Улисс из Багдада Шмитт Эрик-Эмманюэль
— Ну так я не просто колокол. Я колокол треснувший.
— Сын, только когда колокол треснул, он звучит правильно, потому что дает несколько звуков одновременно.
В кафе «Отрада», где студенты яростно спорили друг с другом, от гвалта создавалось впечатление, что в стране еще до появления первой американской ракеты вспыхнет гражданская война — настолько противоположность взглядов приводила каждую беседу на грань физического столкновения. Сунниты цеплялись за линию Саддама Хусейна из страха потерять влияние и объявляли шиитами всех, кто проявлял сдержанность, другие не желали впадать в крайность, которую проповедовали ярые исламисты, одновременно несколько умеренных иракцев, известных сторонников демократии и плюрализма, возмущались от имени отсутствующих — курдов, христиан и евреев, говоря за них о том, что выпало на долю курдов — тех, кто пережил истребление, христиан — тех, кто не уехал, или иракских евреев — выжил ли хоть один из них?
То ли из-за того, что я погряз в противоречиях, то ли чтобы приблизиться к женщине, которую я любил, но я разделял молчание Лейлы. Если мы говорили, то за пределами кафе, когда я провожал ее, и редко о политике. Признавшись мне, что ее отца мучили и несколько лет держали в тюрьме просто по недоразумению — у него была та же фамилия, что и у известной шиитской семьи противников Саддама Хусейна, — она закрыла тему. Зато она могла без умолку говорить о своей любви к английскому языку, которым владела в совершенстве. Обнаружилось, что мы оба увлечены Агатой Кристи.
— Ничто меня так не ободряет, как чтение ее романов, — призналась она. — Они как-то успокаивают.
— Успокаивают? Однако ее называют «королевой криминального жанра»!
— Что может быть надежнее мира, где есть только домашние преступления — утонченные, талантливо задуманные, исполненные умными преступниками, применяющими замысловатые яды? Нам, живущим здесь, в мире уродов, где все решается силой, это кажется волшебно-экзотичным.
— Ты права. И кроме того, ее интриги имеют начало и конец, каждая проблема находит решение, после раскрытия преступления снова наступает мир.
— Вот именно! Минутная зыбь на тихой воде… Что за рай! Мне бы ужасно хотелось жить в Англии. На пенсии я стала бы очаровательной старушкой, которая решает криминальные загадки в перерывах между приготовлением яблочного пирога и подрезкой гераней.
В мартовский день 2003 года, когда американцы вступили в войну с Ираком, я был, наверное, самым счастливым человеком на земле, потому что Влюбленный безраздельно одержал верх. Он расправился с различными персонажами, которые могли во мне проявиться, он изничтожил Иракца, Араба, Мусульманина. В течение нескольких часов я думал только о сигнале, который послал мне Буш: настал день деклараций, объявлений войны и объяснений в любви!
Когда я увидел, что Лейла не пришла в университет, я побежал к ней домой. Как только я дважды свистнул у нее под домом, она появилась в окне четвертого этажа — причесанная, накрашенная, с влажными глазами.
— Выйдешь? — закричал я. — Мне надо с тобой поговорить.
Едва она появилась внизу на лестнице, как я схватил ее в объятия, прижал к стене подъезда, с жаром всматриваясь в ее совершенное лицо, алые губы и мелкие зубы.
— Я люблю тебя, Лейла.
— Я тоже.
— И я хочу взять тебя в жены.
— Наконец-то…
Я поцеловал ее. Наши уста слились.
— Я люблю тебя, Лейла.
— Ты уже говорил.
— Теперь все так просто.
— В общем-то, тебе не хватало только войны.
— Я люблю тебя, Лейла.
— Повторяй мне это до скончания времен.
Вечером, вернувшись домой, я, видимо, излучал неприличное счастье. Сестры и мать, ужаснувшись тому, что военный конфликт может лишить их мужчин, решили, что воинственный хмель опьянил и меня, и смерили меня враждебными взглядами. Отец, опережая их, перешел к расспросам:
— Саад, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, ты словно вернулся из Мекки.
