Улисс из Багдада Шмитт Эрик-Эмманюэль
— Я лгу, по-твоему?
— Ни ты, ни кто другой никогда не сможет доказать, что я люблю американцев, раз я их ненавижу.
Разговор продолжался — резкий, злобный, отрывистый — три часа подряд, все это время я ни на секунду не дал себя сбить.
Меня снова отправили в камеру, на всякий случай осыпав ругательствами.
Вскоре после того мне выдали кусочек хлеба и каплю воды. Что ж, если они хотят, чтобы я остался в живых, значит, экзамен пройден успешно.
За едой я поддался эйфории. Наверняка, проведя свое расследование и теперешнее испытание, они примут меня в отряд новобранцев.
Эта перспектива отлично доказывает мою наивность.
Как только я почувствовал себя лучше, за мной снова пришли, отвели меня в другую комнату, и там, едва завидев кнуты и кожаные ремни, я понял, что меня ожидает.
В ужасе от предстоящих мучений я так отупел от страха, что лицо мое ничего уже не выражало и, видимо, я произвел впечатление крепкого орешка. Началась пытка. Я кричал, вопил, отбивался, но не выходил за рамки избранного персонажа: человека, ненавидящего Америку и американцев. Ко мне несколько раз обращались на иврите и на персидском, предлагая мне прекратить страдания, — чтобы определить, знаю ли я эти вражеские языки, и каждый раз я оставался глух. Но удары начинались сначала.
В какой-то миг, когда моя израненная кожа горела, когда я видел лужу собственной крови на земле, я получил такой сильный удар по почкам, что в глазах потемнело, я вдруг впал в какой-то экстаз и потерял сознание.
Очнулся я на следующий день в комнате, где было несколько кроватей. Я один лежал, остальные были вооружены и занимались своими делами в соседних комнатах, не обращая на меня внимания; я понял, что меня подняли из подвала, и это было шагом вперед. Одетый в белое подросток, видимо немой, дал мне аспирина и перевязал раны.
В середине дня человек в маске, закрывавшей нижнюю часть лица, снова пришел и сел рядом.
— Здравствуй, Саад.
— Здравствуй. Странная у вас манера обращаться с друзьями.
— Но полезная. Мы не уверены, что наши друзья — это друзья.
— А в моем случае?
— Посмотрим.
Я истолковал это в том смысле, что несколько этапов пройдено.
— Что ты умеешь делать?
— В физическом плане — мало что.
— Верзилы и громилы у нас уже есть. Нам нужны другие таланты, более интеллектуальные. Ты выучился на юриста?
— Почти.
— Сколько языков знаешь?
— Английский и испанский. Русский тоже немного знаю.
Я колебался, раскрывать ли свои лингвистические познания. Не станет ли хуже от такой внезапной откровенности?
Он сделал вывод:
— Такие люди, как ты, нам нужны. Как только встанешь на ноги, вернешься к матери и сестрам.
— А потом?
— Много задаешь вопросов.
Он исчез.
Когда через три дня я немного оправился, мне завязали глаза, затолкали в раскаленную от духоты машину. В дороге трясло, и некоторые раны открылись снова. Решив во что бы то ни стало убедить похитителей в своем героизме, я старался не кричать и не морщиться, только несколько стонов сорвалось с губ, когда колеса проваливались в ямы.
Несколько часов спустя меня выбросили вон, машина тронулась с места. Я сдвинул повязку с глаз и увидел кафе «Саид».
Я подошел к единственному светившему фонарю и увидел в витрине распухшее лицо. Рассмотрев синяки под глазами, разбитую губу, голубые и желтые синяки на коже, прилипшие к кровавым ссадинам волосы, я стал смеяться. Долго. Беззвучно. И самодовольно. В глубине души я, в общем-то, гордился собой.
Медленным шагом, с большим трудом я продвигался к своему кварталу. Пройдя угол, я заметил мальчика, слонявшегося из конца в конец нашей улицы: увидев меня, он застыл на месте.
— Саад Саад?
— Да.
— Здравствуй, я Амин, двоюродный брат Лейлы.
