – не пожалеете…»
«Как нибудь в другой раз», – подумала Виола, улыбаясь, и перешла дорогу к двухэтажному зданию с надписью на фронтоне: «Клиника доктора Левитадзе».
Переступив порог клиники, Виола столнулась со знакомой докторшей, но та, видимо, спешила и только помахала ей рукой. Виола поднялась на второй этаж и подошла к двери. Постучать она не успела. Дверь внезапно открылась. Варшавский стоял на пороге. Увидев, как она вздрогнула от неожиданности, он положил руку на сердце и виновато произнес:
– Яне должен был так резко потянуть дверь на себя. Я ведь знал, что вы там стоите, но именно в этот момент мне в голову пришла какая-то мысль, и я, торопясь не упустить ее, сделал слишком нервное движение. Входите, Виола…
– Я по-настоящему не успела испугаться, – улыбнулась Виола. – Надеюсь, мое появление вас не очень отвлекло.
– О, ничуть, я ведь вас ждал.
– А мысль…
– Какая мысль? Ах эта! – Варшавский рассмеялся. – Представьте себе, начисто забыл и мысль, и даже тему, с которой она связана. Значит, оно того и стоило. Да вы проходите, садитесь… Как вы себя чувствуете?
Задав этот стандартный вопрос, Варшавский слегка откинулся в своем кресле и с легким прищуром начал внимательно, даже чуть жестко рассматривать Виолу.
Она пожала плечами:
– Я в порядке. В общем… все в порядке.
– Плохо спали? – неожиданно спросил Варшавский.
– А что, заметно? – Виола, постаралась придать своему голосу будничное равнодушие. Она действительно не могла заснуть до полтретьего ночи, а в шесть утра ее разбудил натужный рев мусороуборочной машины под окном.
– Внешне никаких следов не видно, но вы ведь знаете, я умею проникать немного глубже, чем другие. Вот вы, глядя на меня, не сможете сказать, как я спал. Правда ведь? Я с утра принял холодный душ, сделал хорошую зарядку и в данный момент нахожусь в прекрасной спортивной форме. А между тем я, как и вы, мучился бессонницей, эта нервная дама стала меня посещать довольно часто в последнее время… Думаю, мне намекают на то, что пора возвращаться домой. Америка – не мое… как бы сказать… словом, не в коня корм. Зато я совершенно неожиданно нашел интересный способ борьбы с бессонницей. Хотите расскажу?
– Хочу… – сказала Виола. И какая-то грудная нотка в ее голосе заставила Варшавского посмотреть на нее несколько дольше, чем следовало, и он даже немного наклонился вперед, будто хотел удержать этот тающий звук, это закулисное «у», продолжавшее еще поблескивать на окаемке ее верхней губы. – Знаете, иногда старое, сотни раз говоренное или пропетое, вдруг поворачивается новой гранью. Вот лежал я, роясь в своих тревожных мыслях и подумал: попробую посчитать слонов… Вспомнил доморощенный, опробованный нашими бабушками способ борьбы с бессонницей. Даже слоников на нашем домашнем серванте вспомнил… А это неторопливое толстокожее животное иногда очень неплохо выполняет роль снотворного. Главное здесь – не просто вести счет, а визуально представить в своем воображении медленно бредущих слонов, и тогда морфей постепенно возьмет вас в свой плен. Но я решил немножко модифицировать старый способ и считать не просто мысленно, а как бы шевелить губами, полагая, что визуализация произойдет быстрее и четче. И вот начал считать: слон-1, слон-2, слон-3, слон-4…
– Это похоже на шахматную партию слонов, – рассмеялась Виола.
– На самом деле это оказалось интересным приемом самогипноза. И тут в процесс засыпания вмешалась орфоэпия. Ведь в слове слон наиболее трудная для произношения – буква «л». Язык как бы выдавливает ее, берет на себя самую нелегкую работу, упираясь в границу между десной и верхними зубами. Поэтому в какой-то момент, может быть, на двадцатой или тридцатой попытке я случайно пропустил букву «л». Язык подустал. И я стал произносить слово «сон», хотя воображение мое продолжало рисовать идущих друг за дружкой слонов, причем цепочкой, как они делают на просторах саванны или в цирке… Помните? Сзади идущий цепляется хоботом за хвост впереди идущего слона. И вскоре я отключился. Не знаю, как долго продолжалось повторение слова «сон», но полагаю все произошло достаточно быстро.