— Папа, я влюбился.
Он засмеялся и позвал женщин, чтобы объявить им новость:
— Саад влюбился.
— Кто это? Мы ее знаем? — спрашивали, радуясь, сестры.
— Не знаете. Ее зовут Лейла. Она изучает право в университете — вместе со мной.
— Ну и?..
Сестры не отставали, они хотели знать больше, и, главное, они хотели понять, как описывает свою возлюбленную влюбленный мужчина.
— Ну же, Саад, когда ты в нее влюбился? И почему?
— Видели бы вы, как она курит… — отвечал я в экстазе.
Дикий хохот стоял в доме, мать, хотя и беспокоилась, что я покину ее и уйду к чужой, поддалась веселью, тем более что ближе к полуночи мы с Лейлой уже получили в награду от сестры прозвища Курилка и Пожарный.
Я смело пишу это, и пускай меня возненавидят: не было для меня ничего более возбуждающего, чем эта война! Пока американские войска продвигались к осажденному Багдаду, несмотря на заграждения и комендантский час, мы с Лейлой встречались по нескольку раз в день, кидались друг другу в объятия, целовались, пылали, сжимали друг друга, рискуя раздавить партнера, нам было все труднее не заниматься любовью. Перед лицом нашей веры, наших семей мы обязаны были сдерживаться. Когда, на вершине желания, я готов был забыть про обет, Лейла умоляла меня отступить в знак любви, когда же сдаться просила она, я шептал ей: «Не хочу, чтобы жена упрекала меня в том, что в девичестве я не проявил к ней уважения». В момент, когда становилось невыносимо, мы расставались — яростные, распаленные, и приходилось долго шагать — каждому в свою сторону, — чтобы успокоиться. В горящем Багдаде — из-за боев, опасностей, бомбардировок, сирен, рождавших длинные волны паники, — мы рыскали, как пара акул, возбужденных кровью, наши тела до неприличия бурлили жизнью. Может быть, так было задумано природой? Может быть, в своей животной мудрости она спрятала желание сразу за страхом, живую восстающую страсть, удесятеренную опасностью, необоримое напряжение, обеспечивающее победу любви над смертью? Словом, война была бесконечно эротичнее диктатуры.
После нескольких дней боев американские танки взяли столицу, где царило ощущение разгрома. Большинство багдадцев считали себя уже побежденными. Даже те, кто радовался свержению Саддама, считали унизительным то, что не справились с ним сами, что понадобились ненавистные американцы. Кроме того, сильно сказывались человеческие потери.
Однако американские обещания лились дождем, провизия тоже, толпе хотелось забыться и ликовать, так что в день, когда на площади Фирдоуси свалили статую Хусейна, многие из нас плакали и вопили от счастья.
Вместе с этими тридцатью тоннами, рухнувшими на землю, обратились в прах тридцать свинцовых лет. Тирания закончилась. Я и мои товарищи шли прямиком в будущее — свободное, демократическое, лишенное произвола. Я орал до потери голоса, выкрикивал все лозунги, предложенные нашим юным восторженным глоткам. Несмотря на массовое присутствие пехотинцев и иностранной прессы, мы братались. О, как мне не терпелось увидеть Лейлу и рассказать ей про все, что произошло!
В восемь вечера, заключив в объятия больше людей, чем за всю предыдущую жизнь, стерев ладони в кровь оттого, что колотил палкой по статуе деспота, оросив счастливыми слезами множество незнакомых плеч, я нехотя покинул атмосферу эйфории и направился в квартал, где жила Лейла.
Подойдя ближе, я сразу понял, что произошло.
На месте дома зияло пустое пространство, полное пыли и черного дыма. Здание было снесено разрывом снаряда. Остались только разбросанные камни, куски штукатурки с клочьями обоев, цементная пыль и искореженная арматура, тянувшая к небу уродливые пальцы.
— Лейла!
Я бросился к завалу и изо всех сил стал кричать ее имя:
— Лейла!