Я посмотрел на него, и вдруг боль вспыхнула в черепе, в висках застучало, все заболело. Вместо ответа я поморщился и схватился за виски.
— Тебе нехорошо?
Я сполз на землю по стенке. Он сел на корточки напротив и посмотрел на меня. В это время боль уходила медленными волнами, как будто нехотя.
— Ничего, пройдет…
— Ты дрался? — осведомился он с робким уважением.
— Нет, проходил стажировку.
В несколько фраз, не задумываясь, я вывалил на него тот заученный урок, который пережевывал в последние дни: что хочу посвятить себя стране, что борюсь против американских угнетателей, что готов жизнь отдать, чтобы выдворить их и установить правительство, которое будет уважать нашу страну и Пророка, — словом, я рефлекторно выдал ему все ту же басню, призванную оградить меня от страданий.
После нескольких удивленных гримас он одобрительно кивнул. Повисло молчание. Время от времени он с беспокойством оглядывался по сторонам, как будто не мог понять, что он здесь делает. Я наугад задал ему вопрос:
— У тебя какое-то конкретное дело?
— Нет…
— Ты случайно здесь оказался?
— Тоже нет… Я… я просто хотел сказать тебе… я тоже… как ты… скучаю по Лейле.
— Как я? Вряд ли!
— Как брат… Прости меня, я понял, что мысль была глупая. Никому из нас не хочется…
— Да, это ни к чему! — подытожил я.
При этих словах я встал, кивнул ему и, не оборачиваясь, поднялся к себе, не подозревая при этом о настоящем поводе для его прихода: я узнал его только много лет спустя.
Семья встретила меня ликованием, ибо они опасались, что случилось худшее, и после некоторых невнятных объяснений я позволил женщинам лечить себя и нежить. Об основном я не сказал ничего, просто сообщил матери, что попытался кое-что предпринять с целью эмигрировать.
На рассвете, когда ноги мои стали гореть как в огне, я потащился в ванную и приготовил в тазике с горячей водой смесь из лимонника и горчичных зерен. Когда я погрузил туда ступни, появился отец.
— Не делай этого ни в коем случае!
— Не парить ноги в горчице?
— Не ходи в террористы!
От пальцев к сердцу шло блаженство. Я несколько секунд смаковал его, потом прошептал:
— Но ты ведь сам мне на это намекал, разве не так?
— Черт, сынок! Что ж ты никак не ухватишь с первого раза, о чем я тебе толкую!
— Потому что ты вначале говоришь неясно! Всем это известно. Да и тебе самому.
— Дурья твоя башка, я не советовал тебе записываться в террористы.
— «Продай твое тело, молодость, силу» — это что значит? Был бы я девушкой, вообразил бы, что ты посылаешь меня в бордель. Счастье еще, что я мужчина…
Мать просунула голову в дверь и спросила меня со сдержанным беспокойством:
— Заболел, Саад?
— Нет, мам.
— Ты говоришь сам с собой.
— Нет, это я с…
Я умолк. Она догадалась. Обвела глазами пустую комнату.
— Ах, он был здесь?
— Да.
— Передай привет от меня и скажи, что вечером я жду его.
— Непременно передам.
Когда мать исчезла, отец несколько минут помедлил, потом вернулся. Хотя лицо его и выражало обиду, сам он успокоился.
— Прости, сын, я неверно выразился. Я не хотел подтолкнуть тебя к терроризму.
— Жаль. Это неплохой способ.
— Омерзительный. Саад, сын мой, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, знаешь ли ты заповеди идеального террориста?
— Нет.
— Их всего семь. Считаешь ли ты себя способным принять их?
— Продолжай.
— Первая: больше одной мысли не держать. Начиная с двух, люди начинают думать, а фанатик не думает, он знает. Вторая: уничтожать все, что противоречит этой идее. Не допускать иных точек зрения, тем более противоположных. Третья: убивать всех, кто против идеи. Противники недостойны жить, потому что представляют опасность для идеи, для безопасности идеи. Четвертая: идея лучше, чем жизнь, в том числе собственная. Стать фанатиком — это найти ценность, которая дороже конкретных людей. Пятая: не бояться насилия, ибо оно — действенная сила идеи. У насилия всегда чистые руки, даже если они по локоть в крови. Шестая: считать, что все жертвы твоего справедливого гнева виновны. Если случайно кто-то из погибших разделял твои убеждения, то террорист, уничтоживший себя, это не невинная жертва, а второй мученик. Седьмая: не дать себе усомниться. Если чувствуешь угрызение совести, стреляй: убьешь одновременно и сомнение, и вопрос. Долой критическое сознание!