– Ой, как здорово! – Виола всплеснула руками. – Вы, Леон, иногда мне напоминаете сказочника, причем сказки вы плетете из реальной жизни, из самых обыденных вещей. Если бы вы мне рассказали историю девочки размером с ноготок, какой-нибудь Дюймовочки, я бы, наверное, вам поверила, не знай я настоящей сказки Андерсена.
Буква
На губах Варшавского появилась самодовольная улыбка, но он ее не спеша погасил, встал со своего места и подошел к окну. Его профиль сразу выделился на фоне солнца, приобретя сухую чеканную резкость.
– Вообще, очень интересная тема – зарождение буквы, начиная с азов, с истории алфавита, с кириллицы. Например, вы не задумывались, какая самая легкая буква в нашем алфавите с точки зрения произношения?
– Сейчас… дайте попробовать… – Виола зашевелила губами…
– Буква «а», – ускорил ее размышления Варшавский. – Язык над ней не совершает практически никакой работы, вы только приоткрываете рот. К ней ближе всего примыкает буква «э», но и граница между ними весьма размыта, они вроде близняшек, рожденных с интервалом в один час.
– Постойте, а мычание? – Виола даже привстала в полемическом задоре. – Вот смотрите…
И она замычала, несколько смешно накрыв нижнюю губу верхней и сразу став похожей на маленькую девочку-кривляку.
– Очень хорошо! – ободряюще заметил Варшавский. – Но вы забыли одну важную вещь…
Он подошел к столу и сел на столешницу, слегка свесив ногу, и напомнив Виоле ее школьного учителя истории, который вот так же садился на краешек стола и со снисходительным, чуть усталым видом невостребованного эрудита читал свою лекцию, одновременно придирчиво рассматривая какую-нибудь приглянувшуюся ему старшеклассницу.
Варшавский поднял указательный палец:
– Мычание ведь по сути дела – инструментальный речитатив. Звук проходит через носовые каналы, словно через органные трубы. Вы протягиваете эту букву, как ювелир тянет проволоку сквозь филер. Но произнесите букву «м» одним коротким звуком, и вы поймете, насколько они разновелики по произношению. Коротко сказанное «а» – как выдох ангела, для ребенка это самая легкая буква, и в сочетании с немного капризным носовым «м» она создает слово «мама». Тут встречается слово и нота. Но даже написание этой буквы несет в себе сакральный смысл. Посмотрите на это так: прописная «А» – графический символ православной троицы: две ее стороны – это Отец и Сын, а перемычка – Дух Святой, что, кстати, было отмечено наблюдательными людьми уже давно. Но у меня возник параллельный взгляд на божественную природу маленькой буквы «а». Представьте себе, что вы поднимаетесь по склону крутой горы, при этом, думать о чем-то возвышенном, разговаривать с Богом, философствовать вы не будете, да вам и в голову такое не придет. Вся ваша энергия направлена на преодоление подъема: ваше сердце колотится на самых высоких оборотах, пот заливает глаза и ваш мозжечок как центр, руководящий движением, опорными рефлексами, балансировкой всего тела, работает в максимальном режиме. А ваш эпифиз – шишковидная железа – как бы дремлет, она в процессе восхождения не участвует. Но вот вы добрались до перевала, сели на заросший мхом камень, закрыли глаза, и ваша душа понеслась к вершинам. Этот перевал, когда не тело, а душа воспаряет, и является по сути перемычкой буквы «а» – связкой между Отцом и Сыном. И я вам больше того скажу… Когда Кирилл и Мефодий составляли свою азбуку, они взяли за основу, как известно, греческий алфавит, но будучи людьми глубоко верующими, они над каждой буквой сотворили молитву. Наивно думать, что эти подвижники произвели простую автоматическую работу, приспособив старую азбуку под новую задачу. Знаете, есть такой термин в современной физике: квантовый переход, или квантовый скачок, что точнее передает суть явления. Фактически, это переход частицы, которая вращается вокруг другой частицы, на новую орбиту – при этом происходит излучение энергии и сам атом меняет свои характеристики. Природа такого явления до сих пор полностью не разгадана и, может быть, никогда не будет разгадана, потому что квантовый скачок не имеет временных границ, он как бы происходит вне времени, и для его обоснования пригодны только сказки Гофмана или перезагрузка всей квантовой теории, на что физика никогда не решится. Так вот, в каком-то смысле Кирилл и Мефодий совершили невероятный квантовый скачок, перевели азбуку на более высокую орбиту, ближе к Единому и Неделимому, а буква…
Цепь
Он неожиданно замолчал, и вдохновенный огонек в его глазах как-то сразу уменьшился, будто невидимая диафрагма зрачка расщепила объект наблюдения, фокусируясь на одной частной детали.