Я опросила зевак, обежал соседние магазины, зашел в ближайшие дома.
— Лейла!
Ее не было нигде.
В панике я вернулся к руинам и вырвал лопату из рук спасателя.
— Лейла!
У меня за спиной раздался голос:
— Лейла умерла, сударь.
Обернувшись, я увидел тощего сторожа с седыми усами, который сто раз видел, как я провожаю Лейлу домой.
— Ибрагим?
— Да, господин Саад. Когда все произошло, я сидел в кафе напротив. Вы знаете, Лейла с родителями жила на четвертом этаже. Именно туда попала ракета. Этот этаж вспыхнул и обрушился первым.
— Это… это точно?
— Мне очень, очень жаль, сударь.
Он опустил голову, сломленный горем.
Неподалеку на улицах слышались радостные крики, музыка и хлопки петард в честь падения бронзового Саддама. Закат, медлительный и золотистый, нес свежий ветер с гор, и счастливый Багдад собирался танцевать всю ночь напролет.
— Как мне оплакивать ее, если я не видел ее мертвой?
Смущенно покашливая, отец пытался справиться с волнением, прежде чем ответить. Я продолжал:
— Я холоднее камня. Я ничего не чувствую, ни о чем не думаю, ничего не хочу.
— Выпей чаю.
Чтобы не перечить ему, я нетвердой рукой принял чашку.
В доме не раздавалось ни звука. Я знал, что эта тишина ненастоящая, — по логике вещей мать и сестры должны были таиться в соседней комнате, сдерживая дыхание, приникнув ухом к стенке и надеясь, что отец подберет нужные слова. В течение трех недель со смерти Лейлы я лежал пластом в нашей квартире, говоря не больше полуфразы в день, поддавшись апатии, которая безумно пугала мою семью. Усадив меня по-турецки перед собой на единственном нашем ковре, отец решил меня подбодрить.
После двадцати шести дней боев, 1 мая 2003 года, утром, президент Буш объявил себя победителем. Наш президент, грозный Саддам Хусейн, не возражал, сидя, как крыса, в подвале, и одно его молчание уже доказывало, что Буш одержал верх. Официальные сражения прекратились. Армия захватчиков теперь хотела, чтобы мы считали ее армией освободителей. Наша семья готова была оказать ей такое доверие.
— Война кончилась, сынок.
— Мое счастье тоже, папа.
Он похлопал меня по плечу, не находя ответа, охваченный растерянностью и жалостью ко мне.
— Ты молод.
— И что с того?! — воскликнул я в запальчивости. — Когда молод, не страдаешь?
— Страдаешь. Однако впереди будущее, жизнь может одержать верх. Ты никогда больше не увидишь Лейлу, но ты встретишь других женщин.
— Вот-вот, одна в минус, а десять в плюс! Ты веришь в то, что говоришь?
— Не верю ни секунды… И все же… подумай… я же все-таки прав, когда уверяю тебя, что впереди десятилетия. Сравни себя с человеком моего возраста. Например, если бы твоя мать погибла, у меня бы не было времени на…
— Да ты с ней прожил тридцать лет!
— Прости меня. Я пытаюсь высказать хоть какую-то утешительную мысль. Дело в том, что я сломлен и не могу выудить ни единой. И оттого, как кретин, повторяю банальности, которые слышал тысячу раз, в надежде, что… О, прости меня Саад, прости! На самом деле мне больно за тебя, и я не знаю, что сказать тебе, мальчик мой.
Сам того не подозревая, он произнес наконец правильные слова, в глазах у меня защипало, я бросился к нему, уткнулся в его грудь и плакал долго, медленно, неподвижно, как истекает кровью раненое тело.
Тишину разорвал взрыв. Женщины в панике влетели в комнату.
— Опять начинается!
Мать дрожала.
Вскочив на ноги, я высунулся в окно и вдохнул окружающий воздух.
— Я думаю, это по крайней мере в ста метрах отсюда. Это нас не заденет. Не о чем беспокоиться, мама.