— Браво, папа, точно подмечено. Откуда такие познания?
— Наблюдал за теми, кто прибывает сюда, в царство усопших: при новой моде на камикадзе их ежедневно доставляют сюда пачками.
— Ты с ними беседовал?
— Сын, с террористом не побеседуешь, его надо слушать и поддакивать. И вообще, террорист ведет не диалог, а монолог.
— И там тоже?
— Где — там?
— У мертвых?
— Умереть — не значит стать умнее или глубже.
Подняв глаза к небу, он глубоко вздохнул и добавил:
— Для меня слушать их — просто чемпионат по скуке. А теперь ответь на мой вопрос: способен ли ты принять эти семь заповедей?
— Нет, конечно.
— Тогда бросай маскарад, мальчик мой, уходи скорее. Если человек развил в себе ум и чувство юмора, то в некоторые глупости вписаться невозможно.
— Однако как легко дать слово ненависти.
— Конечно, но твои антипатии слишком разнообразны, чтобы складываться в логическую картину. С одной стороны, ты ненавидишь американцев, убивших меня. С другой — тебе противны фанатики, из-за которых овдовели твои юные сестры. Как выбрать между двумя ненавистями, которые несовместимы?
— Так, может, лучше совсем без ненависти?
— Вот именно. В то утро, когда нам не дали договорить, я хотел предложить тебе другой ход: заняться определенными видами спекуляции, где как раз нужны люди подвижные и храбрые. Ты помнишь моего друга Шерифа эль-Гассада?
— Из музея?
— Да. Так иди к его брату Фахду эль-Гассаду. Это далеко не самый приличный человек, отнюдь, но в наше смутное время…
— Фахд эль-Гассад?
— Он изрядная сволочь, ужасно расстраивает родственников, особенно беднягу Шерифа. Но тебе он может пригодиться…
Подходя к расположенному на западе города музею, где я не был несколько лет, я думал, что совершаю ошибку. Обшарпанные стены, выбитые стекла, вывороченные решетки наводили на мысль, что здание, хотя и недавно построенное, пустует, однако у служебного входа в тесной сторожке виднелся Шериф эль-Гассад, отцовский друг, один из старейших охранников музея.
— Саад, мальчик мой, лицо у тебя выглядит не лучше, чем музей.
— Здравствуй, Шериф.
— Как поживаешь, ведь мы не виделись с похорон твоего бедного отца? А как мама? А сестры? А племянницы? Как племянник?
После того как я удовлетворил его любопытство насчет родственников, после того как он еще полчаса рассказывал мне, какому грабежу подверглись коллекции, — пятнадцать тысяч экспонатов были уничтожены или украдены при попустительстве американских солдат, — я перешел к делу.
— Перед смертью отец шепнул мне, что в случае нужды я могу обратиться к твоему брату.
— Да этот Фахд хулиган, бездельник! Лучше умереть, чем вспомнить его имя! Твой отец никогда не мог сказать такое!
— Сказал, Шериф. Мой отец презирал твоего брата и не стал от меня этого скрывать, но посоветовал мне в случае крайней нужды обратиться к тебе с настойчивой просьбой.
— Все так плохо?
Рассказывая ему о событиях последних недель, мне не пришлось преувеличивать, чтобы разжалобить его и добиться, чтобы он поднапряг свою память.
— Вот, найдешь брата здесь, — пробурчал он, сунув мне клочок бумаги. — Он околачивается в Вавилоне, как все паразиты вроде него.
Уговорив соседа в обмен на несколько часов работы по дому подвезти меня на грузовичке в Вавилон, я вскоре оказался там. Не задерживаясь в городе, прекрасно мне знакомом, ибо, как всякий иракский школьник, я обязан был посетить с автобусной экскурсией розовый город Вавилон, выстроенный Саддамом Хусейном, этот размалеванный под старину задник для парка аттракционов, где все было фальшивкой и выглядело соответствующе, я добрался до Фахда эль-Гассада. Он жил в колоссальном особняке, прилегавшем к его же магазину сувениров.