– Вот вы ко мне с крестиком пришли. Я его раньше у вас не видел и, откровенно говоря, не предполагал, что вы в Бога верите.
– Это семейный крестик, даже не знаю, когда он у нас появился, – чуть запнувшись, сказала Виола. – Его тайком вывезла мамина старшая сестра из блокадного Ленинграда. Ей тогда девять лет было.
– А я уж было решил – сие от Варшавского защита. Юлиан ведь меня в черные магистры зачислил. Мессиром называет.
– Нет-нет, что вы! – вспыхнула Виола. – Я просто не всегда его ношу…
– Ну ничего, – усмехнулся Варшавский. – Только помните, крестик может стать защитой, если его носит человек верующий. Иначе это просто украшение. Эссенция веры – в искренности. Я когда вижу на небе яркую звезду, сразу думаю про Звезду Вифлеема, а для человека далекого от религии звезда, восссиявшая над миром две тысячи лет назад, – всего лишь взрыв сверхновой…
– А знаете, – Виола непроизвольно чуть подняла руку, как школьница за партой, – я недавно смотрела одну передачу на «Дискавери», и там приводились интересные факты о том, что на самом деле именно в канун рождения Христа произошло редкое противостояние планет, когда три из них – Юпитер, Марс и еще третья, не помню какая, оказались настолько близко друг от друга, что с земли казалось будто это одна очень яркая звездочка зажглась на небе.
Варшавский снисходительно рассмеялся:
– То, что вы высмотрели по телевизору, не опровергает меня, а напротив – только укрепляет в сказанном. Редкий феномен звездной конъюнкции в канун рождения Сына Божьего – уже есть чудо. Хотя для вас и Юлиана это, возможно, обычное совпадение. В рамках современного Альмагеста, так сказать. Ну что ж… насильно мил не будешь – верно? И я бы добавил: насильно верить не заставишь.
– Но разве вера должна укладываться в какую-то схему? – спросила Виола. – Вот вы в прошлый раз говорили о Пушкине, о «Руслане и Людмиле». Я после этого много раз пыталась опровергнуть собственные сомнения, а они возвращались. Не могу
я представить символом веры золотую цепь. Меня каждый раз, когда я об этом думаю, такое охватывает чувство, будто эта цепь на меня наброшена и у меня никогда не вырастут крылья. Вы вот улыбаетесь, словно проявляете снисхождение к моим словам. А у меня есть очень сильное чувство Бога, только родилось оно не там, а здесь, в Америке, в совершенно неожиданном месте. Это случилось на третий год моей жизни в Лос-Анджелесе. Мы с мужем поехали в Парк Секвойя. И вот я гуляла по этому дивному древнему лесу, смотрела на гигантские деревья, многие из которых пережили лесные пожары и даже часто обгорали чуть ли не дотла… Знаете, в этом парке есть такие деревья, возродившиеся, как птица Феникс, пустые внутри, оттого что все выгорело, а новая кора их закутала, и продолжается их жизнь, они зеленые, вечнозеленые… И я вошла в одно такое дерево, там дупло было с человеческий рост. Зашла, оказалась в полной темноте, как в черной трубе. Подняла кверху глаза и вижу только клочок неба, то есть, дерево полностью полое, выгоревшее, и все равно оно снаружи живое. И знаете, я просто потеряла ощущение времени, словно оказалась в храме, созданном для меня одной, для того чтобы во мне появилась это чувство Бога и любви… И я смотрела на махонький синий клочок неба в совершенном восторге. И кажется, даже плакала от этой благодати. Такие же чувства, наверное, испытывают люди у Стены Плача… И когда вы говорите «златая цепь…»