— Ты прав, Саад! Мой сын в смертельной тоске, его невесту разорвало снарядом, город погружен в хаос, рвутся бомбы, и никто не знает, откуда они летят, каждый вечер надо напиться, чтобы заснуть, — такой шум стоит в городе, но все в порядке, мне не стоит беспокоиться!
Нечем было ответить на ее раздражение: с тех пор как боевые действия официально завершились, ситуация становилась все хуже. Войну за территории сменила война гражданская. Понадобилось всего несколько недель, чтобы все стали врагами, — как и предчувствовал отец, Ирак без Саддама Хусейна не выздоравливал, страна по-прежнему страдала паранойей, болезнь усугубляла разруху.
Сунниты, возглавлявшие общество во времена Саддама, противились приходу к власти шиитов, прежде бывших в меньшинстве и теперь совершенно логично продвигаемых оккупационными силами на ключевые должности. Багдад делился на зоны — шиитские, суннитские, американские, и всё вместе становилось обширной зоной неблагополучия, где пролетали пули и снаряды. Вдохновленные террористическими методами «Аль-Каиды», террористы-самоубийцы множили акции. Страх не отступал ни днем ни ночью, ибо каждое действие таило опасность: на рынке ты рисковал погибнуть от взрыва, устроенного боевиком-смертником, ехать на автобусе было опасно из-за машин, начиненных взрывчаткой, переход улицы таил риск погибнуть от шальной пули, дома в четырех стенах вас тоже мог настигнуть снаряд.
Поглощенный своим горем, я не стремился вникать в конфликты. Я не выходил на улицу, так как занятия были приостановлены, я избегал кафе «Отрада», мои мысли кружили в смятении, и твердо ощущалось только одно: действовать бесполезно, надо продолжать пассивно ждать.
Однажды, приступив к утреннему омовению, я заметил на ступне три темные точки.
— Это бородавки, сын.
— У меня их никогда не было!
— Бородавки часто возникают тогда, когда кого-нибудь проводишь в землю.
— От гробов? От трупов?
— Нет.
— Как бы то ни было, но я никого не провожал в землю…
— Эмоциональный шок, сынок. Я прибег к метафоре, чтобы подсказать тебе, что бородавки рождаются от огорчений.
— Понял! Значит, у меня травма, да?
— Бородавки — это цветы, которыми прорастает на коже человека измученная душа.
Он взял мою ногу, поправил очки и осмотрел три пятна в форме лютика.
— Есть два способа их уничтожить: либо втирать настой лимона на белом уксусе, либо дать им имя.
— Я выбираю первый рецепт. Не понимаю, как можно звать бородавки по имени…
— Однако такое средство тоже действует. У меня был друг, который маялся со своей бородавкой десять лет подряд, — бородавка была прочная, цепкая, упорная, ни соскребание, ни настои не могли ее извести. Однажды он назвал ее Фатимой, и она исчезла.
Фатима, его мать, была настоящей мегерой, она мучила его так, что он не признавался в этом даже самому себе. Как только угадаешь настоящее имя бородавки, то имя, что объясняет ее происхождение, ты сотрешь ее.
— С тобой так уже было?
— Да.
Он покраснел, понизил голос:
— У меня выросла бородавка в первые два года после свадьбы с твоей матерью.
— Ты догадался, как ее назвать?
— Да.
— И как же?
— Саад, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, обещаешь ли ты мне хранить тайну?
— Клянусь головой.
— Моя бородавка звалась Мириам. Девушка, которую я хотел взять в жены. До твоей матери.
— До того?
Он стал пунцовым и пробормотал, отведя глаза:
— Почти.
Я принял его откровение с растроганной улыбкой, потом начал думать: как же зовутся мои бородавки?
— Папа, у бородавок всегда женские имена?
— У мужских бородавок — довольно часто. Но не зацикливайся на этом, есть бородавки по имени Угрызение совести, Опиум или Двойной виски.