— Меня послал твой брат.
— У меня нет брата, — ответствовал толстенный торговец.
— Я говорю об этом человеке.
И я протянул бумажку с каракулями Шерифа, почерк которого он признал.
С неохотой толстяк впустил меня внутрь, и я прошел несколько цветущих двориков, прежде чем меня усадили на подушки в прохладной комнате, благоухающей жасмином.
Я рассказал богатейшему торговцу про свою нищету, про мечту во что бы то ни стало уехать за границу. Он слушал меня с напускным безразличием, однако я догадывался, что он присматривается, взвешивает, оценивает меня. Когда он убедился, что может делать со мной что угодно, он соизволил произнести несколько слов:
— Я веду торговлю с Египтом. Посылаю товары в Каир. Ты ведь умеешь водить машину?
Вопрос означал не: «Сдал ли ты на права?», а «Сидел ли ты хоть раз за рулем?», и потому я кивнул, — как все мальчишки моего возраста, я управлялся с машинами с четырнадцати лет, без знания правил и без уроков вождения, — у нас водить умеют, как только прикоснутся к рулю, — машина сама научит, и точка.
— Поработай несколько месяцев у меня в магазине, а дальше, если ты мне подойдешь, включу тебя в поездку в Египет.
Я сразу же согласился.
В этот период ученичества я догадывался, что он в основном испытывает меня на честность — вернее, на бесчестность, — ибо он проверял, смогу ли я, не критикуя и не брезгуя, включиться в его махинации.
Под прикрытием сувенирной лавки Фахд эль-Гассад спекулировал антиквариатом. Этот человек устроил свою жизнь так же, как дом: по принципу луковицы. Снимешь один слой, обнаруживается новый, и так далее, почти до бесконечности. За одной дверью у него скрывалась другая, за комнатой — потайная комната, и внутри шкафа обнаруживался другой — поуже, подороже. Его лавочка глиняных изделий скрывала производственную мастерскую, а та, в свою очередь, прикрывала скупку краденого. Ибо в магазине древностей было два отдела: настоящие подделки и поддельные подделки.
Настоящие подделки были копиями, которые штамповались в его мастерской и потом сбывались им — под видом настоящих — разным простакам, которых, впрочем, находилось немало.
Поддельные подделки были крадеными предметами, которые он выдавал за подделки, чтобы без риска показывать и перевозить, но серьезными коллекционерами такие вещи распознавались, высоко ценились и оплачивались соответственно, то есть на вес золота.
Война и последовавший послевоенный период стали для Фахда золотым дном, ибо музеи, памятники, дворцы правителей подверглись грабежу. Он говорил об этом без стеснения.
— Без меня, Саад, мир археологии просто погиб бы. Без меня мародеры разбросали бы предметы искусства по миру, погубили бы их, повредили, испортили, потому что они, гады, вообще ничего не понимают, работают грубо. Спекуляция — ладно, но вандализм — ни за что! Вскоре я дал знать бандитам, что я их не выдам, что буду помалкивать, что дам им хорошенькие новые зеленые доллары, чтобы снять груз с их совести и пристроить товар. Без меня, Саад, сокровища человечества рассеялись бы как дым, — и ассирийские драгоценности, и резная слоновая кость восьмого века, иштарские изразцы с узором мушклушу, дощечки с рисунками, счетные таблички и даже один барельеф из дворца Нимрода.
Хотя я и подозревал, что многие ограбления совершались по его заказу его же подручными, я разинув рот, слушал эту версию. То ли он был безумен, то ли наслаждался своим цинизмом, но он искренне полагал себя виднейшим из когда-либо живших хранителей месопотамских древностей. Поверить ему, так Национальный музей, если случится тому возродиться из праха, должен носить его имя.