– Это Пушкин говорит… – сухо перебил ее Варшавский и слегка поморщился. – Символы, мой уважаемый оппонент, совсем не обязательно должны вписываться в русло наших представлений о красивом или удобном. Они подчеркивают иногда резко и прямолинейно суть дела, ядро – а не оболочку вокруг него. Вот смотрите: у меня на столе мечется беспомощный муравей, во всех его движениях видна полнейшая паника, отсутствует логика, он потерялся – это очевидно. Вернется ли он к своему муравьиному братству, я не знаю, но существование этого братства имеет под собой какую-то цель. Эта цель – полнота бытия, жизнь во всех ее проявлениях. Такие вот беспомощные, потерянные муравьи – малая частица всего муравьиного содружества. И так же, как этот муравей, ваша мама или ее сестра были беспомощными винтиками в той страшной машине военных лет, но они выжили, а тысячи, сотни тысяч менее удачливых погибли… Может быть, крестик, который ваша родственница спрятала, помог ей выбраться невредимой из блокадного города… Мы не знаем… Кстати говоря, крестик-то носится на цепочке, иногда даже золотой. Я понимаю, это чисто символический аргумент в пользу веры, как золотой цепи, опутавшей дуб в поэме Пушкина, но и ваш опыт веры, когда вы оказались в дупле сгоревшего дерева – тоже символ. К вам это пришло потому, что вы в ту минуту открылись чуду. Впрочем, заболтался я. Вы уж извините. Вы-то ко мне пришли по делу, а я своими разговорами, похоже, вас опять ввергаю в печальные мысли.
– Я, напротив, рада, что этот разговор состоялся, – она чуть пожала плечами и сделала глубокий вдох, словно ныряльщик перед погружением.
Колодец
– Леон… Я пришла с вами посоветоваться. Мне тридцать шесть лет, а детей у меня нет. Я проверялась не один раз. Врачи не находят у меня каких-то отклонений, я в целом здорова, но что-то не получается, и я… я подумала, что такой человек как вы, экстрасенс, может мне помочь… Я слышала, вылечите от бесплодия…
Варшавский медленно поднялся и опять подошел к окну. Но в этот раз он встал спиной к свету, опершись руками о подоконник, и лицо его, оказавшись в контражуре, выглядело как густо заштрихованное сангиновым карандашом.
– Конечно, я могу помочь. Тем более что возраст у вас приближается к отметке, когда вынашивать ребенка становится уже опасно. Помните, в разговоре с вами я пообещал, что вы будете счастливы. И я не отрекаюсь от своих слов, я уверен, что впереди у вас много счастливых минут, но не все случается по мановению волшебной палочки. Вот я гляжу в ваши глаза… Они ведь не лгут, не умеют лгать. Это не всем дано… Неверно говорят, будто глаза – зеркало души. У вас, Виола, они – вместилище души. А уж коль я заговорил о зеркалах… отвлекусь немного, прежде чем отвечу на ваш вопрос… У меня однажды появилась мысль, что отражение в зеркале подобно негативу фотографии. Амальгама выворачивает лицо наизнанку. Я, признаюсь, стал избегать зеркал вскоре после смерти родителей, когда я с теткой попал в свою квартиру. Она захотела со мной зайти туда недели через две после похорон. Из каких побуждений – не знаю… Что-то вроде поминок, прощания с местом, куда уже никогда не вернешься. И знаете, память полностью заблокировала подробности этого посещения, за одним небольшим исключением. Когда мы уже собрались уходить, я мельком взглянул в зеркало, которое находилось в нашем коридоре, и в нем я увидел их: папа стоял в дверном проеме, а мама сидела на грубо крашенной кухонной табуретке… Они смотрели на меня очень строго, отрешенно, как нарисованные на картине. И знаете, я не испугался, не бросился с воплем из комнаты. Я просто сразу повзрослел, стал старше на несколько лет, будто понял, что мне в жизни суждено не только чувствовать иной недоступный нам мир, но и иногда заглядывать в него. Но я с тех пор всегда избегаю зеркал. Даже бриться из-за этого стал электробритвой. В примерочные не захожу, если покупаю вещь – то вприкидку. Угадал – хорошо, а нет – родственникам отдаю. Однажды в театре поневоле оказался в фойе, окруженный зеркалами, и вдруг в мельтешне отражений увидел Георгия Матвеевича Рогова, человека меня усыновившего… В черной капитанской форме с золотыми нашивками, трубка во рту… Смотрит на меня из своего далека…
Помню, в первый раз, оказавшись у вас в квартире, сразу заметил зеркало в вашем коридоре и, проходя мимо, отвернул голову, чтобы ненароком не увидеть…
– Кого? – тихо спросила Виола.