Таким образом, я таскал с собой три бородавки. Что же они означали? По части огорчений выбор у меня был широкий… Мир? Свобода? Будущее? Любовь? Дети? Учеба? Работа? Мне все теперь казалось проблемой. Заниматься самоанализом было слишком тоскливо, и я попросил мать приготовить мне притирание из уксуса с лимоном.
Мы могли приспособиться к хаосу — привыкли же мы к диктатуре. Да, мы бы старались продержаться, выжить, если бы хаос, пусть даже повседневный, обходил нас стороной. Но однажды, в июне 2003 года, хаос вторгся в семью Саад.
Как рассказать о трагедии? Я просто дам изложение событий, протокол — без пафоса, без эмоций, перечислив их в том неумолимом порядке, в котором они легли.
В начале дня 12 июня 2003 года было решено, что мужчины — мы с отцом — отправятся на рынок, и эта перспектива казалась тем более привлекательной, что позволяла застать на рабочем месте мужей двух моих младших сестер, ибо один из них торговал табаком, а другой охранял вход в посудную лавку.
Сидя на террасе кафе, мы добрый час болтали с зятьями, наслаждаясь теплом, еще не таким изнурительным, каким оно станет летом — до пятидесяти градусов.
— Сыновья мои, нам так хорошо в мужском кругу, что мы забыли о задании, доверенном нам женщинами: наполнить корзинки.
В этот момент какой-то человек, быстро расталкивая прохожих, бросился бежать сквозь толпу.
— Опять воришка убегает! — воскликнул я.
Мой зять, охранник магазина, тут же проворно вскочил на ноги.
— Только бы он бежал не от моего хозяина!
И обеспокоенно нырнул в гущу людей.
— Я помогу, — предложил второй зять и отправился за ним.
Мы смотрели, как они нагоняют беглеца, который вел себя странно, скорее как безумец, чем как вор: бег его — то вправо, то влево — не имел четкого направления, а сам он громко смеялся, выпучив красные белки, и странно размахивал руками в просторной джеллабе.
Внезапно, когда мои зятья почти его нагнали, вор замер, взглянул на небо, закинул голову и зарычал.
Белая вспышка.
Хлопок.
Взрыв.
Земля задрожала. Колонны, у которых мы стояли, затряслись. Теряя равновесие, отец стал падать мне под ноги, и я подхватил его, он чуть не ударился головой об асфальт.
Пока я поднимал его, толпу охватила паника. Отовсюду неслись отчаянные крики. Удивления. Паники. Боли.
Это взорвалась бомба.
Тот, кого мы приняли за беглого вора, был террористом-смертником. Под джеллабой у него был пояс со взрывчаткой, и он запустил взрывное устройство посреди рынка.
— Мои зятья! — застонал отец.
Я влез на стол, пытаясь увидеть, что происходит. Вокруг места, где террорист покончил с собой, виднелось месиво плоти и крови. Инстинктивно я отвернулся.
— Я не знаю.
— Что?
— Не знаю, папа. Это ужасно.
— Надо позвать на помощь!
Со всех ног мы бросились из кафе на широкую улицу.
— Иди налево, — решил отец, — перед резиденцией иногда стоят машины «скорой помощи». А я пойду направо, скажу американцам.
И папа устремился к отряду солдат.
Что пришло ему в голову? Почему он стал кричать по-арабски, а не по-английски? Почему не послушался предостережений, когда они запретили ему подходить ближе? Я думаю, он был не в себе, думал только о том, как спасти людей, даже не отдавал себе отчет в том, что говорит на непонятном им языке.
Он бросился к ним с криком, голос его срывался, он задыхался от волнения, воздев руки, вытаращив глаза. Он дышал так шумно, что не слышал приказа остановиться, он спешил и не видел, как солдат взял его на прицел. Он так боялся за раненых, что не сообразил, что техасцы, затерянные в безумном Багдаде, перепуганные взрывом, ежесекундно боящиеся нового камикадзе, воспримут его как террориста. И потому несся к ним, не обращая внимания на окрики и предупреждения.