Несмотря на это бахвальство, я понимал его лучше, чем террористов, с которыми вступил в контакт. Фахд был индивидуалистом и думал только о себе, о своем состоянии, удовольствии и процветании. Мне казалось проще иметь дело с ним, чем с фанатиками, готовыми уничтожить себя вместе с невинными людьми посреди рынка. В его жульничестве было что-то здоровое, благодушное, обнадеживающее в сравнении с безумством, охватившим многих.
Убедившись, что угрызения совести меня не мучат, он объявил мне о ближайшем намеченном путешествии:
— Ты отправишься в Каир на машине с Хабибом и Хатимом. Вы тайком отвезете туда несколько вещей из парфянского города Хатры. От вас требуется, чтобы вы обходили таможенные пункты и пограничников, а если вас остановят, вы меня не знаете. В остальном тратьте времени столько, сколько нужно, езжайте где хотите, только доставьте товар по адресу, который я дам. Встреча во вторник. Идет?
Ну вот я и победил. За несколько месяцев я нашел способ выбраться из Ирака.
Я вернулся на три дня домой в Багдад, чтобы сообщить благую весть семье.
В тот вечер, проведенный в кругу семьи, сестры старательно твердили, что это благая весть. Тревога подтачивала нашу радость, страх потерять друг друга и не увидеться больше никогда омрачал наши речи, и, вместо того чтобы сделать общение нежным, ласковым, это делало его холодным, рассудочным, принужденным. Скованный, несчастный, я прикидывал, что лучше — удрать тайком или отказаться от отъезда. В полночь мать зашла в чуланчик, где я спал, и встала передо мной на колени, держа на ладонях сверток.
— Прости меня, Саад, ты покидаешь нас, а у меня нет ни гроша, чтобы дать тебе. Другие матери, сыновья которых покидали родину, давали им денег на дорогу, у меня же нет ничего. Я жалкая женщина, мне нечего дать тебе, кроме этого покрывала. Я никогда не была достойной матерью.
Я обнял ее и сказал, что ни за что не соглашусь с ее словами. Она заплакала у меня на плече. Ее слезы на вкус были грустными и горькими.
Потом я взял жалкий кусочек ткани и объявил:
— Я никогда с ним не расстанусь. Когда я поселюсь в Англии, я вставлю это покрывало в рамку из золоченого дерева, под стекло, и повешу посреди гостиной над камином. Каждый год первого января я буду показывать на него детям и объяснять: «Посмотрите на эту ткань: это покрывало вашей бабушки. С виду оно напоминает старую мерзкую тряпку, а на самом деле это ковер-самолет. На нем я перелетел континенты, чтобы поселиться здесь, дать вам прекрасную жизнь, великолепное образование в процветающей мирной стране. Если б не было его, вы бы не сидели сейчас счастливо вокруг меня».
— Прощай, Саад, сын мой.
— До скорой встречи.
И я обнял ее в последний раз.
Быстрый, юркий джип втягивал в себя дорогу и отбрасывал пыль.
Я стоял голый по пояс, высунувшись в люк на крыше, чтобы лучше чувствовать скорость, глотать километры и пить ветер, утолявший мою жажду.
Поскольку никто не встретился нам на пути, Багдад навсегда скрылся за горизонтом, мы мчались в новые, мирные, дружественные места, и, если бы не вехи на пути и не следы, которые мы находили, можно было подумать, что мы едем по нехоженой земле — новой, неведомой, сотворенной для нас в то же утро. Бывали минуты, когда под рык мотора, рассекая утесы, бегущие в стороны, как стайки рыб, я чувствовал себя хмельным и непобедимым.
Хабиб и Хатим, два моих товарища-шофера, так часто проделывали этот путь, что знали, какую дорогу надо выбрать, чтобы избежать преград и контрольных пунктов.
— Здорово ты водишь машину! — прокричал я в ухо Хабибу. — Где получил права?
Он рассмеялся:
— Да разве нужны права, чтобы трахаться? Мужику водить машину так же просто, как заниматься любовью. — Слыхал, Хатим, о чем спрашивает парень?
— Йес, мэн!
Мы встали на краю пустыни.
— Перерыв, — заявил Хабиб. — Немного отдохнем.
— Йес, мэн!
— Саад, сходи к колодцу, который находится вон там, за утесами, наполни все бидоны.