Но он ничего не сказал, медленно отделился от окна и вдруг, оказавшись совсем близко от нее, положил руку ей на плечо… Ладонь его была обжигающе горячей. Виола резко вскочила.
– Твои глаза, – сказал он. – Я ни о чем не могу думать, кроме них. Они как колодец, в который я однажды заглянул… давно, в детстве… Там в закарпатской деревушке был очень глубокий колодец, и я любил бросать в него камешки, считая секунды и прислушиваясь к всплеску. И однажды я настолько вошел в это состояние тайны – безумной, прекрасной тайны полета в никуда, что взял и прыгнул вслед за камешком туда, в глубину… Я и моя душа…
Он привлек ее к себе, пальцами стискивая ее плечи, и его губы, мучительно перебирая слова, вспыхнули сухой веткой возле ее виска:
– Моя душа понеслась мимо осклизлых стен к светлому пятнышку на дне колодца, где отражалось облако, и я упал на дно, как будто превратился в шершавый осколок кирпичика или базальта, и сейчас, столько лет спустя, я смотрю в твои глаза и хочу оказаться в них, как в том колодце…
– Пустите, мне больно, – прошептала она, отворачивая в сторону голову. – Пожалуйста, пустите…
Он слегка отпустил тиски своих рук и словно сменил личину, заговорил холодным отстраненным голосом:
– Нехорошо, право… вы пришли за помощью, а я опять увлекся потусторонними разговорами. Ни к чему это. Да вы садитесь.
И он, подталкивая ее плечи ладонями, почти насильно усадил ее на стул.
Виола чувствовала, что вся горит. В голове ее был полный сумбур.
– Можно воды? – попросила она Варшавского.
Он молча подошел к шкафчику в углу комнаты, достал оттуда бутылку воды и протянул Виоле. Лицо его было непроницаемо. Когда он заговорил, голос его все еще вибрировал, но горячечная частота этих вибраций резко снизилась.
– Я действительно лечу от бесплодия и уже очень многим помог. Но у вас не бесплодие, – он сделал паузу, и в воздухе словно возникли покалывающие кожу электрические разряды. – Мужчины вам в жизни не те достаются. Семя у них с потравой.
– О чем вы говорите? – она почувствовала, как удушливая волна опять окатила ее.
– Вы… как глоток свежего воздуха в этом бедламе. В этой толпе жадных и безразличных вы – как святая. Помните, я вам говорил, что мы, может быть, и не застанем приход мессии в мир, но рождение его близко. Реченное сбудется. Родится мальчик из Давидова колена, он будет расти, а с ним рядом появятся его друзья, будущие ученики и последователи. И среди них – ваш сын. Виола, вы готовы для материнства, и дитя, которое вы понесете, станет частью великой миссии, но Юлиан никогда не будет отцом вашего ребенка.
– Вы лжете, лжете!
Она вскочила, чувствуя, что задыхается, с отчаяньем рванула ворот своей блузки и, поймав рукой крестик, сильно сжала его.