Вот. Я с болью почувствовал, что произойдет, и это произошло.
Раздались выстрелы.
Папа пробежал еще несколько шагов.
Потом он рухнул. Как будто удивляясь.
Он умер сразу, прежде, чем что-то понял.
У меня во рту стоял вкус крови. Мне хотелось с воплем броситься на военных, оскорбить их, отомстить за убийство, но один из них уже понял ошибку и, приказав тому, что помоложе, остаться возле тела, не обернувшись, повел пехотинцев к площади, где за несколько минут до того произошел взрыв. Для них мой отец был всего лишь ошибкой…
Я не рассказываю, что было дальше, как трудно было получить тело, как упала в обморок мать, как мы нашли зятьев — то, что от них осталось, — как плакали сестры.
У меня слез не было, я позволил себе заплакать не раньше, чем исполнил свой долг, выполнил официальные формальности, оказал мертвым положенные почести, организовал посмертное омовение, предал останки земле.
Мы выставили тела в доме. Весь квартал пришел поклониться отцу, словно речь шла о святом.
И тут, при виде такой любви, такой нежности, такой преданности человеку, которого я любил больше всех на свете, мне было очень трудно держаться достойно, особенно если признание это шло от незнакомых людей. Не раз хотелось мне снова стать ребенком в его объятиях — тем мальчиком, которого, он думал, не умеет утешать и которого утешал так прекрасно.
Через три дня после того, как отца не стало, на рассвете, в час, когда обычно мы беседовали в ванной, заканчивая туалет, я вытирал ноги и, как он учил меня, припудривал их тальком, — мне явился его призрак.
Он сел на табурет, вздохнул, улыбнулся мне, глядя, как я заканчиваю процедуру.
— Ну что, сынок, как поживают цветы твоих забот?
— Папа, говори проще.
— Бородавки, дурак!
— На месте. Пока что лечу их настоями…
— Ну конечно, — процедил он с видом человека, который знает продолжение, но пока что не хочет раскрывать.
Он снова вздохнул:
— Сын, а ты уверен, что в меня стреляли американцы? А не могли это быть террористы, сидевшие в засаде, сторонники Саддама Хусейна?
— Нет, папа. Стреляли американцы.
— Ты ошибаешься. Я думаю, баасисты притаились справа, на улице, ведущей к бакалейщику, под пластиковым навесом, и целились они в американцев. Пуля по ошибке попала в меня.
— Неужели?
— Да. На самом деле я спас американцам жизнь.
— Нет, папа, ты был убит американскими пулями. Это ошибка, трагическая ошибка, но тебя прикончили именно они.
— Правда? У тебя есть доказательства?
— Да. Я все видел.
— А…
— И потом, что это меняет — американская пуля, шиитская, суннитская или шальная? Ты умер.
— Нет, это разные вещи. Извини. Меня пристрелили наши освободители. С этим тяжело смириться. Особенно мне, никогда не грешившему антиамериканскими настроениями. Придется мне привыкать, сынок, придется привыкать. Ты скажешь, у меня полно времени…
Он исчез.
Я хотел сказать ему, что нам тоже придется привыкать — привыкать к его отсутствию, которое нас сломило, привыкать разочаровываться в освободителях.
Зато я радовался, что он не стал расспрашивать о своих последних мгновениях, потому что тогда я открыл бы ему, что именно происходило со мной во время этой сцены. Не знаю, в силу какого чуда — телепатии или симпатии — в эти несколько секунд я воспринимал отца глазами этих испуганных американцев: да, я не только следил за спектаклем с моей, сыновней, точки зрения, но и с точки зрения пехотинцев. Что они увидели? Араба! Вдруг к ним несется какой-то араб, машет руками как ненормальный, вопит что-то на своем грубом, отрывистом, плаксивом языке, который они не понимают! Араб! Поганый араб! Чужой — араб! Из тех арабских психов, которым нельзя верить, а то взорвешься вместе с ним! Из тех арабских гадов, которых надо косить из автомата без раздумий! Из тех арабских бестолочей, у которых еще долго придется торчать по приказу президента Буша, устанавливать демократию и качать нефть! Из тех арабских засранцев, что упрямо говорят по-арабски, рожают арабскую мелюзгу и живут на арабской территории! Арабская сволочь: мой отец!