— С удовольствием! — воскликнул я.
— Хорошо, мэн.
Я обрадовался, что мне наконец нашлось занятие. На что я был нужен? Зачем Фахд добавил меня к обычным своим перегонщикам? Хабиб и Хатим знали свое дело и справлялись с ним лучше, чем мог это сделать я.
Пока они лежали под деревом и курили (Оу, мэн, хорошо!), я, не жалея сил, бегал между машиной и колодцем, расположенным в ста метрах выше. Наполнив последний бидон и зная, что выполнил поручение, я решил помедлить несколько минут, прежде чем вернуться к багажнику, и помыть ноги в лужице, которая булькала возле края колодезной кладки.
Я растирал пальцы ног, когда появился отец и сел справа от меня.
— Ну что, сынок, гостим у лотофагов?
— У кого?
— У лотофагов.
— Ты не можешь говорить, как обычные люди?
— Стараюсь избегать.
— А тебя не смущает, что люди тебя не сразу понимают?
— Радует. Обнаружить глупца, выявить невежду, загнать в угол посредственность — всегда было для меня изысканнейшим из наслаждений.
— И все же, папа, слова созданы, чтобы люди понимали друг друга.
— Глупости! Слова созданы, чтобы различать людей и распознавать избранных.
— Прелестно! Значит, ты считаешь меня, который не всегда тебя понимает, ниже себя?
— Вот именно. И это тоже входит в число моих наслаждений.
— Ты ужасен.
— Нет, я тебя учу, воспитываю, совершенствую. Ты обратил внимание, что я не покидаю тебя, хотя ты топчешься на месте?
— Мм…
Вечер подбирался издалека — приглушая свет, наполняя пустыню странной тишиной, гася бормотание и без того скудной жизни. Тень у подножия утесов мало-помалу ширилась — синела, серела, проявляя неведомые выступы и впадины. Казалось, ночь не спускается с неба, но поднимается от земли, неся смертельную тоску, пронизывающую больше, чем холод, тоску бесцветную, тоску такую, что хоть волком вой.
Я обернулся к отцу и улыбнулся:
— Я замечаю, что ты решил странствовать со мной. Поедешь до самого Лондона?
— А вдруг я тебе пригожусь, а?
— Ты перестанешь приходить к маме?
— На время.
— Ей будет грустно.
— Она грустила и до того, как я ей сказал об этом: она скучает по тебе, Саад.
Внезапно мне стало так стыдно за то пьянящее чувство бегства из Багдада, что я испытал в начале странствия. Папа заметил эту ностальгию, приправленную чувством вины, и стал балагурить:
— Да что толку, мать твоя как при жизни меня не слушала, так и теперь слушает не больше. Рядом ли я, далеко ли, она пропускает мои слова мимо ушей и рассуждает вместо меня. Так что я заявил ей, что будет больше пользы, если я пойду с тобой, сын.
— Спасибо.
— Не спеши радоваться. Я сопровождаю тебя, но не одобряю предпринятую тобой экскурсию. Я сужу ее весьма сурово. Ты не образец, мой сын!
— Не образец чего?
— Не образец иракца. Представь, что все поступят как ты: Ирака не будет.
— Да Ирака и так нет.
— Сын!
— Прежде чем стать образцовым иракцем, мне бы хотелось стать образцовым человеком. Я хочу иметь возможность трудиться, зарабатывать деньги, помогать семье, содержать женщин, работающих по дому, и детей, которым надо учиться. Ты считаешь мое поведение недостойным?
— Нет, но я думал о стране…
— Ты не прав. Что такое страна? Случайность, которой я ничем не обязан.
— Сын, не морочь мне голову! Поездка, которую я по-прежнему не одобряю, начинается плохо, с парой никчемных балбесов и грузом, который всучил вам подлый Фахд!
— Что? Перевоз предметов искусства? Бывает и похуже.
— Да, бывает и похуже, и ты вляпался в это по самые уши!
— Не понимаю.
— И так всегда! Я все тебе сказал, а ты ничего не понял.
Он исчез, оставив меня в замешательстве и тревоге, раздираемого догадками с привкусом горечи.