Моя мать внешне справлялась с происходящим. Отнюдь не жалуясь, вытерев слезы, она встречала новую ситуацию и по-новому организовывала дом. Отныне она действовала только как мать, а не супруга, — было ясно, что супруга умерла в ней в один день с отцом. Сестры с трудом пытались следовать ее примеру, как сомнамбулы продолжая жизненный круиз на корабле-призраке одинокими пассажирками, — все они остались вдовами, без денег, с младенцами на руках.
Став главой семьи, я заменил отца, стараясь обеспечить нас. Я оставил мысль закончить учебу и занялся более срочными делами: искал работу, грузил ящики, мыл кухни, сторожил склады по ночам, брался за любую работу. По молчаливому уговору мы не заговаривали о будущем: озабоченные выживанием, мы довольствовались настоящим и утром завтрашнего дня как единственным горизонтом.
Но однажды вечером мать пришла ко мне, когда я с ноющей поясницей укладывался на циновку, и заявила:
— Сын мой, я хочу, чтобы ты уехал. Здесь стоит ад.
Трагедии стерли ее лицо, оно стало безжизненной, невыразительной, не отражавшей никаких эмоций маской.
— Мама, если ты и сестры в аду, я буду с тобой.
— Саад, я думаю, ты нам будешь полезнее за границей. Здесь у будущего нет будущего. Если бы ты уехал, то, работая не так тяжело, ты стал бы богатым и посылал бы нам доллары.
Отвернувшись к стене, я хранил молчание: об отъезде не могло быть и речи, я отказывался рассматривать этот вариант.
В эти месяцы безвременья самая бойкая из моих племянниц, шестилетняя Салма, всегда провожала меня на новое место работы. Ей поручалось следить во всякое время дня, где я нахожусь, она сновала между мной и квартирой, принося сведения домочадцам, убеждая, что я жив, свидетельствуя, что благополучно съел принесенный ею салат, и объявляя, в котором часу вернусь.
Эта девочка, с ее лучезарной улыбкой, находила меня повсюду и любила бывать в моем обществе, так что я необыкновенно привязался к ней. Разве не была она единственным человеческим существом, с кем я стремился — улучив несколько секунд — поболтать, пошутить, улыбнуться? Однажды, радуясь тому, что вижу ее после изнурительной работы, я, не подумав, назвал ее «моя невестушка». Тронутая до глубины сердца, она так зарделась, что, жалея девочку, которая никогда не узнает отца, я взял привычку выкрикивать «Моя невестушка пришла!» каждый раз, когда она с радостной улыбкой показывалась на пороге сарая или амбара.
Иногда я ругал мать.
— Ты не должна разрешать Салме бегать по всему городу! Это слишком опасно! Могут задавить фанатики, может ранить осколком бомбы, убить случайной пулей, мало ли что. Я беспокоюсь за нее…
— Тогда, Саад, ты должен понять, насколько мы с твоими сестрами беспокоимся за тебя! Салма успокаивает нас по нескольку раз в день. Если бы не она, мы бы ежечасно воображали, что ты умер. Она ангел, который хранит нас всех.
— Салма хранит нас, но мы ее не храним.
— Ты не хочешь больше ее видеть?
— Я так не говорил. Я просто беспокоюсь.
Из страха лишиться Салмы я никогда не доходил до конца ни в рассуждениях, ни в гневе. Итак, по нескольку раз в день эта малышка приходила ко мне, освещая темные, грязные и вонючие закоулки, где я с трудом зарабатывал несколько динаров.
Чтобы облегчить свою совесть, человеческое существо воображает худшее, отвлекаясь от необходимости открыть глаза на реальные угрозы: я совершил ошибку, и раскаяние за нее будет преследовать меня всю жизнь.